Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний сын дождя

ModernLib.Net / Соколовский Владимир / Последний сын дождя - Чтение (стр. 3)
Автор: Соколовский Владимир
Жанр:

 

 


.. Ни вчера, когда несся сломя голову домой от этого места, ни ночью, бессонной и маетной, никак не мог решить для себя: как же отнестись к тому, что увидел, в какую графу зачислить имевший место в порученном его охране лесу факт: провести ли его по разряду некоей природной загадки, и тогда обеспечить надлежащими наблюдением и охранительными мерами, или рассматривать как явление противоестественное, подлежащее безусловному и беспощадному устранению? До полного выяснения этого вопроса следовало воздержаться от крутых действий. После сна сомнения исчезли, потом завертелись дела с этим Федькой, но мысль-то бродила и нет-нет да и колола егерево темечко. И вот он, закруженный метельцей, снова стоит на том месте, где встретился ему подвечерней порой полуконь-получеловек.
      Теперь поляна была закрыта снегом. Наметанным глазом определив место, где находился вчера кентавр. Кокарев ладонями осторожно разгреб снег. Открылась трава, смятая холодом и лежащим на ней недавно телом. Кровь застыла на стеблях, от этого они ломались, когда Кокарев брал их в руки. Значит, все верно… Но куда девался лесной пришелец, невозможно было определить. Далеко ли он мог уйти — с раной, нанесенной ему меткой Авдеюшкиной рукой, тяжелой его пулей (в том, что он стрелял в чужое существо, егерь теперь, увидав воочию кровь, уже не сомневался)? С поляны человек-конь ушел сам, иначе здесь лежали бы кругом следы звериного пира. Значит, он где-то тут, таится в кокаревских владениях! Но всякая попытка скрыться, уйти от его ласкающей или карающей длани уже сама по себе расценивалась егерем как действие неправильное, подлежащее наказанию. Первая обида, уколов сердце, отлилась в подозрение. Скрывается — значит, в чем-то виноват! О своей вине он уже не думал, больше того, чем сильнее жег его праведный гнев против нахального, не имеющего должного облика чужака, тем больше находилось оправданий собственному поступку. «Кто разрешил? По какому такому закону? Нет, ты мне укажи!» — распалял себя Кокарев. Но спохватился, подумав, что гнев-то гневом, а вот что конкретно предпримет он, если набредет вдруг в лесу на неведомое и противное природе существо?
      Хриплый, сипящий вопль прервал его мысли. Егерь узнал голос медведя, тоже чужака, давно ходившего у него в недоверии. С наступлением осени он потерял его из виду и успокоился уже было, думая, что зверь залег спать, — и вот такой сюрприз! Оголодалый медведь стал шатуном.
      Вспомнился изъян в собственном оружии, и страх сковал Авдеюшкину душу: зимой медведь непуглив, и стрелять в него дробью — только увеличивать ярость.
      Рев слышался рядом, из овражка, поэтому бежать тоже было опасно. Почуявший человека медведь догонит его моментально, без всякого труда. Тихонько покинув поляну, Кокарев прокрался через осинник к небольшой опушечке и стал карабкаться на огромную разлапистую елку. С вершины ее он увидел показавшегося вскоре на опушке медведя и пережил там мгновения смертного страха, когда тот стал сцарапывать с дерева кору. Авдеюшко бросил ему остаток захваченных утром из дома шанег. После ухода зверя сидел там до тех пор, пока не понял: еще несколько минут — и окоченение не даст спуститься вниз, обрушит с вершины на снег, вытоптанный медвежьими лапами. С трудом слез и побрел в сумерках домой, иззябший и усталый, обмысливая еще две, кроме Федьки, легшие на плечи заботы: неведомо куда исчезнувшего полуконя-получеловека, чужого лесной природе, и медведя-шатуна, чужого его, Авдеюшкиному, лесу. Судя по всему, здесь предстояла борьба, и в борьбе этой надо было четко наметить план своих действий.

