Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ледовая книга

ModernLib.Net / Путешествия и география / Смуул Юхан Ю. / Ледовая книга - Чтение (стр. 14)
Автор: Смуул Юхан Ю.
Жанр: Путешествия и география

 

 


Он один из тех, кто не спешил сменить в срочном порядке своё уважение и симпатию к Советскому Союзу, возникшие у него во время Великой Отечественной войны, на «антикоммунистическую» истерию. Ламберс способен оценить размеры преодолённых нами трудностей, и он не стыдится выражать уважение сильным людям. Он знает о Советском Союзе больше, чем средний австралиец, знает, что у нас есть хорошего, и не говорит о наших недостатках с извиняющей улыбкой. Короче говоря, он желает нам удачи.

Вечером отправляемся с Позенами в кино смотреть американский фильм «Война и мир». Я шёл с известным предубеждением: смогли ли американцы постичь и передать общечеловеческий и в то же время столь русский дух романа Толстого? Но после окончания фильма мне стало ясно, что «Война и мир» хороший фильм, поставленный мастерски и всерьёз, что это произведение искусства. Есть, разумеется, и в нём те же недостатки, какие бывают в экранизации каждого большого романа, не способной вместить все сюжетные линии и всех действующих лиц книги. Главными персонажами фильма «Война и мир» являются Пьер Безухов (Генри Фонда) и Наташа Ростова (Одри Хепбёрн). Это не совсем те же Пьер и Наташа, что у Толстого, они несколько американистые, но ткань их характеров в основном та же. Видимо, постановщик фильма Кинг Видор — хороший знаток и толкователь Толстого, он не позволяет себе уклонений, о которых стоило бы говорить, ни от текста, ни от действия, ни от расстановки акцентов книги.

Наташа мне надолго запомнится. Она очень молода и обаятельна, в ней есть что-то окрыляющее. Хорошая американская актриса сумела тут слиться со своей ролью. Мы видим Наташу дома, весёлую, жадную к жизни, любящую всех людей, — ту самую Наташу, которая мечтает ночью на балконе (превосходная сцена!) и которую впервые слышит и впервые понимает князь Андрей. Затем мы видим Наташу на её первом балу, где на её долю — до того, как князь Андрей приглашает её танцевать, — выпадает столько детских и все же горьких переживаний. Видим Андрея, очень близкого к Андрею Толстого. Затем Наташа наносит вместе с отцом визит старому князю Болконскому, который выходит к ним в ночном халате и держится с ними холодно и высокомерно. Мы видим, как между ними возникает отчуждение, как княжна Марья пытается отвлечь внимание от этого, как разочаровывается Наташа. Затем в игру вступает Анатоль Курагин. Сцена, где Наташа ждёт саней Курагина, где она понимает, что её тайна обнаружена и что дверь заперта, где она ходит одна по комнате — молодая, красивая, отчаявшаяся, сокрушённая, — эта сцена потрясающа. Она — достояние великого искусства. Затем мы видим, как Наташа по-хозяйски хлопочет при отъезде Ростовых из Москвы, как она находит раненого князя Андрея, как тяжело она переживает его смерть и как наконец находит своё счастье вместе с Пьером. Прекрасная, замечательная актриса.

Пьер в очках, он неуклюжий (но худой!), беспомощный, задумчивый и добрый. Впрочем, одна сцена с Пьером решена сугубо по-американски, а именно та, где Пьер и Долохов бражничают с офицерами. Вся пирушка показана обстоятельно и пространно. Затем заключается пари, и Долохов, сидя на подоконнике, выпивает бутылку коньяку. Все здесь до последней детали — игра на нервах. И откинутое назад тело Долохова, и его ноги на подоконнике, и до мучения медленно убывающее содержимое бутылки, и зияющая пустота внизу. Высота метров сто. Затем на подконник взбирается Пьер. Он очень пьян, он качается, и кажется, что его тяжёлое тело вот-вот рухнет на мостовую. Пока его втаскивают обратно в комнату, успеваешь проглотить изрядную дозу жути. Мы видим Пьера в Москве, из которой все бегут, видим его в Бородинском сражении и во французском плену вместе с Каратаевым.

