Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга Черепов

ModernLib.Net / Фэнтези / Силверберг Роберт / Книга Черепов - Чтение (стр. 13)
Автор: Силверберг Роберт
Жанр: Фэнтези

 

 


Но это было последним упоминанием с ее стороны о том, что он сотворил. За четыре года она ни разу об этом не заговаривала, по крайней мере с ним. Вероятно, она вообще никому не рассказывала, что произошло, запрятав этот эпизод в закрома памяти, отнеся его к разряду ночных неприятностей, вроде приступа поноса. Я могу подтвердить, что держалась она с неприступно холодным видом, играя роль вечной девственницы, независимо от того, что творилось у нее в душе.

Вот и все. Вот и вся история. Закончив рассказ, Тимоти поднял глаза. Он был выжат, опустошен, с посеревшим лицом, постаревший на полтора миллиона лет.

— Не могу выразить, насколько погано я всегда себя чувствовал из-за того, что сделал, — сказал он. — Насколько виноватым.

— Теперь тебе легче? — спросил я.

— Нет.

Я этому не удивился. Я никогда не верил, что выворачивание души приводит к утолению печалей.

Просто при этом печали распространяются немного шире. Рассказанное Тимоти было тупой, терпкой историей, вызывающей тошноту. Сказочка про бездельников-богатеев, мысленно трахающих друг друга обычным образом, создающих небольшие мелодрамы с участием самих себя и своих друзей, где сюжет раскручивается под воздействием чванства и разочарований. Я почти жалел Тимоти, здоровенного увальня, добродушного представителя сливок общества, Тимоти, оказавшегося в одинаковой степени и преступником, и жертвой, просто хотевшего слегка перепихнуться в деревенском клубе, а вместо этого получившего коленом в причинное место. И вот он напился и изнасиловал свою сестру, потому что думал, от этого ему станет легче, или потому что вообще не думал. И это было его великой тайной, его страшным грехом. Я чувствовал себя испачканным рассказанной им историей. Все это было и подло, и достойно жалости; отныне мне придется всегда носить это с собой. Я не мог сказать ему ни слова. После примерно десятиминутного молчания он тяжело поднялся и побрел к двери.

— Ладно, — сказал он. — Я сделал то, что от меня хотел брат Ксавьер. Теперь я чувствую себя куском дерьма. А ты, Оливер, как себя чувствуешь? — Затем хохотнул: — Завтра твоя очередь.

И вышел.

Да. Завтра моя очередь.

37. ЭЛИ

Оливер начал рассказывать:

— Дело было в начале сентября. Мы с моим другом Карлом пошли на охоту и все утро рыскали в поисках голубей и куропаток по перелеску к северу от городка, но ничего, кроме пыли и грязи, не нашли. Потом мы вышли из-за деревьев и увидели озеро — скорее, пруд — нам было жарко, мы вспотели, потому что лето еще не совсем закончилось. И вот мы положили ружья, сбросили одежду, поплавали, а затем уселись голышом на большой плоский валун, просыхая и одновременно надеясь, что какие-нибудь птицы будут пролетать мимо нас, и мы сможем их подстрелить, даже не вставая. Карлу тогда исполнилось пятнадцать лет, а мне четырнадцать, но я был крупнее его, потому что я уже достиг своего полного роста и обошел его по весне. За несколько лет до того Карл казался таким возмужалым и большим, но теперь выглядел щуплым и хрупким по сравнению со мной. Мы долго молчали, а когда я уже собрался предложить одеться и пойти, Карл повернулся ко мне с особым выражением глаз, и я увидел, что он разглядывает мое тело, мою промежность. И он сказал что-то насчет девчонок, какие они дуры, какие дурацкие звуки они издают, когда ты их валяешь, как ему осточертело вести с ними дурацкий треп про любовь, прежде чем они отдаются, как ему надоели их болтающиеся сиськи, их косметика, их хихиканье, и что он терпеть не может поить их лимонадом и выслушивать их болтовню, и так далее. Он много наговорил на этот счет. Я засмеялся и сказал, что у девчонок, может, и есть свои недостатки, но ведь других развлечений у нас в городке нет. А Карл ответил, что есть.

