Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чижикова лавра

ModernLib.Net / Отечественная проза / Соколов-Микитов Ив / Чижикова лавра - Чтение (стр. 3)
Автор: Соколов-Микитов Ив
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Весь тот вечер, на радостях, проходили мы с Южаковым по улицам. Вечером здесь удивительно. Столько огней, что жжет в глазах! Народу, как Ока. И никому до кого дела. Все отлично одеты, будто и нет бедных, а у женщин походка широкая, по-мужски, и очень все гордо. Разрешил себе Южаков выпить и даже меня подзадорил, и очень я на него удивлялся, все-то ему как с гуся. Толкались мы с ним полный вечер, до одиннадцатого часу, когда закрываются все заведенья, и расходится народ по домам. Час этот здесь соблюдается точно, и весь город рано ложится спать, разумеется, кому есть где прилечь.
      А на другое утро, захвативши вещички, поехали мы на вокзал через весь город, опять на подземке. - Вокзалы тут по-другому, без особых пристроек, и поезда чуть не на улице. Там уж поджидал нас рыжий.
      Он сам взял билеты: нам третий класс, себе первый. И тронулися мы в путь.
      Всю дорогу глядел я в окно: везде ровно город, на каждом тычке завод, трубы, как лес, и страшно подумать: такое богатство! Везде народ ражий, - поля, как стол. И на каждом шагу фут-болл. Очень почитают здесь эту игру.
      Ехали с нами матросы, в вязаных рубахах, курили трубки, гоготали.
      Приехали мы под вечер на большой вокзал. Поджидал нас на платформе наш человечек, дал на трамвай денег, сказал, куда ехать, - в док.
      Вот какой оказался самый наш завод: большущий деревянный сарай с подвалом. В подвале большой котел. А кругом - сквозняки.
      Познакомил нас человечек с нашим руководителем, - большой такой дядя, молчаливый и сосет трубку. Объяснил он нам, что делать: должны мы, как в пекле, держать под котлом огонь круглые сутки, на три смены, и следить, чтобы не загоралось, мешать смолу. Объяснивши, показал свои кониные зубы и опять за трубку. Оглядели мы завод со всех концов, про себя думаем: слава богу и за это.
      Повертелся туда-сюда наш человечек, выдал нам за неделю:
      - Желаю, - говорит, - вам успеха! - и уехал.
      Узнали мы наших товарищей по работе:
      Из русских - был один моряк, безработный, человек бывалый, пройди-море, и очень себе на уме. Держался он от нас в сторонке и, видимо, не очень дорожил службой. С другим мы сошлись быстро. Был это крепкий лет семнадцати парень, очень рослый, и лицо у него было румяное, нежнейшее, как у девушки. Очень мы впоследствии с ним подружились. Была его фамилия нерусская, трудная, - Этчис, а стали звать мы его просто Андрюшей. Отец его, по происхождению - здешний, был конюхом в Петербурге, в конюшнях у знатного князя. Очень он был бедовый и никому не давал спуску и частенько бушевал против здешних, пользовался своим правом. Мы, разумеется, держались сторонкой.
      Очень он помог нам по первому разу. Нашел нам квартирку в рабочем семействе, тут же неподалеку. Домики в той части все одинаковые, как ульи в саду, все под одну масть. Так тут везде, в рабочих кварталах.
      Отвели нам верхнее помещение, спальню. А спят тут в холоду, бедные и богатые, всю зиму при открытых окнах. Положили с нас хозяева по два с половиною фунта в неделю за стол и квартиру. Оставалось, значит, нам по полфунту на свою нуждишку, - и на том спасибо.
      Хозяин наш служил на дороге, стрелочник - человек простой и приятный, к нам относился даже радушно и очень интересовался Россией. Было у него две дочери-барышни, попрыгуньи, и с ними мы подружились. Научил их Южаков нашему "Чижику", и так это у них смешно выходило, дразнили мы их "рыжими" и много смеялись. Окончили они курс в школе, но о России только и знали, что ходят по Москве медведи и снег лежит круглый год. А Южаков дразнил их нарочно.
