Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Агасфер. Том 3

ModernLib.Net / Исторические приключения / Сю Эжен Жозеф / Агасфер. Том 3 - Чтение (стр. 22)
Автор: Сю Эжен Жозеф
Жанр: Исторические приключения

 

 


При имени Габриеля господин Гарди опомнился и с грустью воскликнул:

— Да! Его слова так утешительны и кротки… Умоляю, повторите мне их!

— Наш добрый ангел, — сказал Роден, — говорил о сладости молитвы…

— О, да, да! Молитвы!

— Ну, так выслушайте, как молитва спасла господина де Рансе… сделала из него святого… Молитва превратила жуткие страдания, ужасные видения… в источник небесного блаженства…

— Умоляю вас, — подавленно говорил господин Гарди, — говорите со мной о Габриеле… говорите о небе… не надо этого пламени… адского пламени… заломленных рук преступных женщин, плачущих кровавыми слезами…

— Нет, нет, — добавил Роден, и голос его из жесткого и угрожающего сделался нежным и мягким. — Нет… не будет больше картин отчаяния… Я расскажу вам, как благодаря молитве, о которой говорил аббат Габриель, господин де Рансе после адских мучений вкусил небесных радостей!

— Небесных радостей? — переспросил господин Гарди.

— Однажды… в самый разгар его отчаяния к нему пришел священник… такой же добрый, как и наш Габриель!.. О блаженство, о благость Провидения! Через несколько дней он научил несчастного сладости молитвы… почтительного заступничества перед Создателем за людей, достойных Его небесного гнева. Тогда господин де Рансе почувствовал себя совсем другим: его страдания утихли, он стал молиться, и чем усерднее молился, тем более являлось у него надежды: он чувствовал, что Господь его слышит. Вместо того чтобы стараться забыть эту столь дорогую для него женщину, он целые часы проводил в мыслях о ней, молясь за ее спасение… Один на один с этим чудным воспоминанием, он проводил дни и ночи в молитвах о ней… в дивном, пылком… я бы сказал — почти в любовном экстазе.

Невозможно передать энергичный и почти чувственный оттенок, с каким Роден произнес слово любовный. При этом господин Гарди почувствовал страшную дрожь, и жгучую и ледяную в одно и то же время. В первый раз его ослабевший ум посетила мысль о мрачном сладострастии аскетизма, об экстазе — этой плачевной, зачастую эротической, каталепсии, свойственной святым Терезе, Обьерж и другим. Роден, как бы угадывая мысли господина Гарди, продолжал:

— Конечно, господин де Рансе не мог довольствоваться рассеянной молитвой, произносимой время от времени среди мирской суеты, которая поглощает молитву так, что она и не доходит до слуха Господа… Нет… нет… среди своего уединения он старался сделать эту молитву еще действеннее, — до того горячо было его желание спасти свою возлюбленную от загробных мучений.

— Что же он сделал для этого? — спрашивал господин Гарди, полностью подчиняясь влиянию иезуита.

— Он сделался монахом… — медленно произнес Роден.

— Монахом? — задумчиво повторил господин Гарди.

— Да, он сделался монахом, чтобы его молитвы были благосклоннее приняты небесами… Желая полнее погрузиться в молитву, откинув все земные помыслы, он постился, бичевал себя, умерщвлял плоть, чтобы одухотвориться вполне и чтобы его молитва вырывалась из груди, пылкая и чистая, как пламя, и восходила к Создателю, как фимиам…

— О, какой упоительный сон! — воскликнул очарованный господин Гарди. — Сделаться духом… светом… фимиамом для того, чтобы возносить молитвы за любимую женщину!