Тогда я решил, что он меня подначивает, и заявил, что никогда не испытывал желания вдуть корове или овце, и предположил, что Карл, наверное, за утками недавно гонялся. Он покачал головой. Вид у него был раздраженный. «Я говорю не о том, чтобы трахать скотину, — сказал он тоном, каким обычно увещевают маленького ребенка. — Такое дерьмо — только для слабоумных, Оливер. Я просто пытаюсь объяснить тебе, что есть один способ словить кайф, хороший способ, чистый, без участия девиц, и тебе не придется продавать себя им и делать все, чего они от тебя хотят. Понимаешь, о чем я? „Это просто, честно, четко, все карты открыты, и я хочу тебе кое-что сказать, только не отмахивайся, пока не попробуешь“. Я был еще не вполне уверен в том, что он подразумевал, отчасти по своей наивности, отчасти из-за того, что не хотел верить в то. что он мог иметь в виду, и издал какое-то ни к чему не обязывающее бурчание, которое Карл принял за поощрение к дальнейшим действиям, потому что тут же потянулся ко мне и положил мне руку высоко на бедро. Эй, погоди, говорю я, а он снова: не .отмахивайся, пока не попробуешь, Оливер. Он все говорил и говорил низким, напряженным голосом, слова так и сыпались из него; он объяснял мне, что женщины — те же животные и ничего больше, и что он всю жизнь собирается держаться от них подальше, что даже если женится, не будет прикасаться к жене кроме как для того, чтобы заделать детей, но в остальном, что касается удовольствий, он собирался обходиться лишь отношениями с мужчинами, так как это единственный достойный и честный способ. Ты ходишь на охоту с мужчинами, ты играешь в карты с мужчинами, напиваешься с мужчинами, говоришь с мужчинами так, как никогда не говоришь с женщинами, по-настоящему открывая душу, так почему же не пойти до конца и не получать удовольствие от мужчин же?

И все время, пока он мне это объяснял, говоря очень быстро, не давая мне вставить ни слова, производя впечатление почти полной логичности и рациональности, он не убирал ладонь с моего бедра, делая это как бы невзначай, как если бы ты, разговаривая, положил кому-нибудь руку на плечо, ничего под этим не подразумевая, а Карл водил ладонью вверх и вниз, вверх-вниз, придвигая ладонь все ближе и ближе к промежности. И он возбуждался, Эли, и я тоже, и меня так поразило, что у меня встает. А над нами чистое голубое небо и ни одной живой души на пять миль вокруг. Я боялся опустить глаза и посмотреть на себя, стыдился того, что со мной происходит. Для меня стало открытием, что меня так может возбудить другой парень. Только разок, сказал он, всего один разок, Оливер, и если тебе не понравится, я никогда об этом не напомню, но ты не должен отказываться, пока не попробуешь, слышишь? Я не знал, что ему ответить, не знал, как убрать его руку. А потом его пальцы полезли еще выше, вот сюда и даже выше, и… Слушай Эли, знаешь, не хотелось бы слишком наглядно… Если тебе неприятно, только скажи, и я попробую описать все более общими словами…

— Говори так, как считаешь нужным, Оливер.

— Он двигал руку все выше и выше, пока его пальцы не сомкнулись вокруг моего… на моем члене, Эли, он держал мой конец, держал так, как могла бы держать какая-нибудь девчонка, а мы вдвоем сидели голыми на берегу того озерка, где только что купались, на опушке, и его слова проносились у меня в голове, подсказывая мне, как мы могли бы сделать это, как мужчины занимаются этим. Я все знаю про это, сказал Карл, от своего зятя. Ты знаешь, он ненавидит мою сестру, они всего три года женаты, а он уже ее терпеть не может, ее запах, то, как она все время пилит ногти, ему все в ней не нравится, и как-то вечером он мне говорит: давай, Карл, я тебе доставлю удовольствие, и он был прав, это было отлично. Так давай, Оливер, я и тебе доставлю немножко удовольствия. А потом скажешь, с кем тебе было лучше, со мной или с Кристой Хенрикс, со мной или с Джуди Бичер.

