Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великий розенкрейцер

ModernLib.Net / Отечественная проза / Соловьев Всеволод / Великий розенкрейцер - Чтение (стр. 12)
Автор: Соловьев Всеволод
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Калиостро усмехнулся, и Абельзон едва сдержал себя, увидя эту усмешку.
      – Я, твой бывший руководитель, – как-то прошипел он, – призвал тебя для того, чтобы объявить тебе о твоем исключении из нашего великого братства.
      – Разве можно исключить из братства посвященного розенкрейцера, достигшего моей степени? – спокойно и даже несколько вызывающим тоном спросил Калиостро.
      – Ты нарушил все клятвенные обещания, данные мне тобою… Ты изменник!..
      – Если б я был изменником, – перебил его все с возраставшим спокойствием Калиостро, – ты должен был бы меня уничтожить… Но ты меня уничтожить не можешь, а потому я прошу тебя, великий учитель, выражаться осторожнее… Никто никогда не слыхал от меня о братстве.
      Абельзон должен был призвать на помощь всю силу своей воли, чтобы не кинуться на этого дерзновенного и не задушить его.
      – Если бы ты хоть раз в жизни произнес кому-нибудь имя нашего братства, поверь, никакие соображения не остановили бы меня, и теперь наступила бы последняя минута твоей жизни!
      – Моей или твоей – это еще неизвестно чьей! – таким же шепотом ответил ему Калиостро, пристально глядя ему прямо в страшные глаза и спокойно вынося взгляд их.
      – Ты видишь, великий учитель, – прибавил он, – что ты сплоховал, что ты меня мало знаешь. Еще неизвестно, кто из нас сильнее, и во всяком случае время твоего руководительства мною и моего естественного тебе подчинения окончено. Если бы я захотел, слышишь ли – если бы я захотел оставаться в братстве, я бы потребовал теперь в силу своего права признания меня великим учителем. Но я сам не хочу оставаться в братстве по многим причинам. Я и явился сюда для того, чтобы объявить эти причины моего свободного, твердо решенного мною выхода из братства…
      – Какие же это причины? Что ты можешь сказать в свое оправдание? – сдавливая в себе все свои ощущения, спросил Абельзон.
      – Тебе я не могу сообщить этого.
      – Что такое? Кому же, как не мне?
      – Тому, кто сильнее меня, а не слабее.
      При этих словах Абельзон даже вздрогнул и так стиснул свои сухие, крючковатые пальцы, что они захрустели. А Калиостро между тем говорил:
      – Я объясню все носителю знака Креста и Розы. С тобою мне говорить больше нечего, а он здесь… ты видишь – я не страдаю неведением.
      Дверь отворилась, и вошел Захарьев-Овинов.
      – Да, я здесь, – сказал он, – но… от неведения до истинного ведения еще очень далеко… Твое всеведение, Бальзамо, случайно! Оно принадлежит не тебе, а той душе, которую ты держишь в неволе. Ты меня понимаешь… Брат Albus, ты свободен… ваши объяснения не приведут ни к чему. Оставь нас.
      – Благодарю тебя за это освобождение! – воскликнул Абельзон.
      Его глаза метнули злобные лучи свои не только на Калиостро, но и на Захарьева-Овинова. Он порывисто вскочил с кресла и быстро вышел из комнаты. Калиостро проводил его насмешливым и торжествующим взглядом.
      – Напрасно ты тешишь свои злые чувства! – сказал Захарьев-Овинов. – Если бы ты и Albus знали, сколько силы потеряли вы оба за эти краткие минуты взаимной злобы, то, быть может, вы отнеслись бы друг к другу с иным, более человечным чувством. Да и торжествовать тебе нечего: если Albus не сильнее тебя, то ведь я тебя сильнее, и ты знаешь это: следовательно, если б я поручил ему наказать тебя как изменника, то ты бы и погиб. Но ты знаешь, что я не желаю твоей погибели. Значит, вся твоя храбрость происходит только от сознания твоей безопасности…
      – Так ты считаешь меня трусом, светоносец! – бледнея, прошептал Калиостро.
