Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пейзажи и портреты

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Смехов Вениамин Борисович / Пейзажи и портреты - Чтение (стр. 3)
Автор: Смехов Вениамин Борисович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Известно, что он с ранних работ в кино не просто овладел конным спортом, но даже вольтижировал, совершал цирковые номера верхом на лошади. И как дитя стихий, впадал в абсурд… Встает в 5 утра. Спускается вниз. Помощник режиссера отговаривает, вчера отговаривали всей группой… На месте съемок уже не говорит, а кричит раздраженно Карелов: зачем рано встал, зачем приехал, это же такой дальний план, зритель тебя и в телескоп не разглядит… Володя переодевается, не гримируется, естественно, и – на коня. Три часа скачек, съемок, пересъемок того крохотного кадра, где его и мой герои появятся верхом – очень далеко, на горизонте… Плотное слияние с персонажем, охота быть всюду, где тот, мечта преодолеть грань между игрой и жизнью, если кинематограф претендует на натуральность передачи событий. В период подготовки – земной грешный артист – любил, когда гримеры прихорашивали, «улучшали» его лицо, очень нравился себе в усах и при бороде – все так… но когда надо сниматься, то вы следа не обнаружите актерского красования! В бороде или без, он душу вытрясет из себя, из партнеров, из киношников, чтобы вышло все, как задумано, чтобы без поблажек и без ссылок на головную боль! Так было у него и в театре: являлся смертельно усталым, с температурой, с бесцветным лицом, но на сцене – как на премьере! И тайна его резервов так и не ясна…
      А на концертах: сколько б ни искали «доброхоты» записи такого вечера, где Высоцкий выдал бы голосом слабинку, – не сыскать! И с безнадежной болезнью, и накануне разрыва сердца – звучит с магнитофона голос единственно, неповторимо, как только у Высоцкого звучал!
      Может, это со стороны казалось, что он тщится «обнять необъятное», а на деле человек был рожден все испробовать, ибо он-то знал тайну своих ресурсов. В поликлинике, где моя мама – терапевт, помнят, как однажды я уговаривал его перед спектаклем показаться ларингологу. Мы ехали с концерта, и я был встревожен состоянием Володиного голоса. Ольга Сергеевна, чудесный, опытнейший горловик, велела ему открыть рот и… такого ей ни в практике, ни в страшном сне не являлось. Она закричала на него, как на мальчишку, забыв совсем, кто перед нею, она раскраснелась от гнева: «Ты с ума сошел! Какие еще спектакли! Срочно в больницу! Там у тебя не связки, а кровавое месиво! Режим молчания – месяц минимум! Что ты смеешься, дикарь?! Веня, дай мне телефон его мамы – кто на этого дикаря имеет влияние?!» Это было году в шестьдесят девятом. В тот вечер артист Высоцкий сыграл в полную силу «Галилея», назавтра репетировал, потом – концерт, вечером – спектакль и без отдыха, без паузы прожил – как пропел одну песню – еще одиннадцать лет. А врачи без конца изумлялись, не говоря уже о простых смертных… А тайна его резервов – это его личная тайна.
      …Я упомянул вскользь про Одессу: Володя запомнил мои вздохи в аэропорту – жалко, в таком городе бывать транзитом, по дороге в Измаил. Не забуду радости от Володиного подарка… Он звонит в Москву, объясняет, что материал нашей съемки – в браке и что я обязан лететь на пересъемку. Получаю телеграмму от директора картины – все официально. С трудом выискиваю два свободных дня, кляну себя за мягкотелость, а кино – за вечные фокусы; лечу, конечно, без настроения… Среди встречающих в Одессе – никаких мосфильмовцев. Стоит и качается с пяток на носки Володя. Глаза – плутовские. Сообщает: никаких съемок, никакого Измаила, два дня гуляем по Одессе. Понятно, меня недолго хватило на возмущение…
      Володя показывал город, который всю жизнь любил, и мне казалось, что он его сам выдумал… и про сетку проспектов, и про пляжи, и про платаны, и про Пушкина на бульваре, и про Ришелье, и яркие, жаркие подробности морских боев обороны и вообще жизни Одесского порта. Мы ночевали в «Куряже», общежитии киностудии, на Пролетарском бульваре. Я за два дня, кажется, узнал и полюбил тысяч двадцать друзей Высоцкого. Актеры, режиссеры, писатели, моряки, одесситы и москвичи… Сижу зрителем на его концерте в проектном институте. Сижу на прощальном ужине, где Володя – тамада и внимательный хозяин. Да и весь двухдневный подарок – без единой натуги, без ощущения необычности, только помню острые взгляды в мою сторону, быстрая разведка: ты в восторге? Все в порядке?
