Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перекресток

ModernLib.Net / Историческая проза / Слепухин Юрий Григорьевич / Перекресток - Чтение (стр. 14)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Подчиняясь его движениям, олово ложилось вокруг кабеля ровным кольцевым наплывом, намертво соединяя медный канатик заземления со свинцовой опрессовкой фидера. Золотые руки у человека, жаль только, что он не пошел дальше семи классов. Научиться вот так работать и еще иметь теоретические знания — что может быть лучше! Нет, может, оно и есть самое правильное — поступить на будущий год без отрыва от производства…

К десяти часам кабель был разделан, длинные двухметровые «усы» забинтованы тремя слоями полотняной ленты, муфта закрыта. Сергей развел огонь в переносной печке, поставил разогревать массу. Гавриленко принес из будки ворох пропитанного битумом джута.

— Кидай его туда, — сказал он, присаживаясь возле Сергея, — гореть будет как порох. Ну, вроде всё, сейчас только залить — и по домам. Быстро управились, верно?

— Вторую заливку сделаем утром?

— Ясно. Не ждать же, пока осядет! Ничего, сегодня сухо, не отсыреет. Сколько там набежало?

Сергей достал большие карманные часы, наклонился к огню:

— Четверть одиннадцатого.

— Ну вот, в одиннадцать и пошабашим. Луковица у тебя знатная, откуда такую выкопал?

— От брата остались, — не сразу сказал Сергей. — Брат у меня погиб в Финляндии…

— Вон что-о… — Гавриленко смутился. — Да, оно конечно… У тебя курева не осталось? Ничего, я к сторожам схожу — может, стрельну парочку…

Гавриленко ушел. Сергей затолкал в топку слипшийся комок джута и растянулся на траве, закинув руки под голову.

Где-то далеко — на сортировочной — деловито перекликались маневрирующие паровозы. Из котельной, где монтажники работали в две смены, доносились пронзительный визг электродрели и гулкие удары кувалдой по железу. Да, дождя сегодня не будет — ишь как вызвездило…

Сергей никогда не считал себя чувствительным человеком и даже подсмеивался в свое время над Таниной «сентиментальностью». Но почему-то сейчас эти звезды в эти мирные звуки человеческого труда действовали на него как-то странно успокаивающе, словно близость друга. Даже упоминание о брате не вызвало обычной боли.

Что ж, в конце концов человеческое сердце свыкается со всякой болью и примиряется со всяким несчастьем. А полученное Сергеем воспитание — далеко не сентиментальное — еще больше способствовало тому, что горе его скоро начало постепенно отступать куда-то на задний план, заслоняемое житейскими заботами. Уезжая, Коля дал ему наказ — в случае чего быть главой семьи, крепкой опорой для матери и сестренки; в том, что сумеет выполнить Колино завещание, Сергей ни минуты не сомневался, и эта уверенность помогала ему переносить страшное сознание потери…

К тому же в последнее время воспоминания о брате начали все чаще переплетаться с мыслями о Тане. Может быть, потому, что именно в ту последнюю осень, проведенную Колей дома, сам он переживал удивительное и ни на что не похожее состояние своей первой любви; и кончилось все это тоже вместе, в один день — когда он, поссорившись с Таней, пришел домой и узнал о том, что Коля записался добровольцем.

Невольное это сопоставление иногда казалось ему почти оскорбительным для памяти брата, иногда же он думал, что Николай бы его понял; хуже всего было то, что с гибелью брата он примирялся все больше и больше, а другая рана не заживала и, наоборот, временами становилась как будто еще более мучительной. Сколько он ни убеждал себя в правильности тогдашнего своего поступка, ничто не помогало, уверенности не было. В отчаянных попытках вырвать из сердца эту любовь Сергей доходил иногда до того, что мысленно наделял Таню всеми самыми плохими качествами, всеми пороками — и тотчас же, опомнившись, чувствовал только отвращение к самому себе, сознавая, что окончательно теряет всякое право на примирение с любимой. А то вдруг, как вспомнятся ее золотисто-карие доверчивые глаза, приходила большая и радостная уверенность в том, что Таня все ему простит, простит даже те мысли. Ведь она не может не простить человеку, который любит, по-настоящему любит…

Теплая волна этой уверенности хлынула на него и сейчас. Он лежал на спине, слушал далекие паровозные гудки, и перед его открытыми глазами, обещая счастье, плыл огненный чертеж созвездий.

