Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русь окаянная - Царские забавы

ModernLib.Net / Сухов Евгений Евгеньевич / Царские забавы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Сухов Евгений Евгеньевич
Жанр:
Серия: Русь окаянная

 

 


* * *

      — Не верю я в эту ложь, брат, — говорил Пафнутий. — Опорочить тебя хотят, а потому приговор лживый составлен. Написали о том, что ты баб портил, с мужиками баловался, а еще над Христовой верой надсмехался.
      Филипп горько усмехнулся:
      — Да за такое обвинение не только сан отобрать нужно, живота лишить мало! Спасибо тебе, Пафнутий, что хоть ты от меня не отступился, многих я уже лишился. Как ты думаешь, неужно кто поверит в эту глупость? — искренне удивлялся Колычев.
      — Святейший Филипп, государевым холопам совершенно неважно, поверит кто в это или нет. Злодеям важно приговор вынести, чтобы с митрополии тебя столкнуть. А еще перед паствой хотелось бы опорочить.
      — Понимаю.
      — А может, тебе, Филипп, самому уйти, пока эти злыдни до чего худого не додумались?
      — Не могу я просто так уйти. Перед паствой своей я в ответе, а государев суд меня не страшит.
      — Неужели не боишься, Федор Степанович? Брата твоего, Ивана Петровича, живота лишили, а ведь боярин такую огромную силу имел, что мог потягаться и с суздальскими князьями.
      — Как же не бояться смерти, блаженнейший? Боюсь! — честно признался митрополит Филипп. — Только ничего поделать с собой не могу. Видно, так на роду у меня написано — заступаться за обиженную паству. Не держатся подле государя митрополиты, только год и пробыл Афанасий на московской митрополии… не утерпел, уединился в монастыре. Чувствую, что мой черед настал. Тяжек мне московский дух, на простор душа просится, к Студеному морю… Если бы не забота о пастве, так бы и поступил.
      Пафнутию подумалось о том, что святейший Филипп и впрямь напоминает сильного красивого зверя, для которого роскошные митрополичьи палаты всего лишь клетка. Вот оттого и мечется он из одного конца митрополии в другой, тщетно пытаясь отыскать покой. А ему бы в узенькую монашескую келью, с махоньким оконцем, выходящим на монастырский двор, чтобы стены оставались в метр толщиной, вериги тяжелые на шею, а под рясу жесткую власяницу, только тогда примирился бы Колычев, отыскав себя прежнего.
      Митрополит Филипп был привлекателен особой северной суровостью, сродни той, что окружала его некогда на Соловецком острове. Борода у владыки была словно снег, и седая голова напоминала ледник с синевой в самой глубине, а черной рясой и исполинскими размерами он больше походил на утес, о который способен разбиться полярный ураган.
      Филипп остался аскетом даже в митрополичьих палатах. Роскошь он называл соблазном дьявола и потому всю дорогую и удобную мебель, оставшуюся от прежнего хозяина палат, повелел свезти в царский дворец. Табурет и лавки — вот и все, в чем нуждался митрополит Филипп.
      — Поберегся бы ты государя, не перечил бы ему, — захлестнула жалость Пафнутия. Он уже видел, как над владыкой, словно меч, нависла опала государя. Это была судьба, рок, который тенью отпечатался на красивом лице Колычева. — И бояр они погубили, потому что хотели на тебя управу найти. Знал Иван, на кого ты опираешься, вот потому и выбил у тебя из-под ног эту опору.
      Филипп не успел ответить — в комнату постучали. Это был один из послушников, который помогал митрополиту облачаться перед службой.
      В руках отрок сжимал мешок.
      — Прибыл скороход от государя Ивана Васильевича. Велел передать вот этот мешок и сказал, что в нем для митрополита подарок.
      — Развяжи мешок. Что в нем?
      Послушник распустил горловину. На каменный пол скатилась голова Челяднина-Федорова.
      Обмерло лицо митрополита.
      — Вот, стало быть, какой подарок мне государь Иван Васильевич приготовил, — бережно поднял с пола голову брата митрополит Филипп. — Вот что, Кирилл, созови иноков, похороним боярина Ивана Петровича Челяднина, как подобает по православному обычаю… Я сам отходную отслужу. А потом поезжай к государю Ивану Васильевичу… и передай ему низкий поклон от меня и всей нашей братии. Скажи ему, что подарок его я получил.
      — Это еще не все, блаженнейший, — не смел безродный отрок поднять глаза на святость.
      — Что еще?
      — На словах скороход велел передать, что завтра на собор тебя призовут. Судить будут… А еще сказал, — слова давались отроку с трудом, но он решился договорить до конца, — если не явишься, приволокут тебя на аркане, как вора.

