Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Закон набата

ModernLib.Net / Советская классика / Солоухин Владимир Алексеевич / Закон набата - Чтение (стр. 10)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр: Советская классика

 

 


Понял я также всю жуть, весь ужас медленной, уверенной погони. Своим чередом проходит зимний день. Небо заволокло ровной серенькой пеленой. Скоро начнет потихонечку смеркаться – велик ли день в декабре! К четырем часам пополудни опускается сумеречная темнота. А мы все идем и идем. Если бы мы бежали в порыве и азарте, давно бы выдохлись и прекратили погоню. Но мы не бежим. Мы – хитрее, опытнее, злее лося. Мы идем не торопясь, отдыхаем иногда на пеньках, счистив с них шапки снега, перекуриваем. Шофер либо Манечкин успевают рассказать какой-нибудь анекдот, после которого рассказчик хохочет, а остальные говорят многозначительно: «М-да, бывает! Кто только сочиняет эти анекдоты!»

Мы не торопимся, и в этом весь ужас для преследуемого зверя. Уже три раза ложился он отдыхать, и все короче расстояние между его остановками. Может быть, он надеется выиграть время до темноты? Напрасный труд. Завтра мы начнем погоню с вечернего места, и снова будет у нас в распоряжении целый зимний день. Снова ему идти и терять кровь. Впрочем, скорее всего, он сдохнет ночью. Да нет, почему же? Хватит и этого дня. Немножко поднажмем и догоним.

Пятый раз ложился лось отдыхать и прошел от четвертой лежки каких-нибудь полтора километра. Манечкин дал знак идти осторожнее и молча. Зверь близко. Может броситься из-за кустов в смертельном отчаянии, хоть на одном ненавистном ему двуногом враге отыграться всласть, распоров как железным плугом.

И правда, зверь начал ложиться через каждые сто шагов. Не успеет прилечь шаги и голоса. Нужно снова подниматься на странно ослабевшие, чужие ноги и хотя бы ползком, хотя бы на брюхе уходить, уходить, уходить.

– Лежит! – шепнул нам наш вожак, хотя мы и сами увидели (дело было в редком сосновом лесу), что он лежит, завалившись на бок, изогнув тяжелую шею, смотрит на нас, и подходящих, и боящихся подходить.

– Истек! Давайте, ребята, от сосны к сосне, веером. С сорока шагов, если подпустит, будем бить!

Мне хотелось поглядеть ему в глаза. Интересно, что я увидел бы в них: безысходную усталость и тоску, мольбу либо огненную, кровавую ненависть вместе с болью и злостью бессилия? Но лось смотрел не на меня, а на Манечкина. Может быть, инстинктивно чуял главного своего врага. Может быть, потому, что Манечкин был к нему шагов на пять ближе, чем остальные. Подойдя, как нам показалось, на сорок шагов, мы начали беспорядочно палить в лежащего зверя. После первого выстрела он встрепенулся, встал на колени, но снова рухнул, теперь уж на другой бок, мордой в нашу сторону.

С десяти шагов (помня охотничьи рассказы) мы для гарантии выстрелили еще по разу. Туша не дрогнула. Пытка, растянувшаяся для него на целый зимний день, кончилась. Теперь у него нигде ничего не болит.

Первым делом мы осмотрели старые раны результат моей пальбы. Один комок свинца задел основание рога отсюда и брызги, крупные, как зрелое вишенье. Вторым выстрелом я перебил ему заднюю ногу. Значит, двадцать пять километров он шел на трех ногах? Вероятно ли? Может ли выдержать такую пробежку какое-либо живое существо? Значит, может.

Манечкин, директор и шофер с ножами начали хлопотать около туши. Мы с бухгалтером, уставшие больше других, присели поодаль.

– Ничего попался воробушек, – приговаривали мясники. – Тридцать пудов, не меньше. А башка, башка-то что твой овин!

– Телега, а не башка. Жалко, окровенилась вся, заскорузла.

– Отмоется, ни черта!

– Знаете что, друзья, а ведь мы напрасно с ним сейчас возиться будем.

– Как так?

– Начинает темнеть. Ушли мы далеко и устали. Местность я узнаю. Это мы недалеко от Митрофановой сторожки. Значит, я предлагаю вырезать у него печенку и идти к Митрофану. Через час, много через полтора будем на месте, в тепле и за столом. Печенку изжарим, остальное найдется.