Послышались шаги, ругательство споткнувшегося человека.

— Сергей! — позвал из темноты Гавриленко. — Как там твоя кухня, не готово еще?

Сергей встал, приподнял крышку и железным прутом помешал расплавленную массу:

— Вроде густовата… пусть погреется еще минут десять.

— Закурить хочешь? — Гавриленко подошел к огню, прихрамывая. — Заразы, понакидали на площадке всякой дряни, пройти нельзя… На, держи, разжился по одной. Так ты давай шуруй, я пойду все приготовлю. Крикнешь тогда, я подсоблю нести.

Сергей подбросил в огонь еще несколько чурок, закурил и снова лег. Он поискал взглядом Полярную звезду, а потом ему вдруг неожиданно ярко и отчетливо, словно распахнули дверцу, представилась Таня на пляже, щедро облитая южным солнцем. Он никогда не видел ее в купальном костюме, но сейчас она стояла перед ним, совсем близко, и была похожа на ту статую, что возле пруда в Парке культуры и отдыха — такое же гибко вытянутое, словно взлетающее тело подростка, сжатые колени и плавная линия узких бедер, несмелое, едва еще намеченное очертание девичьей груди. Она стояла так близко, что он почти чувствовал излучаемое ее кожей тепло и аромат гречишного меда. Нестерпимое желание обожгло его вдруг — дотронуться до этой кожи, ощутить ладонями ее ласкающую упругость, теплую и бархатистую, как кожица спелого персика, — желание настолько острое, что он зажмурился, словно от внезапной вспышки перед глазами, скомкав в кулаке папиросу.

Ожог тотчас же вернул его к действительности. Он вскочил на ноги, сделал несколько шагов в сторону, вернулся. «Черт… ч-черт, этого только не хватало», — шептал он вздрагивающими губами. Так ему никогда еще не думалось о Тане — и в мысли не приходило, — да разве можно думать так о девушке, которую любишь! Чем же она тогда отличается для тебя от всякой, которую увидишь на улице, с которой иногда окажешься вдруг рядом в переполненном трамвае…

«Сволочь, — выругался он сквозь зубы, помешивая прутом расплавленный битум и отворачивая лицо от жара. — Как ты после этого сможешь смотреть ей в глаза, говорить с ней… мордой бы тебя в этот битум за такие вещи…» Не думая, что делает, он выдернул из бачка прут, стряхнул черные тягучие капли и приложил конец к левой руке — повыше запястья. Нестерпимая боль располосовала руку от плеча до кончиков пальцев, отдалась даже где-то в груди; Сергей бросил прут и заморгал, сразу ослепнув от слез. Он еще дул на обожженное место, пританцовывая от боли, когда подошел Гавриленко.

— Ты чего, — испуганно спросил он, — ошпарился? Мать честная…

— Да вот, — сквозь зубы выжал Сергей, — на прут наткнулся…

— Форсишь все, рукавчики подкатываешь! — закричал Гавриленко. — Работать еще не научился, а туда же — фасон давит!

— Ладно… на бюллетень не пойду от этого. Поболит и перестанет, не сдохну… А вы не бойтесь, я завтра с перевязкой приду, а Иванычу скажу, что дома покалечился… Понесли, что ли, готово уже… на себе попробовал, — усмехнулся он, надевая брезентовые рукавицы.

Они продели отрезок трубы через ручку бака и медленно понесли его к трансформаторной будке. Сергей чувствовал себя скверно, мучительно болел ожог, всю руку ломило, а главное — было стыдно за дурацкий мальчишеский поступок. Несмотря на все это, он вдруг фыркнул сквозь зубы. «Ты чего?» — удивленно покосился на него Гавриленко.