* * *

      Соборный суд собрал почти всех владык и архиереев Руси.
      Собор был необычен тем, что обвиняемым на нем должен был предстать московский митрополит Филипп. Бывало, что в митрополичьих палатах приговаривали вероотступников, но не случалось прежде такого, чтобы судили владыку.
      Филипп вошел в соборные покои не покаянным грешником, а хозяином, будто бы он собрался судить архиереев. Опустили головы владыки, не смея встретиться с его взглядом, и только Паисий — ученик и Иуда — сполна испытал на себе гнев темных глаз Федора Колычева.
      Митрополичьи палаты.
      Не будет здесь более услышана проповедь владыки — разобьется его мудрая речь о беспристрастные лица архиереев, и место теперь его не на митрополичьем столе, а на маленькой скамье, где обычно сидят еретики.
      Постоял в раздумье подле скамьи Федор Колычев, а потом присел. Если святые обмывали язвы прокаженным, то почему простому печальнику не умерить свою гордыню.
      — Готов ли ты к суду… отец Филипп? — строго спросил Паисий.
      — Отец Филипп… Или я уже не митрополит? — обвел взглядом архиереев Федор Колычев.
      — Митрополит Филипп, знаешь ли ты, зачем вызван святейшим собором? — строго спросил Паисий.
      Паисий сидел на митрополичьем месте и чувствовал себя в кресле куда более удобно, чем на жесткой лавке в келье Соловецкого монастыря.
      Молчал митрополит. Иссушила горечь горло, словно зелья терпкого испил. И камни способны коробиться и скорбеть, а он всего лишь человек.
      Не дождался Паисий ответа и продолжал спокойным ровным голосом, как будто не в диковинку ему судить иерархов русской церкви:
      — Отец Филипп, ты обвиняешься в том, что в речах своих хулил православную церковь, говорил, что вера латинян превыше греческой. Есть свидетели святотатства, что ты глумился над частицами Христова тела. — Паисий посмотрел на государя, который сидел отдельно от иерархов, возвышаясь над ними вполовину дубового трона. — А еще, отец Филипп, ты обвиняешься в корыстолюбии и в растрате церковных денег.
      Митрополичьи палаты были теплы, и Паисий подумал о том, что они никак не могут сравниться с кельями Соловецкого монастыря, которые дышали каменным холодом и больше напоминали заброшенный склеп.
      — Не тебе это говорить, отец Паисий, мужу, который соблазнился поменять схимное благо на епископский сан. Вот ты говоришь, что в речах своих я хулил церковь… Но ответь мне тогда по правде, можно ли отыскать большего ревнителя православной веры, чем твой наставник? Я хочу спросить у тебя, отец Паисий, ведомо ли тебе, сколько я воздвигнул храмов? Молчишь… Две дюжины соборов по всей Руси! Упрекаешь меня, что я казну церковную разорял, а только с моим игуменством в Соловецком монастыре появился прибыток. Мне ли грабить казну, когда род Колычевых — едва ли не самый богатый в Московии! И вот что я еще хочу добавить, владыки, состояние мое великое завещаю я Соловецкому монастырю. Государь, ты хотел, чтобы я оставил митрополию… Так вот, возьми же клобук! А для подлинного служения господу митрополичий сан ни к чему. А теперь позвольте мне идти, служба дожидается.
      Митрополит Филипп поднялся и, не слыша грозного государева окрика, покинул палаты.
      Успенский собор в этот день был переполнен. Прихожане прознали о том, что эта служба для отца Филиппа будет последней, а потому задолго до заутрени была занята каждая пядь храма.