— Да… дух… фимиам… свет… но это не сон, — сказал Роден, сильно подчеркивая слова. — Такого дивного экстаза достигали очень многие монахи и отшельники, кроме господина де Рансе, ценой молитв, лишений и умерщвления плоти! Если бы вы знали о небесном сладострастии этих экстазов!.. Вместо ужасных видений господин де Ранее начал зреть очаровательные картины! Сколько раз, проведя день и ночь в посту и молитве, бичуя свою плоть, он падал без сознания на плиты кельи!.. Тогда, вслед за полным упадком физических сил, наступал высокий подъем духа… Неизъяснимое блаженство овладевало его чувствами… до восхищенного слуха долетала божественная музыка… ослепительный и мягкий свет, которому нет подобного на земле, проникал сквозь закрытые веки. И при гармонических звуках золотых арф серафимов, среди света, в сравнении с которым свет солнца бледен, монах видел свою возлюбленную.

— Женщину, которую извлекли из адского пламени его молитвы! — дрожащим голосом сказал господин Гарди.

— Да… ее… — продолжал Роден с неотразимым вдохновенным красноречием, потому что это чудовище обладало замечательным даром слова — И эта женщина благодаря молитвам своего возлюбленного не плакала больше кровавыми слезами… не заламывала прекрасных рук в адских конвульсиях… Нет… нет… она являлась во всей своей красоте… в тысячу раз прелестнее, чем была на земле… она сияла вечной красотой ангелов… и с неизъяснимым чувством улыбалась своему возлюбленному. В ее глазах горел влажный огонь, и нежным, страстным голосом она говорила ему: «Слава Господу! Слава тебе, мой возлюбленный… твои молитвы… строгость твоей жизни… спасли меня… Господь поместил меня среди избранных… Слава тебе, мой возлюбленный!» И, сияя небесным блаженством, она своими устами, благоухавшими бессмертием, касалась губ монаха, охваченного экстазом… и их души сливались в поцелуе, полном пылкого наслаждения, как любовь… целомудренном, как благодать… неизмеримом, как вечность! note 15

— О! — воскликнул господин Гарди, совершенно вне себя, — о, я готов обречь себя на целую жизнь молитв, поста… мучений за один такой момент счастья с той, которую я оплакиваю и которая, быть может, осуждена на муки!..

— Что вы говорите, момент! — воскликнул Роден, желтый череп которого покрыт был потом, как у магнетизера; и схватив господина Гарди за руку, чтобы еще больше к нему приблизиться, как бы желая вдохнуть в него пламя жгучего бреда, он продолжал: — Не раз, а почти ежедневно, во время своей монашеской жизни господин де Рансе, погруженный в божественный экстаз, свойственный аскетам, испытывал глубокое, неизмеримое, неизъяснимое сладострастие, сравнивать которое с земным сладострастием все равно, что сравнивать вечность с человеческой жизнью…

Видя, что господин Гарди доведен до нужного состояния, и так как ночь уже наступила, иезуит выразительно взглянул два раза по направлению к двери. В эту минуту господин Гарди, в апогее безумия, умоляющим, бессмысленным голосом закричал:

— Келью… могилу… и экстаз с ней!

Дверь отворилась, и в комнату вошел д'Эгриньи с плащом в руках. За ним следовал слуга со свечой…

Минут через десять после этой сцены человек двенадцать рослых малых, с честными открытыми лицами, входили на улицу Вожирар и, под предводительством Агриколя, весело направлялись к дому преподобных отцов. Это была депутация от бывших рабочих фабрики господина Гарди, направлявшаяся приветствовать и благодарить своего прежнего хозяина за предстоящее возвращение к ним.

Агриколь шел во главе шествия. Вдруг он увидел еще издали, как из ворот дома, где жил господин Гарди, выехала карета, запряженная почтовыми лошадьми, которых нахлестывал кучер. Карета неслась во весь опор. Случайно или инстинктивно, но при виде этого экипажа у Агриколя сжалось сердце… Это ощущение перешло скоро в ужасное предчувствие, и в ту минуту, когда карета, с опущенными шторами, должна была поравняться с кузнецом, он, уступая беспокойству, бросился, чтобы остановить лошадей, восклицая:

— Друзья… ко мне!

— Десять луидоров на водку… галопом… дави их!.. — по-военному крикнул кучеру д'Эгриньи.