12

      Спали неспокойно: ночью у кентавра стала открываться и кровоточить начавшая затягиваться рана; он задыхался, метался по соломе, дрожал в ознобе и вытягивался. Федька суетился, просовывал ему в рот таблетки, поил водой из ковшика, снова промазал и перевязал рану. Только к утру Мирон забылся, уснул, тяжко поводя боками. Но уже светало, надо было идти домой, и Федька, невыспавшийся и лохматый, двинулся по первому снежку в деревню.
      Жизнь его как-то внезапно повернулась. Раньше лес существовал для него как место, где можно прекрасно упрятаться от разных неурядиц, в которые он постоянно попадал по собственной глупости и мелкоумию. Как источник разного дохода, из которого кое-что перепадало порой семье. И ни перед кем там не надо было отвечать (Авдеюшко не в счет!), ни до кого ему там не было дела. А тут — свалилась морока, бат-тюшки! Ёкарный бабай! Возись теперь… вон, не успел оглянуться — уж деньги у Кривокорытихи занял! Ать ты, вот тебе и суетация! Корми, обиходь… И какая от него, страховитого, может быть польза? Знай крутит зенками да копытами стрижет — угадай поди, что у него на уме-то, у черта лохматого. Одного хлеба сколько жрет… Да, угруз ты, Федя! А мог бы на ту десяточку и приклад у дедки Анфима купить, и чекушечку испить за собственное здоровье. Очень даже свободно.
      Однако Федька и гордился. Как-никак существа необыкновенные в лесу попадаются не так-то часто. Его, Сурнина, находка! И кто еще похвастается такой? И хоть мало с получеловека корысти, а все не одному коротать зиму, спасаясь в лесу от жизненной несообразицы. Да кто он? Где жил, бродил, что видел… может, расскажет? У Федьки кругом пошла голова и сладко засосало сердце. Пущай уж живет, раненый приблудыш, а хлебушко как-нибудь охотой промыслим — зима пришла, золотое времечко!
      Дума о кентавре-приблудыше донимала Федьку, и мысли, что обычно бегали в его голове легко и быстро, скрипели там теперь трудно и непривычно. Это у Федьки-то браконьера, который даже на суде гыгал и зубатил с прокурором!