      Горожане хотели проститься с владыкой.
      Филипп появился за минуту до службы. Лицо его выглядело спокойным, весь его облик, казалось, источал умиротворение и тишь, будто не коснулся его царский гнев, а движения рук, как прежде, были уверенными и величественными.
      Отстранив пономаря, Филипп сам пожелал зажечь у икон свечи, покадил благовонным ладаном, а потом обернулся к застывшей пастве.
      — Проститься я к вам пришел, дети мои. Две силы господствуют на грешной земле — одна добра, другая зла. Одна божья милость, другая — происки дьявола. Вот и ухожу я, братья и сестры, с митрополичьего стола только потому, что не хочу служить дьяволу, ибо отдана ему земля русская на откуп.
      Широко распахнулись двери храма, и митрополит увидел, как дюжина опришников, уверенно раздвигая локтями мирян, протискивалась по проходу.
      — Православные! — гаркнул на весь собор Федька Басманов. — Колычеву ли судить о кознях дьявола, когда он сам едва ли не брат черту. Вот послушайте, господа, приговор соборного суда, — сотрясал Басманов над головой грамотой. — Здесь все прегрешения Колычева отписаны! «За хулу на святую православную церковь, за прелюбодеяние, за то, что знается Федька Колычев с нечистой силой, соборный суд приговаривает лишить его церковного сана, предать анафеме и сжечь как еретика!» — Басманов наслаждался установившейся тишиной. Кто-то у самого алтаря трижды выкрикнул: «Свят!» Басманов продолжил: — А теперь, господа, по приговору соборного суда сорвите с него мантию!
      Опришники, словно свора псов, услыхавших команду: «Ату!», подхватили митрополита под руки и, показывая молодецкую удаль, стали стягивать с него облачение. Мантия затрещала, словно выпрашивала пощады, а на пол уже полетели амофор и клобук, которые были тотчас затоптаны множеством ног. Митрополиту заломили руки и поволокли к дверям; старик отчаянно сопротивлялся, и только когда веревками опутали его ноги, он сдался:
      — Что я вам говорил, братья! Разве я был не прав?! — причитал старец. — Дьявол государем правит!
      — Закройте его поганый рот! — прикрикнул Федька Басманов.
      Опришники с готовностью выполнили приказ Федора, подняли с пола растоптанный клобук и запихнули его в горло митрополиту, а потом, поднатужившись, поволокли его тяжелое тело к выходу.
      У паперти уже стояли старые дровни.
      — Сюда его, господа. На сено бросайте, пускай навоза сдобного дыхнет.
      Возничим был молодой опришник, принятый в гвардию царя Ивана неделю назад. Отрок был из мелких дворян и желал заслужить расположение самодержца, и когда Федор Басманов по приказу Ивана стал отбирать людей на почетную службу, молодец сумел приглянуться любимцу государя. Он ждал возможности отличиться, чтобы его усердие заметил сам царь-батюшка. Однако детина никак не мог предположить, что когда-нибудь придется арестовывать самого блаженнейшего Филиппа.
      А Федька Басманов уже сердился нешутейно:
      — Ну, чего замер истуканом?! Хватай быстрее вожжи! Свези митрополита в Богоявленский монастырь. Пускай в яме до казни посидит.
      — Как прикажешь, Федор Алексеевич, — насилу оторвал взгляд молодец от поверженного Филиппа.
      — Небось не доводилось таких узников видеть?
      — Нет, Федор Алексеевич.
      — Знатный тюремный сиделец из митрополита выйдет, вот только недолго ему томиться, через недельку сгинет в горящем срубе.