      – Нет, – отвечал Захарьев-Овинов, – я не считаю тебя трусом, но ты слишком любишь жизнь, слишком дорожишь ею, а потому не стал бы пренебрегать серьезной опасностью. Но не будем терять времени. Все причины твоего удаления из братства розенкрейцеров мне хорошо известны. Знай, что отныне ты не розенкрейцер. Я освобождаю тебя от всех твоих обязательств. Братство не возьмет на себя тяжесть твоей кары, ты можешь быть на этот счет спокоен: ты сам, своими поступками, готовишь себе страшную кару. Одно, что ты должен обещать мне, это и впредь никогда, ни при каких обстоятельствах не произносить имени розенкрейцеров, одним словом, поступать так, как будто ты никогда и не знал о существовании братства! Мало этого, ты не должен никогда пользоваться чужим ясновидением для того, чтобы узнавать что-либо, касающееся братства. Если ты сейчас дашь мне это обещание, я тебе поверю.
      Калиостро склонился перед Захарьевым-Овиновым и голосом, в котором оказалась большая искренность, воскликнул:
      – Великий светоносец, обещаю тебе исполнить все, что ты от меня требуешь. Никакая пытка не заставит меня произнести имени братства, и я ничего не буду узнавать о нем!
      – Я тебе верю, несчастный брат, – сказал Захарьев-Овинов.
      – Не называй меня несчастным, – внезапно вздрагивая, прошептал Калиостро. – О, я вижу твою мысль!.. Пытка… Да, к чему скрываться мне перед тобою, я уже не раз видел, закрывая глаза, картины того, что меня ожидает… Они запечатлены в астральном свете, а потому неминуемы… Я видел тюрьму… безжалостных, пристрастных судей… видел пытку… много ужасного… Но все же не называй меня несчастным… уж даже потому, что ты сам несчастлив, хоть, может быть, тебе и не предстоит телесной пытки… Ты помнишь нашу беседу в Петербурге… все, что я говорил тогда, могу повторить и теперь… Ты доказал мне, что ты сильнее меня, я должен был поневоле подчиниться твоему приказу… я чувствую, что это ты подействовал на обстоятельства. Но, доказав мне свое могущество, ты не доказал мне, что счастлив.
      – Не ты научишь меня счастью, не ты укажешь мне к нему дорогу! – мрачно выговорил Захарьев-Овинов.
      – Да, конечно, мы совсем разные люди, но все же и у меня ты можешь кое-чему научиться, несмотря на свою великую мудрость. Говорил и говорю тебе, что я знал и знаю минуты истинного счастья, и эти минуты так светлы, так прекрасны, что заставляют меня совсем забывать все беды и ужасы, грозящие мне в будущем.
      – Быть может, ты прав, – сказал, глядя ему в глаза и читая в душе его, Захарьев-Овинов, – но слушай эти последние слова мои, последние, так как вряд ли мы еще раз встретимся в этой жизни: воля человека видоизменяет судьбу и заставляет бледнеть и испаряться образы, витающие в астральном свете… Все те страшные картины, которые ты видишь с закрытыми глазами, навсегда исчезнут и не повторятся в материальной действительности, если ты изменишь жизнь свою, если уйдешь от всяких обманов и удовольствуешься скромной долей. Думается мне, что и минут счастья у тебя тогда будет больше, и правильно разовьешь ты свои духовные силы, и избегнешь заслуженной теперь тобою кары… Все еще от тебя зависит. Удержи свою руку, не подписывай своего приговора… подумай о словах моих…
      Калиостро опустил голову. Взгляд его померк.
      – Великий светоносец, – сказал он, – я, конечно, не раз буду думать о словах твоих… только… я ведь уж не розенкрейцер, не могу быть им… Есть вещи, которые сильнее моей воли… А ты… ты сам… к какой судьбе идешь ты?
      – Я иду, – внезапно оживляясь, воскликнул Захарьев-Овинов, – я иду искать истинного счастья… Я уже вижу во мраке к нему дорогу… Я уже чувствую, что найду его!..
      – Желаю тебе этого.