      …До сих пор мечтаю кому-нибудь устроить такой же праздник по примеру «эффекта Высоцкого»…
      Только одна неприятная деталь: посещение в Одессе некоего дома. Утро. Володя еле согласился на уговоры инженеров: мол, только позавтракаете, отведаете мамалыги, и все. Избави бог, какие песни, какие магнитофоны! Только мамалыга, кофе и очень старая, оригинальная квартира. И мы вошли в огромную залу старинного барского дома. На столе дымилась обещанная каша, по углам сидели незнакомцы, стояли гитары и магнитофоны «на взводе». Мы ели в полной тишине, прерываемой зубовным скрежетом Володи. Я дважды порывался увести его, не дать ход скандалу, уберечь его от нервов… Он твердо покачал головой: остаюсь. А незнакомцы нетерпеливо и холодно ждали. Их не интересовал человек Высоцкий: это состоялся первый в моей жизни сеанс делячества ледяных рвачей-коллекционеров. Володя глядел широким взором – иногда он так долго застывал глазами – то ли сквозь стену куда-то, то ли внутрь себя глядел. И, не меняя странного выражения, протянул руку, туда вошла гитара, он склонился к ней, чтобы сговориться с ее струнами. Спел несколько песен, встал и вышел, не прощаясь. На улице нас догнал приглашатель, без смущения извинился за то, что «так вышло». Володя уходил от него, не оборачиваясь на извинения. И я молчал, и он не комментировал. Володя поторопился к своим, раствориться в спокойном мужском товариществе, где он – человек и все – люди. А когда захочется – сам возьмет гитару и споет. По своему хотению. Что же было там, в холодном зале чужого дома? И почему он не ушел от несвободы, ведь так просто было уйти? Я не посмел ничего обсуждать, чувствовал, как ему неприятна эта тема.
      …Сегодня мне кажется, что он видел гораздо дальше нас и жертвовал минутной горечью не для этих стяжателей-рвачей, а для тех, кто услышит его песни с их магнитофонов потом, когда-нибудь потом…
      «Поэт всегда должник вселенной», – сказано Маяковским чересчур торжественно, но долг перед потомками, видимо, для поэта – дело реальное. Значит, я был неправ, и Высоцкий не нарушил законов свободы, а лишь платил добровольную подать – тем, кого видел сквозь стены и мрачные лица «посредников». Замечательно, что он и в песнях не ругал сих последних, а жало иронии обращал только на себя:
 
Я шел домой под утро, как старик,
Мне под ноги катились дети с горки,
И аккуратный первый ученик
Шел в школу получать свои пятерки.
Ну что ж, мне поделом и по делам.
Не мы – лишь первые пятерки получают…
Не надо подходить к чужим столам
И отзываться, если окликают.