— Так… книжку одну вспомнил, — отозвался Сергей.

Точно! Вот уж действительно «отец Сергий» — прямо смех… Нужно уж было палец туда сунуть. Дурак ты, дурак… это в шестом классе пацаны волю себе испытывают — руки прижигают. Тоже мне, первокурсник по возрасту… Вот Таня смеялась бы, если б узнала! Спит уже сейчас, наверное… спит или, наоборот, веселится где-нибудь на танцплощадке… Таня, Танюша…

Как раз в этот момент Таня не спала и не веселилась. Она просто отчаянно скучала — сидела за бамбуковым столиком на террасе маленького приморского ресторанчика, общипывала губами веточку каких-то белых цветов и упорно старалась не слышать разговора между Дядесашей и костлявым, длинным, как жердь, летчиком с изрубцованным ожогами лицом и двумя шпалами на петлицах.

Конечно, два месяца назад все это было интересно. Она и сама, сдав очередной экзамен, не бежала сразу домой набираться сил для следующего, а задерживалась в школе, где перед большой картой Франции постоянно толпились мальчишки и можно было услышать много нового. Но потом Петэн постыдно капитулировал, экзамены кончились и можно было бы забыть обо всем этом. Как бы не так! Попробуй забудь, когда город переполнен отдыхающими военными всех родов оружия, и всюду — на пляже, в любом кафе, не говоря уже о самом доме отдыха, — она слышит одно и то же: Седан — Аббевиль — Дюнкерк — Браухич — Вейган — форт Эбен-Эмаэль — Гудериан — Аббевиль — Дюнкерк, — с ума можно сойти, три недели одно и то же, одно и то же… как будто нет более интересных тем! Таня с сердцем куснула веточку и, бросив ее на стол, принялась лениво доедать мороженое.

— …тут я не могу с тобой согласиться, — говорил Дядясаша. — Гитлер наобум не шел, пора это понять. Если некоторые отдельные операции и были тактически рискованными, то стратегия в целом… не знаю, боюсь, что мы с этой стороны немцев недооцениваем. Давай посмотрим: рискованный сам по себе рывок к морю с рассечением фронта надвое преследовал очень важную политико-стратегическую цель — расколоть англо-французские силы. Удалось это Гудериану? Безусловно. Англичанам в Дюнкерке было уже не до спасения Франции, важнее стало спастись самим. Вторжение в Бельгию — совершенно правильный стратегический шаг, позволивший обойти линию Мажино. Быстрый захват Голландии парашютными десантами — мера необходимая для обеспечения правого фланга бельгийской группировки. Так что, брат, это не просто авантюра. Это, скорее всего, план Шлиффена в новом издании, а Шлиффен далеко не был авантюристом. И потом, ты совершенно напрасно думаешь, что Гитлер не был осведомлен о степени обороноспособности Франции… знал он все это великолепно, будь спокоен. Знал а о продажности правительства, знал и о слабости бомбардировочной авиации, знал и о том, что у французов за все эти годы не было создано ни одного типа современного скоростного танка. Их «рено» и «сомуа» делают по десять километров в час. Ты думаешь, немцы этого не знали?

— Ладно, пускай, — сказал майор. — Допустим, он все это знал. Ты вот говоришь, что гитлеровская стратегия была безупречной…

— Я этого не говорю, — перебил его Дядясаша. — Я только сказал, что французская кампания была проведена немцами по очень продуманному стратегическому плану, — это в ответ на твое утверждение, что они якобы рванули туда очертя голову и победили просто так, случайно. Я не утверждаю, что у них не было ошибок! Мне, например, до сих пор неясно, почему Гудериан не нанес удара от Аббевиля на север. Он бросился к югу. Почему? Непонятно! Действуя одновременно с группой армий фон Бока, он мог бы легко раздавить в клещах всю дюнкеркскую группировку. Почему этого не случилось — мне, повторяю, до сих пор непонятно. Загнать в мышеловку четырехсоттысячную армию и в последний момент не захлопнуть дверцу…

Таня обреченно вздохнула и подперла щеку кулачком. И про мышеловку она уже тоже слышала. И не раз. Про эту самую мышеловку вчера за обедом говорил ее сосед по столу, артиллерист, и отравил ей все удовольствие от пирожного. Кончится тем, что она попросту сойдет с ума и станет бегать по городу босиком и с распущенными волосами, как Офелия. И петь песенку про Аббевиль и про мышеловку, из которой убежало четыреста тысяч англичан.