13

      В избе Сурнина ждал непривычный гость — бригадир Гриша Долгой. Он сидел, смолил папироску, разговаривал с Милькой, задирал притихших ребятишек, но при первом же взгляде на него явившийся утречком хозяин понял, что наведался бригадир по его, Федькину, грешную душу.
      Гриша был и правда долгой — длинный, мосластый, рыжий, со складчатым лицом кирпичного цвета, словно жестокий загар, однажды опалив его, уже не сходил никогда, целыми годами, десятилетиями. Увидав Федьку, он качнулся в его сторону и затрубил:
      — Вот хде он, едрен-мать! Ты пошто, тунеядец, с утрева домой приходишь? Загулял, што ли, он у тебя, а Милька?
      — С кем тутока… с Куклой, што ли? — огрызнулся Федька. — Из лесу я, не видишь?
      — С кем, с кем… зна-ам, не думай! Ты найдешь, ушлой! — погрозил кулаком Гриша, и Сурнин подумал, что Долгой знает о том, как он утешал холостую печаль сельповской продавщицы Надьки Пивенковой. Ну и подумаешь! Мало ли кто ее не утешал! Гриша и сам-то, поди…
      Несмотря на рань, бригадир был выпивши. Ноздри его раздувались. Докурив папироску, он встал, бросил окурок в ведро под умывальником и сгреб Федьку за плечо:
      — Ну, ты… гнида! Не хватит ли возля колхоза-то отираться? Выметась-ко отсель, понял? Штобы до завтрева… выметась!
      — А ты хто такой? — завертелся Сурнин. — Пришел в чужой дом… зараспоряжался!
      Наполняя избу едким духом водки и чеснока, Долгой топтался по избе, тряс хозяина и рычал:
      — Не-ет, я больше с тобой маяться не стану! Ты или робь, или уж в лес дак в лес… к черту тебя… Токо народ мутишь, они, на тебя глядя, тоже через пень-колоду, землю забывают… А она-то чем виновата, оглоед? Вон, дескать, Сурнин-от, не жнет, не сеет, по лесам да по лесам — живет ведь! А я чем хуже? Нет, я не Митя Колосок, который тебя через бабу жалеет, он твоего вреда не знает ищо… Ты у меня и за тунеядство насидисся, с участковым был разговор! Я теперь за тебя сам возьмуся, хватит на правленье языки-то попусту чесать!
      Ребята ревели; Милька стояла, пригорюнясь, облокотясь на дверной косяк, и тоже хлипала. Тенористые вскрики бригадира, сопение задыхающегося от ужаса Федьки дополняло гул. Голова Сурнина прыгала и качалась на тощей шее, словно тряпичная.
      — Ухх ты… — хрипел Гриша. — Откуль вы беретесь на нашу голову, паразиты?.. Какого тебе хрена в нем, в лесу-то, што ты сутками из него не вылазишь? Гли-ко, дождесся, баба-то тебя и другим таким вознаградит! — Он указал на Эдьку и сплюнул. — Эх вы, блудодеи!
      И тут на сцену выступила Милька. Резко она отворила дверь и уставила перст во мрак сеней. Сказала:
      — А ну-ко… живо! Нажорался с утра, дак иди, не блажи чего не надо! Забрехал, шпион! С мужиками разбирайся, а меня не трогай! Я и сгуляю, ежли приласкают — не вы, не деревянная! От вас, клещей, дождись ее, ласки-то! — Она шмыгнула носом и крикнула визгливо: — Уходи!
      — Да! Давай-ко… живо! — заверещал Федька, вырвавшись из рук растерявшегося бригадира и ныряя за спину супруги. Угрюмо матерясь, Долгой вывалился из избы. Под окнами остановился, рванул на грудях фуфайку и прокричал:
      — Эх, из-за вас я теперь запировал!..
      Глядя ему вслед, Милька сказала:
      — А ты, Федька, давай жори быстрей да и тоже убирайся!
      — Куд-да? — заморгал муж.
      — Тебе Гришка-то неясно сказал? Ну, дак я повторю: робить убирайся, хватит тунеядничать. Заходил, забродил где-то по ночам… опеть в тюрьму охота? Поимей в виду: я тебя боле из нее не приму, на черта ты мне сдался!
      И Федька понял: тут серьезно, не шуточки. Он сел за стол и начал быстро хлебать суп, показывая всем видом, как торопится на работу. Поел, отложил ложку и спросил, глядя в пол и задержав дыхание:
      — Ми-иль! Долгой-то верно, нет, тут толковал — насчет предбудущего ребенка? Ты что это, Миль? Ты, Миль, не балуй!
      — Тебя не спросила! — отрезала жена, отвернувшись.
      «Неуж вправду гуляет?» — тоскливо подумал Федька. Взял фуражонку и поплелся в правление. Навстречу шел Кривокорытов и остановил его:
      — Здорово, Сурнин! Чего грустный?
      — Так, ничего…
      — И то ладно. Слушай… — Председатель сельсовета приблизился и заглянул Федьке в глаза. — Ты вправду нет с чудом-юдом снюхался, лечить наладился его? Или только мозги моей бабе вчера пудрил?
      — Какое такое чудо-юдо? — затрепыхался Сурнин.
      — Не надо темнить. Ты не бойся, никому не скажу. Тоже понимаю, все в жизни может получиться. Не молчи, не молчи!
      Однако Сурнин ничего не ответил председателю сельсовета. Повернулся и пошел, сгорбившись, своей дорогой. Кривокорытов смотрел ему в спину и завидовал, что Федька знает нечто такое, чего не знает он. От этого тоскливо, невесело было на душе. И еще сознание вины перед Федькой за Мильку тяготило его.
      Тот же удивлялся, уходя, настырности кривокорытовских вопросов. Что ему надо? Запомнились смятенность, приниженность во взгляде — и это тоже стоило удивления. Но тут же мысли переключились на близкое: как-то там друг-сердяга? В земляночке, совсем один…