      Стали мы ходить на работу. По первоначалу показалося трудно и болели руки, горели глаза. Очень едкие смоляные пары. Так что проходило даже сквозь платье. Руки у нас от смолы чернее стали ошметка, и отмыть было невозможно. Ходили мы на работу попарно, ночью и днем, держали в топках огонь. Скоро научилися шуровать и даже попривыкли к работе, но пугало меня здоровье. Гулял по всему сараю ветер, а мы в поту, над огнем, - и боялся я, как встречу осень.
      К городу и людям мы вскорости присмотрелись.
      Городок, - тому не в пример, - был небольшой, приморский. Всякий день приходили огромные пароходы, останавливались в доке, и шумели по вечерам матросы. Славился город (тут такой уж обычай, и каждый город чем-нибудь славен), - лошадьми, свиньями и церковными колоколами.
      И, надо сказать, справедливо.
      Таких лошадей я никогда не видывал и нигде. Спина как печь, копыта по тарелке, мохнатые, - и этакая потянет пятьсот пудов! - и думал я, глядя: вот показать бы в Заречьи.
      Попривыкли мы понемногу к жизни. Вечером по субботам ходили гулять. По субботам в городе очень людно. Подивился я, как много у них молодежи, - и все, как один, как орехи, веселые. Вечером не продерешься. И очень бойкие девицы. Даже Южаков присмирел. Ну, разумеется, вскорости завелися и здесь зазнобы, без того уж не может. Приметил я, что и "рыжие" неравнодушны, только все это у них по-другому.
      А были мы попрежнему в полном неведении о России. И попрежнему мутила меня тоска, и стало казаться, что уж никогда-то, никогда не увижу своего Заречья, что так тут и подохну, на черной смоле. Удерживал я себя от мыслей и старался глядеть веселее. Поддерживали меня Южаков и Андрюша.
      Завидывал я тогда Южакову, - тому, что всегда ему море по колено, и хоть и не будь для него никакой России, и всегда-то он был здоровенек. За эти месяцы очень я заметил, что делятся здесь русские на две различные половины: на тех, что тоскуют, и на тех, что ничего не помнят и не хотят помнить.
      Я тосковал очень.
      В то время прислали к нам на завод нового человека. Был он, как и мы, интернированный, офицер. Отрекомендовался он нам корнетом кавалерийского полка, - и с первого взгляда не полюбился он нам своею надменностью и непростотой. И впоследствии большая нам получилась от него неприятность.
      IX
      Совсем прижились мы в том городе и даже завели знакомства. Очень я стал понимать, что ко всему человек привыкает, хоть и к самой собачьей доле.
      А сказать прямо: жилось нам несладко, и из многих мы были беднее. И все, что получали, уходило, как из трубы дым. И даже завелися должишки, - я, разумеется, был воздержан, а Южаков, известно, сорил.
      Приглядывался я тогда к рабочей здешней жизни, к бытью-житью. Хозяин наш жил прилично, а по-нашему даже выдающе. У всех велосипеды, а у "рыжих" и пианино, и учил их Южаков бренчать наши русские песни.
      Целый тут рабочий город.
      И каждый человек получает газету, каждое утро чуть свет - под дверью.
      Много раз я дивился, какой это на нас непохожий народ, и какие у них закоренелые привычки.
      По воскресеньям бывали в городе митинги, и проходили рабочие с флагами. Было там особое место для митингов: площадь перед вокзалом, около памятника, изображавшего солдата с винтовкой, стоящего на большом танке. На танк влезали ораторы и говорили.
      Слышал я частенько, что говорят о России, о новых порядках.
      И опять насмотрелся я, что не мало тут бедности, только не для всех видно. Мы же хорошо пообтерлись.
      Были там лавочки, где продаются ракушки. Неопытный глаз и не приметит, после зеркальных окон магазинов, но для многих было большое удобство: и на копейку можно получить порцию. Конечно, без привычки не полезет в горло, но как попривыкнешь, даже приятно. Уважают же устриц богатые люди!