В комнате сильно и пряно пахло потом. Голос Оливера звучал напряженно и резко: каждый звук вылетал из него с силой дротика. Глаза у него блестели, а лицо горело. Казалось, он в каком-то трансе. Будь это не Оливер, я решил бы, что он укололся. За свою исповедь он платил страшную душевную цену: это было очевидно с того момента, как он вошел, стиснув зубы, поджав губы, в напряженном состоянии, в каком я его раньше видел лишь несколько раз, и начал свою бессвязную, сбивчивую историю про тот день ранней осени в канзасских лесах, когда он был еще мальчиком. По мере того как раскручивалось его повествование, я пытался предугадать ход событий, определить, чем все закончится. Я предположил, что, по-видимому, он каким-то образом обманул Карла. Может быть, он надул его при дележе дневной добычи? Может, украл у Карла патроны, когда тот отвернулся? Или застрелил его в результате какой-нибудь ссоры, а шерифу сказал, что это был несчастный случай? Ни одна иа догадок не была» убедительной, но я оказался не готов к такому повороту сюжета, к продвигающейся по бедру руке, к такому, по всем правилам, соблазнению. Деревенский фон — ружья, охота, лес — повел меня по ложному пути: мои простодушные представления о детстве, проведенном в Канзасе, не оставляли места гомосексуальным забавам и другим проявлениям того, что я считал чисто городскими вариантами разложения. Но вот Карл, достигший зрелости охотник, лапающий невинного юного Оливера, а вот и сам Оливер, ставший старше, а теперь корчащийся передо мной, выдавливающий слова из тайников своей души. Речь его сделалась менее натужной: теперь Оливера захватил собственный рассказ, и хоть его страдания не уменьшились, описания стали более многословными, будто он испытывал какую-то мазохистскую гордость, выворачивая передо мной это происшествие: это было не столько исповедью, сколько актом самоуничижения. История же, щедро сдобренная живописными подробностями, неумолимо катилась дальше. Оливер описал свою девичью стыдливость и неловкость, постепенное отступление под напором откровенной софистики Карла, тот решающий момент, когда его дрожащая рука потянулась, наконец, к телу Карла. Оливер не утаил от меня ничего. Как я узнал, обрезанным Карл не был, а на тот случай, если мне неизвестны анатомические последствия сего факта, Оливер подробно описал мне внешний вид необрезанного члена и в висячем, и в стоячем положении. Поведал он мне и о ласках руками, и о своем посвящении в радости орального секса, и, наконец, описал, как два мускулистых юношеских тела затейливо извивались, слившись в экстазе на берегу пруда. В его словах звучал пыл библейского края: он совершил мерзость, он погряз в содомском грехе, он запачкался вплоть до седьмого поколения, и все это за тот единственный вечер юношеских развлечений. Мне хотелось сказать: «Ладно, Оливер, ну сделал ты это со своим приятелем, но зачем про это так долго и нудно рассказывать? Ты же все равно остался гетеросексуалом, верно? Каждый в детстве баловался с другими ребятами, а Кинсли нам как-то давно говорил, что по крайней мере каждый третий подросток испытал оргазм с…» Но я ничего не сказал. Это был бенефис Оливера, и мне не хотелось его перебивать. Это было его незаживающей раной, оседлавшим его огненноглазым демоном, и теперь он представлял это на мой суд. Его уже нельзя было остановить. Он неумолимо довел меня до заключительной вспышки оргазма, а no-том откинулся назад, выжатый, ошеломленный, с обмякшим лицом, с потухшим взглядом. В ожидании моего приговора, как я догадался. А что я мог сказать? Смею ли я осуждать его? Я ничего не сказал.

— А что было потом? — все-таки спросил я после долгой паузы.

— Мы окунулись, привели себя в порядок, оделись, пошли и подстрелили несколько диких уток.

— Нет, я имею в виду потом. Что было между тобой и Карлом? Как это повлияло на вашу дружбу?