 
      А что более всего ранило поэта – это фамильярность. В любых проявлениях. Конечно, умел реагировать, парировать молниеносно… После концерта, склонившись для автографов, вдруг слышит: «Вовка, чё ж ты, зараза, не спел про Нинку, я ж тебе записку подал! Испугался, пацан?» И – хлопок по плечу. Так в который раз грубо нарушена дистанция, и невоспитанный «братишка» спутал автора с кем-то из его персонажей. Высоцкий меньше секунды тратит на ответ: резкий разворот и удар словом сильнее пощечины – не забудет виновник вовек того урока… Но случай повторится вскоре, и несть им числа. Невоспитанность людская, путаница в мозгах: что можно чего нельзя сказать кумиру – все составляло рубец сердечный, ибо худшего яда, чем фамильярность, не придумаешь. Однако, повторяю, отвечал потрясающе быстро и точно. Еще пример. В Вильнюсе в 1974 году, на гастролях театра, помню поездку по городу на Володиной машине. Особый предмет любви и гордости – владение рулем, охота объездить весь свет, не разжимая баранки. Ехать вроде недолго, поворачивает Володя налево, в переулок, замедляет ход, пропускает группу молодых людей, пропустил, и сразу два движения – две вспышки в памяти… Высоцкий выжал газ, машина птицей послушно рванулась, но в момент нажима на педаль – гулкое эхо в салоне от удара прохожих: безопасная шутка, вдарить по багажнику убегающей машины – мол, ах ты, частный автособственник… Ж-ж-жик! Ну и реакция! Володя в тот же миг перестроил ручку и задним ходом со страшным визгом нагнал обидчиков, еще миг – и он выскочил, еще миг – влепил пощечину, припечатал доброе напутствие, еще миг – и он в машине, а еще миг – мы вылезаем у конечной цели… У меня голова идет кругом, а он ухмыляется – успел отойти душой. До сих пор вижу перед глазами финальную картину: немая сцена на тротуаре. Получив на орехи, застыли, открывши рты, храбрецы, пока не исчезли из поля моего зрения, – видимо, превратились в скульптурную группу…
      Я помню, как помягчели его глаза, как сам он пошел на расспросы и «давний тон», когда я долго не «приставал», не «лез в душу» и т. д. Не хватало нам такта, даже когда хватало восторга перед ним. И терпения не занимали, а надо бы. Торопились, например, итожить его последние два года: кино, путешествия, выступления во всех концах планеты, диски, снова фильмы – ну когда ему успеть песни новые запеть? А вышло, что перепоспешничали. Архив поэта одарил нас густо – и последние стихи глубоки, прекрасны и новы.
      …Я смотрю, как он улыбается на портрете, и кажется, вот-вот совершу то, чего не успел: расскажу о любви к нему, чтобы ничто не мешало читать и слушать произведения стихотворца Владимира Высоцкого. И мне кажется, это не я вспомнил, а он ответил, не меняя улыбки:
 
И вновь отправляю я поезд по миру,
Я рук не ломаю, навзрыд не кричу,
И мне не навяжут чужих пассажиров —
Сажаю в свой поезд, кого захочу,
 
       Серафима Германовна Бирман.Ученица Станиславского, сверстница самого Вахтангова, Бирман больше всего поразила меня в «Иване Грозном» С. Эйзенштейна и в «Обыкновенном человеке», фильме по пьесе Л. Леонова. Это была фантастическая актерская флора. Она обдавала зрителя тропическим жаром, высокими, фальцетными звуками голоса, потом она делала один шаг, и мы вместе с нею замечали, как вдруг оказывались в северно-ледовитой области ее басового ключа… Абсолютно русские психологические корни и речь, совершенно европейская школа цивилизации, какой-то африканский (или ниагарский) темперамент и заполярное свечение глаз, владение собой где-то на широте Шпицбергена – все это запросто уживалось в высокой женщине театра с некрасивым лицом, от которого невозможно было оторваться. Как же я был удивлен присутствием всего перечисленного арсенала у Бирман-режиссера, рядом с собою, в двух шагах от меня! И как же я глуп, что посмел удовольствоваться всего двумя посещениями ее занятий.
      …В «Скандальном происшествии» репетировались тогда дуэтные сцены героя и героини. Посреди расчетливой мещанской серости чопорной Англии происходит душевный взрыв протеста. Он соединяет двух людей, они пытаются вдвоем спастись от бездушности мира, совершают чудачества, навлекают на себя подозрение в сумасшествии, составляют вместе отчаянный домашний оркестр на кастрюлях и бог знает на чем, «разучивают» музыку «Половецких плясок» – и все это обуздает общественный приговор, и все это, оказывается, было любовью. Таков вкратце смысл пьесы. Теперь цитирую блок-рот 1964 года. Репетиционный зал. С. Г. Бирман и исполнители главных ролей – А. Демидова и Б. Хмельницкий.
