Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Белая трава. (Рассказы)

ModernLib.Net / Солоухин Владимир Алексеевич / Белая трава. (Рассказы) - Чтение (стр. 6)
Автор: Солоухин Владимир Алексеевич
Жанр:

 

 


      Мы не торопимся, и в этом весь ужас для преследуемого зверя. Уже три раза ложился он отдыхать, и все короче расстояние между его остановками. Может быть, он надеется выиграть время до темноты? Напрасный труд. Завтра мы начнем погоню с вечернего места, и снова будет у нас в распоряжении целый зимний день. Снова ему идти и терять кровь. Впрочем, скорее всего, он сдохнет ночью. Да нет, почему же? Хватит и этого дня. Немножко поднажмем и догоним.
      Пятый раз ложился лось отдыхать и прошел от четвертой лежки каких-нибудь полтора километра. Манечкин дал знак идти осторожнее и молча. Зверь близко. Может броситься из-за кустов в смертельном отчаянии, хоть на одном ненавистном ему двуногом враге отыграться всласть, распоров как железным плугом.
      И правда, зверь начал ложиться через каждые сто шагов. Не успеет прилечь шаги и голоса. Нужно снова подниматься на странно ослабевшие, чужие ноги и хотя бы ползком, хотя бы на брюхе уходить, уходить, уходить.
      – Лежит! – шепнул нам наш вожак, хотя мы и сами увидели (дело было в редком сосновом лесу), что он лежит, завалившись на бок, изогнув тяжелую шею, смотрит на нас, и подходящих, и боящихся подходить.
      – Истек! Давайте, ребята, от сосны к сосне, веером. С сорока шагов, если подпустит, будем бить!
      Мне хотелось поглядеть ему в глаза. Интересно, что я увидел бы в них: безысходную усталость и тоску, мольбу либо огненную, кровавую ненависть вместе с болью и злостью бессилия? Но лось смотрел не на меня, а на Манечкина. Может быть, инстинктивно чуял главного своего врага. Может быть, потому, что Манечкин был к нему шагов на пять ближе, чем остальные. Подойдя, как нам показалось, на сорок шагов, мы начали беспорядочно палить в лежащего зверя. После первого выстрела он встрепенулся, встал на колени, но снова рухнул, теперь уж на другой бок, мордой в нашу сторону.
      С десяти шагов (помня охотничьи рассказы) мы для гарантии выстрелили еще по разу. Туша не дрогнула. Пытка, растянувшаяся для него на целый зимний день, кончилась. Теперь у него нигде ничего не болит.
      Первым делом мы осмотрели старые раны результат моей пальбы. Один комок свинца задел основание рога отсюда и брызги, крупные, как зрелое вишенье. Вторым выстрелом я перебил ему заднюю ногу. Значит, двадцать пять километров он шел на трех ногах? Вероятно ли? Может ли выдержать такую пробежку какое-либо живое существо? Значит, может.
      Манечкин, директор и шофер с ножами начали хлопотать около туши. Мы с бухгалтером, уставшие больше других, присели поодаль.
      – Ничего попался воробушек, – приговаривали мясники. – Тридцать пудов, не меньше. А башка, башка-то что твой овин!
      – Телега, а не башка. Жалко, окровенилась вся, заскорузла.
      – Отмоется, ни черта!
      – Знаете что, друзья, а ведь мы напрасно с ним сейчас возиться будем.
      – Как так?
      – Начинает темнеть. Ушли мы далеко и устали. Местность я узнаю. Это мы недалеко от Митрофановой сторожки. Значит, я предлагаю вырезать у него печенку и идти к Митрофану. Через час, много через полтора будем на месте, в тепле и за столом. Печенку изжарим, остальное найдется.
      – А быка куда же? Оставить волкам?
      – Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная – лучшее лакомство для усталого человека.
      …В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать – куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий стульчик-кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него – разнообразие в лесной жизни, а тут еще парная лосиная печень.
      На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа.
      Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкворчание. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг.
      Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло и не нужно идти по целине, а на столе свежее жаркое из печени и за столом добродушные, веселые люди и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами ясны и незамысловаты.
      Манечкин (уж командовать, так до конца!) сказал от души:
      – Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички!
      Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас.
      Ели на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо, спеша насытиться. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились.
      Еда шла все туже. Глаза наши посоловели, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, – казалось, мы засыпаем за столом.
      Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери.
      – Не жевал, – пояснил нам Манечкин. – Глотал кусками. – И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу.
      Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух.
      В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли – хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, Вселенная казалась еще голубее и ярче. А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина.
 
       1964

Выводок

      Прямо перед моим окном заброшенная крестьянская усадьба. Домишко, правда, пока уцелел и даже не заколочен. Но весь он покосился, обветшал, вот-вот развалится. Уцелел же он потому, что сосед приспособил его вместо сарайчика, держит там либо сенцо, либо сушеные картофельные плети, либо что придется.
      Заброшенные усадьбы сразу зарастают крапивой, бурьяном и лебедой. Бурьян ведь символическое обозначение запустения и заброшенности. Недавно я шел через деревню Крутово. Из пятнадцати домов, стоявших некогда длинной цепочкой по косогору, осталось два, на концах бывшей деревни. Между ними в строгом порядке зеленые жирные острова крапивы. По этим островам, среди мелкой травки, можно сосчитать, сколько раньше было домов.
      Там, откуда ушел человек, принимаются почему-то не мальвы, не ромашки, не колокольчики, не купальницы, ни даже васильки, а вот именно бурьян да крапива.
      Подойдя к окну, я увидел, как из крапивы стремглав выскочил соседский кот. Пулей он пронесся к ветле и непостижимо молниеносно очутился на самой верхушке дремучего, престарелого дерева. А из крапивы – почудилось – высунулась на неуловимое мгновение ощеренная звериная мордочка. В страхе беглеца было что-то уж очень паническое. Кот не просто убегал от другого, победившего в драке кота, с которым можно при случае схлестнуться снова, но спасал жизнь. Должно быть, он, зверь ручной, домашний, утратил многие звериные инстинкты под надежным покровительством человека и, столкнувшись теперь с дикой, вольной природой, безоговорочно спасовал. Когда потом мы разглядели зверя, в нем не было и половины жирного, выхоленного кота.
      Так я узнал маленькую тайну: на заброшенной усадьбе завелось семейство хорей. Я никому не стал говорить о своем открытии, надеясь, что хори сами дадут о себе знать и что ждать придется недолго.
      Но по крайней мере недели две было тихо. Однажды утром, по прошествии этих двух недель, Глафира (через два дома от брошенной усадьбы) выбежала на улицу, всплескивая руками и чуть не плача.
      – Вы только поглядите, что они, окаянные, наделали. Ну ладно бы одного или двух, ведь одиннадцать цыплят, ведь ни одного не пощадили, проклятые, всех порешили начисто!
      Все посочувствовали Глафире, но чужая беда – не своя. Жалко, конечно, Глафириных цыплят, но что уж тут поделаешь, бывают несчастья и похуже.
      На следующее утро семи цыплят и одной старой курицы недосчитался и Александр Федорович. Еще через день пролилась цыплячья кровь на дворе у Тореевых – дело пошло вдоль села, все дальше от гнездовья, и неизвестно было, как далеко пойдут кровожадные ночные хищники.
      Вплотную к пустой усадьбе примыкает дом Александра Николаевича. У него две внучки, Тамарочка и Ольгушка. Они подружки наших девочек – Лены и Оли. Вот почему я так хорошо осведомлен о всех последующих событиях, связанных со злополучными хорями.
      Семилетняя Ольгушка, выбежав перед вечером на двор, услышала, как за поленницей дров кто-то слабенько многоголосо пищит. Было доложено дедушке. Дедушка (теперь дедушки пошли безбородые и безусые) начал азартно разбирать поленницу. Поленья были мелкие, колотые, поэтому разбирали их с шумом и долго.
      Когда сделалось возможным заглянуть наконец за поленницу, увидели там одного-единственного длинненького, слепенького, темненького с коричневым детеныша. К этому времени прибежал сосед Александр Федорович.
      Первым порывом мужиков было задавить детеныша, но хитрый Федорович рассудил по-другому:
      – Погоди, свояк. Нужно около дыры поставить капкан. Детенышей было много. Пока мы разбирали дрова, хориха перетаскала их в другое место, только одного она не успела унести.
      Уповая на материнские чувства хорихи, навострили старый заржавленный капканишко. Дыра, вернее, щель в прогнившем бревне была одна. Сразу за щелью начинались зеленые крапивные джунгли.