— По дороге домой, — ответил Оливер, — я сказал Карлу, чтобы он больше ко мне и близко не подходил, не то я оторву его дурацкую башку.

— И что?

— И он больше ко мне не подходил. Через год он соврал насчет своего возраста, записался в морскую пехоту и погиб во Вьетнаме.

Оливер вызывающе посмотрел на меня, явно ожидая еще одного вопроса, который он считал неизбежным, но у меня больше не было вопросов: нелогичная, никак не вытекающая из рассказа смерть Карла прервала сюжетную нить. Наступило продолжительное молчание. Я ощущал себя по-дурацки. Потом Оливер сказал:

— Это был единственный раз в моей жизни. Только раз я этим занимался. Ты ведь мне веришь, Эли?

— Конечно.

— Правильно. Потому что это правда. Это случилось один раз с Карлом, когда мне было четырнадцать лет, и все. Ты знаешь, я и согласился-то поселить у нас педика, чтобы вроде как себя проверить, увидеть, могу ли я поддаться искушению, узнать про свои естественные наклонности, понять, произошло ли тогда все с Карлом случайно, было ли стечением обстоятельств или это снова повторится, как только представится возможность. Ладно, вот она, возможность. Но я уверен, ты знаешь, что я никогда не занимался этим с Недом. Ты же знаешь? Вопрос о физических отношениях у меня с Недом никогда не стоял.

— Да, конечно.

Его взгляд сосредоточился на мне. В глазах снова загорелся огонь. Ты еще ждешь, Оливер? Чего?

— Есть еще кое-что, о чем я хотел бы тебе сказать.

— Говори, Оливер.

— Еще одно. Маленькое примечание, но в нем-то и вся суть этой истории, потому что в этом-то и заключается моя вина. Моя вина, Эли, не в том, что я сделал. Она в том, что я ощущал в то время, как это делал.

Нервное сглатывание. Очередная пауза. Ему явно нелегко давалась эта последняя деталь. Он не смотрел на меня. Я думаю, он жалел, что не закончил свою исповедь пять минут назад. После некоторого молчания Оливер заговорил:

— Я скажу. Я наслаждался этим, Эли. Тогда, с Карлом. Я получил несравненное удовольствие. Казалось, все мое тело взрывается. Наверное, это было самым большим кайфом в моей жизни. Больше я к этому не возвращался, потому что знал: это неправильно. Но я хотел. И до сих пор хочу. Я всегда этого хотел. — Его трясло. — Мне всегда приходилось с этим бороться, каждую минуту своей жизни, и я никогда этого не понимал, пока совсем недавно не обнаружил, какую тяжкую борьбу мне приходится вести. Это все, Эли. Все, без остатка. Это все, что я хотел сказать.

38. НЕД

Входит угрюмый Эли, шаркающий ногами, с унылым видом раввина, за плечами которого два тысячелетия скорби, являя собой опустившее плечи напоминание о Стене Плача. Он подавлен. Очень подавлен. И я, и все остальные заметили, насколько благотворно сказалась на Эли жизнь в Доме Черепов: он воспрянул духом с того самого дня, как мы здесь оказались, ; воспрянул и возгордился настолько, что я его не узнавал. Но эта полоса закончилась. За последнюю неделю он начал сдавать. А за эти несколько исповедальных дней он, казалось, провалился на дно глубочайшей бездны. Печальные глаза, опущенные уголки губ. Язвительная мина человека, сомневающегося в себе, презирающего себя. От него исходит холод. Воплощение тоски. Что снедает тебя, возлюбленный Эли?