— …меня вообще очень серьезно беспокоит заметная у нас тенденция недооценивать стратегические способности немцев, — говорил полковник, покручивая в пальцах ножку бокала. — Их стратегические способности, их тактику и вообще… их силу. Хуже всего то, что отсюда один шаг до шапкозакидательских настроений… со всеми вытекающими из них последствиями. Воевать, дескать, будем малой кровью и на чужой территории… сплошное «ура». Как будем воевать — это еще вопрос… «малой кровью» пока еще никто и никогда не воевал. Тем более в наше время! Но воевать мы будем, вот что самое серьезное…

Майор, хмурясь, пил вино. Таня сидела с печальным видом.

Дядюсашу просто страшно слушать, всегда он говорит мрачные вещи. И вообще все складывается очень мрачно. Послезавтра она останется здесь в одиночестве еще на целый месяц. Что Виген тоже уезжает — это в плохо (будет скучно без него и без его приятелей-лейтенантов), и вместе с тем хорошо: очень неприятно себя чувствуешь, когда за тобой ухаживают, а ты ничем не можешь ответить, кроме дружбы. Получается, будто ты невольно обманываешь…

И еще больше месяца остается до встречи с Сережей. Доживет ли она до первого сентября, совершенно не известно. А что будет потом? Как вообще сложатся их отношения после встречи? Просто с ума можно сойти от всего этого. Забраться бы куда-нибудь в глубокую-глубокую порку — и проспать до тридцать первого августа…

8

Энск встретил Людмилу ее любимой погодой — теплым «слепым» дождиком. Было воскресенье. Позвонив на веяний случай в институт и узнав, что доктора Земцевой еще нет, она сдала чемодан в камеру хранения и отправилась домой пешком.

Вспоминая серое небо над мокрыми асфальтами Ленинграда, сумасшедший день в пыльной и раскаленной Москве, Людмила чувствовала желание запеть от радости. Все в родном городе казалось ей чудесным: и мягкое украинское произношение дежурной секретарши, говорившей с нею по телефону, и сверкающие под утренним солнцем лужицы в выбоинах ярко-красного кирпичного тротуара, и омытая дождем лакированная зелень акаций на Пушкинской…

Войдя в прихожую, она прежде всего посмотрела на вешалку — мамина старомодная шляпка с синей лентой была на месте. В картонке, которую Людмила принесла с собой, была новая, купленная в Москве. Прислушавшись, Люда сняла шляпу с вешалки и сунула ее за нагроможденные в углу старые чемоданы; проще всего сделать так, чтобы мама на месте прежней нашла новую — тогда замена пройдет легко. Но распаковать картонку она не успела: с чемоданов свалилась кипа старых газет, и из комнат послышался рассеянный голос доктора Земцевой:

— Кто там?

— Я, мамочка! — крикнула Люда, запихивая картонку под вешалку. — Это я приехала, не пугайся!

Галина Николаевна, как обычно, сидела за заваленным книгами письменным столом. Услышав скрип двери, она подняла голову и с изумлением отложила перо:

— Ты, Люда?

— По-моему, — засмеялась Людмила, — а тебе как кажется? Здравствуй, мамочка.

— Здравствуй, Люда… осторожнее — не сломай пенсне. — Галина Николаевна подставила дочери щеку и в свою очередь коснулась губами ее лба. — Я ничего не понимаю. Какое сегодня число?

— Восемнадцатое. Я знаю, что рано, но я просто ужасно соскучилась…

— Неразумно. До начала учебного года еще две недели, глупо было прерывать отдых из-за эмоций. Какие-нибудь другие причины?