      «…Вот что я успел втихаря записать и запомнить. Это – ее речь, вернее обрывки. Ей важно заразить репетирующих, она не желает следить за плавностью своих фраз. Выпаливает их поспешно, часто не завершает, часто дополняет жестами и гримасами, мимикой. Вообще поразительно беспокойна. А если вдруг покойна, слушая диалог актеров, – тогда тревожно-неестественна, комична, как надувные зверюшки. Зато в беспокойстве своем – органична, грубовата, хороша, в чем-то даже гениальна… Вот ее обрывки:
      – …изумительно оптимистическая вещь (это – баритоном);
      – …у него тут – ЛЮБОВЬ!! (последнее – фальцетом);
      – …меня ученики либо ненавидели, либо очень любили (это – влажным контральто);
      – …сейчас много модного искусства… все знают, что можно, что принято… много модного… вот ведь шубы гордо носим искусственные, да, а вчера Маша Максакова вышла петь, на ней – живой палантин… и все любовались… шубы-то носим искусственные, а кусочек настоящего – дороже всего!
      – …эта пьеса – над уровнем моря… надо играть, двигаясь по проволоке…
      – …он солидарен с этой свободой, он сам не половец, нет, он аккомпанируетполовцам… а его душа – с нагайками! по степи! в это же время! (сказала так, что в ушах засвистел ветер);
      – …надо играть роли перпендикулярно словам!!!
      – …он этой свободе аккомпанирует, как сестре! как чему-то самому любимому! (сказала и помрачнела, будто бы сама себя задела за живое);
      – …я иногда могу сказать глупость, а иногда – • очень верную вещь… – Вздохнула и завершила неожиданно тихо: – Это – как судьба…
      – …надо уметь тормозить… здесь у вас торможение чего-то, что трудно затормозить… вот ведь бывает тормоз Матросова, а бывает – Вестингауза… в поездах (кажется, даже ей показался странным этот взлет технической эрудиции);
      – …уверенных – ненавижу! верящих в себя – да! (то есть верящих очень любит). Когда я стану уверенной – значит, умерла (совсем низким голосом, угрюмо и упрямо);
      – …а вот какая нужна актерам непосредственность. В Бессарабии справляли какой-то юбилей. Идет царь по рядам. Подошел к красавцу молдаванину: «Хорошо тебе живется, молодец?» Тот ответил, как его выучили, по всем правилам. Через некоторое время – от нечего делать, что ли, царь опять спросил у красавца: «Хорошо ли тебе жи…» А тот брови задрал и перебил: «Ваша ампараторская величества, вы ж уже спрашивали!»
      – Императрица приезжает в МХТ. Все выстроились после спектакля, весь театр по струнке. Она – вопрос, ей сразу – ответ. А вопрос один и тот же: «А вам трудно играть было вашу роль?» – «Да, ваше величество, трудно». – «А вам трудно?» – «Да, ваше величество!» – «А вам?» и т. д. Леонидов терзался-терзался, – когда до него дошла очередь, как грохнет: «А мне не трудно!» И убежал (кажется, впервые засмеялась, глаза стали теплые и добрые);
      – …у него, понимаете, спортивные ноги, и у нее – спортивные лопатки, надо чувствовать пружину, это надо почувствовать самому.
      Скоропалительно пронзает диалог тонкой иглой замечаний, не прерывая хода дела – как дирижер своей палочкой:
      – Восторг! У него тут сидит восторг!!
      – Так! А теперь – в атаку! Не спускайте с нее глаз – атакуйте!
      – Так! Так! Главное почувствовать: «Ты был безрассуден – и я влюбилась…» Значит, как надо быть безрассудным, чтобы можно было влюбиться!
      – …а вы смотрите, ловите: он сегодня сидит НЕ ТАК! смотрит на вас НЕ ТАК! говорит НЕ ТАК!
      – …муж мой уходил в ополчение, будь оно проклято, и мы прощались. Попрощался хорошо и вдруг, нарушая все законы, заорал на меня: «На тебе два куска сахара, и…не будь дурой!–  не оборачивайся!!»