      Они молча обнялись и вместе вышли из старого дома. Свет полной луны озарял пустынную улицу. Они еще раз взглянули друг на друга, и невольная взаимная симпатия блеснула в их взглядах. Их руки встретились в крепком пожатии. Калиостро пошел налево, а Захарьев-Овинов – направо.

Часть третья

I

      В доме старого князя Захарьева-Овинова, в первой комнате помещения, где продолжал жить отец Николай, да уж и не один, а с женою, перед столом, накрытым чистой белой скатертью, сидели две женщины. На столе стоял чан с горячим сбитнем, кувшин сливок и возвышалась целая гора свежих саек и баранок. Вся эта комната, остававшаяся нетронутой, внушительной и не походившая на жилую до самого приезда Настасьи Селиверстовны, теперь совсем изменила свой вид. Она казалась гораздо менее внушительной и богатой, но зато в ней сделалось как-то теплее, уютнее. В то же время в ней царили теперь порядок, чистота. Видно было, что здесь живет добрая хозяйка, обладающая настоящим хозяйским глазом.
      Эта добрая хозяйка, Настасья Селиверстовна, и была одной из женщин, сидевших за столом перед чаном с горячим сбитнем. Кончался уже третий месяц пребывания ее в Петербурге, и за это время она очень изменилась. Если б ее деревенские соседки ее увидели, то непременно всплеснули бы руками и завопили: «Матушка ты наша, Настасья Селиверстовна, какая беда тебе приключилась, кто тебя, сердечная, сглазил?..»
      Действительно, Настасья Селиверстовна похудела и побледнела, хотя все еще оставалась достаточно полной. Излишняя густота краски сбежала с круглых щек ее, и эти щеки стали гораздо нежнее. Прекрасные черные глаза сделались как-то глубже, вдумчивее и удивительно выиграли в своем выражении.
      Вообще Настасья Селиверстовна, на взгляд всякого истинного ценителя женской красоты, была теперь незаурядно красивой женщиной. А главное, с нее внезапно за это короткое время сошла ее деревенская грубость и угловатость.
      Она сразу огляделась в столице и сумела принять столичный вид. На ней было очень ловко сшитое темное шерстяное платье, густые ее волосы были хитро и красиво причесаны, – никто не сказал бы, что она всю жизнь прожила в деревне и до сих пор почти и людей-то не видала. Она много стараний положила в такое преобразование своей внешности, и старания ее увенчались полным успехом.
      Оканчивая перед большим княжеским зеркалом, стоявшим в ее спальне, свой туалет, она сама себе говорила: «Ну чем же я хуже их, этих здешних дам-мадамов?» И если бы при этом находился посторонний беспристрастный и вкусом обладающий зритель, он непременно бы воскликнул: «Матушка, Настасья Селиверстовна, не хуже ты, а не в пример лучше многих и многих здешних дам-мадамов».
      Другая женщина, сидевшая рядом с хозяйкой, тоже имела приятную наружность, и, вообще, вся ее фигура, ее голос, манеры сразу внушали к ней доверие. Она уже была не молода, и на ее бледном, изнуренном лице долгие годы страданий оставили свой неизгладимый отпечаток.
      Женщина эта была Метлина. По-видимому, она пришла сюда не сейчас, а уже достаточное время беседовала с Настасьей Селиверстовной. По ее блестящим глазам и нервному оживлению, сказывавшемуся во всех ее движениях, можно было заключить, что она много и горячо говорила.
      Она уже не в первый раз видела жену отца Николая, но видела ее мельком, и впервые пришлось ей с нею разговориться и сблизиться. Она пришла теперь к отцу Николаю, но не застала его, и матушка, гораздо более обходительная и ласковая, чем в первое время по своем приезде, пригласила ее обождать, сказав, что отец Николай обещался вернуться через час, самое большее – через полтора часа времени. Заметив, что гостья озябла, матушка тотчас же распорядилась относительно сбитня, послала прислуживавшую ей дворовую девчонку за сайками и баранками и принялась угощать Метлину.
      Они разговорились, и Метлина рада была рассказать ласковой матушке все свои обстоятельства. Она теперь чувствовала потребность говорить об этих обстоятельствах со всяким человеком, внушавшим ей к себе доверие.