На Западе, вероятно, ещё и до сих пор «русская душа» понимается и толкуется как нечто типично каратаевское, при этом каратаевщина почти полностью отождествляется с мудрым, взвешенным самообладанием Кутузова. Образ Платона Каратаева создан в фильме интересно и с большой любовью. Его фатализм, его спокойствие, его равнодушие к смерти, его непротивление злу насилием, его забота о Пьере, его огромная доброта — все это словно повисает синей и тёплой вечерней дымкой над гибелью наполеоновской Великой армии.

В раскрытии образов Наполеона и Кутузова режиссёр также близок к Толстому. Кутузов стар, мудр и осторожен. И, в противоположность ему, Наполеон капризен и эгоистичен. В большом разорённом зале он ждёт прибытия послов от побеждённой Москвы, принимает позы, готовится к блистательной речи и приходит в ярость, когда ему сообщают, что москвичи покинули свой город.

Почти все массовые сцены «Войны и мира» грандиозны и захватывающи: и Бородинский бой, и уход из Москвы русских, и появление в ней французов. Но редко приходилось видеть на экране что-либо подобное отступлению наполеоновской Великой армии. Это потрясает, тут есть неизбежность и возмездие. При каждом своём новом появлении на Смоленской дороге Великая армия оказывается все более маленькой, все более потрёпанной и усохшей.

Вот одна сцена. Тихо падает снег. Чистое, без всяких следов, холмистое поле. Вдруг раздаётся сигнал побудки. И снежные холмы оживают, из-под снега поднимаются остатки Великой армии. И ковыляют дальше на запад. Не осталось больше ни оружия, ни порядка, ни веры. Это марш смерти.

Можно ли требовать ещё большего, чем дали американцы в «Войне и мире»? Конечно, можно. И все же это удавшееся, на редкость удавшееся художественное произведение.


Возвращаемся на корабль после полуночи. Необыкновенная тишина, мягкий полусвет огней. По пристани прогуливаются туда и обратно двое таможенников. Спящий порт, запах пыли и зёрна.

В 1949 году я прожил несколько месяцев в провинциальном эстонском городке Выру, в гостинице «Александрия». Тихая гостиница, а город похож на большую деревню. Я писал книгу и мечтал о Шанхае, о большой гавани. Если будет возможность, обязательно туда поеду и поживу месяц-другой в гавани, именно в гавани. В гаванях, даже в спящих, слышится свой особый ритм, своя песня, отсюда тянутся лучи вдаль, сюда сбегаются лучи издалека.

2 марта 1958

Воскресенье.

Все закрыто — магазины, кино, бары. В начале дня, в часы богослужения, машин на дорогах немного. А городской транспорт — автобусы и троллейбусы — ходит из Порт-Аделаиды в Аделаиду редко. Большая часть горожан ещё вчера выехала за город, хотя трудно себе представить, чтобы в ближайших окрестностях Аделаиды можно было найти что-либо похожее на то, что мы называем зеленью и природой. Погрузка прекращена, тяжёлые ворота складов заперты, и даже гости появляются сегодня позже, чем обычно. В город как бы спустилось с гор безмолвие пустыни, не нарушаемое ни шумом уличного движения, ни гудками буксиров. И в этой тиши австралийцы молятся своим богам, дерущимся между собой, словно буржуазные партии: методисты своему богу, баптисты — своему, адвентисты — своему, лютеране — своему, мормоны — своему. Молятся и самому могучему богу, у которого вместо сына аккредитован на земле папа римский.

Тихо с утра и на корабле. После обеда я отправляюсь в гости к одной эстонской супружеской паре. Они приезжают на своём «холдене», оставляют его на набережной и приходят за мной на корабль. На людей, которых привезли сюда из Западной Германии в грузовом трюме американского военного транспорта, «Кооперация» производит, разумеется, впечатление роскошного судна.