* * *

      Два месяца Федора Колычева держали в яме, и каждый рассвет он встречал так, как будто он был в его жизни последним. С мыслью о близкой кончине владыка свыкся. И все-таки, следуя христианскому долгу, Филипп жил и молился о спасении, и, судя по тому, что даже стража продолжала относиться к нему по-прежнему, он понимал, что просьбы его стучатся в уши господа.
      Иногда сверху до Филиппа доносился шепот:
      — Мужайся, святой отец, будут еще и лучшие дни.
      Если бы Федор Степанович не знал о том, что через железные прутья за ним наблюдает молоденький страж, он мог бы подумать, будто бы это голос самого господа.
      Поднимет голову митрополит, благословит перстами своего тюремщика — и опять за молитвы.
      Смилостивившись, Иван Васильевич отменил приговор церковного суда о сожжении, заменив его на вечное заточение в монастырской тюрьме.
      В тот же день отца Филиппа перевели в Симонов монастырь.
      Не нашлось для бывшего владыки иного места, чем глубокий сырой подвал, на стенах которого пузырилась известь, словно накипь на чугунном котле. Прочитал Федор Колычев очистительную молитву и вошел в свой новый дом.
      Бывшего владыку сопровождал игумен Самон, и, когда Филипп приостановился у дверей своей темницы, никто из караульщиков не посмел подтолкнуть его в спину. Сам игумен поцеловал опальному владыке руку, а остальные чернецы и вовсе попадали ниц, признавая в нем великого страдальца.
      Игумен Самон был строгий владыка, и узники предпочитали попасть в другой монастырь, чем находиться под его суровым началом. За незначительную провинность Самон мог лишить пития и пищи, поговаривали, что особенно нерадивых он замуровывал в толстых крепостных стенах. Игумен твердо уверовал в то, что в Симоновом монастыре он был третьим судьей после господа и государя. Однако, увидев Филиппа, он мгновенно растерял свою прежнюю суровость.
      — Прости… не по своей воле держу, — говорил игумен, напоминая в минуту раскаяния смиренного отрока.
      Игумен Самон чинить препятствий Филиппу не стал, настоятель относился к тем людям, которые не забывают добро, а потому велел выделить узнику келью получше, а для услужения приставил двух послушников.
      Незаметно отец Филипп сделался в Симоновом монастыре почти хозяином. Он распоряжался чернецами так, как будто это был Соловецкий монастырь, где он еще не так давно игуменствовал, а монахи подчинялись ему так же охотно, как если бы это был их владыка. Порой они даже брали на себя смелость не выполнять распоряжений Самона, ссылаясь на указ опального Филиппа.
      Походило на то, что Федор Колычев пришел в монастырь надолго: он создавал вокруг себя привычный порядок, и скоро монахи, следуя строгой воле бывшего святейшего, стали мастерить теплицу для диковинных заморских плодов.
      О судьбе опального митрополита скоро стало известно по всей округе. Филипп знал полезные травы и прослыл как умелый врачеватель, и миряне, еще задолго до заутрень, выстраивались у его кельи в надежде быть принятыми.
      Минуло почти десять лет, как Силантий бросил воровской промысел и, скрываясь от татей, ушел в пустынь. Долгое время он жил в полном одиночестве, очищаясь от скверны. Питался ягодами, грибами; от мяса отказался совсем, и когда ему однажды приснился Христос-мученик, он догадался, что пришло прощение.
      Отец Филипп был первый, кто выслушал и понял знаменитого фальшивомонетчика, а потом, с покорностью раба, Силантий стал ожидать приговора на свою исповедь.
      — Получится из тебя чернец, — отвечал тогда игумен Соловецкого монастыря заблудшему человече, — приходилось мне знавать таких, которые всю жизнь на дорогах кошели отбирали, а потом во главе праведной братии игуменствовали. Есть в тебе нечто такое, что заставляет уверовать. А если бы не было, разве поверили бы тебе разбойнички? Говоришь, монахом с детства мечтал стать?
      — Да, святой отец.
      — Вот и исполняй свое призвание… Отпущу я тебе грехи, и считай, что заново родился. И только не помышляй о старом ремесле, иначе покарает тебя господь. А с братией я поговорю, примут тебя в Симонов монастырь чернецом, а там кто знает… может, и мне твоя подмога когда-нибудь понадобится.
      Кто мог тогда догадываться, что слова владыки окажутся пророческими: он словно предвидел игуменство Силантия, свое возвышение до митрополичьего стола и государеву опалу.
      Отец Филипп почти совсем отстранил Самона от игуменства. Однако в таком поведении бывшего Соловецкого владыки не было ничего дурного, он всегда жил так, как будто окрестные земли принадлежали только ему, и распоряжался ими так же уверенно, будто это был его собственный дом. Филипп привык жить величаво, и даже заточение в Симоновом монастыре он воспринимал как испытание, посланное ему свыше.
      Симонов монастырь и раньше в бедных не числился, а с появлением опального Филиппа он мог тягаться даже с теми обителями, которые были обласканы царским вниманием. С этого времени в монастырь бояре стали делать огромные пожертвования, сюда шли, чтобы найти уединение и покой, услышать доброе слово.
      Тишина монастырской жизни была нарушена неожиданно: в обители в сопровождении отряда опришников появился Малюта Скуратов.
      Самон повинным пришел к келье великого старца и сказал, скорбя:
      — Ничего не могу поделать, владыка Филипп. Сам Иван Васильевич опришников прислал.
      — Чего же они хотят? — Федор Колычев мысленно приготовился к самому худшему.
      — Благословения твоего хотят получить. Кто знает, может быть, все и обойдется?
      И, оставив келью Филиппа, игумен каялся, очищая от греха сердце:
      — Прости меня, господи, за недобрые мысли… если таковы возникали. Не желал я отцу Филиппу зла… Тесно мне было в таком соседстве… Убереги, господи, Филиппа от беды.
 
