Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Морские рассказы» - Нянька

ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / Нянька - Чтение (стр. 3)
Автор: Станюкович Константин Михайлович
Жанр:
Серия: «Морские рассказы»

 

 


      Но в эту минуту отворилась дверь и в комнату вошла Авдотья Петровна, здоровая, толстая и высокая женщина лет пятидесяти с очень энергичным лицом, сохранившим еще остатки былой пригожести. Достаточно было взглянуть на эту внушительную особу, чтобы оставить всякую мысль о том, что низенький и сухонький Нилыч, казавшийся перед женой совсем маленьким, мог ее «шугануть». В засученных красных ее руках был завернутый в тряпки горшок со щами. Сама она так и пылала.
      — А я думала: с кем это Нилыч стрекочет?.. А это Федос Никитич!.. Здравствуйте, Федос Никитич… И то забыли! — говорила густым, низким голосом боцманша.
      И, поставивши горшок на стол, протянула куму руку и бросила Нилычу:
      — Поднес гостю-то?
      — А как же? Небось, тебя не дожидались!
      Авдотья Петровна новела взглядом на Нилыча, точно дивясь его прыти, и разлила по тарелкам щи, от которых шел пар и вкусно пахло. Затем достала из шкафчика с посудой еще два стаканчика и наполнила все три.
      — Что правильно, то правильно! Петровна, братец ты мой, рассудливая женщина! — заметил Нилыч не без льстивой нотки, умильно глядя на водку.
      — Милости просим, Федос Никитич, — предложила боцманша.
      Чижик не отказался.
      — Будьте здоровы, Авдотья Петровна! Будь здоров, Нилыч!
      — Будьте здоровы, Федос Никитич.
      — Будь здоров, Федос!
      Все трое выпили, у всех были серьезные и несколько торжественные лица. Перекрестившись, начали хлебать в молчании щи. Только по временам раздавался низкий голос Авдотьи Петровны:
      — Милости просим!
      После щей полуштоф был пуст.
      Боцманша пошла за жареным и, возвратившись, вместе с куском мяса поставила на стол еще полуштоф.
      Нилыч, видимо, подавленный таким благородством жены, воскликнул:
      — Да, Федос… Петровна, одно слово…
      К концу обеда разговор сделался оживленнее. Нилыч уже заплетал языком и размяк. Чижик и боцманша, оба красные, были клюкнувши, но нисколько не теряли своего достоинства.
      Федос рассказывал о «белобрысой», о том, как она утесняет Анютку и какой у них подлый денщик Иван, и философствовал насчет того, что бог все видит и наверное быть Лузгинихе в аду, коли она не одумается и не вспомнит бога.
      — Как вы полагаете, Авдотья Петровна?
      — Другого места ей не будет, сволочи! — энергично отрезала боцманша. — Мне знакомая прачка тоже сказывала, какая она уксусная сука…
      — Небось, там, в пекле значит, ее отполируют в лучшем виде… От-по-ли-ру-ют! Сделайте одолжение! Не хуже, чем на флоте! — вставил Нилыч, имевший, по-видимому, об аде представление как о месте, где будут так же отчаянно пороть, как и на кораблях. — А повару раскровяни морду. Не станет он тогда кляузничать.
      — И раскровяню, ежели нужно будет… Совсем оголтелый пес. Добром не выучишь! — проговорил Чижик и вспомнил об Анютке.
      Петровна стала жаловаться на дела. Совсем нынче подлые торговки стали, особенно из молодых. Так и норовят из-под носа отбить покупателя.
      — А мужчинское известное дело. Матрос да солдат к молодым торговкам лезет, как окунь на червя. Купит на две копейки, а сам, бесстыдник, норовит уколупнуть бабу на рубь… А другая подлющая баба и рада… Так зенками и вертит…
      И, словно припомнив какую-то неприятность, Петровна приняла несколько воинственный вид, подперев бок своею здоровенною рукой, и воскликнула:
      — А я терплю-терплю, а глаза черномазой Глашке выцарапаю! Знаете Глашку-то?.. — обратилась боцманша к Чижику. — Вашего экипажа матроска… Марсового Ковшикова жена?..
      — Знаю… За что же вы, Авдотья Петровна, хотите Глашку проучить?