— Никаких, мамочка…

— Сомневаюсь. Во всяком случае, не одобряю. Впрочем, говорить об этом уже поздно. Ну, рассказывай. — Галина Николаевна кивнула дочери на кресло и снова взялась за перо. — Хорошо отдохнула?

— О да! Дача у них в Петергофе, там чудесно. И сам Ленинград… я в него прямо влюбилась! Правда, потом он стал казаться мне каким-то печальным… очень уж там много дождей…

— Влияние моря. В Эрмитаже побывала?

— Еще бы, почти каждый день!

— Каждый день не стоило, но ознакомиться полезно. Как Бахметьевы?

— Ничего, передают приветы. Алексей Аркадьевич сказал, что на днях напишет…

— Это будет через полгода. Тебе у них понравилось?

Людмила поглубже забралась в кресло, поджав под себя ноги, взяла со стола костяной нож и принялась старательно расковыривать лопнувшую обивку на подлокотнике.

— Как сказать, мамочка, — задумчиво отозвалась она. — У них такой странный образ жизни… Когда человек нигде постоянно не работает, это и называется представитель свободной профессии?

— Да. Или бездельник, это короче и гораздо точнее. А в чем дело?

— О, я просто спросила. Понимаешь, у Бахметьевых всегда бывало на даче много народу, особенно по выходным, и это всё люди, которые нигде не работают. То есть они, конечно, что-то делают — один нештатный журналист, другой критик, третий литконсультант, — но постоянного места работы нет почти ни у кого. Как странно, правда?

Галина Николаевна пробежала глазами исписанную страницу и промакнула ее стареньким деревянным пресс-папье.

— Что же тут странного. Было бы странно, если бы эти Алексеевы приятели где-то работали.

— Ну, в общем-то они работают, — возразила Люда. — Они работают у себя дома. Разве писатели тоже бездельники?

— Убеждена, что в большинстве случаев это так.

Людмила вздохнула и погладила себя по щеке костяным ножом.

— Ну да, если не признавать за литературой вообще никакой ценности… Но это неправильно, по-моему. Ты-то, я знаю, вообще не признаешь искусства. В этом я просто не понимаю тебя… сколько уже раз мы об этом говорили, и я все-таки не понимаю.

— Чего же тут не понимать? Одни любят искусство, другие — нет.

— Правильно, мама. Но нелюбовь к искусству обычно объясняется просто отсутствием культуры. А как это у тебя — я не понимаю.

Пожав плечами, Людмила вытащила из-под обивки длинный пучок конского волоса. Галина Николаевна вздохнула и покачала головой:

— Беда мне с тобой, Люда. К чему запутывать простой вопрос? Есть люди, склонные — фигурально выражаясь — к метафизике. И есть люди, ум которых прежде всего и во всяких случаях требует предельной точности и ясности во всем. Ум, не терпящий никакой дымки, ничего не принимающий на веру и не способный мириться ни с какой недоговоренностью. Могу сказать, что я принадлежу к числу таких людей. И в этом не раскаиваюсь, хотя многие убеждены, что женщине такой склад ума не может принести ничего хорошего. Не знаю, Люда, лично я благодарю судьбу за то, что она создала меня именно такой. И думаю, что всякая нормальная женщина на моем месте скажет то же. Подчеркиваю — нормальная женщина, а не наседка… что?

— Ничего, мамочка, я только вспомнила, — вздохнула Людмила. — Софья Ковалевская не была наседкой, а в своей личной жизни она была очень несчастна. Как раз из-за этого. Наверное, ей хотелось быть просто женщиной… а не первой в мире женщиной-профессором. Не знаю, всегда ли она это чувствовала, но такие периоды у нее были. Я сама читала отрывок из ее письма в одном старом журнале.