      Навострив капкан, замерли. Не прошло и пятнадцати минут, как раздался истошный звериный визг. Когда прибежали, хориха извивалась, схваченная за обе передние лапы, грызла бесчувственное железо. Убить ее было делом одной минуты. Собственно, и разглядели, что хориха, а не отец, когда убили. С трофеем выскочили на улицу, держа за пушистый хвост и показывая сбежавшимся ребятишкам.
      С остренькой мордочки у хорихи капали редкие очень алые капли.
      Капкан навострили снова: не придет ли за детенышем отец? Мать, выполнившая свой материнский долг, осталась валяться на траве. Мальчишки палкой переворачивали ее с боку на бок, разглядывали набухшие молоком розовые соски.
      Я заметил, что в глазах моих девчонок, Лены и Оли, не было вовсе никакого злорадства, напротив, тихая грусть и чуть ли не жалость. Какое противоречие: почему же они не жалеют истребленных зверями двух десятков цыплят?
      Хорь-отец не шел за детенышем. Ждать надоело. Решили обыскать всю усадьбу, чтобы найти основной выводок. Завечерело. Начал накрапывать редкий теплый дождь. Лена и Оля то и дело прибегали ко мне и спрашивали:
      – Папа, пап, как думаешь, далеко она их успела перетащить?
      – Не знаю. Наверно, все-таки далеко.
      Через некоторое время вопрос повторялся в новой форме:
      – Папа, пап, как думаешь, найдут мужики или не найдут?
      – Думаю, что теперь уж не найдут. Видите, как темно. И дождь.
      Через пять минут новые заботы:
      – Папа, пап, как думаешь, хорь один сумеет вырастить детенышей? Или они все равно умрут?
      – Вот этого я не знаю. Думаю, что одному ему будет трудновато. Вот если бы осталась жива хориха…
      – Да, если бы жива осталась она. Мы видели у нее в шерстке такие чистенькие розовые сосочки, точь-в-точь как у нашей Рыськи.
      Еще через некоторое время:
      – Папа, пап, а ты будешь рад, если всех детенышей найдут и убьют?
      – Видишь ли, мне все равно, но они ведь хищники. Два хоря заели двадцать цыплят. Сколько же заедят эти детеныши, когда подвырастут?
      – Нашли, нашли! – послышалось в это время за окном на темной улице. Голоса были возбужденные, радостные. Видимо, расправа только что завершилась.
      Хорят нашли в яме бывшего погреба, в самой глубине, под гнилым обрушившимся бревном. Сначала никак не могли обнаружить, хотя искали вчетвером, освещая и крапиву и землю четырьмя электрическими фонариками. Федорычу пришла в голову другая тактика: пройти шагов десять, потом стоять и слушать. Дождь шуршит по крапиве и по листьям деревьев. Тишина. В одном месте послышался слабый жалобный писк. Детеныши звали мать, не зная, что она валяется теперь на холодной земле и шубка ее намокла от дождевой воды.
      По писку нетрудно было найти и приблизиться. Оказалось, что хориха успела перетащить шестерых. И конечно, если бы не пришла за седьмым, то и сама бы уцелела, и эти шестеро…
      Перед самым сном после долгого грустного молчания девочки возобновили допрос:
      – Папа, па, а чем вообще питаются хори?
      Мне хотелось спать, и я отмахнулся:
      – Вы же знаете, цыплятами.
      – Цыплят они заели вчера и позавчера. А чем они питались целый год до этого?
      – Верно. Я как-то не задумывался. Нужно будет, когда приедем в Москву, почитать у Брема. Скорее всего, они питались мышами. Чем же еще им питаться в наших местах?
      – Значит, сколько же мышей они съели за целый год?
      – Не знаю. Если считать две мыши каждый день…
      – Ну ладно, пускай семьсот. А сколько бы мышей вывелось из этих семисот пап и мам?
      – Ладно, ладно, во-первых, мы не знаем еще точно, чем питаются хори. Вот приедем в Москву, почитаем у Брема.
      – А сколько хлебных зерен съест один мышонок за год?
      – Спи, кому говорят. Вот приедем в Москву…
      – А сколько стоит килограмм хлебных зерен?