      Малюта уверенно переступил стылую келью Филиппа, где все убранство составляли табурет да лавка — так и жил он всю жизнь.
      Глянул Федор Колычев на Скуратова-Бельского и увидел, что тот постарел.
      Видно, не по ровному месту протекала жизнь Малюты, а брела по косогорам; спотыкалась его судьба о коренья, останавливалась у буераков. Ведомы царскому любимцу оплеухи судьбы, потому голова его раньше положенного срока поседела наполовину. Григорий Лукьянович стал приземист и смотрел на окружающих так, как будто ожидал пинка.
      Григорий Бельский и Федор Колычев смотрели друг на друга с яростью, на какую способны затравленные и зажатые в угол звери.
      Им было достаточно увидеть глаза друг друга, чтобы понять: одному из них более не жить. Малюта прекрасно знал, что Колычев — не беспомощный отрок, который позволит себя придушить двумя пальцами, словно слепого котенка, Филипп будет драться с отчаянностью ратоборца, от которого зависит судьба всего воинства. Усмирить гнев не способны ни толстые стены, ни схимная ряса, ни тем более присутствие остальных чернецов. Исход поединка будет зависеть и от того, кто набросится первым. Может, настал момент, чтобы обхватить толстую шею Малюты да придавить его к холодным камням!..
      Государев любимец заговорил первым:
      — Я пришел по воле батюшки нашего государя Ивана Васильевича. Идет он в Господин Великий Новгород наказывать изменников и просит твоего благословения на благое дело.
      — Благословения от меня царь-кровопийца захотел получить?! Не будет ему прощения! Так и передай царю. Татем и душегубцем жил, таковым и помирать будет.
      — Дерзок ты, отец Филипп, на язык, даже заточение тебе на пользу не пошло. Впрочем, не ожидал я другого ответа. На этот счет у меня от государя тоже строгий наказ имеется. Эй, молодцы! — крикнул Григорий, и тотчас на его оклик в келью протиснулись четыре опришника.
      Черными кафтанами опришники напоминали монахов, вот только метлы у пояса указывали на то, что у них другой чин, да еще, может быть, взгляд не так смирен, как у чернецов. Божьи избранники смотрят покорно, а если склоняют голову, то до самой земли, а эти загромыхали сапожищами о каменные плиты, как будто не порог кельи переступили, а в корчму забрели.
      — Чего изволишь, Григорий Лукьянович?
      — Придушите отца Филиппа, — коротко распорядился Григорий Лукьянович, — да чтоб не пикнул!
      Опришники дружно навалились на старика. Зашелся сдавленным хрипом святейший и затих, распластавшись.
      Малюта вышел во двор, а следом за ним неслышно ступали опришники.
      — Почил старец Филипп, — вымолвил Григорий Лукьянович в толпу монахов, поджидавших опришников. — Мы в келью вошли, а он и не дышит. Жаль… Праведный был старик. — И, отвечая на немой вопрос монахов, продолжил: — Государь у Филиппа хотел благословение просить. К Великому Новгороду мы идем, смуту наказывать. Новгородцы ливонцам служить пожелали. Ну, чего застыли? — сурово прикрикнул Малюта на обомлевших чернецов. — К отцу Филиппу идите, обмойте.