— Да? Не знаю, возможно. Дай бог всякому сделать для науки столько, сколько сделала Ковалевская. Ради этого можно заплатить минутами хандры. Так вот, Люда. Очевидно, это свойство моего ума заставляет меня очень и очень критически относиться к искусству и к его объективной полезности. Тебе вот показалась интересной и необычной жизнь Бахметьевых и вообще их круга, а я тебе сейчас расскажу любопытную вещь. Когда Алексей был у нас зимой, он однажды стал мне жаловаться: «Сумбурная у меня работа, литературоведение у нас как-то не отстоялось, твердых критериев нет, сегодня мы хвалим одно, завтра другое, послезавтра начнем ругать то, что еще вчера казалось незыблемым эталоном», и далее в том же духе. Как это тебе нравится? А ведь Алексей Бахметьев — это не какой-нибудь начинающий критик, он посвятил этому всю жизнь, его ценят, это человек большой и разносторонней культуры! И вдруг оказывается, что его любимая работа — часто блуждание на ощупь. А сама литература? А само искусство как таковое? Да ведь оно прежде всего условно с начала до конца! Это как опера, — я нарочно беру крайний пример, — знаешь, что так в жизни не бывает, а все-таки слушаешь. «Нас возвышающий обман», что ж делать! Нет, Люда, я невысокого мнения об искусстве…

Галина Николаевна покачала толовой и снова взялась за перо.

— Я тебе мешаю, мамочка? — помолчав, спросила Людмила.

— Я бы тебе сказала. Сиди, это просто письма. Ну, а твое мнение на этот счет?

— Об искусстве?

— Люда, не задавай глупых вопросов. Насколько я понимаю, мы говорили об искусстве.

— Это очень трудно — спорить с тобой… — задумчиво сказала Людмила. — Все, что ты говоришь, в отдельности правильно… но в чем-то ты ошибаешься. Ну и что из того, что в искусстве много условного? Не знаю… меня, например, это вовсе не отталкивает. По-моему, это нужно принимать как неизбежное…

— Неизбежное зло? — улыбнулась Галина Николаевна, пробегая глазами написанное.

— Ну, почему… просто неизбежное условие. Может быть, это даже так нужно? Ведь смотри, мамочка, если, например, литература должна учить людей чему-то хорошему, то в книгах обязательно будет больше хороших героев, чем плохих… вернее даже, не то что больше или меньше, а просто герои будут всегда немножко лучше, чем в жизни, — более благородные, с более сильными чувствами, даже внешностью герой или героиня всегда выделяются. В жизни это не совсем так, мне кажется. Но это и правильно! Иначе книги были бы невероятно скучными, ведь правда? Вот у Бахметьевых часто об этом говорили — ну вообще о том, должна ли литература отражать жизнь такой, как она есть, или такой, как она должна быть. Ты понимаешь? Не то чтобы ее искажать, это нет, но просто… как бы это точнее выразиться…

— Я тебя понимаю. Но это бесплодный спор, Люда. Насколько я понимаю, литература и не может — органически не может — отображать жизнь с фотографической точностью, иначе это не было бы искусством. Значит, остается все же условность. Большая или меньшая — это уже зависит от автора. А вообще, Люда, я советовала бы тебе поменьше думать о таких вещах. Какое тебе до этого дело? Подобные размышления о ненужном я вообще считаю просто умственной недисциплинированностью, разболтанностью. И это опасно, это может вообще убить в тебе способность к концентрации мысли, сделать тебя неспособной к научной деятельности.

— Мамочка, я совершенно не уверена, что гожусь для нее, — тихо сказала Людмила.

Галина Николаевна подняла брови и молча посмотрела на дочь, нашаривая на столе папиросную коробку. Закурив, она помахала горящей спичкой и, бросив ее в пепельницу, снова пожала плечами:

— Час от часу не легче. Для чего же ты, в таком случае, годишься?

— Я? Не знаю… мне очень хотелось бы воспитывать детей, по-моему это лучшее занятие в мире…

— Воспитывать детей и жить согласно формуле «трех К», — иронически сказала Галина Николаевна. — Могу тебя поздравить, Люда, это блестящая жизненная программа.

— По-твоему, посвятить себя воспитанию детей — мещанство?

— Почему мещанство? Мещанкой можно быть не имея детей. Это не мещанство, а ограниченность.