      А были и такие, что нехватало и на ракушки. Терлись они в доках, около пароходов, - матросы богатые люди, особливо американцы, и всегда от стола остается.
      Тоже вот женщины.
      Строжайший здесь закон насчет нравственности и порядка, и даже так, что ни в одну гостиницу не пустят даже с родною сестрою. Но все это пустое, и очень я убедился, что не мало тут пропащих. Южаков хорошо знал. Он и повел меня раз к такой-то, разумеется, по чистому делу, из любопытства. Был он у нее, как свой.
      Двое ребяток у нее, - два мальчика. Камин нам затопила и сейчас кофе, как добрым знакомым. А Южаков, как родня, уж знает, где что, где сахар, где хлеб, очень он перед женщинами брал этой своей простотой. С мальчишками занимался. Познакомился и я, - козу им пропел, нашу русскую песенку, что мне певала мать. Стоят ребятки тихонько у меня в коленях, примолкли: ребятишки-то везде одинаковы. - "Где же, - говорю, - ваш отец?" - А она уж давно на меня от огня поглядывает, видит, как я с ребятишками. - Отец - говорит, - далеко, три года, как на дне моря! - "Что же он у вас был моряк?" - Моряк, моряк, - говорит, - королевского флота, погиб в сражении с германцами! Поглядел я на нее: простая женщина, немолодая. А тут больше матросы, эти не очень разборчивы, да и любо им после моря такое домашнее, чтобы с кофейничком, да с ребятишками, да чтобы побольше было похоже на родимый дом. Потом я узнал, что бывает и так, - загуляет какой-нибудь после австралийского рейса, заберется, получивши деньжонки, и уж не выходит, покудова не проживет последний грош, пользуется семейным теплом, - а потом опять в океаны, на чортово бездорожье.
      А мне та женщина очень полюбилась, и стал я к ней заходить, попросту, без мыслей. Ребятишки ко мне привязались. Носил я им подарки, и она ко мне привыкла, и стал я у нее, как дома. Теперь как вспомню: большое мне было в те дни облегченье! И хорошо мы понимали друг дружку. Теперь-то я хорошо знаю, что бедный бедного сознает без слов.
      Русских в городе, сказать, почти не было. Стояли в доках два парохода, русские, без команды, еще с военного времени, ходили слухи, что забраны они за долги России. Был в городе прежний русский консул, - сам иностранец, женатый на русской. К нему я захаживал, познакомил он нас с женою, очень благородная дама, - но как-то уж тогда я стал очень стесняться, и руки у нас были черные, в смоле, и даже в освещенный магазин заходил я робко, и куда мне было проще с тою женщиной, вдовой моряка. И перестал я к ним ходить.
      Однажды пришел к нам человечек, очень худой и весь какой-то молочно-белый. Заговорил он по-русски, но так, как говорят здесь многие русские люди, давно отвыкшие от России: с особым акцентом. Совсем он не умел улыбаться.
      Рассказал он нам, что из России, из Новгородской губернии, портной, что пятнадцатый год живет здесь, имеет маленькую мастерскую, а фамилия его Зайцев. Звал он нас к себе и обещал познакомить со здешнею рабочей молодежью. Удивил он меня своей верой в Россию и большим упорством.
      - Пошел я к нему в воскресенье, в мастерскую. Южаков, разумеется, улепетнул по своим сердечным делам. Встретил он меня уже одетый, и сейчас же мы пошли на собрание. Привел он меня в помещение, в "холл", где сидели на стульях люди, и барышня за столиком продавала значки. Стал я слушать. Говорили больше о России, о том, что в России теперь свобода и хорошая жизнь. Что надо и здесь ожидать такого, что скоро поймут, и многое ждут от России. В конце он познакомил меня со своими, объявил, что я русский, и мне пожимали руки. И когда мы вышли назад, он опять говорил мне о России и также ни разу не улыбнулся.
      Интерес к России у рабочих немалый.
