Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Монахи под луной

ModernLib.Net / Фэнтези / Столяров Андрей / Монахи под луной - Чтение (стр. 14)
Автор: Столяров Андрей
Жанр: Фэнтези

 

 


Допотопные монстры разгуливали по окраинам. То вытягивая, то сокращая хребет. Дрызг стекла и камней сопровождал их конвульсии. И рыдал умирающий голос под топотом ног: Больно!.. Больно!.. Зачем вы меня!?.. Не надо!.. — И стихал, оборвавшись, уже навсегда. Я едва подтянул под себя онемелые локти. Но немедленно кто-то, высовываясь, закричал: — Бляха-муха!.. А этот еще трепыхается!.. — И косматое тело чудовища всплыло из темноты. Развернувшись ко мне — многоглазое и многорукое. Смрадом, злобой и алкоголем несло от него. Как щетина, качались над туловом палки и факелы. Я поднялся с карачек, потому что не хотел умирать. Но стремительный точный удар отшвырнул меня за канаву. Хрустнул зуб, разорвалась граната в мозгу. Я плашмя саданулся о твердые доски забора. Только смерть почему-то замешкалась — там, в темноте. Заскрипела калитка и меня куда-то втащили. Я буквально свалился на рыхлый холодный песок. А чудовище тут же завыло, заколотило по доскам: — Васька, тля, открывай!.. Ты кого бережешь?.. Открывай, Васька, тля!.. Недоскребок!.. Сучара немытая!.. — Но веселый насмешливый голос ответил через забор: — А вот это видал?.. Отойди, а то всех продырявлю!.. — И сейчас же добавил, сбиваясь на шепот и мат: — Ну?.. Петюня!.. Ты где?.. Зажигай!.. Не дрожи, как какашка!.. — Что-то чиркнуло — толщей, всем спичечным коробком. Кувыркаясь, взлетела к воротам консервная банка. Светлый мертвенный купол раздулся на той стороне. И вдруг лопнул — коснувшись колючего неба. Шандарахнуло так, что посыпалась ржавчина с крыш. Громом вышибло напрочь последние целые стекла. Я согнулся и сел — прикрывая от боли глаза. Парень в джинсах и свитере яростно усмехнулся: — Что?.. Очухался?.. Ночь еще впереди… Ты как будто бы из начальства… Лицо у тебя что-то знакомое… — И, достав папиросы, все также насмешливо, громко сказал: — А неслабо мы их гробанули!.. Робеешь, Петюня?.. — Но приятель его, поднимающий дворницкий лом, вовсе не был согласен с такой постановкой вопроса. Он воткнул этот лом — и металл зазвенел на камнях. И в сердцах вытер руки, испачканные мазутом. — Вот что, Вася, уваливать надо, — сказал он с тоской. — Надо быстро уваливать, пока они не вернулись… — С крыльца вдруг раздался крестьянский уверенный бас: — Так эть поздно уваливать… Уже окружили… — Парень в джинсах и в свитере тут же присел. И, как кошка, бесшумно и мягко отпрыгнул. И в руках его длинно и жутко блеснуло ружье. А Петюня, нескладный и вздрюченный, вдруг повалился за камень. И забрякал жестянками — видимо, вкладывая заряд. Чертыхаясь, роняя. Но было действительно поздно. Что-то вроде тарана ударило в плахи ворот. Половинки их рухнули, вывернувшись из петель. Мощный рев накатился — как будто со всех сторон. И громада чудовища втиснулась на подворье. Дробовик, разумеется, не мог ее задержать. Выстрел пукнул, и щепки ружья отлетели. Парень в джинсах и в свитере пятился с ломом наперевес. — Мужики!.. Мужики!.. — верещал ослабевший Петюня. Но над ним уже сгрудились: палки и кулаки. Я споткнулся — усевшись на ребра ступенек. Надвигался огромный безмозглый рыгающий монстр. — Бей жидов!.. И коммунистов!.. Свобода, ребята!.. — Два булыжника грохнули рядом со мной. А потом задрожала, воткнувшись, наточенная железка. Было ясно, что надвигаются — ужас и смерть. Но опять поднялась поварешка до самого неба. И ударила точно меж домом и плотной толпой. И Младенец, ликуя, вдруг выкрикнул: — Равенство!.. Братство!..

Изменить ничего уже было нельзя.