— Я с тобой не согласна. Лучше хорошо воспитывать детей, чем кое-как заниматься наукой…

— Безусловно, — кивнула Галина Николаевна. — Я и не хочу, чтобы ты занималась наукой кое-как. Я хочу, чтобы ты посвятила ей жизнь.

— Ради чего? — почти выкрикнула Людмила. — Мамочка, ну как ты не понимаешь — если у меня нет склонности к научной работе!

— Люда, прошу тебя. Не нужно кричать, учись разговаривать спокойно. Тебе кажется, что я не права? Отлично! Я ни к чему тебя не принуждаю, ты это знаешь. Решать свою собственную судьбу будешь, в конечном счете, ты сама, а я могу лишь советовать, всецело оставляя за тобой последнее слово. И поверь, у меня много причин советовать тебе именно научную деятельность. Не работать человек не может — ты согласна? А если уж ему нужно работать, то естественно стремиться к тому, чтобы твоя работа приносила максимальную пользу людям и максимальное удовлетворение тебе самой. Согласна? Ну вот, а наука — в данном случае физика — полностью отвечает этим двум основным требованиям, которые человек может предъявить к своей профессии. Будем рассуждать трезво. Чем вообще ты могла бы заняться в будущем? Воспитанием детей? Ну, — Галина Николаевна улыбнулась, — я все же не могу верить, что у тебя всерьез могут быть такие планы на жизнь. Есть две прекрасные благородные профессии — медицина и педагогика, но для обеих нужно особое призвание. Этого призвания у тебя нет. Призвания к искусству — тоже. Значит — повторяю, будем рассуждать трезво, — тебе остается либо наука, либо одна из бесчисленных технических профессий. Едва ли тебя заинтересует последнее: инженер редко бывает творческим работником. По большей части он лишь исполнитель. Знаешь, Люда, я очень не люблю ученого чванства и надеюсь, что у меня никогда и тени его не было, но, при всем моем уважении к производственникам, я все же никогда не сравню лабораторию с заводом или конструкторским бюро. Когда-нибудь ты сама поймешь, какую творческую радость может дать человеку наука, и тебе покажутся смешными все твои прошлые сомнения. Думаю, что ты испытаешь эту радость. У тебя, Люда, есть необходимые задатки — ясный ум, выдержанность и внутренняя дисциплина. Разумеется, пока еще рано судить о том, обладаешь ли ты главным — той искрой таланта, без которой не бывает настоящего ученого… но это не всегда проявляется сразу. Единственное, что меня в тебе беспокоит, — это внешность… пожалуйста, не смейся — для женщины-ученого привлекательная внешность часто оказывается, как это ни странно, очень большим препятствием. Если не ошибаюсь, за лето ты умудрилась похорошеть еще больше?

Поправив пенсне, Галина Николаевна внимательно посмотрела на дочь и с неодобрением покачала головой:

— Просто не понимаю, что с тобой делается… Ты меня просто огорчаешь! И в кого только ты могла пойти? Отец твой далеко не был Аполлоном… и сама я, скажу не хвастая, никогда не блистала красотой…

Людмила, рассмеявшись еще громче, соскочила с кресла и, подойдя к матери, обняла ее и поцеловала в макушку:

— Мамочка, ну ты у меня просто прелесть!

— Бог с тобой, Люда, ты меня задушишь… Ты всегда выражаешь свои восторги как-то неумеренно, учись быть сдержанной…

— Да вовсе я не хочу быть сдержанной! И так уже Танюша называет меня деревяшкой…

— Эта Танюша… — Галина Николаевна вздохнула и покачала головой. — Если я никогда не протестовала против вашей дружбы, то только потому, что надеялась, что ты будешь на нее влиять. Получается, кажется, наоборот: ты начинаешь перенимать от этой пустышки все ее манеры.

— Неправда, Таня вовсе никакая не пустышка!

— Предоставь мне разбираться в людях, у меня для этого больше опыта. Таня, может быть, и не плохая девочка, но это воплощенная женственность в самом чистом виде…

— Ну и что плохого быть женственной?