Проезжаем через тихую Аделаиду. Мало людей, мало движения. Минуем новую церковь мормонов, в которой совершается богослужение. Снаружи эта церковь ничуть не похожа на храм. Построена она предельно практично — это одновременно и церковь и клуб. Во время богослужения задёргивается занавес на эстраде, а во время танцев той же процедуре подвергается алтарь, поскольку на эстраде играет джаз.

Люди, принимающие меня, молоды. Когда они в конце войны покинули Эстонию, им было по пятнадцать лет. Оба получили в Австралии высшее образование: муж кончил Аделаидский строительный институт, а жена — медицинский факультет Аделаидского университета. У них австралийское гражданство, да и не только гражданство. Они считают себя австралийцами, все их планы на будущее связаны с этим материком, они освоились со здешним образом жизни и с природой. Жена, по внешности типичная эстонка, говорит по-эстонски ещё очень хорошо и чисто, но мужу довольно часто приходится прибегать к английским словам, да и по звучанию его речь напоминает английскую.

Нравится ли им Австралия? Нравится. Уже теперь, в молодости, они довольно обеспеченные люди. Годовой заработок только мужа равен тысяче австралийских фунтов и намного превышает заработок среднего рабочего. К тому же Австралия такая страна, которую безработица задевала, по крайней мере до сих пор, лишь самым краешком. Разговор наш вертится вокруг бытовых вопросов — вокруг квартирной платы, заработка, цен, строительства и т. д., а потом он сам собой перескакивает на отношения между эмигрантами и «настоящими австралийцами». С этим не все в порядке. Скрытое недовольство, которое, как я уже не раз замечал на корабле, проглядывает в отношении австралийцев к эмигрантам, должно быть, не совсем беспричинно. Австралийские девушки редко выходят замуж за молодых эмигрантов. Последних редко принимают в потомственных австралийских семьях. И хотя молодых эмигрантов можно назвать кем угодно, только не «безъязыкими чужаками», все же эти невидимые рубежи и перегородки очень устойчивы. Пытаюсь выведать у нашего хозяина причину.

— Мы трудолюбивее, — решает он.

— Трудолюбивее? Дело только в этом?

— Нет, не только в этом. Пришлые, чтобы встать на ноги, соглашаются порой на более низкую плату.

Так вот где зарыта собака! Рабочие боятся, и, по-видимому, не напрасно, что из-за эмигрантов может упасть уровень заработков, а работодатели видят в них более дешёвую рабочую силу, то есть боевые резервы для борьбы с профсоюзами. Не очень завидная роль.

Мои хозяева — приятные и тактичные люди. Они с самого начала подчеркнули то обстоятельство, что политика — это не их сфера и что у них нет никаких связей и никакого контакта с главными деятелями эстонской эмиграции, в основном бывшими эсэсовцами. Тем не менее нам почему-то не удалось обойти молчанием один вопрос, а именно вопрос о все возрастающих противоречиях между старшим и младшим поколением эмиграции, о взаимном отчуждении между ними. По-видимому, отчуждение это вполне закономерно. Младшее поколение эмигрантов, большая часть которого обучалась в школах и вузах Западной Германии или Австралии, лучше ассимилировалось, у него меньше связей с родиной, меньше воспоминаний, оно пустило более цепкие корни и более безродно. По моим шведским и здешним наблюдениям, ему так же чужды «столпы общества» буржуазного времени, разбросанные по Швеции и Америке и грызущиеся из-за каждого выклянченного доллара, как и те эмигранты из старшего поколения, которые не могут приспособиться к чужой стране и к чужой природе, усвоить чужой язык и чужие обычаи, которым трудно получить работу и которых с каждым годом все сильнее и сильнее тянет на родные острова.

В австралийском образе жизни можно выделить три черты.