Город — плыл, окруженный сиреневой тлеющей массой. Разрывались хлопушки, сверкали гирлянды шаров. — Не задерживаться! Вперед!.. — хрипел за спиною Корецкий. Но, по-моему, как-то — бессильно и далеко. Я его понимал: полночь была на исходе. Вдруг заперхали репродукторы на стенах домов. Затряслись, захрипели скукоженными мембранами. Искаженный, но явственный голос товарища Прежнего произнес: — Коммунизм — это светлое будущее человечества!.. Мы, товарищи, не откажемся от избранного пути!.. — А затем после бурных и продолжительных аплодисментов (было слышно, как переворачиваются листы): — Вдохновленный призывами партии и правительства!.. С верой в Ленина, с верой в социализм!.. Трудовые победы нефтяников Афганистана!.. Вызывает горячее одобрение всех советских людей!.. — Я увидел, что демоны, лазающие по карнизам, вдруг, забившись, горохом посыпались вниз. Ушибаясь, визжа от мучительной боли. А одна из мартышек, как кукла, упала на тротуар. И зеленая шерсть на спине ее вспенилась клочьями. Апкиш, вылезающий из дыры, спокойно сказал: — Вы напрасно надеетесь, что обойдется без потрясений… Малой кровью, путем эволюции масс… Малой кровью у нас никогда ничего не обходится… Что угодно, но только не малая кровь… Пальцы сплетены, сжаты звериные зубы… Просто так вам никто ничего не отдаст… Потому что мы все до печенок проедены властью… Демагогия, ложь, беспредел, привилегии, страх… Я не знаю, на что еще можно сегодня рассчитывать… Разве только на то, что — гниет уже в самых верхах… Здесь придется снимать постепенно и — слой за слоем… Поколение за поколением: наносы дерьма… — Истонченные щеки его проваливались. А сквозь кожу уже проступало сплетенье костей. Опустели глазницы, рассыпались хрупкие волосы. И, как листья, слетели остатки ушей. Он, по-моему, тек, превращаясь в голодного демона. Как и все после смерти. Уже ненавидя живых. В глади черепа вновь зажелтело отверстие. Но, наверное, это было еще не все. Потому что горели смертельные окна горкома. И сияла над городом — Живая Звезда. Обстановка на площади несколько изменилась. Вся загробная нежить, по-видимому, втекала сюда. Копошась и беснуясь, подстегнутая лучами. Шли макаки и гамадрилы — краснозадые, с крючками хвостов; семиногие длинные ящеры — в плюшевой оторочке; шли рогатые дуры, похожие на черепах; и безрукие голые твари с кошачьими головами; помидоры на тонких конечностях, в перхотной чешуе; мертвецы, упыри, вурдалаки, покрытые гнилью; чернотелый рычащий горбатый единорог; суповые тарелки, в которых хихикали гномики; окровавленный чебурашка — без носа и без ушей; две грудастых дюймовочки — пьяные и обнявшись; и совсем уже странные монстры — из грубых камней; или просто — четыре мизинца, зацепленные перемычкой; или кресло-качалка, блестящее ворсом червей; или чья-то кривая ступня — в сокращающихся сухожилиях. В общем — страхи и боли, накопленные по ночам, не дающие жить, обжигающие в час похмелья. Избежать их, наверное, было нельзя. Но особенно выделялись средь них «воскресшие». У которых светились пустые провалы глазниц. Голубые, лучистые, вытравленно-бездонные. Ледяные, как будто с окраин миров. И отчетливо клацкали крепкие белые челюсти. Резкий скрип вытекал из суставов, набитых землей. Было видно, что все «воскресшие» уже проваливаются. Кто — по щиколотку, а кто — до колен.

