Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Награде не подлежит

ModernLib.Net / Отечественная проза / Соболев Анатолий / Награде не подлежит - Чтение (стр. 4)
Автор: Соболев Анатолий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Шевелись, бравые солдаты-швейки! — покрикивал сержант на парней, таскавших носилками камни с берега и ссыпавших их в колодцы ряжей. Солдаты бегали по сходням то на берег, то на ряжи. Они вспотели, пораздевались, а сержант, красуясь перед Любой, покрикивал на подчиненных, подгонял.
      Под водою был Лубенцов, а Костя стоял на шланг-сигнале. Здесь же, на корме бота, примостился и Димка Дергушин. Он латал водолазную рубаху, у которой накануне под водой порвал рукавицу и получил за это нагоняй от мичмана. Теперь он наклеивал заплату и, воспользовавшись отсутствием мичмана на боте, философствовал:
      — Я думаю, пора всех старослужащих увольнять. Они нам теперь житья не дадут. Скоро строевые занятия введут, уставы зубрить заставят, отрабатывать «подход» и «отход» от командира, учиться козырять по уставу.
      Костя слушал Димку вполуха, не спуская глаз с Любы. Она на плотах замеряла железной рейкой глубину, записывала цифры в свою книжечку, потом бежала по шатким сходням на берег, о чем-то толковала с сержантом, обмеряла ряжи и снова что-то записывала.
      С того вечера, как посидели они на бревнах в День Победы, Костя почему-то чувствовал волнение, когда видел ее, и даже ждал, когда Люба появится на плотах или на берегу, следил за ней украдкой. Он не мог объяснить, зачем это делает, но ему нравилось видеть ее.
      — А мичман собирается остаться на сверхсрочную, — продолжал Димка. — Я слышал, как он говорил Лубенцову: «Чего мне дома делать? Кто меня ждет? А тут я всех знаю и меня все знают».
      — Костя, подбери шланг-сигнал! — приказал Игорь, выглядывая из кубрика на корме — он сидел на телефоне и следил за манометром, показывающим давление воздуха в баллонах.
      Костя, подбирая шланг-сигнал, услышал, как сержант что-то сказал на плоту, и среди солдат вспыхнул какой-то неловкий смешок. Он не расслышал, что именно сказал сержант, но по взглядам солдат, которые все, как один, уставились на Костю, понял, что сказано что-то о нем. Сержант, ухмыляясь, поднимался по шаткой сходне с плота на ряж и постукивал по начищенному голенищу прутиком.
      — Эй! — окликнул его Димка. — Погоди-ка! Димка бросил на палубу водолазную рубаху и, одним махом преодолев трап, взвился с бота на стенку причала.
      Сержант обернулся с еще не истаявшей улыбкой и ждал Дергушина. До Кости донесло злое шипенье Димки:
      — Ты, гад, еще слово — и будешь купаться!
      Сержант удивленно округлил глаза, улыбка медленно сползла с губ.
      — Ты-ы?.. — холодно протянул он, насмешливо окидывая нескладную, еще по-мальчишески жидкую фигуру Димки.
      — Я! — выдохнул Димка и схватил камень с носилок, которые проносили мимо солдаты. — Еще слово! — и капут тебе!
      Тощий, с оттопыренными ушами Димка был смешон и нелеп против статного крепкого сержанта, но в побледневшем лице его было столько решимости, столько напора, что всем стало ясно — он пойдет на все. Наступила напряженная тишина. Сержант, не спуская прищуреных глаз с камня, зажатого в руке Димки, сглотнул комок в горле.
      Дергушин обвел всех солдат уничтожающе презрительным взглядом и на высокой звенящей ноте выкрикнул:
      — Гады вы! Вам, бы так!
      И яростно запустил камнем в воду. Брызги обдали сержанта, запятнали его наглаженную. гимнастерку и начищенные сапоги. Он молча вытер лицо рукой.
      Димка сбежал по трапу на бот. Солдаты, прекратив работу, смотрели то на Дергушина, то на сержанта. Сержант стряхнул брызги с гимнастерки и начальственно прикрикнул:
      — А ну за работу! Чего встали!
      И решительным шагом сошел по сходне на берег.