Во-первых, австралиец, коренной или свежеиспечённый, существо до предела домашнее, замкнутое и малообщественное. Закон «мой дом — моя крепость» тут имеет полную силу. Круг знакомства — маленький и ограниченный, его составляют осторожно, и он, как видно, устойчив. Незнакомым неохотно открывают дверь, дом здесь играет в жизни людей почётную роль.

Второй и весьма симпатичной чертой является чуткость здешних мужей. Они помогают жёнам во всех их домашних хлопотах, ходят вместо них за покупками, трудятся вместе с ними на кухне и накрывают на стол. Этому и кое-кому из нас не грех поучиться. У нас, в Советском Союзе, где очень большой процент женщин ходит на работу, мужчины зачастую тратят столько энергии на то, чтобы говорить о женском равноправии и восхищаться им, что по вечерам они уже в полном изнеможении валятся на диван и орут:

— Дай поесть, черт побери!

Третья черта, несколько меня смущающая, — это фетишизм вещей. Похоже, что вещи имеют здесь какую-то таинственную власть над людьми и занимают в их мыслях и в их жизни слишком большое место. Здесь, правда, очень красивая мебель (в этом мы отстаём), хорошие радиоприёмники (наши не хуже), очень практичная кухонная обстановка и т. д. Но все эти предметы не столько служат человеку, сколько властвуют над ним. Думаю, что в этом случае мы имеем дело с влиянием уже упоминавшейся системы рассрочек. Стул или приёмник, купленный тобой и принесённый в свою квартиру, немедленно становится твоим и не напоминает так назойливо о себе, как вещь, за которую ты ежемесячно должен выплачивать известную сумму и которая пялится на тебя, словно заимодавец.

Возвращаемся на корабль. Я от души благодарен хозяевам за интересно проведённый день и за их откровенность. Благодаря ей кое-что в жизни этого материка стало для меня более ясным.


Совсем уже поздно вечером меня вызывают в музыкальный салон. Вхожу туда и не знаю, к кому обращаться, кто меня ищет. Вокруг разговаривают по-русски и по-английски. Лишь за одним угловым столиком сидят четверо немцев. Именно из-за этого стола поднимается длинная-длинная и очень тоненькая, похожая на удилище дама, которая подходит ко мне.

— Сударь, вы эстонец?

— Да.

— Господи! Из Тарту?

— Нет, из Таллина.

— Господи!

Мы садимся. Дама знакомит меня со своим мужем, немцем, и с другими двумя людьми, тоже немцами. Дама очень темпераментна. Разговариваем мы по-эстонски. Начинает она приподнято и поэтично:

— Помните песню, сударь: «Мужество Эстонии…»?

— Помню.

— Ох! — вздыхает дама.

И только тут я успеваю спросить, откуда она родом. Оказывается, из Тарту. Её интересуй, существует ли ещё магазин, принадлежавший её отцу, и «кто его теперь держит». Я плохо знаю Тарту и не могу ответить. Но её отца, живущего в Австралии, это очень заботит, и он хотел бы съездить взглянуть на магазин.

— Вы, сударыня, давно не были в Эстонии? — спрашиваю я.

— Да, с тех пор, как Гитлер позвал нас в Германию.

Лишь эту фразу она произносит без сильного акцента. Видно, часто её повторяла.

— Ваши родители — немцы?

— Мама — немка.

— А ваш отец?

— Отец — русский.

— А вы сами?

— Боже мой, эстонка!

Муж дамы пытливо сверлил меня своими бледными и холодными глазами. Жена переводит ему наш разговор и потом сообщает мне его вопрос:

— Вы воевали против нас?

— Воевал.

Мы вежливы, мы беседуем о том о сём, но беседа не клеится. И чтобы как-то с этим покончить, дама просит подарить ей на память пустую коробку от «Казбека». Я приношу из каюты полную и вручаю её даме.

— Боже мой, это мне!

— Это вашему папе и вашему мужу, чтобы они не забыли вкус русского табака.