      – Спи, тебе говорят. Вот приедем…
      В Москву мы приехали через полтора месяца. Я думал, что все давно забыто. Однако Лена, как только вошли в квартиру, побежала к полкам, где стоят основательные, авторитетные тома Брема. Через несколько минут мы знали, что хори действительно питаются мышами, причем никакая кошка не может сравниться в ловкости и добычливости с хорем. Может быть, кошка и ловка, может быть, она даже и ловчее хоря, но ее ведь подкармливают и молоком, и хлебом, размоченным в супе.
      Будто бы крестьяне в Германии (Брем писал о своих соотечественниках) бывают даже довольны, если вблизи заведется хорь. А цыплят спасти можно очень просто. Нужно только следить, чтоб в курятнике не было лазеек.
      Как-то странно изменилось у меня отношение к этому зверьку. Ведь ненависть к нему воспитывалась из поколения в поколение. Конечно, он и злобный, и ощеренный, и шипит, и кусается, но ведь это в капкане. Кто хочешь на его месте… Если же вдуматься, то, может быть, вовсе это бархатистый грациозный зверек, с живыми глазками-бусинками. Не вегетарианец, конечно. Ну а кто теперь вегетарианец?
      Вечером, когда легли спать, на меня снова посыпались вопросы:
      – Папа, пап, а как думаешь, чем их тогда убивали? Детенышей-то в старом погребе?
      – Скорее всего, каблуками. Но успокойся. Отец все равно бы их не вырастил. Понимаешь?..
      – А где он сейчас?
      – Наверное, охотится на мышей.
      – Он так и живет один?
      – Не знаю. Может быть, он нашел себе другую хориху.
      – И у них опять народятся хорята?
      – Ну а как же. Непременно народятся хорята. Девять штук. Спи ты, в конце концов. Дались тебе эти несчастные хори!
 
       1966

Под одной крышей

      Некоторое время волею судеб мы жили в деревне Светихе, занимая половину пятистенного дома. Половины были отгорожены друг от дружки наглухо: мы выходили из дому на свою сторону, соседи – на свою. Но все же была общая стена. В сенях сквозь нее проникали к нам запахи картошки, поджариваемой на постном масле, жареного лука, жареной трески, запах самой керосинки.
      Достигали и звуки. Отчетливо было слышно, как соседствующая хозяйка Нюшка рубит уткам крапиву, как храпит в сенях ее отец, дядя Павел, как тявкает вздорная собачонка с нелепой для деревни кличкой Рубикон, как ежедневно ругаются между собой отец с дочерью.
      Они жили вдвоем, потому что остальные многочисленные дети дяди Павла все разъехались по сторонам. Одна только Нюшка приросла к деревенскому дому. Она овдовела в первые дни войны и с тех пор живет без мужика, что, вероятно, тоже наложило свою печать на ее и без того нелегкий характер.
      У дяди Павла пенсия – двадцать семь рублей. Нюшка на ферме зарабатывает гораздо больше. Вероятно, главные раздоры между отцом и дочерью начались с этого материального неравенства. Нюшка отделила дядю Павла от своего стола и поставила дело так, чтобы он питался отдельно. Оно бы ничего. Восьмидесятилетнему старику нужно немного. Двадцати семи пенсионных рублей – по деревенской жизни – как раз бы хватило. Но у Нюшки, кроме зарплаты, было еще одно преимущество: она была женщиной, стряпухой, хозяйкой. Ей сподручней топить печку, варить похлебку, жарить картошку на постном масле. Нельзя было вдвоем соваться в одну и ту же печь. Да и характер обидевшегося дяди Павла не позволял никаких совместных действий. Таким образом, старик обычно сидел на сухомятке.
      Половину дня Нюшка проводила на ферме. В это время дядя Павел иногда зажигал керосинку, чтобы разогреть хотя бы рыбные консервы – кильку в томате. В старости, когда остывает кровь, говорят, особенно хочется горяченького. Но чаще дядя Павел стоял перед домом, нахохлившись, в своей стеганке, глядя вдоль села слезящимися глазами, и, отщипывая из кармана, жевал хлебушек, гоняя его по рту беззубыми деснами. Иногда старик баловал себя печеньем, тоже обламывая его в кармане. Это не от жадности, не для того, чтобы не показывать людям, но зачем же стоять посреди улицы с кульком печенья или с куском хлеба в руках.