      — А за то самое, что она подлая! Вот за что… У меня покупателев неправильно отбивает… Вчера подошел ко мне антиллерист… Человек уж в возрасте в таком, что старому дьяволу нечего разбирать бабьи подлости… Ему на том свете уж и паек готов… Ну, подошел к ларьку — так по правилам, значит, уж мой покупатель, и всякая честная торговка должна перестать драть глотку на зазыв… А Глашка заместо того, мерзавка, грудь пятит, чтобы ульстить антиллериста, и голосом воет: «Ко мне, кавалер! Ко мне, солдатик бравый!.. Я дешевле продам!» И зубы скалит, толсторожая… И что бы вы думали?.. Старый-то облезлый пес облестился, что его, дурака, молодая баба назвала бравым солдатиком, и к ней… У нее и купил. Ну, и отчесала же я их обоих: и антиллериста и Глашку!.. Да разве эту подлюгу словом проймешь!
      Федос и в особенности Нилыч хорошо знали, что Петровна в минуты возбуждения ругалась не хуже любого, боцмана и могла, казалось, пронять всякого. Недаром все на рынке — и торговки и покупатели — боялись ее языка.
      Однако мужчины из деликатности промолчали.
      — Беспременно выцарапаю ей глаза, ежели еще раз Глашка осмелится! — повторила Петровна.
      — Небось, не посмеет!.. С такой, можно сказать, умственной бабой не посмеет! — проговорил Нилыч.
      И, несмотря на то, что уже был достаточно «зарифившись» и еле плел языком, обнаружил, однако, дипломатическую хитрость, начав выхваливать добродетели своей супруги… Она, дескать, и большого ума, и хозяйственна, и мужа своего кормит… одним словом, такой другой женщины не сыскать по всему Кронштадту. После чего намекнул, что если бы теперь по стаканчику пива, то было бы самое лучшее дело… Только по стаканчику…
      — Как ты об этом полагаешь, Петровна? — просительным тоном проговорил Нилыч.
      — Ишь ведь, старый хрыч… к чему подъезжает!.. И без того слаб… А еще пива ему дай… То-то лестные слова молол, лукавый.
      Однако Петровна говорила эти речи без сердца и, как видно, сама находила, что пиво вещь недурная, потому что вскоре надела на голову платок и вышла из комнаты.
      Через несколько минут она вернулась, и несколько бутылок пива красовалось на столе.
      — И провористая же баба Петровна, я тебе скажу, Федос… Ах, что за баба! — повторил в пьяном умилении Нилыч после двух стаканов пива.
      — Ишь, разлимонило уже! — не без снисходительного презрения промолвила Петровна.
      — Меня разлимонило? Старого боцмана?.. Неси еще пару бутылок… Я один выпью… А пока вали, милая супруга, еще стаканчик…
      — Будет с тебя…
      — Петровна! Уважь супруга…
      — Не дам! — резко ответила Петровна.
      Нилыч принял обиженный вид.
      Был уже пятый час, когда Федос, простившись с хозяевами и поблагодарив за угощение, вышел на улицу. В голове у него шумело, но ступал он твердо и с особенною аффектацией становился во фронт и отдавал честь при встрече с офицерами. И находился в самом добродушном настроении и всех почему-то жалел. И Анютку жалел, и встретившуюся ему на дороге маленькую девочку пожалел, и кошку, прошмыгнувшую мимо него, пожалел, и проходивших офицеров жалел. Идут, мол, а того не понимают, что они несчастные… Бога-то забыли, а он, батюшка, все видит…
      Сделав необходимые покупки, Федос пошел на Петровскую пристань, встретил там среди гребцов на дожидающих офицеров шлюпках знакомых, поговорил с ними, узнал, что «Копчик» находится теперь в Ревеле, и в седьмом часу вечера направился домой.
      Лайка встретила Чижика радостным бреханьем.
      — Здравствуй, Лаечка… Здорово, брат! — ласково приветствовал он собаку и стал ее гладить… — Что, кормили тебя?.. Небось, забыли, а? Погоди… принесу тебе… Чай, в кухне что найдется…
      Иван сидел на кухне у окна и играл на гармони.
      При виде Федоса, выпившего, он с довольным видом усмехнулся и проговорил:
      — Хорошо погуляли?