Я догадывался, что никакого слома не будет. Потому что Ковчег, как и прежде, качался на мертвой воде. И действительно, когда они подходили к горкому, то на нем зажигалось аргоновым красным огнем: «Ум, честь, совесть нашей эпохи»! Буквы были не менее метра в высоту. Восклицательный знак наливался удушьем заката. Речь товарища Прежнего брызгала изо всех щелей. Обожженные демоны сразу же растекались по почве — оплывая и впитываясь в нее, как кисель. И проваливались по самую макушку «воскресшие». А победные окна все так же — горели огнем, и сгибались картонные плоские тени на занавесках. Власть партийности дыбилась, точно невидимая стена. Вероятно, лишь люди могли одолеть ее неприступность. Но людей уже не было — в городе мрака и слез. Были — зомби, набитые тряпками и костями. Отупевшие вялые зомби с прическами под горшок. Я теперь понимал, зачем я был нужен Корецкому. Я теперь вообще очень многое понимал. Три красивых петарды взорвались над площадью. Я увидел, как распахнулась служебная узкая дверь. Саламасов в кольце холуев, будто граф, появился оттуда. И, нетвердо ступая, направился к «Волге», укрытой в тени. Он был грузный, большой, несгибаемый, как колода, — в серой «тройке», при галстуке, при всех орденах. С каждым шагом его ощутимо пошатывало. Нуприенок с Батютой высовывались из-под локтей, — напрягаясь, чтоб выровнять падающее величие. Оба даже побагровели, — от ступора сил. А упором спинного массива служил Циркуль-Клазов. В самом деле, как циркуль, сломавшийся — задницей вверх. Семенящий, толкающий, хлюпающий ноздрями. Петушиные перья торчали из прорези пиджака. Саламасов блаженно откидывался, как на сиденье. А в руках он держал половинку своей головы. И на лысине были начертаны — серп и молот. А над срезом башки, проходящим на уровне глаз, будто шапка, сидели какие-то кустики. Очень нежная, хрупкая, картофельная ботва. Поварешка ударила, расчищая ему дорогу. И Младенец, приветствуя, поднял опухшую пятерню. — Уезжаешь, Петрович?.. — спросил он, как ни в чем не бывало. И огромная крыса хихикнула — взявши под козырек: — Так что, наше почтение, товарищ начальник… — Разорвалась хлопушка, осыпав их конфетти. Саламасов открыл толстостенные дряблые веки. И сказал, обращаясь в пространство, неясно кому: — Коммунизьм наступает, ядрить твою в кочерыжку!.. — Нуприенок с Батютой, кряхтя, приподняли его. И плашмя засадили в открытую дверцу машины. Трубы света из фар уперлись в неровность земли. Отскочили, взъерошившись, две рахитичных мартышки. И раскатистый голос донесся откуда-то изнутри: Чтоб — к завтра, ядрить твою, выстроить светлое будущее!.. — И Младенец похлопал себя пятерней по пупку: Не волнуйся, Петрович, за нами не заржавеет!.. — Заурчал, будто зверь, пробудившийся сытый мотор. Появилась кабина — по-моему, без шофера. И зеркальная чистая «Волга», чуть сдавшись назад, — поползла. Зарываясь в кошмарную зыбь кутерьмы радиатором. И я не видел, чтоб кто-то пытался ее задержать. Орды воющих демонов освобождали дорогу. Отлетали — рога, ветки щупалец, гроздья копыт. Когти, жвалы, присоски, хитиновое дреколье. Значит, слома не будет. И все сохранится — как есть. И Ковчег. И горком. И удушливый меркнущий Хронос. И фанерное небо. И глушь деревянной земли. И крапива. И зомби. И тараканы. Изменить в этой мгле ничего уже было нельзя. Лишь один из «воскресших» вдруг дрогнул — расставив руки. Точно плети. И двинулся наперерез. Радиатор ударил его по бедру и отбросил. Невесомый скелет, будто сноп, подкатился ко мне. И раскинулся — в мелком беззвучном дрожании. Погружаясь, как в жидкость, в засохшую корку земли. Навсегда. Я вдруг понял, что это — Корецкий. Дрема площади тихо сомкнулась над ним. Распрямилась трава. Закружились фонтанчики пуха. А затем фары черной машины уставились прямо в меня, и зрачки их схлестнулись, по-видимому, ловя в перекрестье.