      Неизвестно как, но о недуге Кости узнали и солдаты. Они поглядывали на него, перешептывались. Костя давно уже почуял неладное, стыдился этих откровенно любопытных взглядов, страдал, не зная, что делать, как избавиться от настырного интереса людей...
      Через полчаса на бот, по-птичьи подскакивая на ходу, примчался разгневанный мичман. Еще не успев ступить ногой на палубу, он закричал:
      — Что тут такое! Ты что, под трибунал захотел?
      Димка спокойно клеил рубаху, будто слова мичмана его не касались.
      — Ты что делаешь? Я тебя спрашиваю! — Кинякин грозно навис над Дергушиным.
      — Клею, — спокойно ответил Димка.
      — Я тебе дам «клею»! Я тебе!.. — мичман задохнулся. — Ты с ума спятил — с камнем на людей бросаться!
      — Зря, конечно, — кивнул Димка.
      — Еще бы! — мичман сбавил тон, в общем-то он быстро отходил, если человек признавал свою вину.
      — Зря, — продолжал Димка. — Надо было все же врезать ему, чтоб другим неповадно было.
      Кинякин опешил на мгновенье и опять взвился:
      — Ну не сносить тебе головы, Дергушин! Знаешь, чем это пахнет — поднять руку на командира?
      — Сволочь он, а не командир, — твердо сказал Димка и припечатал прорезиненную заплату на потертый локоть водолазной рубахи.
      — Это я и без тебя знаю, — вдруг согласился мич-М,ан. — Но он же жаловаться собирается. Рапорт писать.
      — Хрен с ним, пусть пишет, — равнодушно пожал плечами Димка.
       — Тебе — хрен, а мне его уговаривать.
      — Не уговаривайте.
      — «Не уговаривайте»! Ловок ты, да дурен. Что ж ты думаешь, так я и отдам тебя кому попало на съеденье! — И попросил: — Извинись перед ним. И все шито-крыто.
      — А это он видал! — Димка показал фигу. Кинякин устало провел рукой по лицу и раздумчиво сказал сам себе:
      — Останусь я на сверхсрочную и буду всю жизнь с такими вот архаровцами здоровье гробить. Раньше времени в деревянный бушлат обрядят, — Переспросил: — Не пойдешь извиняться?
      — Не пойду, — отрубил Димка. Кинякин сокрушенно покачал головой.
      — А мне придется. За тебя. Если он начальству донесет — кисло тебе будет. — Мичман немного поразмыслил, сказал: — Я скажу ему, что наказал тебя своею властью. Три наряда тебе, выдраишь весь барак.
      Димка хмыкнул в ответ.
      — Ты слыхал, что я сказал? — взорвался мичман. — А ну встать!
      Дергушин встал, вытянулся по стойке «смирно».
      — Есть три наряда, товарищ мичман.
      — Вот так, — удовлетворенно кивнул Кинякин и посмотрел, на Костю, у которого тряслись губы и багровыми пятнами покрылись щеки. Он пытался сделать вид, что все это его не касается, но у него не получалось.
      «Нет, надо что-то делать! — горестно подумал мичман о Косте. — Пропадет парень». Но что делать, как помочь, мичман не знал. Правда, давно уж он лелеял одну думку, да все не знал, как ее осуществить. Теперь же, видя тоскливо-загнанный взгляд Кости, решил не откладывать больше этого дела в дальний ящик.
      Мичман частенько захаживал к Любе. Оба деревенские, они быстро нашли общий язык, вспоминали каждый свои места, обоих тянуло домой, хотя из мест они были разных: мичман с Вологодщины, а Люба с калужской земли. Люба чувствовала себя с мичманом хорошо и просто, будто со старшим братом, знала, что он не охальник и ходит к ней не с тайными мыслями, а просто душой погреться, в домашней обстановке побыть, от которой за годы службы и войны отвык, но сердцем тянулся. Он ей то ходики на стене починит, то у стула ножку поправит, то гвоздь вобьет. «Вам бы, Артем Николаевич, по хозяйству заниматься, а вы в воду лазите», — говорила Люба ему. «Я дома, бывало, все починю, каждый гвоздик в дело шел. Люблю чинить-ладить», — сознавался мичман. Был он из глухой деревни. Любил девушку, но не дождалась она его, выскочила замуж, укатила в город. Люба сердцем услышала, что любит он ту девушку до сих пор. Из однолюбов он. Ей бы, Любе, такую любовь! Не поняла та, мимо счастья прошла, глупая.