      За стеной в такие часы было тихо. Но как только Нюшка приходила с фермы, начинали зарождаться звуки и шумы. Вот хозяйка ласково поговорила с Рубиконом. Пожалуй, это было единственное существо в ее доме, с которым она говорила ласково, не считая разве уточки-хромоножки. С Рубиконом Нюшка говорила так:
      – Ну, что, соскучился, дурачок! Скушно, чай, сидеть целый день на цепи? Сейчас я тебя отвяжу. Ах ты, собачья голова, понял, обрадовался. Ступай, побегай.
      Затем начиналось кормление уток:
      – Ах ты миленькая, ах ты хроменькая моя, на вот тебе отдельно… А ты куда лезешь, лопай со всеми вместе! – Это на какую-нибудь утку, решившую полакомиться из блюда хромоножки.
      Поросенок, почуяв еду, начинал визжать пронзительно и надсадно.
      – Холера, успеешь, замолчи, вот я тебе сейчас покричу, я тебе сейчас покричу!
      Если бы еще какая-нибудь скотина была у Нюшки, то, вероятно, отборные словечки нарастали бы и дальше. Но никакой скотины больше не было. Оставался дядя Павел.
      Я думаю, что самая отборная брань приходилась на дядю Павла вовсе не потому, что дочь относилась к отцу хуже, чем к Рубикону или к поросенку. Но ведь дядя Павел, в отличие от бессловесных тварей, мог отвечать, и брань его бывала обычно не менее остроумной и изощренной.
      После каждой очередной схватки старик шел на нашу половину. Он здоровался у порога, снимал шапку и садился на стул, унося его от стола на середину комнаты. Мы уговаривали старика сесть с нами и выпить чашку чаю, но чем больше мы его уговаривали, тем дальше и дальше он отодвигал свой стул.
      Сначала разговор шел о том о сем: что вот опять нет дождя или, напротив, что вот опять с утра дождь, – потом дядя Павел решительно переходил на главную тему:
      – Сволочь. И откуда такие зарождаются? Ведь что она надо мной вытворяет! Чистого кипятку не дает. Да ляд с ним, кипятком, хоть бы не кричала, не срамила последними словами. Помню, я со старшей дочерью жил. Рай, а не жизнь. Бывало, с работы идет, а я сижу в избе у окна. Так она еще с улицы в окно поглядит, смеется: «Ну как, петушок, сидишь, лиса тебя не утащила?» Пошутит эдак-то, и сразу у нас человеческая жизнь. А эта… – И голос у дяди Павла меняется. – Каблуком бы ее раздавить…
      Мы со смущением слушали откровенные излияния отца по поводу дочери, большую часть которых я не могу здесь привести по чисто цензурным соображениям.
      – Вот погодите, – предрекал дядя Павел, – она вам здесь житья не даст, покарай меня бог.
      Это предположение нам казалось странным и неправдоподобным. Как это может быть, чтобы к нам стали относиться плохо, если мы сами ко всем относимся хорошо или, во всяком случае, никому не мешаем? Но мрачные предсказания дяди Павла неожиданно начали сбываться.
      У жителей этой деревни существует привычка – помои выливать на дорогу. Если раздуматься, нарочно не изобретешь такой отвратительной привычки, потому что если в выливаемых помоях есть какая-нибудь зараза, то нет вернее способа распространить ее на всю округу, как вылить на дорогу. Проедет телега либо машина – и повезут заразу, прилипшую к колесу, по всему белому свету. Но тем не менее эта дурная привычка в Светихе существует. Каждая хозяйка выносит помои на дорогу против своих окон и выливает их в колею.
      Против пятистенка, в котором нам привелось тогда жить, не было никакой дороги, он располагался в стороне от главной улицы. Против дома ровная зеленая лужайка. По ней приятно ступать босиком, приятно полежать на ней в тени развесистой старой липы. Посреди полянки, шагах в семи от окон, канавка не канавка, ложбинка не ложбинка. Когда-нибудь прокопали канавку, но теперь она сгладилась и заросла все той же шелковой травкой. От этой ложбинки большая польза: во время летнего ливня или затяжных невеселых дождей вода не собирается перед окнами в лужи, не застаивается, но мчится вдоль по ложбинке в отдельный пруд.
      И вот мы видим из окна, что Нюшка выносит большой таз помоев и выливает его на лужайку, как раз против окон. Во-первых, теперь не полежишь на траве под липой; во-вторых, начнут разводиться мухи, которые будут залетать в окна и садиться на хлеб и сахар; в-третьих, помои во время дождя стекут в пруд, в котором жители полощут белье, моют ноги после трудового дня, а ребятишки иногда купаются.