Значит, все-таки наступал неизбежный финал. Умирающий город проваливался в преисподнюю. В страхе, в горе, в дыму, в перекличке огней. И не мог провалиться — удерживаясь на поверхности. Древний Хронос простер вместо времени — ужасы крыл. И лежащий редактор шептал прямо в уши: — Циннобер… — Он был прав. Он спокойно и медленно остывал. Трепетала немного лишь слизистая полоска. И Корецкий лежал — под землей, в неживой глубине. Ненавидя — сквозь дерн, сквозь завалы кремнистых песчинок. Шевелились над ним, распрямляясь, былинки травы. Или может быть, не было здесь никакого Корецкого? И редактора не было — которого я вытолкнул в смерть. Заместив по сценарию, попросту сделав ненужным? И, наверное, не было больше меня самого. Это все — пустота, муляжи и «гусиная память». Декорации к пьесе, забытые на сквозняке. Я давно уже умер и не догадываюсь об этом. Перейдя в Царство Мертвых — на пыльный скрипучий Ковчег. Царство Мертвых! Об этом мне говорила Фаина. Или кто-то другой? Может — Апкиш. А, может быть, даже — Карась. Он стал демоном. Но это не имеет значения. Зомби, демоны, царство загробных теней. Крошка Цахес, присваивающий чужое. Это — выдумка. В жизни — не то и не так. То есть — так. Но обычно — намного страшнее. Фары черной машины уставились прямо в меня. А Пасюк, приседая, вдруг выставил верхние лапы. И бесшумная тень поднялась, как летучая мышь. Распластавшись в прыжке, закрывая собою полнеба. Голый хвост, будто маятник, плыл у нее позади. Надвигалась она очень тихо и медленно. Постепенно снижаясь — из высоты. Но замедленность ее приближения не спасала. Я и сам отступал еле-еле — как в плотной воде. Каждый шаг почему-то давался с большим напряжением. Впрочем, было понятно уже — почему. Потому что бродило по городу Черное Одеяло. Словно зыбкая темная плотная торфяная вода, проступило оно из резного боярышника напротив. А затем, развернув простынями оборванные края, с черепашьим терпением тронулось через площадь. Будто странно оживший ископаемый махаон-людоед. Одеяло, по слухам, всегда пробуждается в полночь. Обитает оно в древней Башне у самой реки. По ночам там горит студенистое пламя в бойницах. И доносится низкий протяжный умеренный гул. Синеватый туман ручейками течет из подвалов. И, вонзаясь, жужжит острота керамических сверл. Это, кажется, не легенды. Это — душа Безвременья. Безнадежная, вечная, жрущая души — Душа. Как во сне, протянул я дрожащие слабые руки. И коснулся поверхности кончиками ногтей. По рукам зазмеилась длинная и зеленая искра. Тень взметнувшейся крысы почти накрывала меня. Вероятно, другого исхода здесь было не предусмотрено. Но зеленая искра, стекая, достигла земли. Сразу стало темно, точно выключили окружающее. Тихо лопнула в воздухе, выдохнув басом, струна.

Я — не видя — споткнулся о что-то громоздкое. И услышал тревожный натянутый детский дискант: — Осторожнее, дядечка, тут везде понаставлены стулья… — Я шарахнулся, повалив что-то грохнувшее в темноте — раздробившееся на части, ударившее в колени. Жутковатое опахало мазнуло меня по щеке. — Осторожнее, дядечка… — Но глаза мои уже привыкли. Это был, вероятно, какой-то забытый чулан. Неуютный, широкий, заросший седой паутиной. Связки стульев, как сталагмиты, загромождали его. Ведра, швабры, лежанка из плоских подушек. Что-то вроде кривого продавленного топчана. За окном в серых бликах струились горбатые тени. Вероятно, от скопища демонов, тупо бредущих на штурм. А в углу топчана примостилась какая-то девочка. Лет семи, если только я правильно определил. В рваном платье, в ботинках, в тугих заплетенных косичках. Повернулось белесое, как из пластмассы, лицо: — Здрасьте, дядечка… Вы немного тут поживете?.. Поживите немного, а то тут — все время темно… Тетя Лина сказала: придет, а сама не приходит… Почему-то никто никогда не приходит сюда… А вы, дядечка, тоже — уйдете и не вернетесь?.. — Белый бант мотыльком трепетал у нее на плече. Пальцы, точно сведенные, комкали мякоть подушки. Слабый луч пробивался откуда-то в этот чулан. Слабый луч. Меня будто током ударило. Я присел, задыхаясь от кома поднявшихся слез, — взяв сведенные