Мы немного потрепались. Я чувствовал себя свободно и легко, как на крыльях, в течение всех предыдущих трех дней после того, как вывалил на Тимоти историю про Джулиана и Оливера. Брат Ксавьер свое дело знает: перетряхнуть весь старый мусор было именно то, чего мне не хватало. Вытащить на свет божий, проанализировать, выяснить, что именно мучило тебя больше всего. И теперь, в разговоре с Эли, я был оживлен и не напрягался, во мне не было обычной злобности; я не испытывал желания торопить его, а просто сидел и ждал, как самый спокойный на свете кот, готовый принять его боль и освободить его от нее. Я ожидал, что он выпалит свою исповедь с очищающей душу быстротой, но нет, еще рано, уклончивость характерна для Эли; ему хотелось поговорить на другие темы. Он поинтересовался, как я оцениваю наши шансы пройти Испытание. Пожав плечами, я ответил, что редко думаю о подобных вещах, а просто занимаюсь повседневными делами — прополкой, медитацией, упражнениями, скручиванием — и говорю себе, что с каждым днем я так или иначе все ближе к цели. Поначалу он не сомневался, что наше Испытание завершится успешно, и остатки скептицизма покинули его: он безоговорочно верил в правдивость «Книги Черепов» и в то, что ее дары распространятся и на нас. Сейчас же его вера в «Книгу Черепов» осталась незыблемой, но поколебалась уверенность в себе. Он был убежден в приближении развязки, которая определит наши судьбы. Проблема, как он сказал, заключалась в Тимоти. Эли был почти уверен, что терпимость Тимоти к Дому Черепов уже на пределе и что через пару дней он смоется, оставив нас у разбитого корыта в виде неполного Вместилища.

— И я так думаю, — признался я.

— А что мы можем предпринять?

— Немногое. Мы не можем вынудить его остаться.

— А если он уйдет, что будет с нами?

— Откуда я знаю, Эли? Полагаю, у нас будут сложности с братией.

— Я не хочу, чтобы он ушел, — с неожиданной горячностью заявил Эли.

— Не хочешь? Как же ты предлагаешь его остановить?

— Еще не придумал. Но я ему не позволю уйти. — Его физиономия приобрела трагическое выражение. — Господи Иисусе, неужели ты не видишь, Нед, что все разваливается ?

— А я-то думал, что мы становимся сплоченнее, — возразил я.

— Ненадолго. Лишь на короткое время. Теперь этого уже нет. Мы никогда не имели реального влияния на Тимоти, а сейчас он даже и не пытается скрыть своего нетерпения, презрения… — Эли по-черепашьи втянул голову в плечи. — А еще этим жрицы. Эти послеобеденные оргии. Я с ними не управляюсь, Нед. Я никак не могу взять себя в руки. Здорово, конечно, что все это так просто достается, но я не усваиваю эротические дисциплины, которыми должен овладеть.

— Рановато сдаешься.

— Я не вижу никакого продвижения. Меня никак не хватает на трех женщин. Только на двух, да и то — пару раз. А трех — нет.

— Дело наживное, — заметил я.

— У тебя получается?

— И довольно неплохо.

— Ну да, конечно. Потому что тебе плевать на женщин. Для тебя это просто физическое упражнение, вроде как покачаться на трапеции. Но я-то, Нед, что-то испытываю к этим девушкам, я вижу в них объект половых устремлений, то, что я с ними делаю, имеет для меня громадное значение, и поэтому… и поэтому… О Господи, Нед, если мне не удастся освоить эту часть процедуры, то какой смысл напрягаться насчет всего остального?

Он провалился в бездну жалости к самому себе. Я бормотал что-то подходяще ободряющее: мол, не отчаивайся, старик, ты себя недооцениваешь. Потом я напомнил, что он должен исповедоваться передо мной. Эли кивнул. С минуту или больше он сидел молча, покачиваясь взад и вперед. Наконец он заговорил, и его слова прозвучали поразительно неуместно:

— Нед, а ты знаешь, что Оливер — педераст?

— Мне потребовалось не больше пяти минут, чтобы ато понять.

— Так ты знал?

— Рыбак рыбака видит издалека, разве ты этого никогда не слышал? Я разглядел это в его лице с момента первой же встречи. Я сказал тогда себе: этот парень — голубой, знает он об этом или нет, он — один из нас, это очевидно. Остекленелый взгляд, стиснутые зубы, выражение подавляемого желания, почти неприкрытая дикость души, которой не разрешено делать то, чего она хочет. Все в Оливере так и кричит об этом — самоистязание занятиями, то, как он относится к спорту, даже его маниакальная погоня за бабами. Он представляет собою классический пример подавленной гомосексуальности, все верно.