      Чаевничали они вечерами под мирную беседу, советовались, делились новостями, и мичману хорошо было в чистой горенке с деревенскими тряпичными половичками на свежевымытом полу, с цветками в консервных банках на подоконнике, с наглаженными кружевными накидками на подушках — во всем чувствовалась расторопная и опрятная женская рука.
      И давно уж рассказали они друг другу все о себе и мичман знал горемычную долю Любы.
      А тут стал он примечать, что Люба интересуется Костей, все про него расспрашивает, все выпытывает. Будто бы ненароком, а все разговор на Костю поворачивает. «Неспроста это», — смекнул мичман. Вот тогда-то и зародилась у него мысль, что Люба могла бы помочь выправиться парню. Только как подступиться к этому вопросу, мичман не знал, да и совестно было. А что Люба явный интерес к парню проявляет — тут и дураку видно. Все зыркает в него глазом. Не раз мичман перехватывал этот взгляд. «Хорошо бы вот...» — думал он. Хорошо-то хорошо, да только как все это сделать? Тут мичман вставал в тупик.
      Не одну ночку поворочался он на нарах, обмозговывая, как бы так уладить это щекотливое дельце, как бы так подступиться к Любе и половчее спеленать ее, чтобы и не вытурила под горячую руку и чтоб дело было обтяпано. И ничего не придумал, как начать с бутылки, а там — куда кривая вывезет.
      И сегодня, после того что произошло на ряжах, мичман решился: «А-а, была не была! Что, убудет ее, что ли!»
 
      Вечером, едва Люба успела подтереть пол, как ввалился к ней мичман.
      — Любовь Андреевна, я к тебе по делу! — бухнул он с порога.
      — Проходите, Артем Николаевич, проходите, — запела Люба и, привечая гостя, обмахнула полотенцем стул. — Садитесь, всегда рады вам.
      Кинякин вытер сапоги о мокрую тряпку у порога, осторожно, боясь наследить, прошел по чистым половичкам к столу и уселся на венский стул с изогнутыми ножками, невесть откуда залетавший сюда, в этот барак на краю света.
      — Я, значица, вот... — Мичман запнулся, поиграл желваками на скулах. — Дельце тут одно...
      И выставил бутылку на стол. Пока шел сюда, все было просто, а как настал момент сказать — зачем, так вспотел мичман.
      — Дело, значица, такое...
      Мичман смущенно кашлянул в кулак. «Вот, черт, как же начать!»
      — Да уж вижу, Артем Николаевич, какое дело.
      Глаза Любы настороженно сузились. Уж больно необычен был этот приход, и сам мичман какой-то взволнованный и вроде бы не в своей тарелке. «Неужто подсыпается?» — подумала Люба с удивлением. Недавно с Лубенцовым разговор был, и вот — на тебе! Вот уж от кого не ожидала. Уж кто-кто, но мичман! Люба уважала его, чувствуя в нем и доброту, и совестливость. А тут вон как дело оборачивается! Все же мужик — он мужиком и остается: мимо бабы, не скосив глаз, не пройдет. Ишь, поллитру притащил, голубчик!
      И Люба сразу от ворот поворот произвела:
      — Только забирайте-ка вашу бутылочку, дорогой Артем Николаевич, и... скатеркой дорожка!
      — Погоди, — опешил мичман. — Я же еще и не сказал...
      Лысина его вспотела. Когда Кинякин волновался, у него почему-то всегда потела лысина.
      «Вот, черт, так и знал — сердце вещало, что неправильно поймут его. Поди, думает, что он сам, к ней клинья бьет». И, набравшись духу, мичман брякнул:
      — Ты бы это... пригласила бы Костю нашего. На чай. Потолковала б с ним... хм. Парень-то мается. И до греха недолго. Боюсь я за него. Ему женское... хм... слово надо.
      Мичман запинался, вытирал вспотевшие ладони о штаны и все хотел, чтоб Люба сама догадалась, что к чему.
      А у Любы глаза на лоб полезли. Щеки, уши, открытая белая шея пошли красными пятнами. Когда кровь схлынула, когда Люба пришла в себя, она по-гусиному зашипела:
      — Я тебе что!.. А? Жук навозный! Чего удумал! Да я тебя!... А ну катись отсюда, гад ползучий!