4 марта 1958

Погрузка подходит к концу. Аккуратные ряды мешков ячменя в трюме уже до самых люков. Австралийские портовые рабочие трудятся спокойно, не торопясь. Ни на причале, ни в трюме грузчики не делают ни одного лишнего движения, лебёдки очень послушны их опытным рукам. Работают в одну смену, и потому вечерами гавань словно вымершая. Темпы тут не те, что в наших портах, и корабли простаивают дольше.

Завтра в Аделаиду должны прибыть английская королева-мать и «Обь» с морской антарктической экспедицией. Прихода «Оби» ждут на «Кооперации» с волнением. Часть участников морской экспедиции поплывёт на нашем корабле домой. В честь прибытия королевы-матери улицы Аделаиды наряжаются. Всюду флаги и флажки, на витринах портреты её величества и всевозможные изображения корон. По пути из Порт-Аделаиды в Аделаиду нам встретился своеобразный по своей пёстрой красочности эскорт. Все лошади были белые и красивые, да и всадники им не уступали: сапоги и сюртуки — чёрные, узкие бриджи — белые. На сверкающих киверах султаны из перьев, в руках длинные пики. Все кавалеристы как на подбор — цветущие, солидные, исполненные достоинства. В конную свиту королевы-матери явно выбирали самых лучших, то есть самых богатых парней Аделаиды.

5 марта 1958

Утром нагруженную «Кооперацию» перевели к другому причалу. После обеда прибыла «Обь». Встреча была сердечной. По причалу расхаживали мои спутники по рейсу в Антарктику — Марков и Зенькович. Среди десятков людей, смотревших вниз с борта «Оби», я разглядел загорелого Голышева, остриженного наголо и потому казавшегося ещё более молодым и круглолицым. Затем появился долговязый Фурдецкий, все такой же элегантный и громогласный, как прежде. Хорошо быть среди друзей!

Встретился тут и с эстонцем, участником морской экспедиции. Это московский аспирант Ивар Мурдмаа. Я узнал его ещё издали — он очень похож на свою мать. Странное дело — на рейде Мирного наши корабли много дней простояли рядом, но каждый из нас и не подозревал о существовании другого, у обоих были свои дела, свои заботы. Да, мир так велик и так мал!

Чтобы спокойно поболтать, как полагается двум эстонцам, мы отправились в ближайший портовый бар.

Для большинства австралийцев бар — это клуб, место встреч, второй дом. Говорят, что каждый австралиец выпивает в среднем два литра пива в день. Пиво тут в самом деле хорошее. В четыре часа люди кончают работу, и бары до шести вечера, до самого их закрытия, набиты битком. Жены приходят в бары встречать своих мужей, ждут их там. Похоже, что пиво тут считается не алкогольным напитком (хоть в нём и достаточно градусов), а предметом первой необходимости. Бар, в котором сидим мы с Иваром, состоит из двух помещений. В первом зале, продолговатом и просторном, находится стойка с высокими табуретами, за стойкой бармен, а позади — полки, уставленные батареями всевозможных крепких напитков. Сейчас, в четверть пятого, бар заполнен до отказа. Люди пьют стакан за стаканом, пьют серьёзно, деловито и по-домашнему. Поразительно, что при ежедневном потреблении такого количества пива в Австралии мало толстых людей, — редко встретишь человека с так называемым «пивным брюшком». Портовые рабочие, обычные посетители этого бара, почти все сухощавые и стройные.