      Настасья Селиверстовна, вся превратясь во внимание, с большим интересом и участием выслушала печальную повесть о многолетних бедствиях семьи Метлиных.
      – Сударыня моя! – воскликнула она, всплеснув руками, когда Метлина, дойдя в своем рассказе до времени перемены их судьбы, остановилась, переводя дух, тяжело дыша и чувствуя большое утомление после этого горячего рассказа, во время которого она как бы снова пережила все минувшие беды. – Сударыня моя! Да как это Господь дал вам сил перенести такое? В жизнь свою такой жалости не слыхивала, а горя-то людского немало навидалась… Да и своя жизнь не больно красна, сколько раз на свою беду плакалась. А вот теперь и вижу, что и бед-то со мною никогда никаких не бывало… Какие там беды! Вот у кого беды, вот у кого горе!.. Ну, что же, сударыня, как же это так вдруг все у вас переменилось?
      – А так вот, – снова оживляясь и вся так и просияв, заговорила Метлина. – Привела я тогда с собою святого нашего благодетеля, отца Николая, помолился он, с его молитвой пришло к нам благополучие. Спас он моего мужа не только от любой болезни, не только от телесной погибели, но и от душевной. Совсем спас человека, из мертвого живым сделал. Как сказал, уходя: «Верьте, молитесь, подождите малое время, все изменится», – так, по его слову, и сталось. Двух дён, матушка, не прошло, как позвали моего мужа во дворец к самой царице.
      Сразу-то мы испугались, особливо он, дрожит весь. «Куда это меня вести хотят? – говорит. – На какие новые муки и обиды?! Не пойду я, никуда не пойду, зачем меня царица звать будет, не знает она меня и знать не может. Обман это один, в тюрьму, видно, меня ведут, совсем доконать враги хотят…»
      Да благо, я очнулась вовремя и его на правду навела. А отец Николай-то, говорю, ведь сказал он, что подождите, мол, немного – все изменится. Это беда наша уходит, это счастье наше приходит, говорю.
      Ну, тут и он понял. Снарядила я его, как могла, а сама ждать осталась. Полдня ждала, молилась. Сначала нет-нет да и сомнение охватит: а ну как это не счастье, а беда новая? Только отгоняла я эти сомнения, и совсем они ушли, а к тому времени, как мужу вернуться, я уже знала, наверно знала, что никакой беды нет и быть не может, что он придет и расскажет мне о своем благополучии…
      Вернулся он такой радостный, такой светлый, каким я его ни разу в жизни не видала; кинулся ко мне, обнял меня – давно уж мы с ним не обнимались, – обнял да и заплакал. Плачет и целует меня, говорить хочет – и не может. Наконец успокоила я его, он мне рассказал все. Как привезли его во дворец к камер-фрейлине Каменевой, она с ним и пошла к самой государыне. Государыня приняла его милостиво да так ласково, что он, как вспомнит, так опять в слезы – и говорить не может…
      Успокоился, стал рассказывать. Сначала он оробел было перед царицей, да говорит, не такова она, чтобы несчастному человеку долго робеть перед нею. Справился он с собою, все ей поведал без утайки. Она его слушала со вниманием и приказала красавице камер-фрейлине со слов его все о делах наших записывать относительно всех тяжб и тех людей, которые нас обижали неправильно…
      Все, как есть все, выслушала царица и отпустила его, сказав, что на другой же день он узнает ее решение. «Терпели вы, – сказала государыня, – многие годы, потерпите еще один день, только один день!» С тем его и отпустила.
      Ну, вот мы и потерпели, и на другой же день приехала к нам, будто гостья небесная, добрый наш ангел, Зинаида Сергеевна, от нее мы и узнали о решении царицы. Муж мой получил в самом дворце должность смотрителя с квартирою готовою и со всяким царским жалованием. В тот же день мы и переехали…
      Ничего подобного и во сне нам никогда не снилось! После нищеты нашей и грязи, после голода и холода – в теплых да светлых хоромах на всем на готовом! Ведь чуть с ума не сошли от счастья. Ведь первые-то дни нет-нет да и посмотрим друг на друга: наяву все это или во сне с нами? Наконец очнулись и стали благодарить Бога. Теперь отогрелись, сыты, довольны, в благоденствии…
      Это вот люди, которые всегда в счастье живут, так они не чувствуют, а вот мы поняли и телом, и душою, какая благодать в жизни, как хорошо и отрадно бывает на Божьем свете… А главное, не то… ну, что уж мне… а то поймите, матушка, ведь я мужа-то заживо хоронила! Ведь он образ человеческий терял, на глазах моих душу свою навеки губил. А тут ведь его узнать нельзя – другой человек совсем стал, да и какой человек-то!..