      - Раз даже вышел с нами такой смешной случай. Затащил меня Южаков в кабачок, около доков, где больше рабочие. Я почти не пью, а так разве пива. А кабаки тут на особенный лад, и в каждом на три отделения, как бывало в наших трактирах - для простых и чистых. Пиво одно, а цена на пиво различная, и в "дворянской" стакан дороже на одну копейку. Зашел я из любопытства. Была суббота, день общей получки, и народу - труба, продохнуть невозможно, все как есть прямо с работы, в рабочей одежде. Очень я заинтересовался и стал наблюдать. А пьют здесь потихоньку, и столиков в кабаке нет, - ставят стаканы на особую полку, над головами, или просто себе под сиденье. Водку пьют из стаканов, на самом донышке, остальное же доливают водою. Южаков, разумеется, потребовал по русскому обычаю, взял зараз три стаканчика и вылил в один, на общее удивление, и скоро пришел в обычное свое состояние.
      Нарочно я оставался при нем, чтобы удержать от неприятности. Присел я в сторонке, смотрю. Захотелось мне кое-чего записать (привык я во время плена, в одиночестве, записывать свои мысли), вынул я записную книжку, пишу. Поднял голову, вижу, - смотрят, и сразу же отвели глаза. Стал я писать и опять, чувствую, смотрят. А я уж знал, что большим неприличием почитается здесь любопытство, только, видно, очень их заинтересовало. Один, что поближе, не выдержал, спрашивает:
      - Скажите, пожалуйста (тут у них так-то все, и отец сыну говорит "вы"), - скажите, говорит, пожалуйста, вот уж сколько лет я хожу в самое это место и ни единого разу не видел, чтобы кто-нибудь тут занимался писанием. Вижу я, что вы иностранец и по рукам признаю, что рабочий. Очень меня интересует, не будете ль вы из России?
      - Да, говорю, я - русский, из России.
      Тогда он так-то торжественно поднялся, приподнял шапчонку и крепко пожал мою руку. Другие, кто слышал, тоже подошли и очень серьезно мне руки:
      - "Бол'шевик!" "Бол'шевик!"
      Кончилось, разумеется, недобром.
      Перед самым закрытием Южаков наскандалил. Тут у них точное правило: закрываются кабаки в десять, а за пять минут хозяин подает свисток, и тогда, кто как бы ни был, спешат допивать свое. Тут-то и нашумел Южаков:
      - Как так, почему, когда самое время, и я только промочил горло!
      Очень он задорный пьяный. Стал я его уговаривать перед хозяином извиняться, - не тут-то было.
      Ну, думаю, не быть добру.
      Так оно и вышло, вышел хозяин преспокойно, как был с засученными рукавами, полыхнул в свисточек, пришли двое - и так-то ловко Южакова под ручки, особым приемом. Дорогой вижу, когда идет Южаков смирно, - отпустят, как только забушует, опять поприжмут руки, навыверт, даже зубами скрипит. Вижу, вынимает он из кармана серебряную монетку, дает полицейскому, - а тот, что постарше, взял преспокойно, положил в карман и под козырек:
      - Благодарю!
      Отпустить же не отпустили. И уж на другой день, в обед, явился Южаков помятый, скалит зубы, - оштрафовали его за веселость на полфунта.
      А ему как с гуся:
      - Это, - говорит, - гулял я за счет его величества короля!..
      X
      Большая неприятность вышла у нас с "корнетом".
      Был он человек гордый и всегда держался в особицу. Поселился он по первоначалу с нами, в одной комнатушке. Был у него единственный костюмчик, серый, сшитый по-модному, на одной пуговке. И каждый свободный вечер, собираясь в город, по часу, бывало, сидит перед зеркалом. А личико у него было маленькое, птичье, и пальцы на руках конопатые, ноготки плоские, начищал он их порошком.
      Хорошо он знал языки и умел держаться со многими. Дома же у него постоянно был беспорядок, и любил он поваляться в постели, и все-то у него вверх дном. А я еще в плену хорошо подметил, что очень часто - чем человек попроще и воспитания небольшого, тем больше следит за собою и в большей живет чистоте. Каждый вечер изливал он перед нами свою душу, рассказывал о своей прежней жизни. И, разумеется, пришлась ему не по вкусу работа. А главное смущало, что портятся от смолы руки, и выходил он на работу в перчатках.