      – …наши учителя никогда не льстили молодым, вечная им память. Зато уж они ни-ко-гда не узнали унижения зависимости от молодых. А мы теперь знаем (сказано быстро, просто и как-то по-новому ровно, одним духом)…
 
       Игорь Кваша.Как мы можем почтить современников? Только в устной речи. Изветрилось, окоченело в недрах прошлого века право, скажем, Белинского называть рядом живущего, скажем Мочалова, гением. Не устно, а – в печати. Даже не впадая в вышеозначенные крайности, есть тут на что посетовать. Суров нынче кодекс допустимых эпитетов. Да это, может, и справедливо. Лицом к лицу пророков не бывает. Кто таков Юрий Никулин или Ролан Быков – я знаю и вижу не один десяток лет. А кем были те, «настоящие» великие – догадываюсь по книжкам и пожухшим кинокадрам. Но есть тут промежуточная деталь: живы современники и тех, и этих взлетов в искусстве… Так я ловко подобрался к изумительно загадочной фигуре профессора Виленкина. Виталий Яковлевич Виленкин: рядом с именем и роем вокруг речей и книг его витают, держатся и живо предстают образы Ахматовой, Булгакова, Станиславского, Хмелева… Литературная часть МХАТа, кафедра истории искусств в школе МХАТа, дружба с Качаловым, уникальные книги (прежде всего – о Модильяни) – наш добрый, бодрый, активнейший современник… Один из опекунов, может, крестный отец театра «того же названия» (то есть «Современника»). И вот однажды в длительном телефонном разговоре по поводу таганской премьеры я задаю профессору некий вопрос… А он отвечает: «Да мне не нужно ничего сравнивать! Для меня это происходит естественно!… То, что делал Добронравов или Хмелев, делает Кваша, это абсолютно точно…» И я задумываюсь, вспоминаю… «Голый король» Евгения Шварца, легендарный спектакль молодого «Современника». Игорь Кваша в роли Первого министра. Зритель умирает от хохота, актер «умирает» в образе – в беленьком трясущемся старичке, который потешно вывертывает правую ножку, ставя ее на пол, который в панике подхалимажа торопит двух ткачей шить из воздуха новое платье королю, верным служакой-псом заискивает перед монархом и грозно размахивает у его носа сухим кулачком: «Позволь сказать тебе… со всей стариковской прямотой… у-у, король! Ты – умница, король!» В этом совершенно отпетом типе нет ничегоот Игоря Кваши. Это схвачено в жизни, это принадлежит театру, это неповторимо и так блестяще сыграно, что образ министра кажется вечным и близким, как имя нарицательное. Нет, возражает Виленкин, комическая характерность – пустяк, не более. Вот, дескать, в «Пятой колонне» Хемингуэя – там был подлинно хмелевский уровень психологического проникновения… То есть актер ничем не отличался внешне от самого себя, но внутренне становился непохожим, новым, неузнаваемым… Я люблю обе стороны его дарования: и умение наглухо спрятаться в своих старичках (в «Голом короле», в «Без креста!», в «На дне»), и создание разных персонажей без грима, а только «нутром». В спектакле, превосходно поставленном Галиной Волчек, «Восхождение на Фудзияму» Игорь играл некоего учителя. Образ, сочиненный Мухамеджановым и Айтматовым, для меня оказался вершиной духовного завоевания Игоря Кваши. Прожив насыщенную, завидную жизнь прекрасных героев Розова, Володина, Тендрякова, Горького, Шекспира, Осборна, Салтыкова-Щедрина, Чехова, Ростана, именно здесь сорокалетний, умудренный ветеран «Современника» – волей или неволей – словно подытожил, сформулировал ценности предыдущего опыта. Учитель выигрывает для зрителя спор друзей – персонажей, собравшихся на высокогорье на пикник, – своей кристальной чистотой, сердечной прямотой, мотивом совести для всех поступков в жизни. Мотив совести разрешен здесь артистом в высокой разреженности атмосферы опасного откровения зрелых мужей. На земле, где дышат, трудятся и старятся герои Игоря Кваши, воздух нечист, проблемы добра и милосердия, трусости и лицемерия не исчезают… Мотив совести пронизывает творчество артиста, как душу каждого сыгранного им человека земли. Резкий профиль, спортивно упругая походка, красивые синие глаза, четкая беспокойная речь с долгим, раскатистым «р-р»… Прекрасный баритон, изученный радиослушателями страны. Весь арсенал актера, если зажмуриться и представить его героев воедино, посвящен мотиву совести. Это мечется и стонет Макс из «Пятой колонны», это отчаялся ждать любви и чести поэт Сирано де Бержерак, это устало бодрится Гаев из «Вишневого сада», это звонко протестуют персонажи «Традиционного сбора», «Оглянись во гневе», «Двух цветов», «Пяти вечеров»… Игорь Кваша помимо актерского мастерства и редкой индивидуальности обладает свойствами гражданина и борца – так говорят его образы, их страсть и неуемность.