      Она не выдержала и зарыдала. Настасья Селиверстовна так вся к ней и кинулась.
      – Успокойтесь, голубушка вы моя… нет, плачьте, плачьте – это хорошие слезы, радостные! Поняла я, все поняла, как не понять!.. Истинно, после бед таких, велико ваше счастье, благодать Божья..
      И сама она плакала и обнимала, целовала Метлину. Наконец обе они мало-помалу успокоились.
      – А государыня-то мудра, великая царица, – заговорила прерывающимся голосом Метлина, – она ведь не остановилась в своих благодеяниях, она все дела наши тяжебные приказала вновь переисследовать верным людям. Вчера муж пришел: сияет весь! Правда, говорит, на свет Божий выходит, все неправильно у нас отнятое, все, что наше по праву, – все нам возвращено будет…

II

      Настасья Селиверстовна не слышала этих последних слов своей гостьи, она вся была теперь поглощена чем-то. Темные брови ее сдвинулись.
      – Да вы мне вот что скажите, голубушка моя, – горячо воскликнула она, – мой-то отец Николай при чем тут? К чему это вы его-то своим благодетелем называете, к чему так говорите, будто он захотел да и сотворил вам все ваше благополучие?! Что он пришел-то к вам помолиться да наставление вам пастырское сделал? Так ведь то же самое сделал бы всякий священник… Тут еще благодеяния нету!
      Метлина даже руки опустила и глядела на нее с изумлением.
      – Как, матушка!.. Бог с вами, что вы такое говорите! Да кто же, как не отец Николай… Все он один, он!
      Настасья Селиверстовна как-то передернула плечами и покачала головою.
      – Много бы он сделал, кабы не камер-фрейлина!.. Много бы и камер-фрейлина сделала, кабы не царица!.. Вот что царица – ваша благодетельница, это верно!
      – Да разве я умаляю ее благодеяния! – все с тем же изумлением проговорила Метлина. – И я, и муж – мы век будем Бога о ней молить. Слово нам скажи она – и мы за нее, за нашу матушку, в огонь и в воду готовы… Но только не смущайте вы себя – меня-то не смутите! Первый истинный благодетель наш – отец Николай, и никто другой. Погибали мы и погибли бы, да Бог сжалился и направил меня к нему, к нему потому, что только он один и мог помочь нам. Ведь я говорила вам, матушка: пришел он, святой человек, и принес нам милость Божию. Душу мою обновил и спас душу моего мужа. Сказал: «Верьте, молитесь, пождите немного – и все будет», и по слову его сталось…
      Но брови Настасьи Селиверстовны сдвинулись еще больше; по недавно еще нежному и растроганному лицу ее мелькнула недобрая усмешка.
      – Скажите, пожалуйста! – всплеснула она руками. – Да что же вы думаете, сударыня, разве мне не приятно было бы узнать, что муж у меня такой угодник Божий? Только от слов-то оно не станется… Ну ладно, сказал он вам: пождите, все придет. Пошел он от вас, а здесь, вот в этой самой горнице, его поджидала камер-фрейлина… Вспомнил он о вас, рассказал ей про ваши беды, попросил ее поговорить с государыней. Ну что же тут такого? Всякий на его месте сделал бы то же самое, святости в этом нету. А вот хотела бы я знать, кабы он эту самую камер-фрейлину не встретил или кабы камер-фрейлина не взялась с государыней говорить или не сумела бы – ну-ка, ведь вы бы до сих пор благополучия ждали! Или не так?