– А быка куда же? Оставить волкам?

– Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная – лучшее лакомство для усталого человека.

…В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать – куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий стульчик-кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него – разнообразие в лесной жизни, а тут еще парная лосиная печень.

На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа.

Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкворчание. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг.

Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло и не нужно идти по целине, а на столе свежее жаркое из печени и за столом добродушные, веселые люди и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами ясны и незамысловаты.

Манечкин (уж командовать, так до конца!) сказал от души:

– Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички!

Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас.

Ели на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо, спеша насытиться. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились.

Еда шла все туже. Глаза наши посоловели, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, – казалось, мы засыпаем за столом.

Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери.

– Не жевал, – пояснил нам Манечкин. – Глотал кусками. – И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу.

Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух.

В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли – хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, Вселенная казалась еще голубее и ярче. А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина.


1964

На степной реке

Каждый из нас во всех других отношениях был вовсе не плохим человеком. И хотя я хорошо знал только двоих компаньонов да еще себя, все же и остальные трое были, сразу видно, хорошими людьми.

Однако теперь мы уже на обратном пути. А неизвестно еще, зачем мы ехали туда, и как все было, и вообще кто нас собрал всех вместе в трясучем «газике» с узенькими продольными сиденьями.

Эта маленькая история началась позавчера утром. Я шел по центральной усадьбе совхоза, называемого «Зерноградом». Громковато для полутора десятков сборных финских, пусть даже и четырехквартирных домов. Но не только эта горстка построек – подразумевались в названии и те двадцать четыре тысячи гектаров ковыльной степной земли, которую распахали вокруг люди, живущие в поселке.

Кто-то сказал, что человечество – болезнь планеты. Суетятся микроскопические в планетарном, а тем более во вселенском масштабе существа. Скапливаются в одном месте, и вот уж появляются на теле Земли глубокие язвы (все эти карьеры, скважины, шахты, рудники) и железобетонные наросты – города.

Заведется несколько таких существ в зеленой и плотной шубе леса – и, глядишь, распространяется от этого места характерное симптоматическое пятно, большая плешина.

Вот и этот степной совхоз. Привнесли механическим способом каплю, если пользоваться медицинской терминологией, «культуры», и в огромном радиусе преобразилась степь. Выступило симптоматическое пятно. Сначала черное, потом позеленело, потом сделалось желтым.

Позавчера утром я шел по усадьбе и отмечал про себя, что все мне здесь привычно, понятно, не нужно дотошничать, расспрашивать с записной книжкой и карандашом в руках.

Шестой раз я приезжаю в эти места. Помню время, когда здесь не было не только ни одного сборного домика, но и палатки. Под мартовским солнцем сияла голубыми снегами нетронутая целинная степь. Потом появились черные крапинки – трактора, черные точечки – люди, черные пятнышки на снегу – перевозные вагончики и палатки.

В этом доме, с которым я теперь поравнялся, живет тракторист Горьков. В прошлом году я гулял у него на свадьбе. Мы ездили с ним в Атбасар за разливным вином. Посудой для вина мы взяли большой порожний огнетушитель. Я подсказал ребятам, чтобы они вместо цветов преподнесли молодым букет из колосьев пшеницы. И так и было, и я фотографировал жениха-невесту с пшеницей в руках, и фотография была напечатана в журнале. На крыльце трактористова дома – собачонка, под окнами три безлистых прутика (не прививаются тополя), из окна доносится плач младенца.

А вок там, на отшибе, на краю оврага, домик, в котором живут казахи.

Казахская семья появилась неожиданно. Разбили юрту. Стреноженная кобыла поодаль, пяток овец, облезлый, как заигранная плюшевая игрушка, верблюд, в ярких одежонках многочисленные детишки. Казахов уговорили переселиться в домик: как-то чудно, чтобы на центральной усадьбе – юрта. Казахи и в домик переселились и юрту не оставили: вроде как летняя резиденция.

Всякий, кому не лень, а в особенности с похмелья, идет к казахам пить кумыс. Темно-коричневый старик с седенькими жидкими усами угощает каждого, хотя, казалось бы, где напастись от единственной, да и то стреноженной, кобылы.