      Посмеивался над ним Андрюша, а мне, сказать правду, было жалко.
      С Андрюшей и получилось у них столкновение.
      Вот как все вышло.
      По осени рассчитался с завода моряк, поступил на пароход, на службу, - в Америку. В Америке он жил раньше, и давно была у него мыслишка. Тут многие об Америке мечтают, и для многих она, как небесное царство.
      Только и попасть туда, как в небесное царство.
      А я давненько приметил, что многие русские, поживши в Америке, потаскавши американский хомут, как-то пустеют, точно уходит душа, и все-то у них ради денег. Разумеется, не все так-то, но много я видел таковских.
      Пришел он перед отъездом прощаться, принес бутылку. Был он довольный, в новом костюме. Посадили мы его внизу, в общей комнате, у хозяев: тут такой уж порядок и в спальню гостей не приводят.
      Угостил он нас водкой и понес про свою жизнь:
      - Очень я обожаю Америку, я десять лет в ней безвыездно прожил и только расстроила мою судьбу война, - я, - говорит, - там жил прекрасно, и у меня даже лежал капиталец.
      Сказал я ему:
      - Как же, - говорю, - для вас Россия?
      Он усмехнулся, повел усом:
      - Что ж Россия, Россия по мне хоть и не будь!
      Сидели мы все вместе, у камина за маленьким столиком. А корнет поковырял в камине щипцами и говорит нам этак, с улыбочкой:
      - Правильно, - говорит. - А я на Россию...
      Очень грубо сказал, по-солдатски. Я полагаю, от глупости он, не подумав, но из этого и вышла самая неприятность. Поднялся вдруг Андрюша. - я только и успел заметить, что был он весь красный, и не успели мы его удержать, - так-то хлестко корнета по щеке!.. Потом по другой!.. Очень получилось все неприятно, такой парень-порох. Убежал тогда корнет наверх, зарылся в одеяло, а мы остались.
      Нехорошая осталась у меня о том дне память. Попрощались мы с моряком сухо, а я долго после того думал: какие есть люди и, видно, никогда-то не поймет человек человека.
      Большая завелась с того дня между нами неладица, и смотрел на нас корнет волком, не говорил ни слова. Большого мне досталось труда, чтобы помирить их, но зло так и не вывелось, и уж впоследствии пришлось нам за него поплатиться.
      В самое-то время довелось мне в утешение познакомиться с одним русским, и навсегда у меня осталась добрая о нем память, хоть и видел я его совсем недолго и не знаю, где носит его теперь судьба, и пришлось ли сбыться его заветному желанию. Довелось мне тогда на нем убедиться, что не одинаковы люди, и нельзя всех класть на одну мерку.
      Пришел он к нам сам, уже под вечер, присел не раздеваясь. Сказал он, что узнал о нас случайно от Зайцева, и в городе остановился проездом, что едет в Россию, на родину, и зашел повидать земляков.
      Пригласил он меня пройтись в "рум", посидеть, хотелось ему, видно, поговорить со своим человеком, и я не мог ему отказать. Погода была негодная, пошли мы по улицам, - дождь, ревет с моря ветер, фонари отражаются в лужах.
      Зашли мы, сели за столик, заказали горячий ром. Вижу, на меня смотрит, что-то хочет сказать. А я очень приметлив, сам вижу, - надо выговориться человеку.
      И вижу, что есть у него горе.
      - Что же, - спрашиваю, - как решились в Россию?
      Посмотрел он на меня, улыбнулся. Отхлебнул из стакана.
      - Решился, - говорит, - тридцать второй год, как не был, а помнил всегда.
      - Как же так вышло?
      Отодвинул он от себя стакан, сел покрепче, вижу, говорить хочет (простые-то люди о своем заветном всегда очень открыто).