14

      Все время хотелось пить. Поднести ко рту всю корчагу не было сил, кентавр зачерпывал из нее ковшиком и пил, круто закидывая голову. Торс тяжело было держать на весу, и ноги в такой момент сгибались, подтягивались, чакая копытами, будто пытались помочь человеческой части тела. Потом, расслабившись, снова прямились и затихали.
      Кентавр извернулся и мягко обежал пальцами кожу вокруг раны. Воспаление почти прошло, было уже не так горячо и больно. Шерсть возле места, куда вошла пуля, была выстрижена, в общем-то человек сделал свое доброе дело правильно и аккуратно. Полуконь-получеловек жил на свете уже очень долго и немало встречался с людьми. Редко, очень редко эти встречи кончались добром.
      Кто-то осторожно поскребся снаружи землянки, кентавр опомнился, напрягся. Открылась крышка-дверца в потолке, в ней показалось мохнатое лицо с пронзительными круглыми глазками. Хрипло и с перекатами, по-котиному, сопя, оно оглядывало его. Кентавр успокоился, лег на солому, отвернувшись, и вскоре услышал, как крышка хлопнула и захрустел снежок — любопытный убежал. Это тайный народ здешнего леса, услыхав о его прибытии, послал удостовериться в том своего гонца. Народа этого он не боялся, хоть и не поддерживал с ним отношений. В каждом лесу, в каждом озере, в каждой реке жили свои существа, средние между людьми и зверьми, мало отличающиеся и от тех и от других. Однако они были и не люди и не звери. А кентавр очень остро чувствовал себя и зверем, и человеком.
      Иногда хорошо было быть конем: нестись над упругой землей, задыхаясь от ветра, ощущать, как стремительно и туго сокращаются мышцы под гладкой кожей, трогать ладонью мокрый от едкого пота бок, бить копытами в ответ на звонкое ржание кобылиц. Но нельзя было давать этому слишком большой воли, ибо конская стихия, сидящая в нем, могла взять верх над человеческой, за этим последовала бы гибель разума—сумасшествие и смерть.
      Раньше таких, как он, было много. Но потихоньку эта некогда могучая ветвь с огромного дерева природы засыхала, кентавры вымирали от болезней и других напастей, и теперь он даже не знал, шатается ли кто-то еще из его племени, кроме него, по свету.
      Больше всего он боялся людей. Свирепой звериной силе еще можно противостоять. Человек же труслив, страх перед неведомым одолевает его, рождая хитрость. Почти каждая встреча с ним таит опасность. Поэтому кентавр старался жить один, прячась в лесных чащах. Лишь иногда темными ночами он выходил к человечьему жилью, пожирал спелое зерно из амбаров и цедил вино из бочек в глубоких подвалах. Всхрапывали кони, визжали до обмороков, до мгновенной смерти собаки, а он легко уходил, пьяный или сытый, оставляя на своем пути знаки презрения — дымящиеся «яблоки». Но это случалось редко. Обычно же он ел нехитрую лесную пищу: молодые побеги, листву, птичьи яйца, ягоды. На зиму уходил в теплые края.
      Однако иногда становилось очень уж одиноко. Он не находил себе места, бродил около человечьего жилья. Жадно искал встречи и в то же время боялся ее смертельно. Во время таких периодов он много думал о человеке. Наблюдая издали за жизнью людей, кентавр многому был свидетелем. Войны, свадьбы, похороны, сплетения нагих тел на облитых лунным светом полянах—все это проходило и возвращалось вновь, имея свою логику, которую кентавр упорно отыскивал и находил в конце концов.
      Нынче он задержался немного в северных краях и очень торопился на юг — скакал, не разбирая дороги, забыв об опасности. Вдруг какой-то оголтелый медведь рявкнул из-под ног, откатился в сторону и. заскалил, поднявшись, морду, забил лапами по сухой валежине. Страх кинул кентавра в густую древесную поросль. Она царапала лицо и грудь, от укусов ее саднило руки. А когда он вынесся на солнечную лесную поляну и остановился — выстрел, удар, боль…
      Не столько мучила рана, сколько неприязнь к маленькому пугливому человечку, снующему вокруг со своими снадобьями и белыми тряпками. Хотелось даже убить его и умереть самому рядом. Но вот он ушел — и снова навалилась боль, зашуршала мокрая солома под могучим содрогающимся телом…