Я тоже несколько раз бывал в этом домике и тоже пил прохладный, покалывающий в скулах, непривычный напиток.

Я полюбил эту степь за ее сиреневый колорит, за двести верст горизонта, за светлый вечер, пахнущий таинственными травами и умывающий не хуже родниковой воды. И тюльпаны весной, и парящие над степью зоркие, точные птицы, и вообще что-то такое, одновременно и раздольное и щемящее, чего не хватает потом ни в больших лесах, ни в наших уютных и, я бы сказал, миниатюрных перелесочках.

Что касается поселка, то он, построенный наспех и еще в общем-то не обжитый, никогда не казался мне дополнительным украшением степи. Люди в нем часто менялись, в каждый свой приезд я встречал здесь и старых знакомых и вовсе незнакомых людей. Но все же не было ничего в целом поселке, что было бы мне непонятно, что я не мог бы объяснить не только самому себе, но и другим.

И вдруг я остановился в недоумении. Около большого восьмиквартирного дома на кольях (вернее, на длинных дощечках, оставшихся от строительства) сушился рыбацкий невод. Добротный бредень с размахом крыльев в пятьдесят метров и с глубокой узкой мотней.

Сначала я подумал, что какой-нибудь хитрец приспособился при помощи рыболовной снасти охотиться за степной дичью, за дрофами например. Может быть, ухитряются так ловко вспугнуть осторожных птиц, что они попадаются в расставленные сети и каким-нибудь образом запутываются в них. Это предположение было фантастично, но как объяснить иначе появление здесь, в степи, рыболовного. бредня? Это все равно что… ну, я не знаю что: розвальни для пустыни Сахары, валенки для Батуми, полосатый сочинский зонт, под которым лежат на пляже, для берегов Ледовитого океана.

Я отбросил мысль о своеобразной охоте на степную птицу и решил узнать, где же все-таки здесь, в степи, поблизости есть река или озеро. И какая там рыба. И как ловится. И нельзя ли присоединиться, чтобы попробовать или посмотреть.

Директор совхоза Степан Степанович, сорокалетний краснощекий здоровяк, когда задумывался, глядел в окно.

– Так-так-так, – глядел в окно Степан Степанович, мелко барабаня по канцелярскому, закапанному чернилами стеклу. —Так-так-так. Чей же может быть? Около восьмиквартирного, говорите? Сушится? Так-так-так. И большой?

– Пятьдесят метров, не меньше. Ячейка мелкая. Ни один пескарь не проскочит.

– Ну, так уж и пескарь. Пескарь, конечно, уйдет. Обсуждать не будем. Говорите, с этого конца дома? Ближе к конторе? Так-так-так. Считаю, что бредень Федора Коромысла. Кроме его, некому. Обсуждать не будем. Только вот не знаю, в какой он смене. Лида? Или нет, не надо. Я мальчишек пошлю.

Недалеко от директорского окна, на большой куче пыльного шлака, играли совхозские мальчишки.

Через четверть часа Федор Коромысло, приземистый русоволосый хохол с широким улыбчивым ртом, настороженно вошел в кабинет директора. Вероятно, его вызывали в кабинет директора впервые, и теперь он недоумевал, почему бы и за что. Ведь у каждого найдется какое-нибудь «за что», пока идешь по неожиданному, непонятному вызову.

– Так-так-так, Федор Коромысло. Из каких мест приехали на целину? Можете не отвечать, из-под Полтавы. Обсуждать не будем. Жена-дети здоровы?

Федор только молчал да мял кепку.

– Кто прицепщик?

– Иван Черных.

– Справляется?

– Хорошо.

– Это вы додумались водой из цистерны сусликов из нор вылавливать?

– Да что вы, Степан Степанович! Как раз в нашу бригаду воду везли, а по дороге и вылили в эти самые норки. А мы с Иваном Черных в тот день воду из радиаторов пили. Кипяток. Мазутом воняет. А что делать? Степь да степь кругом. Жажда.

– Жажда у вас была не от степи, а от субботы.

Федор покраснел и потупился.

– Ладно. Обсуждать не будем. Ты мне вот что лучше скажи. Это твой бредень сушится около дома номер шесть?

Федор Коромысло узнал теперь, насчет чего его вызывали, и должен был почувствовать облегчение, но он не мог еще решить, к добру с этим бреднем или к худу. На всякий случай улыбнулся, когда подтверждал, что, точно, бредень его.