      - Жил я, - говорит, - последнее время в Австралии, имел хозяйство. Я, конечно, человек трезвый. Четырнадцать лет проплавал я до того на миссионерском судне, и ходили мы по океану, по самым глухим островам, где людоеды. Был я на пароходе плотником. Пойдем, бывало, года на два с евангелиями. И оставалося у меня целиком жалованье, за четырнадцать лет скопил кой-какую копейку. А в те времена много хвалили жизнь в Австралии. Там я и остался, купил землю, обзавелся хозяйством. Женился я еще раньше, на здешней, - была у меня дочь. Сами понимаете, какая у моряка семейная жизнь. Хорошо, у кого крепкое сердце... Померла жена рано, пришлось отдать дочь в чужие руки, - по-русски она не умела. Так-то раз приезжаю: вижу, не ладно, что-то от меня скрывает. А потом все объяснилось, сошлась она с каким-то, увез он ее далеко, в Зюд-Африку, там она и теперь, и нет никакого слуху... А я о России тосковал всегда, и всегда у меня была надежда вернуться, тридцать второй год этим живу. Уехал я еще от военной службы, от наказания в далекие времена, - бежало нас пять человек, помогли нам люди пробраться за границу. Тут-то мы и порастерялись, и остался я в одиночестве. Поступил я на парусник. В те времена знаете... Контракт на два года, по полтора фунта в месяц. Ходили мы с лесом в Австралию, по полгоду качались на океане. Хватил я тогда горя, и было мне полишей всякой каторги. Так вот мотался я более тридцати лет по всему белому свету...
      Допил он свой стакан, вытер усы, посмотрел на меня приветно.
      - Вот, - говорит, - а теперь собрался в Россию. Как услышал еще в Австралии о перевороте, так и решился. Все свое продал, дом у меня новый, овец четыреста голов, - собрал кой-какие деньжонки и, как говорится, напропалую! А на что еду - не знаю. Я к вам зашел, думаю: не скажете ль вы о России...
      - Рад бы, - говорю, - вам помочь, да сами ничего не знаем, и наше положение даже хуже, потому что не можем мы никуда двинуться.
      - Разное пишут.
      - Пишут, - говорю, - разное, только очень хорошо известно, что большой в России голод, и множество людей помирает.
      Посмотрел он на меня, улыбнулся:
      - Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.
      Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился. Удивлялся я, что за тридцать два года не разучился правильно говорить по-русски, а это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от своего языка русский человек. Думал я, как только ни играет с человеком судьба, и сколько раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве я давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.
      Зашел он ко мне еще раз перед отъездом. Ехал он в Латвию, в Ригу, написал я с ним письмо своим, Соне, просил за меня не тревожиться, - что сыт и здоров, разумеется, кратко. Адреса своего не мог дать: еще не ходили из России письма.
      Ободрила меня надежда.
      XI
      В скором времени произошли в нашей жизни новые перемены.
      Позднею осенью прошел слух о забастовке. На городской площади с утра собирались шахтеры, прохаживались молчаливо, носили плакаты.
      В те дни большое было в стране беспокойство. Газеты сообщали, что к шахтерам грозятся присоединиться железнодорожники и докеры, и наш хозяин приходил веселый, стучал о косяк трубкой, подмигивал нам глазом.
      - Вот как наши ребята!
      А в городе, по видимости, было, как прежде. В доках же скоро притихло, и пароходы стояли недвижно. Ходили слухи, что забастовка продлится, и станут заводы.
      Частенько в те дни забегал ко мне Зайцев. Стал он еще хуже, носился с газетами и попрежнему ни разу не улыбнулся.
      Недели через две навернулся к нам "рыжий". Собрал он нас в сарае, объявил, что завод пока встанет за неимением угля. Нас же оставляют на половинном окладе.
      Повертелся он недолго, повесил замок и уехал. И остались мы гулять без всякого дела.
      Очень тогда пришлось сократиться.