Был разгар холеры. Кучер слышал о кровавых расправах с отравителями. Испуганный неожиданным нападением Агриколя, он так хватил кузнеца кнутовищем по голове, что оглушил и свалил того с ног, затем изо всей силы хлестнул трех лошадей, которые подхватили экипаж и ускакали, раньше чем окружившие Агриколя товарищи могли что-нибудь понять в его словах и поступке. Они усердно стали приводить в чувство кузнеца.

38. ВОСПОМИНАНИЯ

Спустя несколько дней после рокового вечера, когда господин Гарди, доведенный до безумия мистическим возбуждением, внушенным ему Роденом, умолял, простирая руки, увезти его подальше от Парижа, произошли новые события.

Маршал Симон после возвращения в Париж занимал с дочерьми дом на улице Трех Братьев.

Прежде чем ввести читателя в это скромное жилище, мы должны кратко напомнить некоторые факты.

В день пожара на фабрике маршал Симон посетил своего отца, чтобы посоветоваться с ним насчет одного очень важного дела и доверить ему свое глубокое огорчение по поводу все возраставшей печали его дочерей, причины которой он угадать не мог, Мы должны вспомнить, что маршал превратил память об императоре в благоговейный культ. Его благодарность герою была безгранична, преданность слепа, энтузиазм оправдан рассудком, а привязанность глубока и искренна, как у самого преданного друга. Этого мало. Однажды император, повинуясь чувству родительской радости и любви, подвел маршала к колыбели, где спал король Римский, и, горделиво дав ему полюбоваться красотой ребенка, сказал:

— Поклянись мне, старый друг, что ты так же будешь предан сыну, как был предан отцу.

Маршал Симон дал клятву и сдержал ее. Во время Реставрации он хотел произвести переворот в пользу Наполеона II. Он безуспешно пытался вызвать возмущение в кавалерийском полку, которым командовал д'Эгриньи. Но ему изменили, на него донесли, и он должен был, после ожесточенного поединка с будущим иезуитом, бежать в Польшу, чтобы избегнуть смертной казни. Бесполезно рассказывать, как из Польши он попал в Индию, а оттуда после Июльской революции в Париж; о возвращении его хлопотали друзья по оружию, причем им удалось добиться признания титула и звания, пожалованных ему императором накануне Ватерлоо.

По возвращении в Париж после долгого изгнания маршал Симон, несмотря на счастье, испытываемое им в объятиях дочерей, не мог скрыть печали, узнав о смерти жены, которую он обожал. Он так рассчитывал найти ее в Париже, что разочарование его было ужасно, и он поэтому жестоко страдал, хотя искал утешения в нежности дочерей.

Однако интриги Родена скоро внесли горе и смущение в его жизнь. Благодаря тайным связям иезуита в Риме и Вене один из эмиссаров Родена явился к маршалу и, располагая ясными доказательствами справедливости своих слов, опиравшихся на неопровержимые факты, сообщил:

— Сын императора умирает, став жертвой того страха, который внушает Европе имя Наполеона. Быть может, вы, старый, испытанный друг его отца, сумеете вырвать несчастного принца из этой медленной агонии. Эти письма могут вам доказать, что нетрудно войти в соглашение с одним очень влиятельным лицом из числа тех, кто окружает Римского короля, и, быть может, это лицо поможет бегству принца. Действуя быстро и решительно, можно похитить Наполеона II из Австрии, где он постепенно угасает в смертельной для него атмосфере. Предприятие очень смелое, но не лишенное шанса на успех, если вы примете в нем участие, так как ваше имя популярно и всем памятна та предприимчивость и смелость, с какой вы устраивали заговор в пользу Наполеона II в 1815 году.

Во Франции каждому было известно о медленном угасании Римского короля. Утверждали даже, что сын героя тщательно воспитывался святошами в полном неведении имени и славы своего отца, что в несчастном ребенке всячески подавляли проявлявшиеся нередко порывы мужества и великодушия. Самые холодные люди умилялись и чувствовали себя растроганными, слушая о его печальной, роковой участи.