      — Ничего себе погулял…
      И, пожалев, что Иван сидит дома один, прибавил:
      — Иди и ты погуляй, пока господа не вернутся, а я буду дом сторожить…
      — Куда уж теперь гулять… Семь часов! Скоро и господа вернутся.
      — Твое дело. А ты мне дай косточек, если есть…
      — Бери… Вон лежат…
      Чижик взял кости, отнес их собаке, и, вернувшись, присел на кухне, и неожиданно проговорил:
      — А ты, братец мой, лучше живи по-хорошему… Право… И не напущай ты на себя форцу… Все помрем, а на том свете форцу, любезный ты мой, не спросят.
      — Это вы в каких, например, смыслах?
      — А во всяких… И к Анютке не приставай… Силком девку не привадишь, а она, сам видишь, от тебя бегает… За другой лучше гоняйся… Грешно забиждать девку-то… И так она забижена! — продолжал Чижик ласковым тоном. — И всем нам без свары жить можно… Я тебе без всякого сердца говорю…
      — Уж не вам ли Анютка приглянулась, что вы так заступаетесь?.. — насмешливо проговорил повар.
      — Глупый!.. Я в отцы ей гожусь, а не то чтобы какие подлости думать.
      Однако Чижик не продолжал разговора в этом направлении и несколько смутился.
      А Иван между тем говорил вкрадчивым тенорком:
      — Я, Федос Никитич, и сам ничего лучшего не желаю, как жить, значит, в полном с вами согласии… Вы сами мною пренебрегаете…
      — А ты форц-то свой брось… Вспомни, что ты матросского звания человек, и никто тобой пренебрегать не будет… Так-то, брат… А то, в денщиках околачиваясь, ты и вовсе совесть забыл… Барыне кляузничаешь… Разве это хорошо?.. Ой, нехорошо это… Неправильно…
      В эту минуту раздался звонок. Иван бросился отворять двери. Пошел и Федос встречать Шурку.
      Марья Ивановна пристально оглядела Федоса и произнесла:
      — Ты пьян!..
      Шурка, хотевший было подбежать к Чижику, был резко одернут за руку.
      — Не подходи к нему… Он пьян!
      — Никак нет, барыня… Я вовсе не пьян… Почему вы полагаете, что я пьян?.. Я, как следует, в своем виде и все могу справлять… И Лександру Васильича уложу спать и сказку расскажу… А что выпил я маленько… это точно… У боцмана Нилыча… В самую плепорцию… по совести.
      — Ступай вон! — крикнула Марья Ивановна. — Завтра я с тобой поговорю.
      — Мама… мама… Пусть меня Чижик уложит!
      — Я сама тебя уложу! А пьяный не может укладывать.
      Шурка залился слезами.
      — Молчи, гадкий мальчишка! — крикнула на него мать… — А ты, пьяница, чего стоишь? Ступай сейчас же на кухню и ложись спать.
      — Эх, барыня, барыня! — проговорил с выражением не то упрека, не то сожаления Чижик и вышел из комнаты.
      Шурка не переставал реветь. Иван торжествующе улыбался.

XII

      На следующее утро Чижик, вставший, по обыкновению, в шесть часов, находился в мрачном настроении. Обещание Лузгиной «поговорить» с ним сегодня, по соображениям Федоса, не предвещало ничего хорошего. Он давно видел, что барыня терпеть его не может, зря придираясь к нему, и с тревогой в сердце догадывался, какой это будет «разговор». Догадывался и становился мрачнее, сознавая в то же время полную свою беспомощность и зависимость от «белобрысой», которая почему-то стала его начальством и может сделать с ним все, что ей угодно.
      «Главная причина — зла на меня, и нет в ей ума, чтобы понять человека!»
      Так размышлял о Лузгиной старый матрос и в эту минуту не утешался сознанием, что она будет на том свете в аду, а мысленно довольно-таки энергично выругал самого Лузгина за то, что он дает волю такой «злющей ведьме», как эта белобрысая. Ему бы, по-настоящему, следовало усмирить ее, а он…
      Федос вышел на двор, присел на крыльце и, порядочно-таки взволнованный, курил трубочку за трубочкой в ожидании, пока закипит поставленный им для себя самовар.