* * *

      — Матушка! Государыня Мария! — вбежала в покои царицы взволнованная Марфа Никитишна. — Царь Челяднина-Федорова порешил!
      После смерти Анастасии Романовны боярыня Марфа не отдалилась от дворца. Совсем неожиданно для многих она получила расположение Марии Темрюковны, которая частенько спрашивала у ближней боярыни совета и не без помощи старухи постигала хитрость московского двора.
      Дружба государыни и боярыни началась с того, что Марфа Никитишна учила черкешенку русскому языку, а затем стала приоткрывать дворцовые тайны, которые всегда были надежно спрятаны от постороннего взгляда.
      Скоро черкешенка убедилась в том, что выбор сделан был удачно. Проведя десятилетия во дворе московских царей, боярыня была посвящена едва ли не во все дворцовые тайны. Она знала слабости царя Ивана, как свои собственные, и спешила делиться ценными наблюдениями с черкешенкой. Мария всегда щедро расплачивалась за преданность и одаривала ближнюю боярыню не только перстнями, но и посудой с царского стола.
      Мария Темрюковна обладала пылким умом и научилась блестяще использовать слабости своего венценосного мужа. Царица сумела усилить свое влияние не только на Ивана, но и на весь московский дворец. Незаметно для государя Мария стала одной из первых фигур в Москве и подкладывала под бок сластолюбивого царя сенных девок, которые следили за ним куда пристальнее, чем горделивые Шуйские.
      Мария Темрюковна знала о государе почти все, порой ей казалось, что она могла угадать, о чем думает Иван. Царица умело просчитывала каждый его проступок и всякое неосторожное решение мужа использовала себе на благо, увеличивая пропасть между ним и боярами.
      Известие потрясло царицу. Некоторое время она не могла вымолвить и слова, а потом произнесла сдавленным голосом:
      — Как убил?!
      — Повелел Ивану Петровичу облачиться в царский наряд, потом усадил его на свое место и спрашивает: «Ты этого хотел? Вместо меня царем желал быть?!» А потом сразил бедного кинжалом.
      Никого государыня не любила так страстно, как боярина Челяднина. Даже красавец Афанасий Вяземский не вызывал у нее того волнения, какое она испытывала, когда конюший касался ее руки.
      — Нет! Это неправда, он не посмел бы! — не желала царица верить свершившемуся.
      — Посмел, государыня, — отвечала Марфа Никитишна, — ему, супостату, все нипочем! Чего желает, то и воротит. Говорит, дескать, над ним только бог судья. Это еще не все, государыня…
      — Рассказывай дальше.
      — Надругался царь над телом. Велел отрубить сердешному голову, а потом отослал ее опальному митрополиту в монастырь. Видать, напугать старца Филиппа хотел.
      Одна царица Мария знала правду: не митрополита он хотел запутать, а женушке своей непокорной пожелал дать урок.
      — Я убью Ивана! — кричала Мария. — Едем в слободу! Немедленно!
      — Неужто сейчас, государыня? — опешила Марфа Никитишна.