пальцы в свои ладони. Пальцы были холодные, — как изо льда. Вообще, ее, кажется, ровно и сильно знобило. Точно так же, как вдруг зазнобило меня. Зубы выбили неожиданную чечетку. Я спросил, подавляя противную нервную дрожь: — Что ты делаешь здесь?.. Тебя давно тут оставили?.. — Но она почему-то молчала, расширив глаза — в рыжих круглых и загнутых скобкой ресницах. А затем покачнулась — как кукла упав мне на грудь: — Папа!.. Папа!.. Прости!.. Я тебя не узнала!.. — И стремительно, выпростав руки из моих кулаков, неожиданно, быстро, отчаянно обхватила меня за шею: Папа!.. Папочка!.. Миленький!.. Больше не уходи!.. — Всю ее сотрясало болезненное заикание. Или спазмы рыданий, пробившиеся изнутри. Ломкий сорванный голос захлебывался словами: — Папа!.. Папа!.. Я столько тебя ждала!.. — Две косички взлетели, как проволочные плетенки. На спине вместо платья топорщился плюшевый мох. И ворсинки его колыхались, как мелкие водоросли. Боли в сердце расширились у меня до пределов груди. Я ведь слышал уже этот ломкий обветренный голос. Превращающийся очень быстро в нечеловеческий крик. Ну конечно, я слышал — замученное животное… коридоры, тюрьма, обесшнуренный скрип башмаков… затхлость камеры, боль, выворачивающая наизнанку… Феня, ножницы, следователь Мешков… Это было, когда я подставился вместо Корецкого. То есть, как бы включился в какой-то его проворот. Говорят, что в условиях Хроноса это возможно. Я сказал сквозь комок нетерпенья и слез: — Подожди, подожди… ну конечно, я здесь останусь… ну, не плачь, ведь я для того и пришел… Посмотри мне в глаза… Посмотри: я тебя не обманываю… — Я, по-моему, уже не говорил, а кричал. Гладя волосы, прижимая к себе тщедушное тело. Хрипы, стоны и шорохи переполняли чулан. Половицы его колыхались, как будто живые. Взвизгнув, вылезли гвозди на правой стене. И оттуда просунулась, пискнув, крысиная морда. И сказала, дохнув на меня перегаром и чесноком: — Слушай, дядя… ну до чего же ты бестолковый… Говоришь тебе, учишь — как с гуся вода… Ты, по-моему, дядя, слегка прибабахнутый… Обязательно влезешь в какую-нибудь хреноту… Я тебя умоляю: оставь эту жужелицу… Ничего нет противнее детской любви… Вообще, нынче следует держаться подальше от молодежи… — Морда вся искривилась, как будто готовясь чихнуть. Щетки белых усов процарапали пол и лежанку. Я услышал, как вскрикнула девочка у меня на груди. Заворочалась, вскрикнула и что-то кольнуло мне шею. Я схватил кочергу, одиноко торчащую из ведра, и с размаху ударил по розовой мякоти носа. По ноздрям — так, что жмякнул раздробленный хрящ, а из глаз, как под сильным давлением, брызнула жидкость. И Пасюк, будто в трансе, мотаясь, затряс головой. — Ох! Дурак же ты, дядя!.. — сказал он ошеломленно. А затем, выдувая из носа коричневые пузыри, вдруг задрал морду вверх и опрокинулся на спину. Доски тихо и плавно, как шторы, сомкнулись за ним. Серым пологом рухнула толстая паутина. Кочергу я, подумав, засунул обратно в ведро. Я готов был сражаться сейчас — с кем угодно. Потому что теперь я почувствовал, что я не один. Большеглазая хрупкая девочка сидела у меня на коленях. И дышала, как дети — спокойно и очень легко. Вероятно, она незаметно сомлела от всех потрясений. Осторожно, стараясь не разбудить, я перенес ее на топчан. Руки девочки мягко распались и она прошептала: — Не надо… — И я тоже шепнул: — Не волнуйся, я никуда не уйду… — Мне казалось, что сердце мое вот-вот разорвется от жалости. И от силы, которая вместе с жалостью поднялась. Я подсунул под голову твердую сплющенную подушку. Веки девочки дрогнули, точно от горя, во сне. Вся она потянулась в какой-то ленивой истоме. А на тонких губах лепестками приклеилась кровь. Очень свежая, яркая, очень пугающая. Содрогаясь, я вытер ее мокроватым платком. И спокойная девочка снова сказала: — Не надо… — Я вдруг с ужасом понял, что она наблюдает за мной: сквозь прикрытые веки — внимательно и настороженно. Нехороший какой-то был этот внимательный взгляд. Машинально я взялся за шею — где прежде кольнуло. И почувствовал ту же обильную скользкую кровь. И саднящий укус — острием прорезающий вену. Я не знал, что мне следует делать и что говорить. Ощущение было такое, что я куда-то проваливаюсь. Комковатый платок пропитался до самых краев. Я швырнул его в ведьму, раскинувшуюся на лежанке. Но она очень ловко — ногтями — поймала его. И, уже не скрываясь, довольно и сыто ощерилась. — Ничего, заживет, не расстраивайся, — сказала она. И вдруг громко, надменно, по-взрослому расхохоталась. — Ничего, ничего, не расстраивайся, заживет…