      На дворе уже началась жизнь. Петух то и дело вскрикивал, как сумасшедший, приветствуя радостное, погожее утро. В зазеленевшем саду чирикали воробьи и заливалась малиновка. Ласточки носились взад и вперед, скрываясь на минутку в гнездах, и снова вылетали на поиски за добычей.
      Но сегодня Федос не с обычным радостным чувством глядел на все окружающее. И когда Лайка, только что проснувшаяся, поднялась на ноги и, потянувшись всем своим телом, подбежала, весело повиливая хвостом, к Чижику, он поздоровался с ней, погладил ее и, словно бы отвечая на занимавшие его мысли, проговорил, обращаясь к ласкавшейся собаке:
      — Тоже, брат, и наша жизнь вроде твоей собачьей… Какой попадется хозяин…
      Вернувшись на кухню, Федос презрительно повел глазами на только что вставшего Ивана и, не желая обнаруживать перед ним своего тревожного состояния, принял спокойно-суровый вид. Он видел вчера, как злорадствовал Иван в то время, когда кричала барыня, и, не обращая на него никакого внимания, стал пить чай.
      На кухню вошла Анютка, заспанная, немытая, с румянцем на бледных щеках, имея в руках барынино платье и ботинки. Она поздоровалась с Федосом как-то особенно ласково после вчерашней истории и не кивнула даже в ответ на любезное приветствие повара с добрым утром.
      Чижик предложил Анютке попить чайку и дал ей кусок сахару. Она наскоро выпила две чашки и, поблагодарив, поднялась.
      — Пей еще… Сахар есть, — сказал Федос.
      — Благодарствуйте, Федос Никитич. Надо барынино платье чистить поскорей. И неравно ребенок проснется…
      — Давай я, что ли, почищу, а ты пока угощайся чаем!
      — Тебя не просят! — резко оборвала повара Анютка и вышла из кухни.
      — Ишь, какая сердитая, скажите, пожалуйста! — кинул ей вслед Иван.
      И, покрасневший от досады, взглянул исподлобья на Чижика и, усмехнувшись, подумал:
      «Ужо будет тебе сегодня, матросне!»
      Ровно в восемь часов Чижик пошел будить Шурку. Шурка уже проснулся и, припомнив вчерашнее, сам был невесел и встретил Федоса словами:
      — А ты не бойся, Чижик… Тебе ничего не будет!..
      Он хотел утешить и себя и своего любимца, хотя в душе и далеко был не уверен, что Чижику ничего не будет.
      — Бойся — не бойся, а что бог даст! — отвечал, подавляя вздох, Федос. — С какой еще ноги маменька встанет! — угрюмо прибавил он.
      — Как с какой ноги?
      — А так говорится. В каком, значит, карактере будет… А только твоя маменька напрасно полагает, что я вчера пьяный был… Пьяные не такие бывают. Ежели человек может как следует сполнять свое дело, какой же он пьяный?..
      Шурка вполне с этим согласился и сказал:
      — И я вчера маме говорил, что ты совсем не был пьян, Чижик… Антон не такой бывал… Он качался, когда шел, а ты вовсе не качался…
      — То-то и есть… Ты вот малолеток и то понял, что я был в своем виде… Я, брат, знаю меру… И папенька твой ничего бы не сделал, увидавши меня вчерась. Увидал бы, что я выпил в плепорцию… Он понимает, что матросу в праздник не грех погулять… И никому вреды от того нет, а маменька твоя рассердилась. А за что? Что я ей сделал?..
      — Я буду маму просить, чтоб она на тебя не сердилась… Поверь, Чижик…
      — Верю, хороший мой, верю… Ты-то — добер… Ну, иди теперь чай пить, а я пока комнату твою уберу, — сказал Чижик, когда Шурка был готов.
      Но Шурка, прежде чем идти, сунул Чижику яблоко и конфетку и проговорил:
      — Это тебе, Чижик. Я и Анютке оставил.
      — Ну, спасибо. Только я лучше спрячу… После сам скушаешь на здоровье.
      — Нет, нет… Непременно съешь… Яблоко пресладкое. А я попрошу маму, чтобы она не сердилась на тебя, Чижик… Попрошу! — снова повторил Шурка.