Во втором помещении, в том, где мы сидим, утоптанный земляной пол, столы из некрашеных досок и плетённые из прутьев стены высотой в человеческий рост. Дверей как таковых нет, вместо них имеется нечто вроде сарайных ворот. В просвет между низкими неглухими стенами и высоким потолком свободно проникает ветер, приносящий порой не только прохладу, но и пыль. Люди приходят сюда замкнутые, но затем их лица все более краснеют и оживляются. Беседа становится все непринуждённее, и кружки отстукивают на столешницах гимн австралийскому пиву, тому самому пиву, вздорожание которого на два пенса за литр может вызвать всеобщую забастовку…

Обстановка в этом баре истинно портовая, тут особая атмосфера, на которую наложили свою печать и солидность докеров, и их весёлость, и дыхание близкого океана. И даже две женщины, которые, заняв ещё до четырех часов видный отовсюду стол в центре зала, извели на свои порядком поношенные лица столько же краски, сколько ушло бы на соответствующий кусок новой тесовой крыши, даже эти подружки кажутся сейчас красавицами средних лет. Их пылкие, призывные и многообещающие взгляды скользят от столика к столику, выискивая человека с сердцем и не совсем пустым кошельком. Для того чтобы изобразить эту сторону здешней жизни, описать Австралию с четырех до шести вечера, был бы нужен карандаш Вийральта.

Мы с Мурдмаа говорим о своём старом Таллине, о наших общих знакомых, об океанографической экспедиции. «Обь» закартировала большой отрезок береговой линии Антарктики, внесла в карту много существенных исправлений. Самолёты экспедиции не раз высаживали на материке и ледниках группы учёных, которые в трудных условиях проделали за небольшое время большую работу. Наши корабли «Обь» и «Лена», которые плавали там в 1956-1957 годах, уточнили более чем одну четвёртую часть береговой линии всей Антарктики, да и не только береговой линии. Если прибавить к этому океанографические исследования, промер глубин, метеорологические, геологические, гляциологические, магнитологические и прочие изыскания, съёмки с воздуха и т. д., то станет ясно, что два этих ледокола, «Обь» и «Лена», высекли свои имена на камне истории открытий и исследований Антарктики, навсегда связав с этим материком, лишённым рек, наименования рек России.

«Обь» прибыла сюда из Новой Зеландии, из Веллингтона, где недавно встретились исследователи Антарктики: русские, американцы, англичане, французы и австралийцы. Похоже, что эта встреча не очень обогатила и удовлетворила наших учёных. И научные работники и печать Новой Зеландии дали высокую оценку докладам советских, а также французских и австралийских учёных, поскольку все они добавили к уже известному что-то новое. Но американцы, которые ведут систематическую работу по исследованию Антарктики ещё с 1928 года и, стало быть, обладают большим опытом, а также англичане выступили с довольно-таки поверхностными докладами.

Но следует, разумеется, учесть, что это мнение не специалиста, а человека, который руководится внешними впечатлениями и который, кстати, относится с глубоким уважением к огромной работе, проделанной на шестом континенте английскими и в особенности американскими исследователями. Одно только создание на Южном полюсе исключительно с помощью авиации американской исследовательской станции Амундсен-Скотт является подлинным подвигом, рискованным и в тоже время тщательно продуманным. Научная и организационная деятельность адмирала Эвелина Бэрда, побывавшего вторым после Амундсена на обоих полюсах земного шара, даёт право на то, чтобы имя его сохранилось в памяти истории и будущих поколений как имя одного из величайших исследователей Антарктики. Но в своих последних, предсмертных статьях Бэрд настойчиво подчёркивал военное значение Антарктического материка в качестве базы для авиации и ракетного оружия, подчёркивал возможность использования пролива Дрейка для переброски американского военного флота из Тихого океана в Атлантический. Американцы проверяют в Антарктике, как действуют при сверхнизких температурах танки и военная авиация, слишком часто твердят о том, что Антарктиду можно использовать как полигон и ракетно-стартовую площадку, и смотрят на её будущее именно под этим углом зрения. А если прибавить к этому уран, который возможно, скрывается под вечными льдами, то…

И в то же самое время, как два отряда полярников во главе с доктором наук англичанином Фоксом и покорителем Эвереста Хиллари первыми преодолевали путь с одного края ледяного плато Антарктики до другого, пока они совершали первую наземную трансантарктическую экспедицию, завершившуюся встречей на Южном полюсе и заслуженно вызвавшую громкие отклики всей мировой прессы, в это же время милитаристское в основном отношение некоторых стран к Антарктике, предопределяющее, кроме всего прочего, науку, облачённую в мундир, военизированную науку, весьма существенно мешало подлинно коллективным исследованиям, настоящему обмену информацией между отдельными учёными и странами, прикрываясь при этом, как водится, дымовой завесой высказываний кое-каких западных дипломатов и политических деятелей о «советской экспансии в Антарктике».