15

      Два дня Федька возил корма на фермы. Милька отошла в первый же вечер, когда муж, воротясь с работы, зашагал по избе, горделиво оттопыривая зад, и стал рассказывать свои сегодняшние трудовые дела. Подобрела, они поговорили о ребятах, что-де вот опять зима на носу, одному надо то, другому друго… Осмелев, Федька попробовал даже привалиться к ней ночью, но она так цыркнула, так двинула в бок локтищем, что он заикал и долго отпивался.
      На другой день он работал так же старательно; когда приезжал на ферму и видел там Мильку, моментом сдергивал с головы чеплашку и орал:
      — О, Людмил-Ванна! Наше вам пожалуста!
      А вечером дома залебезил перед нею такой лисой, что она в конце концов засмеялась и сказала:
      — Ладно, черт с тобой! Ступай давай. Только к утру чтобы дома быть! Да хоть бы принес оттуда чего-нибудь, а то никакого от тебя в хозяйстве толку, господи, что за мужик…
      Хозяин ушел, и Милька стала переодеваться. Натянула штопаный капрон, единственное доброе платье, почистила и накинула пальтишко, уложила волосы.
      — Ты куда, мамка? — спросила Дашка-растрепка.
      — Я, доча, сбегаю тут, ненадолго… к Егутихе… штой-то бок у меня ломит, спасу нет. Смотри за ребятами-то, я скоро…
      Милька шла на свидание с Кривокорытовым. Уже полгода жили они сладкой жизнью — любовью. Однако неправ будет тот, кто поймет под этим дивным словом в данном случае то, что происходит обычно между мужчиной и женщиной, когда они уже немолоды и отягощены вдобавок немалыми семьями и заботами. Они никогда не говорят: любовь, хоть и называют друг друга любовниками. Они говорят: связь; а это совсем другое. У Мильки же и Ивана была — любовь.
      Не станем приукрашивать предысторию их отношений. Давно, еще до армии, когда оба были холостые, Кривокорытов жил с Милькой — открыто, на виду у всей деревни. И, совсем не собираясь жениться, прямо говорил об этом любому. И Милька не скандалила по этому поводу и не обижалась, похоже, просто принимала здорового красивого парня, зная, что ровни ему здесь все равно не сыщешь. Так и жила: работала, любилась да бегала на аборты. Потом дролечка ушел в армию, Милька уехала в город «устраивать жизнь», да так ничего и не устроила, поболталась сколько-то и приехала обратно в деревню, в аккурат к Ивановой демобилизации. Однако мил-дружок и знаться с ней теперь не захотел, почал сразу хороводиться с красивенькой и умненькой девушкой-учителкой. Горевала Милька: это что же такое, года-то ушли, а нет любезного друга, к кому приклонить горькую головушку, и ничего-то хорошего в жизни не было и уже не будет… Тогда к ней и посватался Федька Сурнин. Милька нравилась ему уже давно, еще до армии, но только тогда он к ней и подходить-то боялся. Теперь она стала проще, больше походила на других баб, притушила голос и гордые повадки, бывший ухажер твердо вел свою жизненную линию, и Федька, одиноко шастающий, как зверь, ночами возле Милькиного дома, решился наконец. Милька равнодушно согласилась. Она только усмехнулась, оглядев его с ног до головы, и от этой усмешки у Сурнина осеклось сердце и задрожали руки: он понял, что она никогда не полюбит его. Вот такие были дела.
      Милька стала жить жизнью всех замужних баб: работала, рожала и ростила ребят, устраивала непутевому мужику взбучки, носила ему передачи. И никак уж не думала, не гадала, что придет время — и снова пересекутся ее и Иванова тропочки. Случилось это весной, когда они ехали из города вдвоем в кузове открытого грузовичка. Иван был угрюм и рассеян. Где-то на полдороге он тронул Милькину щеку ладонью и спросил: «Хоть ты меня, Миля, вспоминаешь иной раз или уж совсем нет?..» Она испуганно поглядела на него, и в ней словно что-то переломилось: бросилась ничком на груду грязных мешков, уткнулась лицом и заревела так сладко и мучительно, как не ревела уже многие и многие года… А Кривокорытов не сказал за всю дорогу ни слова больше: только сидел рядом, гладил ее высохшие, ставшие ломкими от всяческих передряг волосы. Когда приехали в деревню, он не помог ей вылезти из кузова, да она сейчас и не позволила бы ему, он понял это по напряженным замедленным жестам, пугливому взгляду. Спрыгнул сам и ушел, топча грязь.
      Неделю они не виделись, избегали друг друга. А как-то вечером, не сговариваясь, вышли из домов, стоящих на разных концах деревни, и встретились на берегу только что скинувшей лед мутной речки. Стояли и глядели друг на друга, словно не виделись долгие-долгие годы.