      И с этими словами, озабоченный и встревоженный, вышел из детской.
      — Ишь ведь — дитё, а чует, какова маменька! — прошептал Федос и принялся с каким-то усердным ожесточением убирать комнату.

XIII

      Не прошло и пяти минут, как в детскую вбежала Анютка и, глотая слезы, проговорила:
      — Федос Никитич! Вас барыня зовет!
      — А ты чего плачешь?
      — Сейчас меня била и грозит высечь…
      — Ишь, ведьма!.. За что?
      — Верно, этот подлый человек ей чего наговорил… Она сейчас на кухне была и вернулась злющая-презлющая…
      — Подлый человек всегда подлого слушает.
      — А вы, Федос Никитич, лучше повинитесь за вчерашнее… А то она…
      — Чего мне виниться! — угрюмо промолвил Федос и пошел в столовую.
      Действительно, госпожа Лузгина, вероятно, встала сегодня с левой ноги, потому что сидела за столом хмурая и сердитая. И когда Чижик явился в столовую и почтительно вытянулся перед барышней, она взглянула на него такими злыми и холодными глазами, что мрачный Федос стал еще мрачнее.
      Смущенный Шурка замер в ожидании чего-то страшного и умоляюще смотрел на мать. Слезы стояли в его глазах.
      Прошло несколько секунд в томительном молчании.
      Вероятно, молодая женщина ждала, что Чижик станет просить прощения за то, что был пьян и осмелился дерзко отвечать.
      Но старый матрос, казалось, вовсе и не чувствовал себя виновным.
      И эта «бесчувственность» дерзкого «мужлана», не признающего, по-видимому, авторитета барыни, еще более злила молодую женщину, привыкшую к раболепию окружающих.
      — Ты помнишь, что было вчера? — произнесла она наконец тихим голосом, медленно отчеканивая слова.
      — Все помню, барыня. Я пьяным не был, чтобы не помнить.
      — Не был? — протянула, зло усмехнувшись, барыня. — Ты, вероятно, думаешь, что пьян только тот, кто валяется на земле?..
      Федос молчал: что, мол, отвечать на глупости!
      — Я тебе что говорила, когда брала в денщики? Говорила я тебе, чтобы ты не смел пить? Говорила?.. Что ж ты стоишь как пень?.. Отвечай!
      — Говорили.
      — А Василий Михайлович говорил тебе, чтобы ты меня слушался и чтобы не смел грубить? Говорил? — допрашивала все тем же ровным, бесстрастным голосом Лузгина.
      — Сказывали.
      — А ты так-то слушаешь приказания?.. Я выучу тебя, как говорить с барыней… Я покажу тебе, как представляться тихоней да исподтишка заводить шашни… Я вижу… все знаю! — прибавила Марья Ивановна, бросая -взгляд на Анютку.
      Тут Федос не вытерпел.
      — Это уж вы напрасно, барыня… Как перед господом богом говорю, что никаких шашней не заводил… А если вы слушаете кляузы да наговоры подлеца вашего повара, то как вам угодно… Он вам еще не то набрешет! — проговорил Чижик.
      — Молчать! Как ты смеешь так со мной говорить?! Анютка! Принеси мне перо, чернила и почтовой бумаги!
      — Мама! — умоляющим, вздрагивающим голосом воскликнул Шурка.
      — Убирайся вон! — прикрикнула на него мать.
      — Мама… мамочка… милая… хорошая… Если ты меня любишь… не посылай Чижика в экипаж…
      И, весь потрясенный, Шурка бросился к матери и, рыдая, припал к ее руке.
      Федос почувствовал, что у него щекочет в горле. И хмурое лицо его просветлело в благодарном умилении.
      — Пошел вон!.. Не твое дело!
      И с этими словами она оттолкнула мальчика… Пораженный, все еще не веря решению матери, он отошел в сторону и плакал.
      Лузгина в это время быстро и нервно писала записку к экипажному адъютанту. В этой записке она просила «не отказать ей в маленьком одолжении» — приказать высечь ее денщика за пьянство и дерзости. В конце записки она сообщала, что завтра собирается в Ораниенбаум на музыку и надеется, что Михаил Александрович не откажется ей сопутствовать.