– Зачем он вам?

– Как зачем? Ловить рыбу!

– На Ишиме.

– Вот оно что. До Ишима семьдесят километров. На чем вы туда ездите?

– Ну… Это уж наше дело. Может быть, на этом… На вертолете…

Федор потому начал храбриться, что понял свой главный просчет. Как ни вертись, а кроме как на совхозных машинах до Ишима не доедешь. Можно бы на мотоцикле, но мотоциклов пока на усадьбе нет. Значит, ясно – вошел в сговор с шофером, подобрали компанию и ездят на Ишим без спросу, без наряда, жгут бензин, эксплуатируют государственную технику в личных целях.

– Так-так-так. Допустим, на вертолете. А с кем? Такой бредень нужно таскать вшестером. Кто еще?

– Ну… Из другого совхоза ребята. Наши, полтавские. Земляки, И машина оттуда, и народ.

– Вот что, Федор Коромысло. Голову мне не морочь. Лучше скажи, можно ли на воскресенье, то есть на послезавтра, организовать рыбалку? Поедем на моем «газике». Значит, мы с корреспондентом, шофер Витя, главный агроном Котенко, ты – пять человек есть, еще одного пригласишь по своему выбору.

Владелец бредня только что не подпрыгнул на стуле от неожиданной радости. Думал, будут ругать, а оно… Вон как оно обернулось.

– Да не то что! Степан Степанович, товарищ директор, я прицепщика и позову, Ванюшку.

– Бери Ванюшку. Обсуждать не будем.

Рано утром все мы, приглашенные на рыбную ловлю, собрались возле шестого дома; хозяин бредня Федор Коромысло, директор Степан Степанович, прицепщик Ваня Черных, оказавшийся вовсе не «черных», а, напротив, белокурым двухметровым гигантом, агроном Котенко, загорелый синеглазый хлебороб с Винничины, шофер Витя, совсем молоденький, щупленький, в кожаной, то есть хлорвиниловой куртке.

«Газик» был полугрузовой, с удлиненным кузовом. Мы уселись там в продолговатой тесноте, кто на узенькую лавочку, кто на бредень, кто на запасное колесо, и вот уже облако пыли, если поглядеть со стороны, потянулось по степи, как тянется по синему небу за невидимым почти самолетом яркая белая полоса. Тоже и нашу машину, наверно, не видно со стороны, но пыльное облако все удлиняется, все расчерчивает сиреневую предутреннюю степь.

Постепенно завязался подходящий к случаю разговор.

– Помню, в Германии… – начал агроном Котенко. – Война уж кончилась, и наша часть осталась еще пока на месте. У них там озера. Небольшие такие водоемы. Но рыбы!..

– У них и в речках ее полно, – авторитетно вставил директор. – Форель.

– Ловить, что ли, некому? – удивился прицепщик.

– Как это некому? Народу у них, ежели посчитать на единицу площади, – гуще нашего. Да ведь немцы!

– Известно, что с немца спросишь?.

– А я вот в Польше стоял, – начал рассказывать Федор Коромысло. – Авиатехником на аэродроме. Казалось бы, поляки, наш брат, славянин. Но этой дичи у себя развели! Зайцы так и шныряют по дороге. Олени, фазаны всякие. Мы, бывало, выйдем на охоту, окружим местность, вроде как облава. Не поверите – по восемьдесят зайцев за один раз.

– Поляки – да. Но все же с немцами не сравнишь. Ведь он, немец, что! Есть закон: ловить рыбу не короче тридцати сантиметров. И вот он, подлец, сидит с удочкой, а в кармане линейка. Как только вытащит рыбу, делает замер. Если рыба попалась помельче, ну хоть двадцати семь сантиметров, он эту рыбу бросает снова в реку.

– Да что он, дурак? Или, может, около каждого рыболова милиционер?

– У них называется полиция.

– Все одно. То-то и дело, что никого вокруг нет, а он сидит и линеечкой замеряет. Да…

– В Польше у нас была история. Так же вот бреднем решили мы поводить по одному озерку. Знаем: линей полно, угри, другая рыба, а взять никак невозможно – водоросль, трава. И вот что мы придумали. Протащали сначала по дну тяжелый трос, всю траву как бритвой соскребли. Так поверите ли – бредня потом не могли на берег вытащить. Из мотни рыбу ведрами выгребали, прямо из воды.