Вот тогда я действительно ощутил, что начинаю проваливаться, страшноватый чулан расползался, как пластилин, зыбкий пол колыхался у меня под ногами, отверзалась сосущая и тянущая пустота, а внутри нее что-то булькало и переливалось. Одеяло, по-видимому, переваривало меня, воздух был напоен какой-то прозрачной багровостью, словно светом от фотографического фонаря, и вся эта багровость ритмично пульсировала, я летел сквозь пустые распахнутые этажи, будто сделаны они были из вязкого дыма, открывались убогие жуткие внутренности квартир: дрема мятых постелей и панцири насекомых, почему-то все было засыпано хитиновой скорлупой, выли краны, шипели оставленные конфорки, а в одной из квартир шевелились заточенные крючки, и в когтях попискивало что-то трепещущее, голос Апкиша где-то над ухом проговорил: — Я сегодня не вижу другого реального выхода… Мы сегодня имеем — отвратительный материал… Что-то вроде гниющего тухлого студня… Просто не за что взяться и не за что ухватить… Наступает, по-видимому, полное вырождение… Копошение идиотов, дикий маразм… Нам нужны добровольцы — без жалости и милосердия… Те, которые смогут нырнуть в эту жуткую грязь… И вернуться обратно, на свет — без единого пятнышка… Те, которые не пощадят и детей… Дети тоже отравлены — с момента рождения… Зомби, монстры, чудовища вырастают из них… А потом растекаются гнойными пузырями… Мы должны начинать, точно боги, с неслыханной чистоты… — Он нагнулся к крючкам и разъял их на две половины — окровавленный серый комочек задергался на полу, хохот нахальной ведьмы затих в отдалении, и тяжелый звериный раскатистый бас произнес: — Черт бы вас всех побрал вместе с вашими экспериментами… Неужели вы не дадите спокойно существовать?.. Чтоб — без подвигов и чтобы — без потрясений… Почему вы все время хотите каких-то особенных жертв?.. Разве мало вы взяли?.. Практически все, что имелось… Я не жалуюсь, и я согласен со всем… Но, пожалуйста, больше не надо экспериментов… Строек века, материально-технических баз… Воспитания нового советского поколения… Пусть все это останется в лозунгах, лишь на словах… И не надо, пожалуйста, вашего светлого будущего… Потому что опять нам придется стелить миллионы костей… Пусть мы будем без будущего, но зато с настоящим… Жрите, пейте, воруйте, но пожалейте — себя… И не требуйте большего, чем можно позволить… А иначе однажды надломится твердый хребет… И колосс, раздирая страну, заворочается в агонии… — В этот раз говорил, просыпающийся бегемот — открывая широкую пасть и подергиваясь, как припадочный, складки кожи, казалось, насквозь перечеркивали его, и разило болотной тиной, сопревшими водорослями, щепки мебели были рассыпаны по полу, только пол почему-то стоял в этой комнате вертикально, а внизу вместо пола расположено было окно, или сам я по-прежнему медленно переворачивался. Одеяло, по-видимому, куда-то тащило меня, и старуха — в лохмотьях, в обрезках валенок — возразила: — Да, но жить в этом тихом кошмаре тоже нельзя… Вы не знаете, что такое — жить в тихом кошмаре… И все время бояться того, что произойдет… Даже если оно почему-то не происходит… В магазинах, в подвалах, на улице, в очередях… Унижение, ненависть… Облако зябкого страха… На площадке, где группа каких-то ребят… И сосед, выползающий в кухню на четвереньках… Перемать-твою мать, пожалела, паскуда, рубля… На работе, в кино, в переулке, ведущем к дому… Ночью, в квартире, когда раздается звонок… Шторы вдруг — ни с того ни с сего — загибаются кверху… И всю жизнь — как лягушка, которую колют иглой… И куда ни метнешься — везде лишь торчащие иглы… И вдыхаешь, скукожившись, старость и смерть… Даже если они почему-то не происходят… — У