      Задолжали мы в те дни за квартиру. Хозяева нас не притесняли, но все же было неловко. Отказался я от обедов и стал питаться на скорую руку, чтобы поскорее выйти из долга. Есть тут для таких-то особые лавочки, где продают рыбу. Очень это удобно. Открываются лавочки два раза в день, утром и вечером, в известное время. Кипит там в большом котле масло и в масло, бросает человек рыбу, большими кусками, и тут же вынимает щипцами. А в другом котле - картошка, крошенная на машинке. Все очень дешево: полшиллинга с уксусом. И каждый вечер большие сбивались у тех лавочек очереди.
      Пришлось нам тугонько, и чем могли, мы друг с дружкой делились. Приняли мы в те дни хлопот с нашим "корнетом": жил он попрежнему с нами и целыми днями лежал на кровати. Занял он у меня полфунта и ходил обедать в город, когда зажигали огни. Приглядывался я к нему и никак не мог понять человека и, признаться, не раз я тогда подосадовал: смотри за ним, как за малым! А потом довелось узнать, что ходит он к консулу и пришелся там ко двору, а раз и сам проговорился, что ожидает получить новую службу.
      С Андрюшей в те дни мы сошлись крепче.
      Жил он от нас в стороне и приходил каждый вечер. Было в нем детское и простое, а Россию он любил сердечно, - учился он в Петербурге, в реальном, - и опять я думал, что вот - такие-то, с чужою кровью, почему-то сильнее помнят Россию. Отец его был в большом городе, с семьей, и присылал ему письма.
      Ходили мы на митинги слушать, и опять я им удивлялся: стоят кучно, все в вязаных шарфах, грызут свои трубки, и везде полный порядок.
      В те дни пришлось нам понюхать полиции.
      Задержалися мы раз на городской площади, после митинга. Есть там улица, где, как и у нас, в России, по вечерам происходит гулянье, собирается городская зеленая молодежь и матросы с иностранных пароходов. По вечерам всегда там шумно и толкотно, и ходит публика взад-вперед левою стороною. Прохаживались там и полицейские, за спину руки, следили за общим порядком.
      Полицейские тут народ отвесный, на подбор, вершков от двенадцати, и ходят, как лошади.
      Вот с ними и вышло у нас приключение. Разумеется, отличился опять наш Андрюша.
      Вышло из малого пустяка.
      Остановился он неизвестно для какой надобности на панели, на самом ходу. Росту он долгого, как жердь, и далеко видно. Подошли к нему полицейские, на него животами: не полагается, мол, здесь стоять, загораживать людям дорогу!
      Все бы тем и кончилось, но ответил им Андрюша по-ребячьи и что-то уж очень дерзко.
      И пошло у них за слово слово.
      - Разве, - говорят ему, - вы иностранец, что не подчиняетесь общим порядкам?
      А он им попрежнему дерзко:
      - Нет, не иностранец.., а потому желаю на вас начихать!..
      И еще что-то брякнул, покрепче.
      - Ах так, - говорят, - будь вы иностранец, оставили бы вас без последствий, теперь же за слова ваши ответите перед судом...
      Так это у них получилось крепко. На грех сунуло меня в это дело, стал я с ними очень вежливо объясняться, что, мол, не следует обращать внимания на мальчишку, и только подлил масла. Совсем разошелся Андрюша, и взяли нас, как тогда Южакова, не совсем даже и деликатно.
      Первый раз за всю мою жизнь довелось мне быть под арестом, точно трамвайному жулику, и очень было досадно, что по такому глупому делу, и в душе я подосадовал на Андрюшу.
      Привели нас в полицию и рассадили по комнатушкам. Досталась мне комнатка небольшая, под потолком лампочка и у стены койка. Заперли за мною дверь, как за арестантом. Присел я на койку и про себя думаю: горевать мне теперь или смеяться? Стал я от скуки разбирать на стенах надписи, не мало перебывало в клетушке народу и больше из загулявших матросов, и даже нашел я одну по-русски: "Сидел Иван Журавлев. Пароход Саратов". Стало мне вдруг весело и спокойно, завалился я спать.
      По утру доставили нам любезным порядком кофею и по ломтю хлеба с маслом, и вспомнил я Южаковскую шутку про "королевское угощение".
      А после завтрака вывели нас во двор, - и в автомобиль крытый, как ящик, повезли в суд. И подивился я тогда ихней скорости и устройству.