      — Ты погоди, погоди! Ты уразумей, — пытался еще что-то втолковать ей мичман.
      — Я уразумела! Это ты уразумей, кобель плешивый! — Глаза ее косили от ярости, и взгляд был текуч и ускользающ.
      — Дело-то общественное, чего ты взъярилась? — увещевал мичман и, сказав это, понял — совсем не в те ворота въехал.
      — Общественное! — задохнулась от возмущения Люба. — Я тебе дам «общественное»! Ах ты пес бесстыжий! Да как язык-то у тебя повернулся такое предлагать?!
      Люба схватила подвернувшуюся под руку сковородку. Белая, зло ощерясь мелкими плотными зубами, она наступала.
      И мичман дрогнул. Он пятился, не упуская из виду сковородку.
      — Белены объелась! Чего взъярилась-то? Я к тебе как к сознательному человеку, а ты!.. — пытаясь еще сохранить достоинство, вразумлял ее Кинякин.
      — «К человеку!» — захлебнулась словами Люба, наступая на него широкой грудью. — Змей подколодный, чурбак осиновый! Убью!
      Люба запустила сквородкой, мичман увернулся. Сковорода тяжко грохнула в стену, посыпалась штукатурка. Кинякин снарядом вылетел в коридор, захлопнул дверь, прижал спиной. «Убила бы, — подумал он. — Голову расколоть можно, чугун ведь. Вот сука!»
      Кинякин, матерясь, спешным шагом прошел коридор, воздавая богу хвалу, что никто не видел его позора. Пригладив остатки волос на темечке, одернув китель, нарочито неторопливо дошел до своих дверей. Уже взявшись за ручку, вспомнил, что оставил бутылку на столе. «Все. Накрылась водочка! — с сожалением подумал он. — Не отдаст». И тут же обругал себя: «Пенек березовый! Надо было сначала раздавить поллитру, а потом уж заманивать».
      О своей неудаче он никому не обмолвился.
      А Люба, рухнув на стул, на котором только что восседал мичман, залилась в три ручья. Щеки горели, будто крапивой нажгло. Это за кого же они ее принимают, раз с такими предложениями приходят! Какая же славушка о ней идет! Господи! Нет ничего хужее, чем быть одинокой женщиной! Всяк тебя и обидит, всяк и пристанет, всяк и осудит. «Разнесчастная я горемыка! Чем я хужее других?» — причитала она вполголоса, чувствуя себя одинокой, обиженной, по-сиротски беззащитной.
      Постепенно мысли ее перешли на Костю. Господи, неужели и впрямь такое с ним? Не будет же мичман на невинного наговаривать. Это еще Лубенцов мог бы сбрехнуть, а мичман нет, зря поклеп возводить не станет. За что же бог покарал Костю? Он же мальчик совсем. За какие грехи? Личико у него, как на иконе, — худенькое, темное, одни глазыньки, как небушко чистые, — светят. А в них боль. И промеж бровей страдальческая морщинка прорубилась, и а складках у рта — горькая горечь. Страсть-то какая! Ведь он и руки может на себя наложить! Сглупу-то погубит жизнь свою.
      Люба даже привскочила, бежать хотела, будто Костя и вправду уже собрался порешить с собою. Но тут же села, и жгучая обида вновь удушливо взяла за горло, опять брызнули слезы. Дьявол лысый, явился — не запылился! Сват какой выискался. Это ж чего удумал! Вот удумал так удумал!
      Люба убрала бутылку со стола, запрятала в шкафчик. Дудки уж, не получит! Это вместо платы за стыдобушку. Господи, вот дурак плешивый! Да кто так к женщине идет! Думает, бутылку поставит — и все. Вот ума-то не хватает у мужиков! Дураки дураками. Никак не могут попять, что женщина выбирает, она — и только она! — решает, быть или не быть тому, что мужик замыслил. А они думают, что они победили. Захочет женщина быть побежденной — «победит» мужик, а не захочет — пиши пропало. Любу вдруг пронял смех: она вспомнила, как мичман — задом, задом! — выскочил из комнаты. И про бутылку позабыл.
      Мысли ее снова обратились к Косте. Жалостью сердце зашлось. Такой пригоженький, такой тихонький, воды не замутит. Он ей сразу приглянулся, как тогда за нитками пришел, сердцем почуяла она его чистоту. Тонкобровый, ясноглазый и губы бантиком — как у девочки. Нецелованный, поди, еще?