      …Он так виртуозно остроумен в «Голом короле», доводил меня до колик от хохота, но в жизни предпочитает воспринимать юмор других, не состязаться в острословии… Его малознающие судьи упрекали в нелюдимости, в холодности, бог знает в чем… Он едва ли не самый благодарный слушатель импровизированных актерских розыгрышей, тостов, анекдотов… Я получаю отдельное удовольствие, когда гляжу на Игоря в моменты его детского восхищения юмором друзей – Григория Горина, Александра Ширвиндта, Андрея Миронова, Юрия Гусмана… Была какая-то нормальная зима, и дней пять нам выпало отдыхать в Доме творчества ВТО в Рузе. Огромную компанию актеров Игорь растормошил так, что мы ежечасно выдумывали какие-то затеи – то дурачились, бегая на лыжах, то задирали шутливо коллег на тропинках, то пародировали глупые фильмы, то разыгрывали по «системе Станиславского» какие-то словесные шарады, где каждую часть слова надо было мимически представить, найти ей выразительные решения, чтобы противник мог, однако, и догадаться… Самое жуткое дело – это споры о живописи, о художниках. Там страсть Кваши прописана, растворена и не допускает обжалования. Это единственный пункт, где обрываются следы воспитания, интеллигентности артиста. Нет, не надо при нем рассуждать о «барбизонцах», Модильяни, Дали, авангардистах или Эль Греко. Опасно даже заикаться на тему: «…я лично воспринимаю это так…» Не надо воспринимать. До зубов вооруженный знанием и любовью, Игорь неистово забывчив насчет правил диалога, когда речь идет о художестве… Он оборвет, нагрубит, обидит любого – хоть сына Володю, хоть жену Таню, хоть друга, хоть кого… «…Ну что ты мелешь? Ты что, обалдел? Ты что, дурак? Какие линии, какой колорит, чего ты в Коро тициановского нашел? Воздух? Ты что-нибудь в Тициане понимаешь? Зачем болтать вздор, если ни черта не смыслишь?!» И так далее. Все рядом: воинственность и застенчивость. В делах своего театра – уверенность до максимализма. А в любимых, но смежных жанрах – почти девичья стыдливость. Увлеченно и размашисто репетировал вокальные партии, но уговорам выйти на публику отчаянно сопротивлялся. Наконец это случилось, и Кваша спел – дважды исторический случай. Спектакль «Свой остров». Игорь в правом портале от лица своего героя поет песню Владимира Высоцкого «Я не люблю…». После премьеры весело возбужденный Высоцкий хвалил актера за личное, неподражательное «прочтение». И, помню, очень удивлялся, что его друзья из «Современника» совсем «закопались» в психологизме и так не по-хозяйски зарывают таланты поэтических и песенных средств актерского выражения. Песни из «Своего острова» очень знамениты, но «запуском ракеты» мы обязаны театру и «дебюту» Игоря Кваши… Конечно, широкие пристрастия, максимализм и скромность, резкость и лиризм – все это сливается, совмещается, чтобы преобразоваться в главную стихию – биографию сценического дара. А там, независимо от того, лучше или хуже Фарятьев – Кима, режиссура «Турбиных» – кинообразов Кваши и так далее, торжествует единая страсть, доминанта личности большого артиста. Дар, посвященный добру и правде, интеллекту в искусстве, что пламенно выражено было в программной роли господина де Мольера («Кабала святош»).