Припомнив геройство, рыцарское благородство маршала Симона, страстное преклонение перед императором, мы легко поймем, что отец Розы и Бланш, более чем всякий другой, горячо интересовался участью молодого принца и что, конечно, когда бы наступил момент действовать, маршал не ограничился одними бесплодными сожалениями. Что касается правдивости писем, предъявленных эмиссаром Родена, маршал проверил их через самые различные источники, в чем помогли связи со старыми боевыми товарищами, долгое время в годы Империи работавшими в миссии в Вене. Проверка была сделана осторожно и искусно, так что не подала повода ни к каким слухам. С этой минуты предложение эмиссара Родена повергло маршала в жестокую внутреннюю борьбу; чтобы рискнуть на смелое и опасное предприятие, он должен был бы вновь покинуть дочерей; если же, напротив, боясь разлуки с ними, он отказался бы от попытки спасти Римского короля, смертельная агония которого была всем известным фактом, то маршалу оставалось смотреть на себя как на преступившего клятву, данную императору.

Чтобы покончить с тяжелыми колебаниями, маршал, доверявший неумолимой прямоте отца, отправился к нему за советом. К несчастью, старый рабочий-республиканец, смертельно раненный во время нападения на фабрику, умер на его руках, хотя, и умирая, не забыл ответить на вопрос сына следующими словами:

— Сын мой, ты должен исполнить свой долг. Как честный человек и исполняя мою последнюю волю, ты должен… не колеблясь…

По воле печального рока последние слова, которые должны были пояснить мысль старого рабочего, были произнесены им угасающим голосом и совершенно невнятно. Итак, он умер, оставив маршала Симона в тем большей тревоге, поскольку он не знал, какое же из его решений было категорически осуждено отцом, к мнению которого он питал абсолютное и вполне заслуженное доверие.

Одним словом, он мучился, стараясь догадаться: не хотел ли отец посоветовать ему не покидать дочерей во имя долга и чести, отказавшись от этого слишком рискованного предприятия; или же, наоборот, не хотел ли он внушить сыну, не колеблясь, покинуть на некоторое время дочерей, чтобы исполнить клятву, данную императору, и по крайней мере попытаться вырвать Наполеона II из заключения, грозящего смертью. Это затруднительное положение, отягощавшееся еще другими обстоятельствами, о которых мы позднее расскажем; глубокая скорбь, причиненная маршалу Симону трагической смертью отца, умершего у него на руках; беспрестанные тяжкие воспоминания о жене, умершей в ссылке; наконец, ежедневные огорчения, причиняемые возрастающей печалью Розы и Бланш, — все это наносило болезненные удары маршалу Симону. Прибавим, к тому же, что, несмотря на природную отвагу, мужественно проявлявшуюся им в течение двадцати лет на войне, — опустошения холеры, этой ужасной болезни, жертвой которой стала его жена в Сибири, причиняли маршалу невольный страх. Этот железный человек, который в стольких битвах холодно пренебрегал смертью, чувствовал теперь порою, что обычная твердость характера изменяет ему при виде сцен отчаяния и траура, которые Париж являл на каждом шагу.

Но когда мадемуазель де Кардовилль удалось собрать свою семью вокруг себя, чтобы предохранить ее от козней врагов, она сумела своим нежным участием оказать столь благотворное влияние на тайное горе Розы и Бланш, что они, казалось, совсем успокоились, и маршал Симон, забывая свою мрачную озабоченность, наслаждался этой счастливой переменой, увы, слишком недолгой.

Объяснив и напомнив читателю эти события, мы можем продолжать наш рассказ.

39. ЖОКРИС-ПРОСТОФИЛЯ

Как мы уже говорили, маршал Симон занимал скромный домик на улице Трех Братьев. Два часа пополудни пробило на часах в спальне маршала. Комната эта была убрана с чисто военной простотой: единственным ее украшением было полное боевое вооружение маршала, служившее ему во время походов и висевшее над кроватью, а также небольшой бронзовый бюст Наполеона, стоявший на секретере против кровати.