      Моя жена, окончившая медицинский институт по санитарно-гигиеническому профилю, не могла вынести этого зрелища – помойки посреди деревенской улицы, да еще под самыми окнами. Нюшке же чем-то понравилась лужайка, и она каждый день стала носить помои и выливать их на одно и то же место. Зловонная черная язва образовалась на нашей чистой зеленой лужайке. Две вороны постоянно торчали там, выклевывали из грязи остатки чего-то перегнившего, но еще, по-видимому, съедобного для ворон.
      Во время очередного прихода к нам дяди Павла мы попросили его, чтобы он уговорил дочь, хотя бы и от нашего имени, перенести помойку куда-нибудь на задворки.
      – И боже сохрани! Не буду и заикаться. И вам не советую. Да можно ли ей сказать что-нибудь поперек! Вы ее еще не знаете.
      Мы никак не могли поверить в это и пошли делегацией на другую половину дома.
      Нюшка возилась у печки.
      – Здравствуйте, – бросила нам Нюшка довольно резко в ответ на наше совершенно робкое: «Здравствуйте».
      Мы присели на скамейку около порога и стали ждать появления хозяйки из-за кухонной перегородки. Хозяйка вышла. Впервые я разглядел ее как следут. Это была женщина лет сорока пяти, низкорослая, круглолицая, со следами некоторой миловидности, но с каким-то угрюмым, недружелюбным выражением. В лице ее, в общем-то, все было заурядным: жидкие блеклые волосы того цвета, когда не скажешь, что шатенка, но не скажешь, что и русая, маленькие глазки, про которые не скажешь, что они серые, но не назовешь их и голубыми, невыразительный маленький рот, – одним словом, все рядовое и будничное. При всем том, когда она улыбнулась, выйдя из-за перегородки, на щеках у нее возникло по ямочке, и я представил себе, что лет двадцать пять или двадцать семь назад она могла казаться вполне миловидной.
      Улыбка подбодрила нас, и мы приступили к делу. Мы говорили о вреде мух, о свирепости летних болезней, о чувстве и значении прекрасного. Это была обстоятельная лекция о сангигиене и по охране природы одновременно. Нюшка слушала молча, пока мы не дошли до ее конкретной помойки. Наконец я собрался с духом и проговорил:
      – Так что просим тебя, Анна Павловна, помойку перенести куда-нибудь на зады, в удобное место.
      Скорее всего я ожидал согласия. В крайнем случае могли последовать какие-нибудь деловые возражения – мало ли что у нее в голове. Произошло самое неожиданное. Анна Павловна послала нас довольно-таки далеко, но все же с указанием самого точного, недвусмысленного адреса. Бросив свою энергичную, из четырех слов состоящую фразу, она ушла за перегородку, а мы как ошпаренные выскочили из избы.
      На другой день в деревенском магазинчике, как мне в подробности рассказали, произошла следующая сцена. Вошла наша соседка и в присутствии семерых человек – восьмая продавщица – громким голосом ни с того ни с сего заговорила:
      – Понаедут всякие, а мы – хлебай. Ишь что придумали! Хотят половину дома совсем купить, а потом меня с моей половины выжить да и мою половину к рукам прибрать. Конечно, они городские, все ходы-выходы знают. А что же мне, бедной вдове, по миру идти? Где мне угла искать? Отец еще сколько лет проживет? Неужели нельзя найти управу? Да я завтра же в сельсовет пойду или в милицию. Пускай их первых выселяют. Я тоже не лыком шита. Советская власть не дозволит.
      Мы были потрясены фантазией Нюшки. Никогда, даже во сне, не собирались мы делать ничего подобного, даже мысль не мелькала, а она в пять минут набросала готовую программу наших действий. Я сначала только посмеялся. Но тут же представил, как Нюшка заходит в сельсовет, в милицию, еще куда-нибудь и всюду возводит на нас напраслину. Стало не по себе. На другой день у колодца, в окружении трех собеседниц, Нюшка фантазировала еще вдохновеннее:
      – Пауков ко мне напускают.
      – Неуж?