      Кваша много лет стеснялся публичного чтения стихов, хотя умеет чувствовать и передавать поэзию едва ли не лучше всех прославленных мастеров этого жанра. На радио, мол, один на один с текстом, с микрофоном, с режиссером – это другое дело. И вот, с опозданием в двадцать лет, на сцене московского Дома актера случился еще один дебют Игоря Кваши – чтеца. Прекрасно было не только умное, напевное, доходчивое чтение, прекрасно было отчаянное волнение, безумные нервы, юношеская музыка дрожащего тембра у солидного, знаменитого актера… Пастернака он прочел чуть высокомернее, чем Пушкина, но Пастернак, по-моему, почти непередаваем в звучащей речи. Зато замечательно прозвучало вечное, лицейское, пушкинское «19 октября…». Я любовался Игорем, гордо оглядывал почетных гостей, битком набитый зал, и мне снова являлось время порывистой актерской дружбы, бескорыстие и веселость, солнечное снежное Подмосковье и это иллюзорное чувство уверенности в том, что такие дни такого солнца – навсегда и навсечасно… «Друзья мои, прекрасен наш союз! Он как весна – неразделим и вечен…»
 
       Александр Калягин.Странный способ я избрал для признания в любви. Ведь эти заметки – не просто портреты «моих товарищей-артистов» (как называлась публикация в «Авроре» в 1980 году). Ведь это – публичное сообщение чувств тем, кому я – какое же все-таки везение! – могу просто сказать это в глаза либо по телефону. Видимо, на бумаге все иначе. Например, на бумаге гораздо легче выразить свое ошибочное разочарование Калягиным.
      …Вблизи казалось: дважды два – четыре; рожденный вахтанговской школой, он не будет «ползать» в дебрях «старого, доброго реализма» или еще – «шептательного жизнеподобия» – нет! Он должен парить, дерзать, сочетать законным браком психологию и публицистику, сольное и коллективное, прозу и поэзию…
      …Я сижу на «Стеклянном зверинце» в Театре имени Ермоловой. Саша играет, а мне – до слез жалко. Зачем он ушел с Таганки? Ради этого? Ах, как он лихо начал – актерски, граждански, человечески. За два года – свое место, свой почерк, «свой остров» в таганском бурливом океане… Так думал я. И – ошибался. Усиленный «задним умом» и поздним опытом, заявляю нынче: все вышло правильно. Для этого острова, вернее корабля, такие-то и такие-то моря были потребны настолько, насколько их выдерживала просторная «морская душа» артиста Калягина. Все сложилось прекрасно… Гм, а внутренний спорщик скептически ухмыляется: «А вы бы что, по-другому пели бы, измени он резко курс этого плавания? А останься он на Таганке? А перейди он к Товстоногову? А создай он свой театр чтеца?…» Да, пожалуй, и тогда все было бы правильно. В таком случае вернусь на ту сцену, где юный выпускник штудирует спешно («срочный ввод») роль Максима Максимыча в «Герое нашего времени»… 1966 год. Три ввода на Таганке: ушли в кино Н. Губенко – Печорин и С. Любшин – Автор, ушел в Театр имени Маяковского Алеша Эйбоженко – Максим Максимыч. Дима Щербаков – Печорин, я – от Автора, Саша – рядом. Сегодня чудится: роль он освоил с ходу, и сам это понял, и все поняли. Не успели подивиться скорости вживания, приняли как должное. И вот, пока режиссер отшлифовывает другие сцены, мы сидим неосвещенные до своих диалогов вдвоем в углу, слева от зрителя. Забыть нельзя, что вытворяли, как дурачились, пересмешничали мы… Саша брал с лета чью-то фразу, передразнивал актера или режиссера, надевал на себя невидимую маску – и фраза рождала новый образ… Слово к слову, игра междометий, моментальные зарисовки типов – я трясся от хохота, подыгрывая, как мог. А он сотворит типа и сам расхохочется… Гнев режиссера, увы, не снижал, а разжигал преступную охоту «валять дураков…».