старухи в руках был замызганный темный стакан. И она, содрогаясь, отхлебывала что-то вонючее, две огромные бородавки сидели на лбу, шевеля волосинками, выпершими на полметра. Хронос, видимо, полностью ее обглодал. Это было, по-моему, все, что осталось от Лиды. Два бревна пролетели, едва не угробив меня, и ударились в землю — которая задрожала, пахло дымом, резиной, гудел бесноватый огонь, а старуха вдруг клюнула носом, наверное, отрубившись. Вася Шапошников лежал на закопченной траве, и лицо его было какое-то полураздавленное, он сказал, разомкнув синеву вбитых в челюсти губ: — Почему нами вечно командуют дегенераты?.. Неужели совсем не осталось нормальных людей?.. Ведь включишь телевизор: буквально рожа на роже… И все — сытые, гладкие, как кабаны… И все — что-то бухтят. Так и дал бы по морде… Приспособились, сволочи, народ грабить… Нет, пока их не перебьем, порядка не будет… Хорошо бы их выпереть куда-нибудь из страны… Дескать, нате вам, курвы, этот закаканный остров… Получите и стройте там свой коммунизм… Но ведь, тля, не поедут, работать они не приучены… А по-прежнему будут, заразы, бухтеть и давить… Все, ребята, пора пилить автоматы… С автоматом они меня просто так уже не возьмут… С автоматом я сам возьму кого хочешь… — Вася Шапошников лежал у покосившегося крыльца, а вокруг него вяло дымились раздробленные головешки, и дымилось железо, наверное, слетевшее с крыш, город — плыл, облекаясь в цветение чертополоха, тучей пыли клубилась выбрасываемая пыльца, я все также не чувствовал рядом — за что ухватиться и, как пень, погружался в багровую рыхлую мглу, где сипело и булькало, словно в трясине, прогоревший остов расплывался и медленно оседал, и Фаина, схватив меня за руку, быстро сказала: — Что ты делаешь?.. Ты, видимо, совсем очумел!.. Ну куда ты полез?.. Ведь ты же вываливаешься из сценария!.. Каждый демон поэтому может замучить тебя… А тогда ты и сам превратишься в голодного демона… Неужели так трудно понять очевидную суть?.. Я ведь столько просила тебя: сиди, не высовывайся!.. — От нее сладковато и терпко припахивало вином, — и духами, и пудрой, ссыпающейся с прически, я едва различал ее в сутолоке теней, мы, по-моему, вместе летели — синхронно переворачиваясь. — Разбуди меня в шесть! — как положено, выдавил я. И Фаина качнула своей пирамидой: Конечно, конечно!.. — мы попали в какой-то заставленный мебелью подвал, а потом — в коридор, освещенный пластмассовыми загогулинами, неприятно блестела дубовая полировка дверей. — Я пристрою тебя в «семерке», — сказала Фаина. — Там — сосед, но не бойся: такой же приезжий, как ты… Я запру вас снаружи и можешь не беспокоиться… — Ключ на груше со скрежетом повернулся в дверях, и в лицо саданула спираль сигаретного дыма, я шагнул в нагретую спертую черноту — сквозь косяк, совершенно не чувствуя дерева, — что-то с чмоканьем лопнуло, будто громадный пузырь, струи свежего воздуха затрепали одежду, вдруг, как стенка, надвинулась некая твердь и плашмя припечатала меня своей поверхностью.

Эта твердь представляла собой дерн. Дерн был жестокий и колкий, в шипах прошлогодних соломинок, ворсоватый, бугристый, поросший кукушкиным льном, резко пахнущий — травами, спрессованными корнями. Одеяло, по-видимому, выплюнуло меня, слабый ветер тащил по затылку ночную сырость, и чуть слышно, но внятно плескалась от рыбы вода, я догадывался, что где-то неподалеку находится озеро, ряска, заводь, лягушки и камыши, было плохо, что озеро находится где-то неподалеку, это значит, прежде всего, что финал уже наступил, я попробовал, было подняться, но локти разъехались, я беспомощно рухнул обратно на дерн, и сейчас же в пугающей близости облегченно сказали: — Так ведь жив же он, сволочь, ведь больше прикидывается, фуфло!.. Посмотри-ка, сержант, у него даже уши шевелятся!.. — Кто-то наглый и дерганый, видимо, показывал на меня. Но другой, низкий, голос, достигший предела осатанения, прохрипел, будто брызгая крутым кипятком: — Отойди!!!.. Руки на голову!!!.. Брось заточку!!!.. Руки за голову!!!.. Проваливайте к чертям!!!.. — Ну, сержант, ты даешь, — удивленно сказал первый голос. И