– Неужели сами поляки за все время не догадались таким же тросом?

– Где им догадаться! Чудаки. Так и сидела бы у них эта рыба в озере.

– Это что, – подхватил директор совхоза, – трос таскать тоже нелегкое дело. Мы, саперы, устраивали проще. Взрывчатки у нас полно. Как сейчас помню, стояли мы на Карпатах…

– Говорят, после оглушки не вся рыба всплывает. Много ее на дне остается – не возьмешь.

– После нашего взрыва и ты не всплыл бы, не то что рыба. Я думаю, там после нас все дно было рыбой устлано. Сколько же ее там было, в тех озерах, – страсть. Но и нам, однако, перепадало.

– А все-таки мне не верится, чтобы рыбак сидел на берегу и линейкой рыбу отмерял. Не может этого быть. Какой же нужно иметь характер!

– Сказано тебе – немцы. Конечно, нашего брата не заставишь, да и смешно.

– Да ни за что не поверю, чтобы по линейке. Что они, дураки?

Семьдесят километров по накатанной степной дороге за разговорами, за шутками промельнули быстро. После темного, пыльного и тряского кузова яркое, тихое утро ошеломило меня. Наверно, потому оно показалось мне особенно прекрасным, что все же я здесь привык к степи, к степным вечерам, ночам и утрам, и вдруг, едва я ступил на землю, у самых моих ног расплеснулась розовая утренняя река…

Мои товарищи качали сразу разбирать бредень, готовить мешки под рыбу, а я не мог ничего делать, прежде чем не подойду к воде, не опущу в нее руки, не услышу ее на своей коже.

Ишим невелик в этих степных местах. Здесь, куда мы подъехали, он образовал омут, здесь у реки было самое широкое место, но мы надеялись – хватит нашего пятидесятиметрового бредня, чтобы захватить от бережка до бережка.

Наш берег пологий, песчаный, сходит на нет. Противоположный – покруче, травянистый.

Удивило меня то, что и на нашем и на том берегу приютились несколько удильщиков. Откуда бы им здесь взяться? Оказывается, приехали из ближайших совхозов на мотоциклах – кто за семьдесят, кто и за сто километров. Велика страсть рыболова. Но, с другой стороны, что стоит проскочить на мотоцикле с ветерком по дремотной степи каких-нибудь семьдесят километров. По-моему, одно удовольствие.

На песчаной отмели, куда я подошел, чтобы, ну, что ли, поздороваться с рекой, тоже сидел рыбак. Снасть его была проста и надежна. Он насаживал на крючок кусочек сырой, прозрачной, как студень, раковой шейки, – раки лежали возле него в авоське, – и закидывал наживку на середину реки. Грузик у него, я заметил, потяжелее обыкновенного – свинцовая полукруглая пластинка, как если бы ее отлили в столовой ложке. Такая пластинка и правда очень удобна: плотно ложится на дно, вода ее хорошо обтекает, не сдвигает с места. Впрочем, здесь, на Ишиме, можно сказать, не было никакого течения.

Закинув удочку, рыбак настораживал ее на гибкий прутик, воткнутый в песок. Тотчас прутик начинал дергаться и трястись. И вот уж на песке трепыхались красавец окунь, красноперая широкая плотва, серебряный с золотистым отливом язь. Клевало так часто и так безошибочно, будто река кишит рыбой, будто рыбе тесно в реке и она торопится, отталкивает одна другую, чтобы как можно скорее попасть на крючок и освободить место. Я присмотрелся к рыболовам, сидящим поодаль. Те ловили на поплавочные удочки, но и у них клевало беспрерывно и верно.