      Сообща творимое сложнейшее кружево поэтического спектакля о Маяковском нуждалось не только в согласованности участников, в «чувстве локтя», но и в инициативе, разумеется, сознательных личностей. Калягин быстро выстроил собственную линию; из разнообразия реплик, выкриков и монологов как-то сам собой, без оттаптывания соседских пяток, вдруг получился цельный образ молодого румяного оппонента Маяковского. И «голубовато»-озверело-тенористый поэт «под Северянина», и оголтело-восторженно-несуразный крикун-пионерчик, и пьяный синеблузник – критик строчек-лесенок поэта – все партии в калягинском исполнении были сразу живыми, цельными и соединялись какой– то общей страстью… Словом, что бы ни припомнилось из его «пробного» первого плаванья, все это необходимо сопроводить удивлением слов «как-то вдруг», «незаметно и раньше всех», «с первой же репетиции сразу» и т. д. Тогда казалось: раз он так хорош в соло, в хоре, в эпизодах, в пластике и песнях, в брехтовском очуждении и в вахтанговском бурлеске – значит, и ему хорошо будет только здесь. И вдруг – Театр Ермоловой… И казалось: раз он так ушел – по сигналу обиды, сыграв всего дважды Галилея, а когда выздоровел Высоцкий, то Сашу с известной режиссерской «легкостью руки» наградили «черной неблагодарностью»… раз он ушел, не вникнув в сложности ситуации, сам себя недоподготовив к первой огромной роли, а доверившись поспешным хвалителям… раз уж его уход с Таганки был столь «эгоистичен» – стало быть, нигде ему так хорошо не жить, а будет умницей, то вернется к «своим». Прошло пятнадцать лет. Оказалось, что любой уход, переход, поворот в судьбе актера – это всегда как бы возвращение к «своим». И выходило так (и в «Современнике», и в МХАТе, и на эстраде, и в кино), что не Калягин в гостях у кого-то, а все прочие призваны населить пространство, дабы соответствовать его истинному хозяину… Позволю рискованно предположить: мастерство данного артиста уникально «раз-навсегда-данностью», ему некударасти, ибо чувство сценической правды у него совершенно. Это невероятно редкий пример: сегодняшним умением, обаянием, силой воздействия он обладал со школьной скамьи. Опыт лишь расширил его легкие, обогатил его человечески, но актерски… Я не театровед, мне позволительны лирические метафоры… Александр Калягин органичен в своих ролях, как естественна игра листвы и ручья, он тоже – от природы, в этом смысле здесь реализовано выражение «прирожденный актер».
      А что до житейской прозы… тут налицо та же феноменальная успеваемость – все охватить, на ходу перекусить, телефон отключить, на самолет не опоздать, от чего-то отмотаться, отговориться, отбояриться… И при всем том – нежнейшая и, кажется, совсем несуетная близость с детьми, с домом… Вот вспыхнуло в памяти: где-то в Сухуми, на гастролях, в очередной раз нахохотавшись переделке песенки «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», вдруг – серьезно – о будущем, о быте, о заработках… И фраза Саши – о любви к дому, уюту, покою налаженного быта… А сегодня – любая информация о печалях и предательствах в театре, о взлетах и падениях коллег – все проходит сквозь фильтр юмора. Поразительно, но юмор у Калягина – это витамин расслабления, что ли, при самой даже крайней хмурости бровей. Ну что же говорить? Все его работы от тетки Чарлея до Гельмана, от Рабле до Шатрова, от Мольера до «Живого трупа» – все это очень крупно, важно, сочно сыграно, и все тоже прошло «фильтр юмора»… Нет, я не похвастаюсь беспристрастием… Думаю, скажем, что критика «Живого трупа» права во многом, но Протасову – Калягину не мешают в моей памяти его великие предшественники… Может быть, всему зрелищу в целом повредила хрестоматийность или произвольность частей. Калягин, как ни один из актеров, мне кажется, способен и в хрестоматийности, в классичности, буквальности интерпретации быть ярким, живым и – удивлять «прирожденностью».
      …Ах, как он описывал съемки «…Механического пианино»! Какая мудрая гордость звучала сквозь детский восторг за победу театрального вероисповедания в кино!
      …Когда собратья поздравляли его с почетным званием, я шутливо зарифмовал то, что отнюдь не шуточно и вполне справедливо: «С таганского детсада ты был уже прекрасен: со школьной первой парты – и сразу первоклассен!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7