      — Немедленно!
      — Как же это мы так, государыня? Вестовых послать требуется, не примет нас царь. Назад воротит.
      — Не примет?! — ярилась царица. — Я разнесу весь его монастырь! Я выволоку его оттуда за волосья! Я отомщу! — задыхалась от ярости царица.
      — Государыня, не гневилась бы ты шибко. Крут царь, не посмотрит, что ты княжеских кровей, наказать может.
      — Вели запрячь коней. Я еду!
      — Ох, что ты с ней поделаешь, господи, — кручинилась ближняя боярыня, — не угомонится ведь, пока своего не добьется.
      В дверях боярыня столкнулась с Басмановым.
      — А ты откуда здесь взялся, лиходей?! — вскричала Марфа Никитишна. — Или забыл, что это покои царицы?!
      — Отчего мне забывать такое? Не забыл, Марфа Никитишна, — Федор Басманов втиснул боярыню в комнату. Детина даже не взглянул на множество девок, которые, оставив свое рукоделие, со страхом наблюдали за молодцем. — К царице я и пришел, и не просто так, старуха, а по указу самого Ивана Васильевича. Велит он не выпускать Марию из дворца до особого распоряжения. Наказал он еще о том, что ежели царица противиться станет… вязать ее по рукам и ногам и держать при строгом карауле. А чтобы измены никакой великому государю не случилось, неотлучно находиться при царице. Вот так, Мария Темрюковна!
      — Дорогу! — завопила царица. — Дорогу, холоп, к государю я еду!
      — Не велено.
      — Дорогу дай, если жить хочешь.
      — Руки слабы для такого дела, государыня. И не велено мне с тобой долго разговоры вести. Эй, холопы, — обернулся Федор назад. — Вяжите царицу-строптивицу. Да не жалейте ремней, круче, еще круче ремни затягивайте, — поучал он отроков, которые уверенно накинули ремни на руки государыни и стягивали так, как будто вязали обезумевшего детину.
      Царица кричала, бранилась гадко и напоминала рысь, угодившую в сети.
      — Отомщу, холоп! Всех со света сживу! Подите от меня прочь!
      — Не сживешь… обломаем мы тебе коготки. А теперь бросьте бабу на сундук, и пускай она в углу пыль глотает, пока государь не смилостивится. Ишь ты чего удумала, за Челяднина-злодея мстить!
      — Увижу я вас всех еще на плахе, плюну в опозоренные головы! — плакала от бессилия царица.
      — Ишь ты, она еще и дерзит! — подивился Федор Басманов, приятно ему было осознавать власть над поверженной царицей. Было у него, что следовало бы припомнить Марии Темрюковне: явился он к ней однажды через потайную дверь, а она, вместо того чтобы приветить ласково, огрела его плетью, как похотливого бычка. С другими мужами государыня полюбезнее была, а покойный Челяднин дневал и ночевал в покоях царицы. — Вот что, стрельцы, если царица несносной станет, так проучите ее розгами, а коли поправится… так берите ее всяко. Государь возражать не станет. Скоро он на польской королеве женится, — хмыкнул на прощание Басманов и оставил царицу наедине с неприветливыми стрельцами.