      Неожиданно для себя подумала о тайном и тут же устыдилась своим мыслям, почувствовала, как жаром взялись щеки. Ох, бесстыжая! Не лучше мичмана. Но вдруг и оправдала Артема Николаевича. Он за человека болеет, он Косте-то как старший брат, вот и гложет его забота. Он, Артем-то Николаевич, только с виду строг да криклив, а душа-то у него добрая. Люба давно уже разгадала: кто здесь кто и какой. Опять же, ничего он постыдного и не сказал. Чего это вдруг ей пригрезилось! И впрямь — белены объелась.
      Но хоть и оправдывала теперь Люба мичмана, но все же понимала: въявь ничего не сказано, но толковали-то о том самом, за что сковородкой запустила...
      Смятенно думала Люба, не зная, кто прав из них — она ли, мичман ли?..
 
Люба, братцы, Люба; Люба, братцы, жить
С нашим старшиною не приходится тужить!..
 
      Звонкие, не окрепшие еще голоса под открытым окном оборвали ее растерянные думы. Дергушин и Хохлов шли с залива и, как всегда, пели эту песенку возле ее окна. Пересмешники. Каждый раз вот так орут, выделяя слово «Люба». Одетые в водолазные серые свитера, в шерстяных фесках на голове и в кирзовых сапогах, они нарочно строевым шагом «пропечатали» по каменной тропинке. Ощеряясь до ушей, держали равнение на Любу, будто на адмирала. Зелененькие мальчишечки, им бы с мамками еще жить, а они под водой работают и вот что с ними приключается. Господи!
      Опять подумала о Косте. Господи, ну за что ему такое наказанье! Вспомнила слова мичмана, что сказал он однажды за чаем: «Доктора говорят — потрясенье ему надо. Чтоб какая женщина помогла ему. Тогда, глядишь, направится малый, нормальным человеком станет». Устроила она мичману потрясенье сковородкой. Люба усмехнулась, но усмехнулась горько, не смешно ей было...
      Наутро пришел Артем Николаевич. Вежливо постучался, отводя глаза, хмуро сказал:
      — Мичманку оставил.
      — Берите. — Люба кивнула на форменную фуражку, висевшую на гвозде.
      Кинякин надел мичманку, потоптался у порога.
      — Ты... это... извини меня.
      — Чего уж, — горько усмехнулась Люба.
      — Не хотел обидеть, видит бог.
      Мичман мялся, не уходил, она видела — что-то сказать хочет.
      — Ну, — подтолкнула Люба.
      Кинякин отвел глаза:
      — Ты все ж подумай...
      — Ты... опять! — Люба задохнулась, из глаз брызнули слезы.     
      — Вот бабы! — недовольно поморщился мичман. — Ну чего реветь-то?
      Он сокрушенно покачал головой.
      — Ну чего я такого сказал? Подумаешь! Я ж к тебе как к взрослому человеку, по-товарищески, а ты в слезы да еще... за сковородку. Ты об нем подумай. Пораскинь мозгами-то.
      — А обо мне ты подумал! — выкрикнула сквозь слезы Люба. — Что я тебе — сука какая?
      — С чего ты взяла? — удивился мичман. — Я такого и в уме не держал. Человека спасать, надо.
      — Я знаю, что вы обо мне думаете, — тихо, с горечью и почему-то успокаиваясь, сказала Люба. — Я по утрам-то встаю и дрожу: не измазали чем дверь. Аж сердце заходится, пока дверь отворю.
      Мичману знаком был этот деревенский обычай — мазать дегтем ворота, когда хотят опозорить девку. — Я салки-то любому сверну, ежели кто посмеет, — заиграл желваками Кинякин. — Сказки только. Любому.
      Потоптался, помолчал, глухо обронил:
      — Я ведь тебя понимаю. Но он же вовек к девке не подступится, а в него веру надо вдохнуть.
      — Ну и пущай кто другой веру эту вдыхает! — зло ответила Люба. — Чего ко мне-то липнете? Я вам что!..
      — Не понимаешь, — с сожалением вздохнул Кинякин.
      — А вы, кобели, понимаете.