      Так началась их новая любовь. Теперь они избегали даже касаться друг друга, столь целомудренна она была по сравнению со старыми, грешными делами! Потому что оба знали: ни в чем не будет отказа, но если это произойдет, они снова станут несчастны, и никакое горе не сравнится с этим несчастьем, оно сломает, изуродует душу, а может быть, уничтожит ее навсегда.
      Только один раз Милька спросила Ивана: «Как же так получилось-то, Ванюш, что ты Ксеню полюбил, когда я тут, рядышком была?»
      Он посерел лицом, закомкал ладони, отвечая: «Не ее я любил-то тогда, Миль, а больше себя. Ухажерка, жена красивая, грамотная — от того, мол, мне, смотришь, почету больше. От того я сам себе больше нравлюсь. Со свидания придешь — не о ней думаешь, а о том, как это ей сказал, да как то сказал, да как галстук подвязал, да о том, как она рубашку похвалила, опять о себе, значит. Ну это все я уж потом, недавно понял, а тогда-то и себя, и ее обманывал: люблю, дескать… Думал, все честно, все путем, а вышел-то, видишь, один обман…»
      О любви Мильки и Кривокорытова толковала вся деревня. Только, как ни странно, учителка Ксения Викторовна да Федька Сурнин жили, как блаженные, в своем мире, и ни тот ни другой упорно не хотели замечать удивительного поведения супругов. Им толмили об этом и так и сяк, и подковыривали, и тыркали при них в магазине, кося глазами, да разве до них достучишься? Все что-то свое на уме держат, нет им до людей никакого дела. Ну, учителка баба заученная, ей, может быть, и положено свой фасон давить, а этот-то — каков придурок! — видно, все соображение по лесу растряс… Отступились — да наплевать на вас! — тем более что никаких поводов к похабным разговорам Сурнина с Кривокорытовым, ко всеобщему унынию, так и не дали… Сплетня, однако, разнеслась далеко и имела уже свои последствия: не так давно председателя сельсовета тягали в район, к высокому начальству. Сам он отнесся к этому без трепета: равнодушно уехал, равнодушно приехал. «Что они там с тобой содеяли, Ваня?» — спросила Милька. «Да чего! — отмахнулся Иван. — Захожу — сидят. Так, мол, и так, имеем сигналы, просим пояснить. Как бы, думаю, это попроще сказать… Роман, — спрашиваю, — писателя Густава Флобера „Воспитание чувств“ все читали? Говорят: читали. Так что же вы хотите, чтобы мне так же собственной мордой всю жизнь землю пропахивать? Вон она у меня и так уже вся перекувырнута. — Больше ничего не имеете пояснить? — Чего же еще пояснять-то, когда я теперь собственной натурой до таких чувств дошел, что скоро, ежли так и дальше попрет, я ими всю земную и неземную материю постигну и превзойду?! Мне тот Фредерик не указ! — Ладно, говорят, идите, если ничего больше не можете пояснить, и выводы сделайте, а мы свои тоже сделаем обязательно… Но нестрого разговваривали — сами-то, чай, тоже не деревянные…»
      К тому времени, о котором идет речь, только деревенские ребятишки с детской жестокостью продолжали выслеживать влюбленных да еще бабка Егутиха, колдунья и сплетница. Вот и теперь она ползла по скисшему снегу на берег речки, к заветному кустику, за которым пристраивалась обычно, приходя на место свиданий. Все худые женские тайны в деревне знала хитрая и умная старуха, в каждой она плавала, как лягуха в теплом болоте: где помогала бабе словечком, где наговором, а где и травками от секретного плода. И только Милькиной тайны она не знала. И не имела никакого покоя: зачем они встречаются? За любодейством она бы их все равно засекла, перехитрила бы, но ничего не выходило, и у Егутихи все валилось из рук, не елось, не пилось, не спалось. Летом она додумалась до того, что Кривокорытов и Сурнина под видом свиданий совершают преступление, обговаривая какое-нибудь воровство с фермы. Тогда она написала письмо на имя начальника райотдела, и в потемках к ней домой приходил товарищ и выведывал факты. Но поскольку фактов бабка не знала и только шамкала о подозрительных уединениях на речном берегу, милиционер в сердцах изругал ее и ушел спать к тому же Кривокорытову.
      — Опять Егутиха бредет! — вздохнула Милька.
      — Да пущай! Чем ей теперь и жить-то, как не этим, старой!
      — Какой ты, Ваня! Ну неужели и я в старости так-то стану?
      — Да нет, что ты, Миль, я совсем не то хотел!.. А может, и станешь, кто его знает…
      — Ой, Ванюшка, одни от тебя обиды…