      Запечатав конверт, она отдала его Чижику и сказала:
      — Сейчас отправляйся в экипаж и отдай это письмо адъютанту!
      — Слушаю-с! — дрогнувшим голосом ответил матрос, хмуря нависшие брови и стараясь скрыть волнение, охватившее его.
      Шурка рванулся к матери.
      — Мамочка… ты этого не сделаешь… Чижик!.. Постой… не уходи! Он чудный… славный… Мамочка!.. милая… родная… Не посылай его! — молил Шурка.
      — Ступай! — крикнула Лузгина денщику. — Я знаю, что ты подучил глупого мальчика… Думал меня разжалобить?..
      — Не я учил, а бог! Вспомните его когда-нибудь, барыня! — с какою-то суровою торжественностью проговорил Федос и, кинув взгляд, полный любви, на Шурку, вышел из комнаты.
      — Ты, значит, гадкая… злая… Я тебя не люблю! — вдруг крикнул Шурка, охваченный негодованием и возмущенный такою несправедливостью. — И я никогда не буду любить тебя! — прибавил он, сверкая заплаканными глазенками.
      — Вот ты какой?! Вот чему научил тебя этот мерзавец?! Ты смеешь так говорить с матерью?
      — Чижик не мерзавец… Он хороший, а ты… нехорошая! — в бешеной отваге отчаяния продолжал Шурка.
      — Так я и тебя выучу, как говорить со мной, мерзкий мальчишка! Анютка! Скажи Ивану, чтобы принес розги…
      — Что ж… секи… гадкая… злая… Секи!.. — в каком-то диком ожесточении вопил Шурка.
      И в то же время личико его покрывалось смертельною бледностью, все тело вздрагивало, а большие, с расширенными зрачками глаза с выражением ужаса смотрели на двери…
      Раздирающие душу вопли наказываемого ребенка донеслись до ушей Федоса, когда он выходил со двора, имея за обшлагом рукава шинели записку, содержание которой не оставляло в матросе никаких сомнений.
      Полный чувства любви и сострадания, он в эту минуту забыл о том, что ему самому под конец службы предстоит порка, и, растроганный, жалел только мальчика. И он почувствовал, что этот барчук, не побоявшийся пострадать за своего пестуна, отныне стал ему еще дороже и совсем завладел его сердцем.
      — Ишь ведь, подлая! Даже родное дитё не пожалела! — проговорил с негодованием Чижик и прибавил шагу, чтобы не слыхать этого детского крика, то жалобного, молящего, то переходящего в какой-то рев затравленного, беспомощного зверька.

XIV

      Молодой мичман, сидевший в экипажной канцелярии, был удивлен, прочитав записку Лузгиной. Он служил раньше в одной роте с Чижиком и знал, что Чижик считался одним из лучших матросов в экипаже и никогда не был ни пьяницей, ни грубияном.
      — Ты что это, Чижик? Пьянствовать начал?
      — Никак нет, ваше благородие…
      — Однако… Марья Ивановна пишет…
      — Точно так, ваше благородие…
      — Так в чем же дело, объясни.
      — Вчера выпил я маленько, ваше благородие, отпросившись со двора, и вернулся как следует, в настоящем виде… в полном, значит, рассудке, ваше благородие…
      — Ну?
      — А госпоже Лузгиной и покажись, что я пьян… Известно, по женскому своему понятию она не рассудила, какой есть пьяный человек…
      — Ну, а насчет дерзостей?.. Ты нагрубил ей?
      — И грубостей не было, ваше благородие… А что насчет ейного повара-денщика я сказал, что она слушает его подлые кляузы, это точно…
      И Чижик правдиво рассказал, как было дело.
      Мичман несколько минут был в раздумье. Он знаком был с Марией Ивановной, одно время был даже к ней неравнодушен и знал, что эта дама очень строгая и придирчивая с прислугой и что муж ее довольно-таки часто посылал денщиков в экипаж для наказания, — разумеется, по настоянию жены, так как всем было известно в Кронштадте, что Лузгин, сам человек мягкий и добрый, находится под башмаком у красивой Марьи Ивановны.
      — А все-таки, Чижик, я должен исполнить просьбу Марьи Ивановны, — проговорил, наконец, молодой офицер, отводя от Чижика несколько смущенный взор.