      — Костери, костери, а все ж запомни, об чем я сказал, — долдонил свое мичман.
      — Настырный  ты — у  попа кобылу  выпросишь.
      — На кой мне кобыла! — осердился теперь мичман. — Мне человека надо спасти.
      — Уйди с глаз, а то опять сковородки дождешься, — без зла и с какой-то покорной тоской предупредила Люба.
      — Ладно, пошел, — вздохнул Кинякин. — Как пишут в газетах: высокие договаривающиеся стороны к согласью не пришли.
      — Не пришли, — отрезала Люба. — Сват какой выискался. Иди, иди, не толкись тут!
      «Чертова баба, сопрел с ней!» — чертыхнулся мичман, прикрывая за собою дверь.
      Лубенцову и Косте предстояло уложить на «постель» параллельно два рельса на расстоянии пяти метров, чтобы потом, двигая по этим рельсам третий, равнять щебенку.
      Они спустились в воду друг за другом. Видимость была отличной, метров десять, пожалуй. Редко такое выпадает водолазу, чаще на дне его встречает полумрак и плохая видимость, а то и вообще тьма, и работать приходится на ощупь. Приятно быть в светлой воде, приятно сознавать, что глубина невелика и опасности тут никакой. Век бы так работать! Сейчас вот солдаты опустят два рельса, и они с Лубенцовым установят их параллельно.
      — Костя, гляди там! — предупредил Игорь Хохлов по телефону. — Сначала тебе майнаем.
      — Давайте.
      Костя передернул груза назад, на спину, поднял голову. В светлый, играющий бликами проем плота нырнула черная длинная тень. Неровно покачиваясь, приближалась, постепенно приобретая вид рельса. Спускали его на пеньковых концах.
      — Потравливай помалу! — приказал Костя и подошел к рельсу, который уже касался груды щебня.
      Костя взялся за рельс и потянул на место, обозначенное вбитыми колышками, которые еще вчера установил под водой мичман Кинякин. Когда рельс повис точно в назначенном месте, Костя приказал:
      — Майнай сразу!
      — Есть! — отозвался Игорь.
      Рельс упал на щебень, поднял облачко веселого рыжего ила.
      Костя отвязал тонкие канаты.
      — Вира концы!
      Извиваясь светлыми змеями, канаты ускользнули вверх. Ил размылся, осел толстым рыжим слоем на рельс, на щебенку, и снова стало светло и прозрачно.
      На душе было легко и радостно. Мурлыкая песенку «Ты, моряк, красивый сам собою...», Костя нашел лом, спущенный еще заранее, и стал подвигать рельс на место. Мешала груда щебня. Пришлось ее разравнивать руками, и Костя, занятый своим делом, совсем забыл про Лубенцова. Он вздрогнул, когда услышал по телефону взволнованный голос Игоря Хохлова:
      — Костя, помоги Вадиму! Быстрей!
      Костя выпрямился и увидел Лубенцова, лежащего без движения. Еще не понимая, что произошло, Костя поспешил к нему. Только на подходе он разобрал, что Лубенцову придавило рельсом шланг.
      — Быстрей! — торопил Игорь.
      Костя попробовал приподнять рельс, но сил не хватило. Лихорадочно работала мысль: «Что делать? Как помочь?» Решение пришло самое простое. Он намертво уцепился руками в рельс и крикнул Игорю:
      — Открой мне воздух на полный!
      В шлеме мощно загудела воздушная струя. Костя перестал стравливать излишки, и сразу же начало раздувать скафандр, потянуло вверх, и Костя почувствовал нестерпимую боль в руках, но, стиснув зубы, не разжимал рук. «Только бы не вырвался! Только бы вытерпеть!» — молил он.
      Рельс вытягивал ему жилы. Казалось, руки сейчас оторвутся, и тогда он с силой пушечного снаряда вылетит наверх, ударится снизу о плот. И иллюминаторы его только созвякают, тогда уж никто не поможет ни ему, ни Лубенцову.
      Раздутый скафандр приподнял его с грунта вместе с рельсом. В глазах потемнело, пошли кровавые круги, руки выламывало из плеч. Он прохрипел:
      — Поднял!
      Сквозь рев воздуха в шлеме, сквозь звон крови в ушах пробились до сознания далекие слова Игоря:
      — Все! Опускай!