* * *

      Федор Сукин явился в опришный дворец.
      Окольничий не удивился, что к нему отнеслись как к изменнику (чудит государь!). Долго держали во дворе, а потом повелели разнагишаться. А когда он сбросил с себя исподнее, долго глядели на него, давясь от смеха.
      — Ну, чего вы пялитесь? — обижался Сукин. — Что я, между ног булаву прячу?
      Надсмеявшись вдоволь, опришники разрешили Сукину одеть порты.
      Окольничий Федор Сукин поведал Ивану посольские дела без прикрас: Ганзейский союз косо посматривал на православного властелина, который стал не без успеха тягаться со своим южным соседом Сулейманом, а сам турок только и дожидался случая, чтобы опрокинуть русскую державу. В полный рост поднялась Дания, которая стала воспринимать Балтийское море как собственность короля.
      Однако более всего тревожили царя шведские дела.
      В углу, на резном табурете, были расставлены шахматные фигуры. Час назад царь играл партию с Афанасием Вяземским. Князь был очень силен в шахматах и едва не поставил государю мат.
      Иван Васильевич подошел к доске и увидел, что проглядел ход, который позволил бы ему пошатнуть авторитет Афанасия Вяземского как искусного шахматиста. Жаль, что он не сумел разглядеть его раньше. Так и в политике: не разглядел иной раз чего, а недруги уже ногу подставили и хотят на спину опрокинуть.
      — Так, значит, супруг Екатерины ступил на королевский трон? — спросил Иван Васильевич и поставил ладью на белую клетку. С этой позиции она уверенно грозила матом черному королю.
      — Точно так, государь, а бывший король заточен в крепость.
      — Поменялись, стало быть, братья местами?
      — Поменялись… Теперь уже Екатерина не герцогиня, а королева!
      — Что же это они меня об этом не известили? — хмурился Иван Васильевич и мизинцем опрокинул черного короля на доску.
      Мат. Проиграл князь Вяземский.
      — Не известят, государь, в обиде на тебя нынешний король.
      — За что же? — лукаво недоумевал царь.
      — За то, что ты к Екатерине сватался.
      — Если не захотели меня известить, признать Иоанна королем не желаю! И пускай Сигизмунд держит свое слово и приведет к моему двору строптивую Екатерину.
      — Не приведет, государь. Не по силам ему со шведским королем тягаться.
      — Не приведет?.. Хм. Не умру холостым. Вот только Ливонию жаль терять как приданое. А как в монастырь отправлю Марию, так женюсь. Слава богу, на Руси красивых боярышень предостаточно. Говоришь, послов русских в Швеции бесчестили?
      — Бесчестили, государь, — проснулась в Сукине обида. — Нас, слуг царских, за мужиков держали, ни почета к нашим чинам, ни уважения. Приема к королю по несколько часов ждать приходилось, а порой и вовсе отказывали.
      — Ладно, эта обида латинянам еще попомнится. Эй, Федька! — позвал государь Басманова и, когда тот вошел, наказал строго: — Воротить шведских послов из Новгорода Великого, у меня к ним разговор имеется.
      Неделей позже стрельцы вели связанных шведских послов по улицам Москвы и орали во все горло:
      — Господа московские жители, смотрите, кто нашего государя Ивана Васильевич надумал бесчестить!
      Не обращая внимание на смешки и хохот набежавшей толпы, бароны достойно прошли через весь Арбат до самого дворца.

Часть вторая

Глава 1

      Неурожаи последних лет казались небесной карой. И в этот год зной иссушил ранние весенние ростки, поверхность земли погрубела, обветшала и напоминала высушенный лик одряхлевшего старца. Если где и пробивался робкий побег, то он был настолько тонок и тщедушен, что, казалось, может сломаться даже от неосторожного чиха. Земля пожелтела и выглядела хворой. Она отрыгнула спрятавшуюся в недрах болезнь, которая вышла на поверхность на западных границах и опустошительным ураганом прошлась через псковские и новгородские волости.
      Эпидемия распространилась по России со скоростью необъезженного аргамака, заглядывая в ближние уголки и забираясь в самые отдаленные селения. Чума была настолько безжалостной, что в некогда многолюдных селениях уже не находилось человека, чтобы отзвонить по умершему панихиду.
      Чума выглядела коварным и жестоким завоевателем, захватывая в страшный полон все новые земли, прибирая в когтистые лапы не только деревни и махонькие хутора, но и целые города, которые не способны были противостоять напасти и один за другим сдавались на милость ворога.
      Города вымирали в одночасье.
      Как ни крепки и надежны были крепости, но болезнь проникала и в них. Северные города Кострома и Вологда почти обезлюдели, Великий Новгород был опустошен на две трети своих жителей, как если бы испытал иноземное вторжение.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8