      – У нас в сенях, между досками, щели, я и гляжу – с их половины ко мне паук ползет, за ним второй. Они, значит, их у себя там ловят и ко мне в щелочку пускают. А может, пауки-то ядовитые…
      Я представил нас с женой в роли диверсантов, выпускающих пауков на чужую территорию, и мне сделалось и смешно и грустно одновременно.
      Между тем события развивались. Чтобы хоть как-нибудь нейтрализовать действие помойки под окнами, жена посыпала гнилую черную язву дустом: все-таки дезинфекция. Не каждая муха сядет, не каждая улетит. Нюшка, оказывается, наблюдала из окна за санитарно-гигиеническими действиями вражеского стана. Не знаю, на какую фантазию подтолкнуло бы ее увиденное, но совпало так, что у Нюшки в этот день околел петух. Не думаю, чтобы от дуста. Тогда почему же не околели все остальные куры? Но в воображении Нюшки факт преломился по-своему, она решила, что ей не только объявлена война, но что война ведется недозволенными химическими средствами. Нужно было ждать ответных действий.
      В тихий предвечерний час, когда я только что углубился в интересную для меня книгу, в комнату с рыданием вбежала моя жена. Она бросилась на кровать плашмя и тряслась всем телом. Я побежал на кухню за валерьянкой. Долго она не могла объяснить мне, что случилось, и наконец выпалила:
      – Иди и немедленно застрели Рубикона.
      Правда, у меня есть ружье, и пристрелить собачонку не так уж трудно, но нужно было сначала разобраться в деле. Оказывается, Нюшка только что, пять минут назад, пришибла палкой нашего Афанасия – прекрасного пушистого котенка.
      Перед поездкой в деревню мы зашли на птичий рынок, чтобы побродить там между рядами аквариумов, населенных сказочными тропическими рыбками, сверкающими и переливающимися, как драгоценные камни и еще красивее драгоценных камней. Сам я уже несколько лет не держу аквариума: мешают постоянные отлучки из Москвы, – но полюбоваться чужими – для меня по-прежнему праздник.
      Набродившись по рынку, у рыночных выходных ворот мы увидели девочку лет девяти с очаровательным существом на руках. Она прижимала не к груди, а к горлу крохотного, но уже пушистого и смышленого котеночка. Покупать зверька мы не собирались, но интересно было узнать, почем котята на московском базаре.
      – Я не продаю, – обрадовалась нашему вопросу девочка. – Я вас прошу, возьмите его так.
      – Почему ты хочешь избавиться от котеночка?
      – Я подслушала разговор. Бабушка хочет подкинуть его в какой-нибудь подъезд, а мне жалко: вдруг его никто не возьмет и он будет голодать и мяукать? Я хочу отдать его в руки, чтобы видеть, кому отдашь. Я вас очень прошу, возьмите, он хороший, очень хороший. Пожалуйста…
      Кто-то, видно, надоумил девочку отправиться с котенком именно на птичий рынок. Удивительно, как это никто не взял у нее котенка до нас. Взглянув на его уморительную мордочку, невозможно было уже от него отказаться. Девочка взяла с нас слово, что мы будем кормить котенка ежедневно, не будем его бить и будем иногда играть с ним бумажным бантиком, привязанным к нитке.
      И вот этого-то котенка, милого нашего Афанасия, палкой убила злая женщина Нюшка.
      Жена рыдала и требовала, чтобы я немедленно застрелил Рубикона. Я и сам почувствовал невыносимую злость. Значит, дело будет выглядеть так: я в ответ на ее злодеяние убиваю Рубикона, она затаптывает в грязь наши простыни, вывешенные сушиться в саду, я беглым огнем истребляю всех ее кур и уток, возможно, поросенка, а она ошпаривает кипятком наших детей… Моя фантазия остановилась на этом месте, но кто знает границы Нюшкиной изобретательности! Конечно, она не сможет совершить главного шага – подпалить дом, потому что сама живет под той же крышей…
      Вероятно, так и началась история на земле. Обида отплачивается обидой. Всегда хотя бы с маленьким перехлестом. Крупица зла породила горошину зла. Горошина породила орех, орех породил яблоко, яблоко породило арбуз… И вот в конце концов накопился океан зла, в котором может потонуть все человечество. Дело подошло вплотную к поджогу, а еще точнее – к сожжению дома. Хорошо еще, что, как и в нашем микроскопическом случае с соседкой Нюшкой, все живут под одной крышей, и поджечь соседа означает поджечь себя.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13