      Костя не видел, но понял, что Лубенцов выдернул свой шланг из-под рельса.
      — Стоп воздух! — прохрипел Костя.
      — Есть! — ответил Игорь.
      Рев в шлеме прекратился, наступила тишина, которую знают только водолазы — глухая, непроницаемая, могильная.
      Стравливая лишний воздух из скафандра, Костя до боли нажал головой клапан шлема. Он понимал, что если сейчас не бросит рельс, то, падая па грунт, обрубит себе пальцы — руки намертво прикипели к железу, и он не мог разжать их.
      Костя не видел, как Лубенцов подставил лом между камнями и рельсом и смягчил удар. Костя упал на грунт, почувствовал резкую боль в пальцах.
      — Костя, выходи наверх! — приказал по телефону Игорь.
      Когда Костя поднялся по трапу, когда его раздели, он увидел, что кожа на пальцах сорвана до мяса — и рукавицы не помогли.
      Рядом раздевали Лубенцова.
      Мичман Кинякин орал на сержанта, стоящего на плоту:
      — Олухи, кто так вяжет узлы! Так козу только привязывают, и то убежит!
      Бледный сержант молча выслушивал ругань мичмана, перепуганные солдаты тоже молчали. Мичман Кинякин,  красный,  разъяренный, бегал вприпрыжку, как воробей, по палубе и распекал стройбатовцев:
      — Чуть водолазов мне не угробили! Это вам не навоз заготовлять! Смотреть надо!
      Из крика мичмана. Костя понял, что солдаты плохо завязали узлы на рельсе и рельс сорвался. Мог бы и убить Лубенцова наповал. Еще счастливо отделался.
 
      Костя не работал, мичман дал ему несколько дней на поправку. И хотя руки его заживали и он уже разбинтовал их, но спускаться под воду еще не мог, и Костя помогал Сашке-коку на камбузе: резал хлеб, перебирал сушеные фрукты на компот, носил дрова.
      Часто уходил в сопки, бродил там в одиночестве. Как-то вечером, когда он опять пошел в свои облюбованные места его окликнули из окна:
      — Ты куда, Костя?
      Люба поправляла волосы, подняв над головой обнаженные по плечи полные белые руки,
      — По ягоду.
      — Возьми меня с собою, — улыбнулась она, и взгляд ее раскосых глаз ускользнул куда-то в сторону.
      — Пойдемте, — не очень охотно согласился он. Ему хотелось побыть одному, и вот — на тебе!
      — Я быстренько! — обрадованно крикнула она и исчезла из окна.
      Через минуту стояла уже рядом, слегка запыхавшаяся, в накинутом на плечи цветастом платке и с плащом через руку. В другой руке она держала кастрюлю с проволочной дужкой.
      Костя смущенно и осторожно косил глазом на барак — не видит ли кто? Слава богу, никого не было. Одна смена водолазов работала, другая ушла в кино в Верхнюю Ваенгу.
      — Я одну полянку знаю, — торопливо и взволнованно говорила Люба, тоже стараясь побыстрее уйти от барака. — Вся в ягоде, ступить негде. Надо на варенье набрать.
      Люба говорила без умолку и часто смеялась коротким нервно-возбужденным смешком.  — Как руки твои?
      — Ничего.
      — Ох и перепугались мы тогда все! — простонала Люба. — И что за профессия у вас такая! Вроде тихая, мирная, не минеры вы, не саперы, а вот... Не страшно под водой-то?
      Костя пожал плечами.
      — Ох, а я бы так и померла! — призналась она. — Как погляжу на вас, когда под воду спускайтесь, так сердце и зайдется. Сколь работаю с вами, а все привыкнуть не могу.
      Они пришли на полянку, и впрямь сплошь усыпанную морошкой. Люба пораженно смотрела на ягоду. Она сама такого не ожидала.
      — Ой, сколь ее! Сбирай. Кто так не любит морошку, а я так люблю. Вкус у нее какой-то... Нет боле такого вкуса, правда? Я не встречала.
      Костя кивнул.
      Они наелись морошки, наполнили кастрюлю на варенье — полянка и вправду была, как скатерть-самобранка.
      — Ох, пристала я! Давай отдохнем, — предложила Люба и чуть снизу взглянула на Костю.