      — Слушаю, ваше благородие.
      — Ты понимаешь, Чижик, я должен… — мичман подчеркнул слово «должен», — ей верить. И Василий Михайлович просил, чтобы требования его жены о наказаниях денщиков исполнялись, как его собственные.
      Чижик понимал только, что его будут сечь по желанию «белобрысой», и молчал.
      — Я тут, Чижик, ни при чем! — словно бы оправдывался мичман.
      Он ясно сознавал, что совершает несправедливое и беззаконное дело, собираясь наказать матроса по просьбе дамы, и что, по долгу службы и совести, не должен совершать его, имей он хоть немножко мужества. Но он был слабый человек и, как все слабые люди, успокаивал себя тем, что если Чижика он не накажет теперь, то по возвращении из плавания Лузгина матрос будет наказан еще беспощаднее. Кроме того, придется поссориться с Лузгиным и, быть может, иметь неприятности и с экипажным командиром: последний был дружен с Лузгиным, втайне, кажется, даже вздыхал по барыньке, прельщавшей старого, как спичка худенького, моряка главным образом своим пышным станом, и, не отличаясь большою гуманностью, находил, что матросу никогда не мешает «всыпать».
      И молодой офицер приказал дежурному приготовить все, что нужно, в цейхгаузе для наказания.
      В большом цейхгаузе тотчас же была поставлена скамейка. Два унтер-офицера с напряженно-недовольными лицами стали по бокам, имея в руках по толстому пучку свежих зеленых прутьев. Такие же пучки лежали на полу — на случай, если понадобится менять розги.
      Еще не совсем закалившийся, недолго служивший во флоте мичман, слегка взволнованный, стал поодаль.
      Сознавая всю несправедливость предстоящего наказания, Чижик с какою-то угрюмой покорностью, чувствуя стыд и в то же время позор оскорбленного человеческого достоинства, стал раздеваться необыкновенно торопливо, словно ему было неловко, что он заставляет ждать и этих двух хорошо знакомых унтер-офицеров и молодого мичмана.
      Оставшись в одной рубахе, Чижик перекрестился и лег ничком на скамейку, положив голову на скрещенные руки, и тотчас же зажмурил глаза.
      Давно уже его не наказывали, и эта секунда-другая в ожидании удара была полна невыразимой тоски от сознания своей беспомощности и унижения… Перед ним пронеслась вся его безотрадная жизнь.
      Мичман между тем подозвал к себе одного из унтер-офицеров и шепнул:
      — Полегче!
      Унтер-офицер просветлел и шепнул о том же товарищу.
      — Начинай! — скомандовал молодой человек, отворачиваясь.
      После десятка ударов, не причинивших почти никакой боли Чижику, так как эти зеленые прутья после энергичного взмаха едва только касались его тела, — мичман крикнул:
      — Довольно! Явись после ко мне, Чижик!
      И с этими словами вышел.
      Чижик, по-прежнему угрюмый, испытывая стыд, несмотря на комедию наказания, торопливо оделся и проговорил:
      — Спасибо, братцы, что не били… Одним только срамом отделался…
      — Это адъютант приказывал. А тебя за что это прислали, Федос Никитич?
      — А за то, что глупая и злющая баба у меня теперь вроде главного начальника…
      — Это кто же?..
      — Лузгиниха…
      — Известная живодерка! Часто присылает сюда денщиков! — заметил один из унтер-офицеров. — Как же ты будешь жить-то теперь у нее?
      — Как бог даст… Надо жить… Ничего не поделаешь… Да и мальчонка ейный, у которого я в няньках, славный… И его, братцы, бросить жалко… Из-за меня и его секли… Заступался, значит, перед матерью…
      — Ишь ты… Не в мать, значит.
      — Вовсе не похож… Добер — страсть!
      Чижик явился в канцелярию и прошел в кабинет, где сидел адъютант. Тот передал Чижику письмо и проговорил:
      — Отдай Марье Ивановне… Я ей пишу, что тебя строго наказали…
      — Премного благодарен, что пожалели старого матроса, ваше благородие! — с чувством проговорил Чижик.