Так как на дворе было довольно свежо, а маршал за долгое пребывание в Индии стал чувствителен к холоду, то в его комнате камин топился целый день.

Скрытая под драпировкой дверь, выходившая на площадку черной лестницы, медленно отворилась. Вошел мужчина. В руках у него была корзина с дровами; он медленно приблизился к камину, стал перед ним на колени и начал симметрично раскладывать поленья в ящик, стоявший у камина. Затем незаметно, осторожно, на коленях же, он подполз к другой двери, находившейся возле камина, и стал внимательно прислушиваться, не говорят ли в соседней комнате. Этот человек, взятый в дом для черной работы, имел невообразимо глупую и смешную наружность; обязанности его состояли в том, что он носил дрова, бегал по поручениям и т.д.; кроме того, он являлся предметом шуток и насмешек всей остальной прислуги. Дагобер, исполнявший должность управителя, раз в веселую минуту окрестил этого дурака Жокрисом, и прозвище, во всех отношениях заслуженное, осталось за ним навсегда благодаря глупости и неловкости этого персонажа, плосколицего, широконосого, с глупыми вытаращенными глазами, с лицом, почти лишенным подбородка. Прибавьте к этому описанию красную саржевую куртку, на которой вырисовывался треугольник белого фартука, — и станет вполне очевидно, что прозвище болвана было, безусловно, заслуженным.

Однако в ту минуту, когда Жокрис с любопытством подслушивал у двери, искра живого ума оживляла его обычно тусклый и тупой взор. Он тем же путем отполз от двери, взял корзину, еще наполовину наполненную дровами, встал и, подойдя к той же двери, у которой только что подслушивал, потихоньку постучался. Никто не ответил. Он постучал сильнее. То же молчание.

Тогда он спросил хриплым, резким, лающим и самым нелепым голосом, какой только можно себе вообразить:

— Мадемуазель… нужно вам дров для камина?

Не получая ответа, Жокрис тихонько отворил дверь и, войдя в соседнюю комнату, окинул ее быстрым взглядом. Выйдя оттуда через несколько секунд, он пугливо осмотрелся, как человек, совершивший нечто важное и таинственное. Затем он, все еще не расставаясь с корзиной, хотел уже уходить из комнаты маршала, когда потайная дверь вдруг медленно и осторожно отворилась и в комнату вошел Дагобер. Видимо, удивленный присутствием Жокриса, солдат нахмурил брови и сердито спросил:

— Что ты здесь делаешь?

При резком и неожиданном вопросе, сопровождаемом сердитым ворчанием Угрюма, находившегося в плохом настроении и следовавшего по пятам за хозяином, Жокрис притворно или искренно закричал от страха и уронил на землю корзину, из которой посыпались дрова.

— Что ты тут делаешь… болван? — переспросил Дагобер, грустное лицо которого доказывало, что ему не до смеха над трусливым Жокрисом.

— Ах, господин Дагобер!.. Как страшно!.. Господи!.. Экая жалость, что у меня в руках не стопка тарелок! Уж тогда бы вы сами видели, что я разбил их не по своей вине!

— Я тебя спрашиваю, что ты тут делаешь?

— Сами видите, — отвечал Жокрис, — дрова приносил в комнату его светлости герцога, чтобы затопить, если ему холодно, потому что ему холодно!..

— Ладно, бери свою корзину и убирайся.

— Ах, господин Дагобер… у меня просто ноги подкашиваются! Как страшно!.. Как страшно!.. Как страшно!..

— Уйдешь ли ты, животное? — закричал ветеран, и, взяв Жокриса за руку, он толкнул его к двери, а Угрюм, насторожив уши и, подобно ежу, вздыбив шерсть, казалось, готов был ускорить отступление Жокриса.

— Идем, господин Дагобер, идем, — отвечал дурак, поспешно поднимая корзину. — Скажите только господину Угрюму, чтобы…

— Уйдешь ли ты к дьяволу, дурацкий болтун? — закричал Дагобер, выталкивая его за дверь.