      Место было на пологом склоне сопки и с трех сторон защищено кустарником, с четвертой виднелся залив. Слюдяно-бледное солнце низко висело над землей, но уходить с горизонта не собиралось, освещая сиреневый залив, по которому шел мелкий накат и стальная чешуя взблескивала на сонных водах. Затихшие сопки графически четко врезались в бледно-голубое тихое небо. Наступили те прекрасные светлые сумерки, какие бывают только в Заполярье.
      — Го-осподи-и! Тишина-то какая! — распевно сказала Люба, опускаясь на мягкий мох. — И нету никого. Будто мы с тобой одни на всем, белом свете.
      Она сидела на подстеленном плаще и медленно разглаживала складки юбки.
      — Садись, чего стоишь-то? В ногах правды нету. Она коротко всхохотнула странно чужим   голосом, подвинулась на плаще, освобождая ему место.
      Костя присел рядом.
      Рукой он случайно дотронулся до ее руки. Люба осторожно и ласково, как ребенку, погладила ему больные пальцы. Прикосновения эти были приятны.
      — Пальчики мои бедненькие, — тихо сказала она. — Жалкий ты мой!
      Костя поднял голову и увидел ее побледневшее лицо и загустевшие глаза. Она вдруг зябко поежилась, медленно провела рукой по своей открытой полной шее и, не таясь больше, глянула ему прямо в глаза, тихо позвала осевшим голосом:
      — Иди ко мне, Костя.
      Белыми рыбинами всплеснулись ее руки, сильно обняли его за шею, и жаркий щекотливый шепот ударил в уши:
      — Ты не бойся меня, Костя! Не стесняйся, милый...
      Люба обожгла поцелуем, и он задохнулся. У него кругом пошла голова и отчаянно-гулко застучало сердце. А она целовала все крепче и крепче и, преодолевая его робость, и торопя его, и укрепляя ему веру, сдавленно шептала:
      — Ты все можешь, все можешь, все...
      Потом, ошеломленный, он лежал рядом с ней и сердце его готово было выскочить из груди. Он хватал пустой воздух и не мог надышаться, будто был в скафандре и ему выключили подачу из баллонов.
      А Люба лежала на спине, и тихая грустная полуулыбка таилась в уголках ее губ.
      Они встретились глазами, и у Кости от нахлынувшей нежности перехватило горло. Он хотел сказать ей что-то благодарное, ласковое, но не мог, не знал, как говорить. Люба поняла его, чуть   хрипловато произнесла:
      — Ну вот видишь, вот видишь...
      Костя в благодарном порыве целовал ее мягкие, пахнущие чем-то торьковато-свежим, будто бы забытым запахом черемухи, губы, целовал шею, ослепленный ее белизною, близко видел раскосые, затуманенные нежностью глаза.
      Наконец он опомнился, отрезвел, отвернулся, чтобы скрыть свое смущение.
      Залив потерял уже синеву, небо тоже, все вокруг погрузилось в прозрачно-зыбкую светлую пустоту. Не шелохнется листок, не замутится вода. Северная ночь пала на землю.
      Костя услышал вздох и увидел, что по лицу ее катятся светлые дробинки слез. Люба смаргивала их, а они все катились и катились.
      — Вы что? — испугался он и весь рванулся к ней. — Вы... обиделись?
      Люба провела ладонью по щекам, смахнула слезы, виновато-успокаивающе улыбнулась:
      — Нет, Костик, это я так. Это я по бабьему обычаю. — Она вздохнула, голос ее окреп, но на мокрых ресницах по-прежнему вздрагивали слезинки. — Баба не баба будет, если не поплачет. Ты не бойся, когда бабы в таких случаях плачут. Из одних глаз слезы, да на разном хмелю настояны.
      Он не понял. Люба притянула его голову к себе на грудь и тихо, с какой-то затаенной болью, сказала:
      — Вот и породнились мы.
      Он услышал, как под шелковой прохладной кофточкой сильно и беспокойно стучит ее сердце, и почему-то тревога охватила Костю, какое-то смутное предчувствие беды.
      — Ты не осуждай меня, ладно? — просительно прошептала она.
      — Нет, нет, что вы! — горячо заверил он. Костя не понимал, почему он должен осуждать Любу.
      Она вздохнула, будто от чего-то отрешаясь, легонько оттолкнула его, быстро поднялась и потянула из-под Кости плащ.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9