— Не подавленной, — сказал Эли.

— Что?

— Он не просто потенциальный педераст. Он имел гомосексуальный опыт. Только раз, правда, но это произвело на него такое сильное впечатление, что наложило отпечаток на всю его жизнь после четырнадцати лет. Как ты думаешь, почему он предложил тебе поселиться в комнате вместе с ним? Для проверки самоконтроля — это было для него упражнением на выдержку, и за все эти годы он ни разу не позволил себе коснуться тебя… но он хочет именно тебя, Нед, разве ты этого не замечал? Это не скрытая форма. Это вполне осознанно, просто не выпускается наружу.

Я посмотрел на Эли странным взглядом. Сказанное им я мог бы, вероятно, обернуть к своей выгоде; а помимо надежд на достижение личных целей я испытывал зачарованность и изумление, как и любой бы на моем месте после таких сведений. Но при этом появилось и какое-то тошнотворное чувство. Я вспомнил об одном случае, во время летних каникул в Саутемптоне. На пьяной, разгульной вечеринке два мужика, которые жили вместе лет двадцать, очень крепко поссорились, и один из них вдруг сорвал с другого махровый халат, оголив перед всеми нами его жирный колышущийся живот, почти безволосый пах и недоразвитые гениталии десятилетнего ребенка, вопя при этом, что с этим он вынужден уживаться многие годы. Это раздевание, драматичное срывание маски служило темой пересудов на самых изысканных коктейль-вечерах в течение нескольких недель, но я чувствовал себя подавленно, так как и я, и все присутствовавшие при этом стали невольными свидетелями чьей-то муки, и я понимал, что в тот день было заголено не только чье-то тело. Мне ни к чему было знать то, что я узнал тогда. А теперь Эли рассказал мне нечто, могущее, с одной стороны, оказаться полезным для меня, но с другой — превращающее меня помимо моего желания в человека, залезающего в чужую душу.

— Откуда ты его узнал? — спросил я.

— Оливер мне рассказал прошлой ночью.

— В своей испо…

— В своей исповеди, верно. Это было давно, в Канзасе. Он пошел на охоту в лес со своим приятелем, мальчишкой на год старше него, они решили искупаться, а когда вышли из воды, тот парень соблазнил его, а Оливер словил от этого кайф. И он никогда не забывал обо всем этом — ни о насыщенности тех ощущений, ни о чувстве физического восторга, — хотя и приложил все усилия, чтобы это больше не повторялось. Так что ты совершенно прав, когда говоришь о возможности объяснить многое из того, что касается его жесткости, его одержимости, его постоянных усилий подавить…

— Эли!

— Что, Нед?

— Эли, эти исповеди предполагается держать в тайне.

Он закусил нижнюю губу.

— Я знаю.

— Тогда зачем ты это делаешь?

— Я думал, тебе будет интересно.

— Нет, Эли, так не пойдет. Чтобы человек с твоими моральными представлениями, с твоим экзистенциальным отношением к жизни… нет, парень, у тебя на уме не просто сплетни. Ты пришел сюда с намерением предать мне Оливера. Зачем? Ты хочешь сделать так, чтобы между мной и Оливером что-то началось?

— В общем-то, нет.

— Зачем же тогда ты мне про него рассказал?

— Потому что знал, что это неправильно.

— Что за идиотский аргумент?

Он издал забавное кудахтанье и неуверенно улыбнулся.

— Это позволяет мне в чем-то исповедаться, — сказал Эли. — Я считаю это нарушение тайны самым гнусным поступком в своей жизни. Открыть секрет Оливера человеку, способному воспользоваться его уязвимостью. Ладно, дело сделано, и теперь я могу формально сказать, что я это сделал. Меа culpa, mea culpa, mea maxima culpa[32]. Грех был совершен прямо у тебя на глазах, а теперь давай мне отпущение, согласен?