6 марта

Те из участников морской экспедиции, которые поплывут домой, перебираются на «Кооперацию». Сюда переносят часть собранных коллекций и научной аппаратуры. Возвращаются на родину вся лётная группа экспедиции, картографы и геологи. В океанах, которые начнёт теперь исследовать «Обь», и в странах, которые она посетит, им уже делать нечего. В гуле новых голосов на нашем корабле я узнаю лишь немногие.

Завтра покидаем Австралию. На корабль пришли попрощаться с нами наши старые знакомые. Появляются Позены, появляется приятное лицо Митчелла, в нашей каюте сидит мистер Ламберс.

Мы долго говорили с Ламберсом о литературе. И в основном об английской и американской, поскольку из австралийцев мне известны лишь Харди и Лоусон. Мы радуемся каждому писателю, известному обоим, каждой книге. Она словно мост от человека к человеку. Выясняется, что у нас не так мало общих знакомых, и более того — наши оценки не особенно расходятся, Мы начинаем с милого нам обоим Диккенса, равно ценимого и молодыми и стариками, хотя и несколько более далёкого людям среднего возраста, жаждущим проблемности. Затем мы возвращаемся к Теккерею и задерживаемся на «Ярмарке тщеславия» и «Генри Эсмонде». Но ирландцы, так же как англичане, да, очевидно, и мы, в немалой степени люди традиции, и потому в разговоре о классической литературе мы зачастую выражаем не своё собственное мнение, не свои симпатии и антипатии, а традиционное признание, освящённое временем и подкреплённое комментариями исследователей. Ведь в самом деле, Диккенс может показаться порой сентиментальным и приторным, красочный и сочный «Том Джонс» Фильдинга — переступающим тонкую, словно лезвие бритвы, грань приличия и хорошего вкуса, пронизанный пафосом борьбы и любви к свободе «Уленшпигель» — смесью могучего реализма с мистикой, а высмеивающий попов, монахов и покладистых женщин «Декамерон» — слишком чувственным, что заставляет порядочных родителей прятать его от своих отпрысков. Но все эти произведения — дети своей эпохи и в то же время достояние всего человечества.

Есть, однако, среди некоторых уже умерших выдающихся писателей и такие, мнения о которых до сих пор резко расходятся. В книжных магазинах Аделаиды мне не попалось ни одного нового издания Драйзера. Похоже, что после смерти Драйзера его родиной стал Советский Союз, где этого писателя так любят и так много читают. Ламберс как будто тоже не считает его очень крупным художником. Но отношение к Джеку Лондону у нас оказалось одинаковым — и к его морским рассказам, и к «Мартину Идену», особенно к «Мартину Идену», и мне хочется тут напомнить, что после войны эта книга у нас ещё ни разу не выходила на эстонском языке. Зато издавалась «Железная пята», которая, несмотря на давнишнюю популярность Джека Лондона среди наших читателей, до сих пор лежит на полках магазинов. Талант Лондона могуч и противоречив, но был ли смысл издавать именно это произведение, здоровое, правда, по своей тенденции, однако для Лондона художественно слабое?

Мы вспомнили о романе Моэма «Острие бритвы», мистика которого, сочетающаяся, впрочем, с хорошим реализмом, меня раздражает. Наряду с критичным и выразительным изображением американской денежной знати, французской буржуазии, закостеневшей английской аристократии тут полноправно уживаются и учение индийских йогов, и переселение душ, и полное отрицание главным героем объективной действительности, каковому автор явно сочувствует, и философия самоотречения, и проповедь аскетизма. Ламберс, очевидно, находит сосуществование всех этих вещей в рамках одного произведения вполне естественным.