Это сколько же рыбищи здесь, в этой степной, не захватанной еще человеческими руками реке! До позапрошлого года она, верно, совсем не знала, что такое рыболов, удочка, а тем более бредень. Безлюдной была казахская степь вокруг. Были у ишимской рыбы только ее естественные враги, но не было у нее особенного, беспощадного врага – человека,

Я отошел от рыбака шагов на двадцать и вдруг поразился, увидев, что около осоки, застилая зеркало реки, плавает мелкая дохлая рыбешка. Ее было так много, что я в первое мгновение подумал; не отравил ли реку какой-нибудь завод, подобно тому как отравляют заводы большинство наших великих и малых рек? Но потом вспомнил, что ни одного завода не стоит на реке Ишиме. Вероятно, эпидемия. Не может ни с того ни с сего подохнуть столько рыбы. Сначала мне показалось, что плавает только мелкая рыбешка, но потом, приглядевшись, я увидел, что в белой массе попадается и средняя рыба. Да и самая мелкая не то чтобы малек. На удочку вытащишь – будешь рад: годится и в уху и на сковородку.

Я чуть не бегом вернулся к рыболову, тащившему в это время большого язя, и спросил, что означает дохлая рыба, откуда она взялась.

– Бреднем водили третьего дня.

– Ну и что?

– Крупную взяли, увезли с собой, а среднюю да мелочь побросали обратно в воду, ее и прибило к осоке, вот она и гниет.

– Но там очень много рыбы. Почему они не выпустили ее живую?

Мое возмущение было так искренне и так велико, что, подойдя к товарищам, я не мог даже связно рассказать, чем я возмущен, только показывал на реку и выкрикивал разные ругательные слова. Между тем бредень размотали, расправили, разобрали по ячеечке. Нужно раздеваться и лезть в воду. Рыболовы-поплавочники, недовольные нашим бесцеремонным вторжением в тишину и невозмутимость речного утра, одни за другим поднялись с насиженных мест и, не сматывая удочек, пошли куда-то ниже, отыскивать новые удобные места. Я думал, что найдется хоть один, который выразит свое недовольство как-нибудь иначе: подойдет, запротестует, начнет доказывать, спорить, ругаться или стыдить, возмущаться или убеждать. Но ни одного правдолюба не нашлось среди рыбаков. Может быть, то, что мы собирались делать, и само то, что мы вшестером не уважили их, тоже шестерых, пришедших сюда раньше нас, казалось им в порядке вещей? Может быть, их смутила машина, в которой ездит только начальство? Может быть, имело значение то, что их было шесть разрозненных самостоятельных человек, мы же выступали как объединенная солидарная группа? Но, с другой стороны, долго ли им было объединиться на общем, против нашей затеи, протесте.

Как бы там ни было, но мы бесцеремонно выжили тихих и скромных удильщиков и полезли в воду, чтобы сделать первый завод. Я взял конец веревки, намотал его на руку и поплыл на тот берег. Вот я уж схватился за прибрежную траву, за кустик, встал около самой кромки земли (мне по пазушки), вот приплыли ко мне прицепщик Черных и хозяин бредня. Директор, агроном и шофер остались на отмелыюй стороне. Тянуть бредень было недалеко, всего лишь до конца этого омута, шагов сто от силы. Выводить решили к той самой осоке на песчаной отмели, где плавала погубленная рыбешка.

На нашей стороне дело продвигалось медленно. Глубина все время менялась: то мы шли спокойно по пояс в воде, то проваливались с головой, барахтались вплавь. Один топил кол, так, чтобы нижний конец кола чертил по дну, второй тянул за веревку, третий ему помогал.

Не было никаких признаков рыбы в бредне. Один раз, правда, бредень так сильно дернулся, что кол выскочил у меня из рук. У Федора Коромысла азартно загорелись глаза.

– Слышал?

– Очевидно, зацеп. Потом отпустило.

– Щука ударила в мотню.

– Не может быть. Или это уж не щука, а крокодил.

– Потом увидим.

По задуманному плану мы обогнали то, другое крыло и, плывя, потащили его поперек омута, чтобы соединить крылья и потом быстро и энергично вытягивать до тех пор, пока вся рыба не соберется в мотне.

Начало бултыхаться, плескаться в огороженном крыльями пространстве. Тянуть становилось все тяжелее.

Вода закипела там, где мотня. Сквозь воду заблестела рыба, и мы все увидели, что тащим из омута такой улов, который не уместится и в шести мешках.

В азарте мы лихо вытащили на отлогую отмель мотню, невероятно раздувшуюся от рыбы. Среди мелочи стесненно ворочались крупные щуки. Перемешались раки и рыба. Все это вымазано голубоватым илом, все это перепуталось с травой, и все это мы бросились раздирать и сортировать.