      — Ты лучше на речку смотри. Во-он, вишь подле ивы омуток? Там чуть выше зна-атный харюз летом стоит! Все равно его изловлю.
      — Ну, Ванька, хваста!
      — Изловлю, ага… А куда это, Миль, Федька опять наладился?
      — Зачем это тебе знать, интересно? Раньше вроде он тебе был совсем пустое место.
      — Так, разговор к нему есть. Бо-ольшой разговор!
      — Отстали бы вы от мужика, вот насели! Вчера Долгой набегал на работу гнать, теперь ты дознаёсся… Пущай живет, кому он все время мешает, малахольный? Как-нибудь уж сама с им разберусь.
      — Конечно, ты ведь ему жена… Милька упруго, с хрустом потянулась, засмеялась и сказала:
      — Да, я ему жена. А он мне муж. Муж — объелся груш. А не завидно ли тебе, Ваня? — Она вдруг насторожилась и спросила: — Какой это у тебя к нему разговор? Ой, да и что с тобой, Ваньша, лица на тебе нет… Я ведь с тобой, что мне Федька теперь!
      — Что! А я откуда знаю! Шутки зашутила… Ладно, это до дела не касается, разговор будет по другому вопросу.
      — По какому, Ваня?
      Кривокорытов глубоко, задышливо вздохнул и ответил, с трудом разжимая челюсти:
      — Насчет человека-коня. Насчет кентавра то есть. Объявился тут у него… такой друг-товарищ.
      В другое любое время, в иной обстановке Мильку мигом схватили бы страх, любопытство, тревога: какой такой человек-конь, чего это опять навыдумывали добрые люди? И сама потащила бы по подружкам подхваченную где-то сплетню. Но теперь рядом сидел Иван, он-то уж меньше всего охоч был до досужих баек, особенно в последнее время; слова его, горькие и осторожные, сладко царапали Милькино сердце, к которому пришел он за помощью и защитой. Делился непонятной Мильке тревогой, это тоже было сладко, и она глядела на него во все глаза, мяла ватные, обессилевшие ладони… Какой-то человек-конь, чудным образом связанный с постылым Федькой… Да бог с ними со всеми, они где-то далеко, пропади они пропадом, а Иван — вот, рядом… Она улыбнулась, потерлась головой о плечо его ватника:
      — Хочешь, помогу, сама его разговорю? Он мне ни в чем не откажет.
      — Ну, что ты, такое дело с обмана не начинают. Ох, Федька, опередил ты меня, и так-то мне это тяжко…
      Милька неуклюже обхватила его и застыла. А он, покачиваясь взад-вперед, монотонно, как старый старик — сказку, начал рассказывать:
      — Подобрал раненого и живет с ним, лечит в своей тайной земляночке. И что ни день, что ни ночь — все беседа: как, да что, да почему. Но я так сужу, что он занапрасно в каком-то месте не появится: может, это пришла пора свое знание передать? А кому — Федьке, что ли? Тьфу!.. Нет, как ни думай, а должен я до него добраться. Сам все хочу знать! Вот хоть такой вопрос: или же я для пользы живу, или просто так маюсь, белый свет гажу?.. Или тебя взять — ведь это тоже надо понять, простое ли дело…
      Милька, задышливым шепотом:
      — Ладошки, ладошки мне погрей, Вань…
      Бабка-икотка Егутиха вытянула в кусте долгую дряблую шею и, наставив ухо, поползла вперед, обнаруживая себя. Куст трясся, юбка цеплялась и трещала, а икотка двигалась упорно вперед, на только что раскрывшуюся ей новость, в надежде выведать больше. Влюбленные Иван и Милька все равно не замечали ее: разговаривали, склоняя друг к другу головы, и им не было никакого дела, кто там шурует и гомозится в кусте. Бабка прислушивалась и чмокала: такая была сладкая новость, просто беда. Услыхав ее в первый раз из уст Кривокорытова, икотка сильно изумилась и чуть было даже не забылась и не чихнула, но опомнилась, пораскинула умишком и пришла к мысли, что лучше поверить председателю сельсовета: не такой он мужик, чтобы вот так просто взять да соврать, хоть бы даже и гулеванке. Она так и не покинула свое место до того времени, пока Сурнина с Кривокорытовым, окончив свидание, не разошлись в разные стороны; ловила каждый шепоток. Вот прекратились печальные шепотки, опустел берег; Егутиха выбралась из куста, словно улитка из раковины, и побежала к деревне, ерзая застывшими ногами по кислому снегу. Ух, ух! Человек-конь! Что за такой человек-конь?! Где это его Федька спрятал?! А все равно врешь, врешь, придурок, лучше икотки здешних лесов никто не знает — доберется, найдет, обретет на него свое законное право. И попрет к ней люд со всего света огромными табунами: всех вылечу, не жалко, потому как буду я отныне не простая бабка Егутиха, а великая Икотка! Тайну имею!