Сошлись наши мнения и о повести Хемингуэя «Старик и море». Как и миллионы других читателей этой книги, мы считаем её гимном морю, жизни, борьбе. В самом деле, среди книг последнего времени трудно найти произведение, столь же блестяще отвечавшее бы требованию Некрасова, которое лишь гению под силу выполнить:

Строго, отчётливо, честно

Правилу следуй упорно:

Чтобы словам, было тесно,

Мыслям — просторно.

Я показываю Ламберсу эстонское издание этой книги и благоразумно умалчиваю о послесловии к ней, которое трудно охарактеризовать как-либо иначе, чем «странное». К сожалению, у нас часто бывает так: мы открываем хорошее произведение и переводим его, прочитываем, начинаем любить, а потом, добравшись до послесловия, пытаемся там отыскать ту же любовь и уважение к автору и к его таланту. Но послесловие упорно и судорожно цепляется за все ошибки автора, за его идеологическую незрелость, критикует писателя не за то, что он изобразил, а за то, чего он не изображал, о чём он не писал. Примерно с таким же недовольством читал я послесловие Анисимова к очень хорошим произведениям Пуймановой «Люди на перепутье» и «Игра с огнём». До сих пор не могу понять, из чего исходят авторы подобных послесловий, в чём они видят смысл своей работы. Или они боятся, что буржуазные влияния могут проникнуть к нам даже с помощью самых лучших, самых талантливых и глубоко гуманных произведений писателей Запада?

Разговор переходит на «Тихого американца» Грина, на один из тех западных романов, который наиболее взволновал меня в последние годы, который и далёк мне и в то же время близок. Экзотика, дыхание чужой страны, своеобразная композиция и беспощадный реализм. Прекрасная Фуонг, понять которую так же трудно, как душу растения или язык птиц, и которая цветёт словно неведомый цветок рядом с прямодушным и грубым циником Фаулером. Сам Томас Фаулер с его ежевечерними трубками опиума, с его резкими и лаконичными оценками, со страхом за далёкую Англию, с большой любовью к Фуонг, с пониманием жестокости и бессмысленности войны, с настойчивым стремлением быть объективным — да, это образ! И, наконец, Пайл, «тихий американец», джентльмен на словах и в мелочах, наглец в крупном и определяющем. Это книга для вдумчивых вечеров. Ведь «Тихий американец» ставит не только литературные проблемы. Сходные проблемы существуют и в Австралии. Американцев здесь не выносят, говорят о них с внутренним раздражением. Как характер, поведение и гибель Пайла порождены воспитанием и средой, так и здесь скрытая антиамериканская оппозиция порождена высокомерием американцев, их наглым экономическим давлением, их уверенностью, что весь мир, кроме Соединённых Штатов, не что иное, как стойка бара, на которую каждый янки может положить свои ноги в ботинках с толстыми подошвами.

В круг наших общих знакомых вошли ещё Эптон Синклер, Синклер Льюис, Артур Миллер, Стейнбек, Колдуэлл… Но о многих писателях, о которых Ламберс говорил с большим уважением, я ничего не знаю и даже никогда о них не слышал. Особенно это касается западных философов и психологов. Наиболее настойчиво он советует прочесть мне книгу Лэнгвиджа «Об особо смутном и неясном в эмоционально-сексуальной сфере вырождения». Видно, его интересуют такие проблемы. Сам он написал книгу о жизни арестантов в уголовной тюрьме. С изрядным знанием дела, с обстоятельностью он рассказывает мне о смерти от жажды, обо всём, что человек переносит, что он постигает, что он чувствует и видит перед такой смертью в пустыне Северной Австралии. Ламберс изучал этот вопрос и собирается о нем написать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19