      И она пытливо глядела на Метлину, и она боялась, что слова ее покажутся убедительными и что Метлина сознается в своей ошибке, признает, что отец Николай во всем этом деле ни при чем. И хотелось ей страстно, хотя и бессознательно, хотелось, чтобы Метлина ее убедила во всем том, в чем сама она, несмотря на все свое желание, никак не могла убедить себя.
      – Нет, – спокойно и решительно сказала Метлина, – мне от вас, уж извините меня, тяжко и слышать-то слова такие… Зачем гневить Бога, зачем людям да случайности отдавать неправильно то, что принадлежит Богу… Добра царица, добра Зинаида Сергеевна, а все же этой доброты ихней мы и не увидали бы… не они тут, а батюшка…
      Но Настасья Селиверстовна живо ее перебила.
      – Бог – вы говорите! – воскликнула она. – Это так, а муж-то мой при чем?.. К чему его-то вы к Господу Богу равняете?! Это уж и грешно даже, сударыня, коли знать хотите!
      Метлина снисходительно улыбнулась и взяла Настасью Селиверстовну за руку.
      – Эх, матушка, какая вы, право… неразборчивая да горячая… А вы не торопитесь да подумайте. Вот мы с мужем много обо всем этом думали-передумали – и теперь-то все нам так видно, как на ладони… Да и увидеть-то не мудрено вовсе – надо только приглядеться хорошенько… Все мы создания и чада Божии, и Отец наш не может не видеть нас и не слышать… Только мы-то сами от Него отвращаемся, смотрим всюду, только не на Него, а и захотим на Него взглянуть и к Нему обратиться, так уж и не можем, ибо сами так ослабили свои очи, что не в силах вынести света Его. Так, что ли, я говорю, матушка?
      – Так, так! – живо, с волнением в голосе, воскликнула Настасья Селиверстовна.
      – Вот и надобны Ему такие люди, которые могут выносить его лицезрение, понимают волю Его. Таким людям Он и дает способы творить Его волю и быть посредниками между Ним и ослепшими, в разуме затемненными творениями. Такие люди – святые, Божий посланцы, наши заступники и благодетели. Без них, думаю я, весь род бы людской погиб. Таков и батюшка, отец Николай.
      – Святой? – тихо спросила Настасья Селиверстовна. И уже в голосе ее не было задора, в нем прозвучал трепет.
      – Да, святой, – с глубоким убеждением сказала Метлина. – Господи, да вам ли, матушка, не знать этого? Вам на долю выпала такая благодать, такая милость Божия, такое счастье великое! Вы жена, сердечная, Богом данная подруга жизни святого человека… и вы как бы сомневаетесь! Да что же это такое? Я и ума не приложу… Не мы с мужем отыскали батюшкину святость – ведь и все, как есть, все здесь знают… Ведь он ежечасно благодатью Божией да силою своей святой молитвы врачует недуги, осушает слезы, помогает всем страждущим, оживляет мертвых душою и приводит их к Богу!..
      Тихие слезы струились из глаз Настасьи Селиверстовны.
      – Вот вы говорите, – шептала она, – мне счастье великое… сердечная, Богом данная подруга жизни я ему… Отчего же, отчего же нет мне счастья?
      Метлина глубоко задумалась.
      – Вот что! – наконец проговорила она. – Не посетуйте вы на меня, матушка, на мое слово: думается так, что ежели нет вам с ним счастья… стало быть, вы… его не заслужили…
      – Да не любит он меня, совсем не любит, не думает обо мне нисколько… чужая ему я – вот мое горе! – воскликнула Настасья Селиверстовна страстно, мучительно, с глубокою искренностью.
      До приезда в Петербург она никогда не мучилась этим вопросом, даже никогда не спрашивала себя – любит ли ее муж или нет. Какое ей было до этого дело?! Не требовала она от него любви и не нуждалась в ней. А тут вот, приехав сюда, с первых же дней так прямо и задала себе этот вопрос, и решила его в отрицательном смысле, и терзалась этим. Она теперь почти никогда не разговаривала с отцом Николаем, она, видимо, очень на него сердилась; но, странное дело, совсем перестала на него накидываться, не бранилась, не кричала, не мучила его своими злобными выходками и насмешками. Когда он был дома, она все больше молчала да глядела на него как-то мрачно и загадочно.