Он тараторил так быстро, что на какое-то мгновение я утратил нить хитросплетений его иезуитских доводов. Но даже поняв, о чем он говорит, я не мог поверить, что это серьезно.

Наконец я сказал:

— Это отговорка. Эли.

— Думаешь?

— Такие циничные штучки недостойны даже Тимоти. Это нарушает дух, а может, и букву указаний брата Ксавьера. Врат Ксавьер не имел в виду, чтобы мы совершали грехи на месте и тут же в них раскаивались. Ты должен исповедаться в чем-то настоящем, действительно происшедшем с тобой в прошлом, в чем-нибудь, годами сжигающем тебя изнутри, в чем-то сокровенном и грязном.

— А если у меня нет ничего такого?

— Неужели?

— Ничего.

— И ты никогда не желал смерти своей бабушке за то, что она заставила тебя надеть новый костюм? И ты никогда не подглядывал в душевую к девчонкам? Никогда не отрывал крылышки у мухи? Неужели Эли, ты можешь утверждать с чистой совестью, что за тобой нет никаких тайных проступков?

— Ничего подобного.

— Разве ты можешь сам об этом судить?

— А кто еще? — Он задергался. — Послушай, я бы тебе обязательно рассказал что-нибудь, если бы было о чем. Но у меня нет ничего. Какой смысл раздувать сцену с отрыванием крылышек у мухи? Я прожил маленькую пустячную жизнь, наполненную маленькими пустячными грешками, о которых и говорить-то не стоит. Я просто не видел другой возможности выполнить указания брата Ксавьера. И в последний момент я подумал о том, что можно выдать тайну Оливера, что я и сделал. Полагаю, этого достаточно. Если не возражаешь, я пойду.

Он сделал движение в сторону двери.

— Стой, — сказал я. — Я отвергаю твою исповедь, Эли. Ты пытаешься всучить мне грех ad hoc[33], преднамеренную вину. Не пойдет. Мне нужно что-то настоящее.

— То, что я сказал про Оливера, настоящее.

— Ты понимаешь, что я имею в виду.

— Мне больше нечего тебе дать.

— Это нужно не мне, Эли. Это нужно тебе, это нужно для твоего очищения. Я через это прошел, и Оливер тоже, и даже Тимоти, а ты тут стоишь, отрицая свои собственные грехи, делая вид, что ни один из твоих поступков не заслуживает того, чтобы чувствовать себя виновным… — Я пожал плечами. — Ладно, в конце концов, ты рискуешь своим бессмертием, а не моим. Иди. Уходи.

Он окинул меня ужасным взглядом, взглядом, исполненным страха, обиды и муки, и торопливо вышел.