— …а женственность часто проявляется в худших человеческих качествах — кокетстве, нелогичности, способности к необдуманным действиям. Она несовместима со сколько бы то ни было серьезной деятельностью, помни это. Ну иди, иди, ты не даешь мне писать.

Людмила уселась на место и снова принялась за добывание конского волоса из-под обивки.

— Как твое здоровье, Люда? — спросила через минуту Галина Николаевна, продолжая быстро писать и придерживая бумагу левой рукой с дымящейся папиросой, зажатой между средним и указательным пальцами. — Все нормально?

— Все нормально, мамочка.

— Ты соблюдаешь все мои инструкции?

— Ага…

— Тебе стоило бы поговорить с Таней.

— Я уже говорила…

Некоторое время в комнате было тихо — слышались только чириканье воробьев за открытым окном, торопливый шорох бегающего по бумаге пера и поскрипывание кресла.

— А знаешь, — сказала Людмила, — я тебе купила новую шляпу.

— Какую шляпу? — удивилась Галина Николаевна.

— Очень красивую, английского стиля — немножко похожа на твою, но только модная. Такая с небольшими полями, так, так, и потом спереди немного вот так — знаешь, немного примято. Ты в нее влюбишься с первого взгляда, вот увидишь…

Галина Николаевна улыбнулась:

— Спасибо за внимание, Люда, но вряд ли я стану ее носить, говорю сразу.

— Но почему?!

— Странное дело! Во-первых, я привыкла к старой. А во-вторых, я и в твоем возрасте не была кокеткой, не меняться же мне теперь, на старости лет.

— Господи, ну какое в этом кокетство? — горячо запротестовала Люда. — Твоя старая — это уже просто гриб! И вообще ее больше нет, понимаешь? Ее просто нет, так что тебе волей-неволей придется носить новую…

Она соскочила с кресла и направилась к двери.

— Люда! — строго сказала Галина Николаевна. — Что случилось с моей шляпой?

— Со старой? — Людмила, уже стоя на пороге, задумалась. — Я ее отдала нищенке. Не веришь? Правда, отдала, нищенка подошла к калитке вместе со мной, и я ей сразу вынесла. Подожди, сейчас я покажу новую…

Галина Николаевна пожала плечами и подозрительно прислушалась к шуршанию бумаги в прихожей.

Вернулась Людмила, с торжественным выражением неся шляпку на вытянутой руке.

— И у тебя хватит духу сказать, что не нравится? Мамочка, это создано специально для тебя! Надень, сейчас увидим. Ну, надень!

— И не подумаю, — решительно сказала Галина Николаевна, бросив взгляд на подарок и снова пожав плечами. — Я не хочу стать посмешищем для всего института. Тоже, скажут, старая дура, еще пытается соблазнять.

— Ну знаешь, мамочка! Ты просто сошла с ума!

— Отнюдь. Когда ты, наконец, научишься элементарной вежливости?

Людмила пропустила замечание мимо ушей.

— По-твоему, надеть новую шляпку — это значит кого-то соблазнять? — спросила она тем же возмущенным тоном.

— Боюсь, что да, — подумав, сказала Галина Николаевна. — Шляпка — это наряд. А функция всякого наряда общеизвестна.

— Мамочка! Но это же зависит от того, кто его носит! Неужели ты считаешь, что я тоже одеваюсь с этой целью?

— Люда, Люда, — примирительно заговорила Галина Николаевна, — это недостойный и демагогический прием… Ты отлично знаешь, что я не имела в виду тебя. Ступай мыться, сейчас пойдем завтракать.

— Так, значит, это правило относится не ко всем? — торжествующе спросила Люда. — Вот и к тебе никто его не применит. А если ты откажешься от моего подарка, то я обижусь совершенно серьезно, так и знай!

Люда водрузила злополучный подарок прямо на загромождающие стол книги и отправилась умываться. Когда она вернулась в кабинет матери, та сидела за столом в новой шляпке и задумчиво разглядывала свое отражение в застекленной дверце книжного шкафа.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29