Кто-то из нас не то чтобы скомандовал, но предложил отбирать только самую крупную рыбу, а остальную выбрасывать снова в реку. Я начал торопливо пригоршнями вычерпывать из мотни мелочь и увидел, что мелочь не зарывается в глубину, но лежит на воде плашмя, как и та, глядя на которую я возмущался полчаса назад. Некоторые рыбешки неуклюже, боком пытались уйти поглубже, но глубина словно выталкивала их обратно, не пускала в свой придонный спасительный полумрак. Жалко было смотреть на эти отчаянные, безуспешные попытки. Я понял, что случилось с рыбой: рыбам было так тесно в мотне и так их было много, что они раздавили друг друга. Нижние погибли под тяжестью верхних и вот теперь плавают плашмя, извиваясь и стараясь уплыть в глубину, а иные просто мертвы.

Тем не менее я все черпал и черпал обеими руками из мотни в реку и радовался, когда видел, что иная рыбешка живо поворачивается спинкой кверху и ныряет на дно. Я думаю все же, что четверть всей выловленной рыбы ожила и спаслась.

Мок товарищи-рыбаки тем временем сортировали крупную рыбу. В конце концов получился большой мешок отборной рыбы, мешок раков, да еще прицепщик Черных насобирал ведро мелких, словно стандартных, ершей.

Между прочим, бредень, когда мы его тащили, дернулся не зря. В глубине мотни, под мелочью, мы обнаружили щуку, в пасть которой (нарочно мерили, возвратившись в совхоз) пролез обыкновенный двухлитровый графин. Пожалуй, если разобраться, нам шестерым хватило бы одной этой щуки!

Пока мы выбирали из бредня водоросли, сучки и палки, пока скатывали его, пока грузили мешки с уловом, рыболовы-поплавочники снова стали собираться около омута. Они увидели взбаламученную нами воду и дохлую рыбу, оставшуюся после нас, но по-прежнему никто не подошел к нам, не обругал нас последними словами, не крикнул, что напишет про нас в газету, не погрозил кулаком нам вслед, когда «газик» тронулся с места и мы поехали восвояси.

Мы ехали все те же: директор Степан Степанович, агроном Котенко, тракторист Федор Коромысло, прицепщик Иван Черных, шофер Витя и я, корреспондент московского журнала.

Во всех других отношениях мы были как будто неплохие люди.

Моченые яблоки

Как ни стремился я приехать засветло к тому месту на шоссе, от которого нужно поворачивать направо, ночь застала меня в пути.

Во время долгой езды по шоссе (сначала по бетонке, а потом булыжнику) я утешал себя, успокаивал, что не может быть… не такое уж ненастье… проеду. И вообще, когда едешь по широкой бетонке, кажется – в мире не бывает непроезжих дорог. Правда, иногда вдруг заденешь краешком глаза, увидишь, как от бетонки в лес узкой полоской тянется водянистое месиво, глубокие, заплывшие глинистой жижей колеи. На мгновение сожмется сердце, как перед несчастьем, но летящая навстречу бетонка мигом развеет дурное предчувствие. И мелькнувшая лесная дорога словно приснилась, словно померещилась от слезинки в глазу.

Два пучка света, выбрасываемые вперед моим «газиком», то совсем упирались в дорогу, когда попадалась выбоина, то прыскали к облакам. Они представлялись мне умными живыми щупальцами, которые автомобиль – тоже живое существо – выпускает, чтобы ощупывать, изучать дорогу.

Вот щупальца замешкались, поползли вправо, совсем соскользнули с каменной полосы, обшарили мокрую траву, канаву, чахлый кустик, жирные пласты пашни и недоуменно замерли на водной глади.

Сама по себе она не очень пугала меня. Бывает, лучше глубокая и широкая лужа с твердым, укатанным дном, чем безобидное на вид место, где колеса с каждым поворотом все глубже вязнут в плотную, засасывающую трясину. А вообще-то самое страшное – глубокая колея. Пока «газик» (или «лазик», как мы его зовем) стоит на своих четырех колесах, все еще есть надежда выкарабкаться из самой непролазной грязи. Но бывает, садится он на грунт своим низом, животом («дифером», говорят шоферы), – тогда дело плохо. Колеса теперь могут вертеться, сколько им вздумается, как у паровоза, приподнятого над рельсами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20