      — Я что ж… Я, братец, не зверь… Я и совсем бы не наказал тебя… Я знаю, какой ты исправный и хороший матрос! — говорил все еще смущенный мичман. — Ну, ступай к своей барыне… Дай тебе бог с ней ужиться… Да смотри… не болтай, как тебя наказывали! — прибавил мичман.
      — Не извольте сумлеваться! Счастливо оставаться, ваше благородие!

XV

      Шурка сидел, забившись в угол детской, с видом запуганного зверька. Он то и дело всхлипывал. При каждом новом воспоминании о нанесенной ему обиде рыдания подступали к горлу, он вздрагивал, и злое чувство приливало к сердцу и охватывало все его существо. Он в эти минуты ненавидел мать, но еще более Ивана, который явился с розгами веселый и улыбающийся и так крепко сжимал его бьющееся тело во время наказания. Не держи его этот гадкий человек так крепко, он бы убежал.
      И в голове мальчика бродили мысли о том, как он отомстит повару… Непременно отомстит… И расскажет папе, как только он вернется, как несправедливо поступила мама с Чижиком… Пусть папа узнает…
      По временам Шурка выходил из своего угла и взглядывал в окно: не идет ли Чижик?.. «Бедный Чижик! Верно, и его больно секли… А он не знает, что и меня высекли за него. Я ему все… все расскажу!»
      Эти мысли о Чижике несколько успокаивали его, и он ждал возвращения своего друга с нетерпением.
      Марья Ивановна, сама взволнованная, ходила по своей большой спальне, полная ненависти к денщику, из-за которого ее Шурка осмелился так говорить с матерью. Положительно этот матрос имеет скверное влияние на мальчика, и его следует удалить… Вот только вернется из плавания Василий Михайлович, и она попросит его взять другого денщика. А пока — нечего делать — придется терпеть этого грубияна. Наверное, он не посмеет теперь напиваться пьяным и грубить ей после того, как его в экипаже накажут… Необходимо было его проучить!
      Марья Ивановна несколько раз тихонько заглядывала в детскую и снова возвращалась, напрасно ожидая, что Шурка придет просить прощения.
      Раздраженная, она то и дело бранила Анютку и стала допрашивать ее насчет ее отношений с Чижиком.
      — Говори, подлянка, всю правду… Говори…
      Анютка клялась в своей невиновности.
      — Повар, так тот, барыня, прохода мне не давал! — говорила Анютка. — Все лез с разными подлостями, а Федос никогда и не думал, барыня…
      — Отчего же ты раньше мне ничего не сказала о поваре? — подозрительно спрашивала Лузгина.
      — Не смела, барыня… Думала, отстанет…
      — Ну, я вас всех разберу… Ты смотри у меня!.. Поди узнай, что делает Александр Васильевич!
      Анютка вошла в детскую и увидала Шурку, кивающего в окно возвращавшемуся Чижику.
      — Барчук! Маменька приказали узнать, что вы делаете… Что прикажете сказать?
      — Скажи, Анютка, что я пошел в сад погулять…
      И с этими словами Шурка выбежал из комнаты, чтобы встретить Чижика.

XVI

      У ворот Шурка бросился к Федосу.
      Участливо заглядывая в его лицо, он крепко ухватился за шершавую, мозолистую руку матроса и, глотая слезы, повторял, ласкаясь к нему:
      — Чижик… Милый, хороший Чижик!
      Мрачное и смущенное лицо Федоса озарилось выражением необыкновенной нежности.
      — Ишь ведь сердешный! — взволнованно прошептал он.
      И, бросив взгляд на окна дома — не торчит ли «белобрысая», Федос быстрым движением поднял Шурку, прижал его к своей груди и осторожно, чтобы не уколоть его своими щетинистыми усами, поцеловал мальчика. Затем он так же быстро опустил его на землю и проговорил:
      — Теперь иди домой поскорей, Лександра Васильич. Иди, мой ласковый…
      — Зачем? Мы вместе пойдем.
      — То-то не надо вместе. Неравно маменька из окна углядит, что ты ветрел свою няньку, и опять засерчает.
      — И пусть глядит… Пусть злится!
      — Да ты никак бунтовать против маменьки? — промолвил Чижик. — Не годится, милый мой, Лександра Васильич, бунтовать против родной матери. Ее почитать следует… Иди, иди… ужо наговоримся…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4