      Протряслися мы в автомобиле минут двадцать, и высадили нас на большом дворе и чистом, провели через черный ход. И с большим я наблюдал любопытством.
      Оставили нас в коридоре, внизу, приказали ждать. А когда пришла наша очередь, показали на дверь - входить. И оказались мы за решеткой, посреди суда, перед самим судьею. И тут же свидетели - вчерашние полицейские.
      Сперва обратился судья к Андрюше.
      Выспросил все точно, о роде занятий, а главное, не знается ли с большевиками и какое имеет отношение к забастовке. Понял я по его вопросам, что подозревают нас в большом деле.
      Отвечал Андрюша на суде вполне вежливо и все точно и по полной правде. Рассказал и о нашей нужде.
      Обратился судья ко мне:
      - Вы подданный чей?
      - Российский.
      - Большевик?
      - Нет, я не большевик.
      - В России все большевики! А что вас заставляет жить здесь?
      Рассказал я ему подробно о своем положении. Выслушал он будто с сочувствием и, опросивши свидетелей, объявил приговор: оштрафовали Андрюшу на полфунта.
      XII
      Второй месяц не получали мы жалованья, ни копейки, и прошел в те дни слух, что переходит завод в другие руки, а нам доведется тугонько.
      А перед рождеством приехали на завод двое: наш рыжий и с ним другой, - высокий, в черном, молчаливый. Было у черного лицо неподвижное, бледное, руки держал в карманах, на нас почти не взглянул. Рассыпался перед ним рыжий мелким бесом. Осмотрели они завод, черный ни слова.
      Поручили мне наши переговорить с ним.
      Подошел я к нему, остановился. Вижу, глядит в землю.
      Начал я очень вежливо:
      - Позвольте, - говорю, - спросить: беспокоимся мы о нашей судьбе, потому прошли здесь слухи, и не получаем жалованья, даже в половинном размере, как было обещано...
      Посмотрел он на меня мельком, передернул плечом, и этак твердо:
      - Да, - говорит, - завод может стать. - Жалованье вы получите, когда окончится забастовка, и у нас будут деньги. Теперь могу вам выдать немного... по одному фунту.
      Стал я было о крайней нашей нужде, о наших долгах, а он мне так-то небрежно:
      - Как вам угодно. У вас полное право с нами судиться. Беспорядка и неподчинения мы не потерпим: здесь не Россия.
      - Очень, - говорю, - понимаю, и нет у нас никакого желания с вами судиться, желаем мы жить миром, интересует нас наша судьба по вполне понятным причинам.
      Поднял он голову, - глаза чужие и темные:
      - Хорошо, - говорит, - мы вас известим.
      Остались мы после того в полном расстройстве, и пошло у нас как-то все неладом. Переехал от нас корнет, получил место у консула, писцом, видно, взяли его из милости. А мы остались без дела. Похуже это самой тяжкой работы. Бегал Южаков по знакомым, кормился, как птица небесная. У меня опять пошатнулось здоровье, томило по ночам в груди, и много изводила бессонница. Почти не спал я, тогда и голова у меня была пухлая, тяжкая, и дрожали руки. Голод мучил не сильно, приучил я себя есть мало, и была даже от того особая легкость в груди и ногах. Равнодушно засматривал я в магазинные окна, где на больших липовых досках лежало мясо, розовое, с белыми жилками, большими кусками: замечательное здесь мясо! Думал я, какой теперь голод в России и, может-быть, погибают люди, а все-таки не знать им нашего горького горя: тоски по своему родному! И частенько вспоминал я Заречье, и как живая передо мною стояла Соня. Видел я во сне своих стариков и всегда очень живо, и почему-то частенько мне представлялся отец: будто молодой и веселый, и бывало мне после тех снов жутко, и думалось, - не случилось ли в доме худое?
      А через короткое время пришла на мое имя записка от местного консула. Рука, вижу, знакомая, с росчерком, писал, видно, наш корнет. Сказано было в записке, чтобы зашел я по нужному делу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6