еще один — мгновенно его перебил: — Ничего, ничего, мы с тобою еще повстречаемся… У тебя же, наверное, и патронов-то нету, сержант?.. Было слышно, как рвется дыхание — сразу из нескольких глоток. А потом разъяренный сержант, явно сдерживаясь, проговорил: — Уходите, ребята… Я вас прошу по-хорошему… Я тебе, Севастьян, в последний раз говорю… Забирайте свои причиндалы и быстро уматывайте… Вместе с фюрером вашим. Или как он у вас?.. — Кто-то крикнул: — Зарежу!!!.. — а кто-то: — Держите!!!.. — Очень ясный мечтательный голос Учителя произнес: — Вы меня называете фюрером, вы меня оскорбляете… Я надеюсь, вы понимаете, что этого я вам не прощу?.. — И опять закипела возня: — Отпустите!!!.. — Не надо!!!.. — Эх, Сергей Николаевич… — скрипнул зубами сержант. И ни с той ни с другой стороны не прибавили больше ни слова. Металлический стук пулеметов сорвал тишину, точно стадо бизонов, взревели моторы, жаркий газовый выхлоп ударил мне прямо в лицо, и Кагал покатился, вихляя, — куда-то от озера, мотоциклы с трудом пробивались по рыхлой земле. — Поднимайся, — сказал мне сержант, теребя за рубашку. — Поднимайся, нет времени, я тебя очень прошу… — Он налег мне на плечи, на грудь и заставил перевернуться. Кое-как я уселся, покачиваясь взад-вперед. У меня закрывались глаза и безумно гудело под черепом. Значит, все-таки это был двенадцатирукий Кагал. Правда — краешком, в сильно урезанном виде. Хронос скорчился и выпал существенный эпизод. Я, по-моему, застонал от нахлынувших воспоминаний. — Потерпи, потерпи, — приговаривал сбоку сержант. Из армейской приплюснутой фляги защитного цвета он накапал немного коричневой жидкости на платок. А затем осторожно и тщательно промокнул им все свежие ссадины. И засунул мне флягу сквозь зубы: — Давай-ка глотни… Да не дергайся, это — отвар чернотынника… Превосходный из него — на скипидаре — отвар… — Я глотнул маслянистую горькую вязкую жидкость. Я уже начинал понемногу — урывками — соображать. Мы действительно находились неподалеку от озера, и действительно тихо, но внятно плескалась вода, и раскинулись камыши, протянувшиеся вдоль берега — поднимались они темно-бурой, расплывчатой грозной стеной, и по черным головкам бродило животное электричество, и за ними барахтался некто в угрюмой тоске — хлюпал, падал, отряхивался и снова падал. Почему-то казалось, что это — упившийся водяной. Тоже, видимо — выпавший, редуцированный кусочек. Впрочем, в данный момент он меня нисколько не волновал. Опираясь на лычки погон, я выпрямился. — Ну так что?!.. Полегчало?!.. Вы можете двигаться?!.. — спросил сержант. Между прочим, мне стало действительно легче: то ли я понемногу расхаживался, то ли — отвар. А, скорее всего, потому, что мне ничего не грозило. Не грозило мне даже — немедленно постареть. Потому что весь этот мучительный день я прошел по сценарию. Упирался, вилял, иногда отклонялся на шаг. Но потом неизменно, как чокнутый, возвращался к сюжету. И тащился по скучной заезженной колее. Я был — зомби. Как, впрочем, и все остальные. Потому-то, наверное, Одеяло и не подействовало на меня. Я был — зомби. Как, впрочем и все остальные. И тащился по скучной заезженной колее.

— Поторапливайтесь, — сказал сержант, отдуваясь. — Вы, по-моему, совсем не хотите идти… Я вас брошу… Ведь я же, в конце концов, не обязан… — Вдруг откуда-то появилось великое множество темных фигур. Будто страшные куклы тащились они по откосу, за которым угадывалась светлая пыльная полоса. Я был должен увидеть дорогу, и я ее тут же увидел. — Слава богу, мы, кажется, успеваем, — сказал сержант. И смахнул крупный пот, словно ядрышки серого жемчуга. — Но не надо оглядываться, я вас очень прошу… — Вероятно, он корректировал меня на последнем этапе. Как когда-то меня корректировал выслужившийся Карась. Ныне — демон. Но я и не думал оглядываться. Я всем сердцем стремился — вперед, через дорожную пыль, ветки ивы защекотали меня по коленям, а в канаве на самой обочине вскинулась грязь, стало тесно и суетно, потому что народу прибавилось — все упорно карабкались из канавы на склон.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15