16

      — Дррук! Ты мине дррук или нет?! — вопил в это время в землянке Федька. — А то зачем бы я тебя здесь пристроил? Ежли мы друзья, тогда конечно, а ежли ты против — мыррш отседова! Вот так у меня. Без шуточков…
      Он стоял на корточках перед кентавром и кормил его с рук. Сегодня, перед тем как идти сюда, он забежал в магазин и вместе с хлебом — не выдержал — купил у Надьки на последние Кривокорытихины деньги чекушку и высосал ее, пока бежал по лесу к землянке. А много ли Федьке надо? Сейчас его уже развезло, и он начал качать перед кентавром свои права. Тот пучил глаза, дергал большим ртом, слушал внимательно, и Сурнин, ободряясь, расходился все больше. Вдруг человек-конь оторвал от земли руку, на которую опирался, и протянул ее к Федьке. Тот вздрогнул, крикнул ужасно, откачнулся и повалился назад, спиной на солому. Кентавр визгливо захохотал. Федька вскочил на ноги и стал с яростной руганью метаться по землянке. Смущение и испуг слышались в его голосе. Опомнившись, пал на коленки и ударил себя в лоб крепким сухим кулачком:
      — Окаянный ты! Ну, прости, извини! Век бы тебя не встречать, господи!
      «Связался!» — снова проклинал он себя. Ушел в угол, сел там и застыл. Однако надолго обиды не хватило: что толку сидеть в скуке и горести, не такой был мужик Федя Сурнин! Запалил тоненькую папиросочку и сказал как ни в чем не бывало:
      — А я, брат Мироша, нынче выпил! — После этих слов Федька помолчал и обескураженно раскинул руками: — Просто, веришь ли, иной раз спасу нет, как хочется!
      Он поднялся и стал разжигать примус, собираясь варить захваченную из дома картошку.

17

      Простые и неподлые сны снились этой ночью егерю Авдеюшке.
      — Гу-гу! Гу-у! — кричала птица.
      Шатун жрал шаньги.
      Хромая, ходил с ним по лесу друг дальних военных лет Гришка Малков, убитый в Венгрии, на излете войны. И Иван Кривокорытов тоже шел рядом.
      А потом он, Авдеюшко, строил для леса дом. Валил диковинной высоты кряжи, обтесывал их и складывал огромный, до неба, сруб по всему лесному периметру. Крыши не было: только стропила. Но зато сруб почему-то подлежал утеплению, и вот, натаскав моху, Авдеюшко уселся на мосточки и, потюкивая по лопаточке-конопатке, стал загонять мох в пазы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7