Оставшись один, солдат запер на задвижку дверь, которая вела на потайную лестницу, затем подошел к другой двери, сообщавшейся с комнатой сестер, и запер ее на ключ. После этого он поспешно подошел к алькову, вошел внутрь, отцепил пару пистолетов и, увидав, что они заряжены, тщательно снял капсюли. С глубоким вздохом он повесил оружие на место и хотел уже уйти, как вдруг, видимо, ему пришла новая мысль; он опять выбрал из коллекции оружия индийский кинжал с очень острым лезвием, вытащил его из позолоченных ножен и, подсунув его под ножку кровати, под железное колесико, отломил острие.

Дагобер отпер после этого обе двери и, медленно подойдя к камину, задумчиво и мрачно оперся на мраморную доску. Угрюм, сидя у камина, внимательно следил за малейшими движениями солдата. Умная собака дала даже доказательство своей редкой и предупредительной понятливости. Вынимая из кармана платок, Дагобер выронил пакетик с жевательным табаком. Угрюм, носивший поноску, как дрессированная собака, поднял пакетик зубами и, встав на задние лапы, почтительно подал его хозяину. Но Дагобер, машинально взяв от собаки пакетик, не обратил даже внимания на ее догадливость. Лицо отставного конногренадера было полно печали и тревоги. Постояв несколько времени неподвижно, с остановившимся взором, он вскоре, уступая беспокойному волнению, начал мерять комнату из угла в угол широкими шагами, засунув одну руку в задний карман, а другую за борт сюртука, застегнутого на все пуговицы. Время от времени Дагобер внезапно останавливался и отвечал на свои мысли восклицаниями сомнения и тревоги. Затем, повернувшись к оружейным трофеям над кроватью, он печально покачал головою и прошептал:

— Конечно, этот страх напрасен… но, право… он слишком необычен последние два дня… так что… пожалуй…

И, снова принявшись ходить, Дагобер, после долгого молчания, заговорил опять:

— Да… он должен все сказать… он слишком меня тревожит… а эти бедные малютки… Просто сердце разрывается!..

И он ожесточенно крутил усы конвульсивным движением, что всегда служило у него признаком сильного волнения.

Помолчав снова, он затем, видимо, отвечая на свои мысли, продолжал:

— Но что же это может быть?.. Неужели письма?.. Это слишком подло… он их презирает… однако… пожалуй… Нет, он выше этого…

И старик снова зашагал по комнате, но вдруг Угрюм, повернув голову к двери, выходившей на черную лестницу, сердито заворчал.

Вслед за этим в дверь постучались.

— Кто там? — спросил Дагобер.

Никто не отвечал, но продолжали стучать. В нетерпении солдат отворил дверь, и перед ним появилась глупая физиономия Жокриса.

— Отчего ты не отвечал, когда я спрашивал, кто тут? — сердито сказал солдат.

— Господин Дагобер, ведь вы меня сейчас прогнали… Ну, я и боялся отозваться, чтобы вы не рассердились, что это опять я.

— Что тебе надо? Говори! Да пошевеливайся же, скотина! — крикнул Дагобер, видя, что Жокрис продолжает стоять за дверью.

— Господин Дагобер… я здесь… я сейчас… не сердитесь… я вам скажу… Там молодой человек…

— Ну?

— Он хочет вас сейчас видеть!

— Его имя?

— Его имя, господин Дагобер? — глупо ухмыляясь, ломался Жокрис.

— Говорят тебе, болван… как его имя?

— Вот еще, господин Дагобер! Вы меня нарочно об этом спрашиваете… Как его имя!

— Послушай, негодяй, да ты, верно, поклялся вывести меня из терпения! — И Дагобер схватил Жокриса за шиворот. — Как его имя?

— Позвольте, господин Дагобер… не сердитесь… Зачем вам говорить его имя, если вы его знаете!

— Ах, набитый дурак! — сказал Дагобер, сжимая кулаки.

— Да, конечно же, знаете, господин Дагобер: ведь это ваш сын… Он ждет вас внизу, ему надо скорее вас увидать.