После его ухода я обнаружил, что мои нервы на пределе: у меня дрожали руки, а в левом бедре подергивалась мышца. Что же меня так взвинтило? Трусливое самоукрывательство Эли или разоблачение им доступности Оливера? Я решил, что и то, и другое. И то, и другое. Но второе — в большей степени, чем первое. Я попробовал представить, что бы было, если б я сейчас же пошел к Оливеру. Посмотрел бы прямо в его холодные голубые глаза. Я все про тебя знаю, сказал бы я ровным, негромким голосом. Мне все известно про то, как тебя соблазнил твой приятель, когда тебе было четырнадцать лет. Только не пытайся меня убедить, Ол, что речь идет о соблаанении, потому что я не верю в соблазнения, а уж я-то в этом кое-что понимаю. Если ты голубой, то это выясняется не из-за того, что тебя соблазнили. Ты делаешь это, потому что этого хочешь. Разве не так? Это сидит в тебе с самого начала, это заложено в твоих генах, в твоих костях, в твоих яйцах и просто ждет момента, чтобы проявиться, а если кто-нибудь дает тебе такой шанс, тогда это выходит наружу. Ладно, Ол, ты свой шанс получил, и тебе это понравилось. Ты семь лет боролся с этим, а теперь займешься этим со мной. Не из-за моих непреодолимых козней, не потому, что я одурманю тебя травкой или алкоголем. И соблазнения не будет. Нет, ты займешься этим, потому что хочешь, Ол, потому что всегда этого хотел. Тебе не хватало смелости позволить себе это. Хорошо же, скажу я ему, вот твой шанс. Вот я. И я подойду к нему, коснусь его, а у него дернется голова, он издаст хриплый горловой звук, по-прежнему пытаясь подавить в себе это, а потом в нем что-то переключится, прорвется семилетнее напряжение, и он прекратит борьбу. Он сдастся, и мы в конце концов этим займемся. А потом мы будем лежать в изнеможении потной грудой, он начнет остывать, как это обычно бывает после, в душе у него начнет нарастать чувство вины и стыда, и — как живо мне все это представляется! — он будет бить меня до смерти, швырнет меня на каменный пол, на котором останутся пятна моей крови. Он нависнет надо мной, корчащимся от боли, и будет орать мне что-то яростное, потому что я показал ему самого себя, лицом к лицу, и он не смог вынести знания того, что увидел в своих собственных глазах. Ладно, Ол, раз тебе надо меня уничтожить, тогда убей. Это клево, потому что я люблю тебя, и что бы ты со мной ни сделал, будет в кайф. Кроме того, ведь это позволяет выполнить Девятое Таинство? Я пришел, чтобы обладать тобой и умереть, и я тобой обладал, а теперь наступил подходящий для таинства момент, чтобы я умер, и это чудесно, возлюбленный Ол, все замечательно. И его громадные кулаки крушат мои кости. А мое разбитое тело дергается и извивается. И, наконец, затихает. И в вышине слышится размеренный голос брата Энтони, произносящего текст Девятого Таинства, которое звучит как звон невидимого колокола — дин-дон, дин-дон, Нед умер, Нед умер, Нед умер.

Видение было настолько правдоподобным, что меня начало знобить и трясти; каждой клеточкой своего тела я ощущал реальность пережитого. Мне казалось, что я уже побывал у Оливера, уже слился с ним .в порыве страсти, сгинул в огне его безудержной ярости. Поэтому нет никакой необходимости проделывать все это сейчас. Все прошло, завершилось, отложено в закрома памяти. Я смаковал воспоминания о нем. Ощущение его гладкой кожи. Его каменные мышцы, расслабляющиеся под моими ищущими пальцами. Его вкус на моих губах. Запах моей собственной крови, заливающей рот, когда он начинает меня метелить. Ощущение умирающего тела. Транс. Колокола. Голос в вышине. Братья, поющие реквием по мне. Я потерялся в калейдоскопе сменяющих друг друга видений.

Потом я осознал, что в комнату кто-то вошел. Дверь открылась и закрылась. Шаги. И это я тоже воспринял как элемент фантазии. Не оглянувшись, я решил, что это, должно быть, Оливер пришел ко мне, и в. каком-то наркотическом полусне я убедил себя, что это был именно Оливер, что это может быть только Оливер, а когда я все-таки обернулся увидел Эли, то на мгновение смешался. Он тихо сидел у противоположной стены. Во время предыдущего визита он выглядел всего лишь подавленно, но сейчас — через десять минут? Через полчаса? — у него был совершенно потерянный вид. Потупленные глаза, обвисшие плечи.

— Я не понимаю, — глухо заговорил он, — какое значение — истинное, символическое, метафорическое или какое-нибудь еще — может иметь эта затея с исповедью. Мне казалось, я все понял, когда нам об этом говорил брат Ксавьер, но теперь я не врубаюсь. Неужели мы именно это должны сделать, чтобы отвести от себя смерть? Но для чего? Почему?

— Потому что они попросили об этом, — ответил я.

— И что из того?

— Это акт послушания. Из послушания возникает дисциплина, из дисциплины возникает способность к самоконтролю, из самоконтроля вырастает сила, способная подчинить силы разложения. Послушание направлено против энтропии. Энтропия — наш враг.

— До чего ж ты красноречив.

— Красноречие не грех.

Он рассмеялся и не ответил. Я видел, что он на грани, что он балансирует на лезвии ножа между здравым смыслом и сумасшествием, и я, всю свою жизнь проведший на этой грани, не собирался подталкивать его.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15