      – Не любит он меня, вот что! – повторила она с отчаянием.
      Метлина даже встала с кресла почти в негодовании.
      – Это он-то, батюшка отец Николай, вас не любит? Ах, грех какой!.. Да он каждого, он всех, как есть, всех любит… Так как же ему не любить вас-то…
      Она не договорила, потому что в комнату вошел отец Николай, и его светлый, сияющий взгляд сказал ей, что она права, что он любит всех, любит истинной, светлой и сияющей, как солнце, дающей свет и тепло любовью.

III

      – Так вот это кто у нас в гостях? – радостно улыбаясь, воскликнул отец Николай. – Пождали меня, отогрелись?.. Хорошо это, Настя, что ты добрую госпожу задержала!
      Он благословил стремительно подошедшую к нему Метлину и в то же время, как она целовала его руку, другую руку он положил ей на голову.
      – Дочка? – спросил он. – Об ней ты пришла, моя госпожа добрая, поговорить?
      – Батюшка, что ж вы спрашиваете, – дрогнувшим голосом сказала Метлина, – ведь вы всегда в моих мыслях читаете… вам Господь все открывает, что есть в душе человека.
      – Ну, этого, мать, не говори, что я за сердцевед… Вон, сказывают, чужая душа – потемки!.. Только и в потемках ощупью пройти можно! – весело говорил он. – Не смущайся, госпожа, не унывай: уныние – грех большой, ох какой большой грех!..
      Он подошел к столу и пододвинул себе кресло.
      – И я прозяб, на дворе-то морозец знатный!.. Настя, ты бы мне сбитеньку горяченького, это хорошо… А вы, госпожа моя, присядьте… Поговорим, мать, поговорим без уныния и с надеждой на милость Божию о твоей дочке…
      Его присутствие, его бодрость, его слова уже возымели свое всегдашнее действие. Тень глубокой грусти, начавшая скользить по лицу Метлиной, исчезла. Снова вернулось спокойствие, тишина и мир наполнили душу.
      – Мне ли роптать, я ли не взыскана Божией милостью? – сказала Метлина. – Знаю я, что грех мне смущаться и быть нетерпеливой после того, что случилось с нами… Думаю я и так, что за что же нам все… и так уж чрезмерно получили… дано нам много, а это горе оставлено… Только не могу я без тоски глядеть на мое дитя единственное… а как тоска эта загрызет, вот и иду к тебе, батюшка… чтобы ты тоску из души моей вынул да поддержал меня…
      Отец Николай сделал с видимым удовольствием несколько глотков из чашки со сбитнем, поданной ему Настасьей Селиверстовной, но он быстро поставил чашку на стол и замахал рукою.
      – Нет, мать, не говори так! – воскликнул он. – Боже тебя сохрани от таких мыслей! К чему счеты подводить и мудрствовать: это, мол, Господь дал, а этого не даст. Благость и милосердие Божий неисчерпаемы, беспредельны, нет им счета, нет им меры! Это людская мудрость в сем видимом мире все исчисляет, измеряет и взвешивает… Творец же выше всего этого… и как только ты свяжешь Его числом, мерою и весом, так тотчас же потеряешь истинное о Нем понятие и низведешь Его с неба на землю… В этом и есть великая ошибка человеческой мудрости, вся слепота ее!.. Говорю тебе, Божия благость неисчерпаема, дары Его неисчислимы, только мы не можем ясно видеть путей Божественного Промысла, а посему и склонны судить криво… Говорю тебе: верь, молись и гони от себя уныние. Придет спасение твоей дочери… Как она? Что с нею?