Жокрис так ловко разыгрывал дурака, что Дагобер этому невольно поверил. Он посмотрел пристально на Жокриса, скорее тронутый, чем рассерженный подобной глупостью, и затем, пожав плечами, прибавил:

— Иди за мной!

Жокрис повиновался, но прежде чем затворить за собою дверь, он порылся в кармане, исподтишка вытащил письмо и бросил его позади себя в комнату, не оборачиваясь и продолжая говорить с Дагобером, чтобы отвлечь его внимание.

— Ваш сын внизу… не хотел подниматься… оттого он и внизу…

Произнося эти слова, Жокрис затворил за собою дверь, считая, что письмо достаточно заметно на полу в комнате маршала.

Но в своих расчетах Жокрис не подумал об Угрюме.

То ли собака считала более предусмотрительным держаться в арьергарде, то ли из почтительного уважения к двуногим существам, но почтенный Угрюм вышел из комнаты последним. И так как он замечательно носил поноску (это он только что доказал), то, увидев письмо, оброненное Жокрисом, он осторожно взял его в зубы и вышел вслед за слугой, который не заметил нового доказательства ума и сообразительности Угрюма.

40. АНОНИМНОЕ ПИСЬМО

Мы сейчас расскажем, что случилось с письмом, которое Угрюм держал в зубах, и отчего он покинул хозяина, когда тот побежал навстречу Агриколю.

Несколько дней уже не видал Дагобер своего сына. Сердечно обняв его, он прошел с ним в одну из комнат первого этажа, которая служила ему спальней.

— Как поживает твоя жена? — спросил солдат сына.

— Здорова, батюшка, спасибо.

Тогда Дагобер обратил внимание на изменившееся лицо Агриколя и спросил:

— Ты что такой печальный? Разве что-нибудь случилось за то время, что мы не видались?

— Батюшка, все кончено… Он для нас потерян навсегда! — с отчаянием воскликнул Агриколь.

— О ком ты говоришь?

— О господине Гарди.

— О нем?.. Да ведь три дня тому назад ты надеялся с ним повидаться!

— Я и видел его… и наш дорогой Габриель также его видел и говорил с ним, со всей сердечностью, как только он умеет говорить… Ему удалось ободрить господина Гарди так, что он решил вернуться к нам. Я прямо обезумел от радости и побежал сообщить эту добрую весть товарищам, которые ожидали результатов нашего свидания. Бегу назад вместе с ними, чтобы поблагодарить господина Гарди. Мы были уже в ста шагах от дома этих черных ряс…

— Черных ряс? — спросил Дагобер мрачно. — Ну, если они замешались, надо ждать беды! Я их знаю.

— Ты не ошибаешься, батюшка: да, случилось несчастье… Навстречу мне и моим товарищам неслась карета… Не знаю, что подсказало мне, что это увозят господина Гарди…

— Силой? — с живостью спросил Дагобер.

— Нет! Эти святоши слишком для этого ловки… — с горечью отвечал Агриколь. — Они всегда сумеют сделать вас соучастниками причиняемого вам зла. Будто я не знаю, как они поступали с бедной матушкой!

— Да… славная женщина… а как они ее опутали своими сетями… Ну и что же эта карета, о которой ты начал?

— Когда я увидел, что карета выезжает из ворот их дома, — продолжал Агриколь, — сердце у меня сжалось, и невольно, точно кто-нибудь толкнул меня, я бросился к лошадям, призывая на помощь. Но кучер так ударил меня кнутовищем, что я упал без чувств. Когда я пришел в себя, карета была уже далеко.

— А ты не ранен? — живо спросил Дагобер, внимательно глядя на сына.

— Нет… царапина!

— Что же ты затем предпринял?

— Я побежал к нашему доброму ангелу, мадемуазель де Кардовилль, и рассказал ей все. «Нужно немедленно отправиться по пятам господина Гарди, — сказала она мне. — Возьмите мою карету, почтовых лошадей и следуйте за господином Гарди от станции до станции, взяв в провожатые господина Дюпона; и если вам удастся его увидеть, быть может, ваше присутствие и ваши мольбы преодолеют пагубное влияние монахов».

— Лучше этого совета ничего нельзя было и придумать. Мадемуазель де Кардовилль совершенно права.

— Спустя час мы напали на след господина Гарди, по дороге к Орлеану. Мы ехали за ним до Этампа. Там нам сказали, что он свернул на проселочную дорогу и поехал к дому ордена иезуитов, выстроенному в долине в нескольких лье от дороги и называющемуся Валь де Сент-Эрем. Нас убедили, что дороги там скверны, а ночь так темна, что будет лучше, если мы переночуем на постоялом дворе и рано утром выедем. Мы последовали этому совету. Чуть забрезжил рассвет, мы были уже в карете и ехали по каменистой и пустынной проселочной дороге; вокруг виднелись одни скалы и только несколько деревьев. Чем ближе мы подъезжали, местность приобретала все более мрачный и дикий вид, точно мы были за сто лье от Парижа. Наконец на вершине довольно высокой горы, усеянной обломками скал из песчаника, мы увидали большой, почерневший от времени старый дом с несколькими маленькими окошками. Я никогда не видал ничего тоскливее и пустыннее. Мы вышли из кареты; я позвонил. Нам открыл слуга. «Господин аббат д'Эгриньи приехал сюда сегодня ночью с одним господином, — сказал я совершенно уверенно. — Предупредите этого господина, что мне необходимо его видеть сейчас же по очень важному делу». Слуга, приняв нас, верно, за сообщников аббата, беспрекословно нас впустил. Через секунду появился д'Эгриньи, но при виде меня моментально отступил и исчез за дверью. Однако минут через пять я очутился перед господином Гарди.

— Ну и что же? — спросил Дагобер.

Агриколь печально покачал головою и продолжал:

— По одному взгляду на лицо господина Гарди я понял, что все пропало. Он обратился ко мне и кротким, но вполне твердым голосом сказал:

— Я понимаю и извиняю причину вашего появления здесь. Но я решил кончить мою жизнь в молитве и уединении. Я принял это решение по собственному желанию для спасения души. Впрочем, скажите вашим товарищам, что я распорядился так, что они сохранят обо мне доброе воспоминание.

Я хотел говорить, но он меня перебил:

— Бесполезно… мое решение неизменно… не пишите мне: письма останутся без ответа. Я хочу весь погрузиться в молитву… Прощайте, я устал с дороги…

Это была правда. Он был бледен, как привидение; мне даже показалось, что глаза у него стали, как у помешанного. Его было трудно узнать, настолько велика казалась перемена даже со вчерашнего дня. Рука, которую он протянул мне на прощание, была суха и горяча. В это время вошел аббат д'Эгриньи.

— Отец мой, — обратился к нему господин Гарди, — будьте любезны, проводите господина Агриколя Бодуэна, — и, махнув мне рукой, он вышел из комнаты.

Все кончено, он навеки для нас потерян.

— Да, — сказал Дагобер. — Они околдовали его, эти черные рясы, как и многих других…

— Я с господином Дюпоном вернулся в Париж в полном отчаянии… — продолжал Агриколь. — Вот что сделали эти ханжи, с господином Гарди… с таким великодушным человеком, дававшим возможность тремстам трудолюбивым рабочим жить в радости и счастьи; он улучшал их нравы, развивал их ум, и весь этот маленький мирок, Провидением которого он являлся, благословлял его… А теперь он навеки обрек себя на мрачную, бесплодную созерцательную жизнь.

— О! Эти черные рясы!.. — сказал Дагобер с дрожью и не скрывая непреодолимого ужаса. — Чем дальше, тем больше я их боюсь… Ты сам видел, что они сделали с твоей матерью… видишь, что они сделали с господином Гарди. Ты помнишь их заговоры против наших бедных сироток, против великодушной мадемуазель де Кардовилль… О! Эти люди очень могущественны… Я предпочел бы сражаться с каре русских гренадеров, чем с дюжиной этих сутан… Однако довольно, у меня и без этого много забот и горя.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36