      – Да все то же, батюшка!.. Даже еще хуже, чем было прежде… Думала я, что все это зло в ней, все эти мысли грешные и ужасные от бед да от нищеты нашей были. Думала, все пройдет при перемене жизни нашей. Вот теперь она в довольстве и спокойствии, в тепле да холе… Я ли ее не ублажаю! Всего у нее вволю, в светлых хоромах живет, сладко ест, мягко спит, ни работы никакой утомительной, ласку от меня да от отца видит: подумайте, батюшка, ведь она у нас одна, ведь кого же нам и любить да баловать, как не ее! Прежде и нас вот она любила, доброй дочерью была в самое тяжкое время… А теперь как будто у нее к нам ненависть… Ну просто видеть нас не может, противны мы ей… все ей противно… Успокаиваю я ее, усовещиваю, все ей показываю милость Божию над нами… Катюша, говорю, ну как гибли мы, пропадали в работе, холоде, голоде, тогда можно дойти до греха, до отчаяния… А теперь-то, да погляди кругом себя… хорошо-то как! А отец-то, взгляни на него, ведь он возродился и духом и телом, ведь его узнать нельзя…
      – Что же она? – спросил священник. Теперь в лице его уже не было веселья и оживления, только в глазах сиял все тот же ясный, бодрящий свет.
      – Да что она, батюшка! Слушает, притихнет, да вдруг как закатится! Платье на себе рвет, мечется, кричит: «Дышать мне нечем, давит меня! Где это хорошо? Ничего нет хорошего и быть не может, на свете все дурное, темное…» Да потом такое начнет говорить… повторять не хочется…
      – Нет, ты все мне скажи, без утайки, госпожа моя! – настоятельно попросил священник.
      – Коли приказываешь… да нет, я и без всякого приказу скажу… не осудишь… про вас это она, батюшка, в безумии своем… к вам, благодетель наш, у нее особая какая-то злоба… Стану я ее уговаривать Богу помолиться, прошу ее со мною к вам съездить, так она как ваше имя услышит, так ее всю и начинает дергать. «Это, – говорит, – обманщик! лицемер! видеть его не могу, ненавижу его!..» Закричит, закричит, затопочет… на пол упадет и бьется… Батюшка, да ведь это что же? Ведь она бесом одержима!..
      Отец Николай сидел задумавшись. Настасья Селиверстовна, все время молча слушавшая, перекрестилась.
      – Бесом!.. Да, конечно, сила зла велика! – после некоторого молчания произнес наконец священник. – Велика сила вражды и ненависти, только ведь любовь все превозмогает… и Господь наш Иисус Христос оставил нам оружие, в нем же запечатлена Им всепобеждающая сила любви. В оружии сем все наше спасение… Госпожа моя, где же теперь дочь твоя?
      – Да вот, батюшка, какое случилось, – трепетно сказала Метлина, – ведь она у нас с неделю как стихла, не было этих ее беснований… я и решилась опять просить ее к вам поехать со мною. Уговариваю, а она молчит, смотрит так грустно, как будто ничего не видит… а потом и сказала: «Хорошо, – говорит, – матушка, поедем!» – и сказала-то странно так, со вздохом, и будто не своим голосом. Обрадовалась я, одела ее, закутала, повезла. Отъехали мы немного, вдруг она кричит извозчику: «Стой!» – да так это у нее страшно вышло, что извозчик сразу остановился. Выскочила она из пошевней, бежит обратно домой и мне кричит: «Поезжайте вы, матушка, одна, а от меня ему скажите, чтоб он не ждал меня, – я себе не враг!» – так, этими самыми словами, и сказала… Что же мне было делать, поехала я одна…
      – А уедешь не одна! – вдруг оживляясь, сказал отец Николай и поднялся с места. – Нечего времени терять, поедем-ка, мать, с тобою в дом твой. Поборемся с врагом и, коли Господь подаст, победим его. Обогрелись мы, Настя нас сбитнем хорошим угостила – так и в путь!
      – Как мне и благодарить вас, батюшка, не знаю, – засуетившись и собирая свою теплую одежду, повторяла Метлина. – Окрылил ты меня – легко так вдруг стало…
      – За что же благодарить? – весело говорил отец Николай, надевая шубу. – Я рад, борьба с таким врагом – дело хорошее… Бодрость во мне, сила растет!.. И впрямь – воином себя чувствую… благослови, Господи! Не кровь человеческую проливать буду… Идем, мать, спешим! Прости, Настя!..
      Настасья Селиверстовна молча обнялась с Метлиной и стояла, горделиво выпрямившись. Она побледнела, и глаза ее мрачно, загадочно, не мигая, глядели на отца Николая.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17