Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Непримкнувший

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Шепилов Дмитрий / Непримкнувший - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Шепилов Дмитрий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Дмитрий ШЕПИЛОВ

НЕПРИМКНУВШИЙ

Косырев Д. Эмоциональный портрет эпохи.

Воспоминания Дмитрия Трофимовича Шепилова от начала и до конца написаны им самим, его собственным крупным летящим почерком. Никаких «теневых писателей» и прочих литературных обработчиков здесь не было и близко. И это само по себе уже делает книгу уникальным явлением среди моря мемуарной литературы советских руководителей: от Брежнева, который, как говорят, познакомился с некоторыми из авторов «своих» сочинений уже после написания таковых, до Хрущева или Молотова, которые делали свои воспоминания в стиле интервью, то есть на магнитофон.

Дмитрий Шепилов был, возможно, единственным послевоенным лидером страны, умевшим писать не только профессионально, но, на мой взгляд, местами и с блеском. Книга, которую вы держите в руках, просто хорошо читается. Один только этот факт уже многое объясняет в бурной и резко оборванной политической карьере, и в уникальной репутации этого профессора, выросшего в годы войны от солдата-ополченца до генерала, или, скажем, этого министра иностранных дел, способного точно напеть от первой до последней ноты всю партитуру дюжины опер довольно профессионально поставленным баритоном.

Моя редакторская работа здесь была минимальна. Она касалась в основном тех мест, где Шепилов добавлял не свои тексты — абзацы из справочников или энциклопедий, журнальные или газетные статьи. Эти куски явно выпадали из стиля и ритма книги, мгновенно опознавались как скучные и тяжелые и так и просились под нож.

В прочих же местах редактура была просто не нужна. Всё, что мной реально было сделано — это увеличение числа глав, поскольку многие (та, где речь шла о Жданове, или о поездке в Китай) были размером с добрую брошюру; проистекающие из этого косметические операции типа изобретения заголовков для «новоявленных глав»; и ещё добавленные мною в начало каждой главы подзаголовки-оглавления в стиле романов XVIII века.

Позволю себе поделиться с читателем мыслями, которые пришли мне в голову в ходе работы.

Думаю, что перед нами книга, не очень хорошо вписывающаяся в классический мемуарный жанр. Здесь больше от литературы, чем от политики или истории. Мемуары за редким исключением тем скучнее, чем более исторически велик человек, их написавший: Цезарь, Наполеон, Жуков и так далее. Однако они интересны историкам как источник информации.

Воспоминания Шепилова, полагаю, ценны не столько изложением фактов и событий 30-40-50-х годов, сколько эмоциональной, человеческой стороной этих событий, пусть даже хорошо известных историкам. Представим себе, что Юлий Цезарь в «Записках о галльской войне» вместо невероятно нудного перечисления своих и чужих действий чуть ли не в каждую неделю войны создал бы страстный рассказ о чувствах и мыслях, обуревавших его в те дни. Тогда, возможно, нечего было бы делать Шекспиру или Торнтону Уайлдеру, им не пришлось бы наугад создавать «своего» Цезаря, пытаясь угадать его мысли и намерения, подменить их своими озарениями и догадками.

Стиль — это человек. Стиль Шепилова говорит об авторе буквально всё. Посмотрите на эти неизменно превосходные степени («величайшие бедствия», «вся моя душа истерзана», «глубочайшее проникновение в тайны» и т.д.). Обратите внимание на монументальность и законченность одних фраз — и на пассажи, состоящие из фраз предельно коротких, буквально одного—двух слов. Представьте себе, что этот текст читается вслух медленно, со вкусом, с паузами, раскатистым профессорским голосом, рассчитанным на большие аудитории в эпоху, когда не было ещё микрофонов, — и вы увидите автора.

Когда-то Шепилова сравнивали с Ираклием Андрониковым по способности рассказывать о прошлых событиях со вкусом, в лицах, имитируя чужой тембр голоса. Однако это, думаю, не совсем точно. Андроников — наблюдатель, подчас ироничный, за своими героями и даже за самим собой. А ключ к характеру Шепилова — описанная в главе «Агитпроп при Жданове» юношеская страсть автора к опере. Вот тут всё становится на свои места. Преувеличенные, до предела доведенные чувства, драматические коллизии неукротимых характеров, взрывы яростных эмоций, неожиданно яркие и не имеющие вроде бы отношения к канве мемуаров лирические отступления (читаемые с большим удовольствием, чем «политические» страницы)… Если уж Шепилов не любит Хрущева — то его Хрущев настоящий инфернальный оперный злодей с драматическим баритоном; если любит Жданова — то тому достается теноровая партия, достойная Паваротти, включая трагическую смерть под аккорды хора и оркестра… Не мемуары, а партитура!

Но думаю, что, как ни странно, в этом и их историческая ценность тоже. Потому что факты, скажем, о деятельности того же Жданова на посту главного идеолога в 1947—1948 годах вроде бы известны; и мне, назвавшему дочь Анной в честь Ахматовой, жутко было читать о том, как Жданов «отдавал всю кровь, капля за каплей» своей работе. (Читателя вообще ждет немало шоковых ощущений от этой книги.)

Но… иной раз эмоциональный портрет эпохи и живших в ней людей дает больше пищи для размышлений человеку, который не столько «изучает факты» истории, сколько хочет понять прошлое ради того, чтобы осознать и настоящее (а иначе зачем история?). И вот вам сюжет из той же главы. «Александровские мальчики» — известные нашему поколению как уважаемые академики Ильичев, Федосеев и прочие. Для Шепилова — объект абсолютной ненависти и презрения. За то, что не сжигали себя ради коммунистической идеи, а просто хотели хорошо жить, зарабатывать, делать сбережения на черный день. И писали доносы для Берии, чтобы выжить. А вот Жданов: была ли в его действиях материальная корысть? В шепиловской партитуре (и, видимо, в жизни) — ни малейшей. Жданов загнал себя в могилу в 51 год тем, что работал на износ, делая то, что искренне считал своим долгом коммуниста. Так кто же здесь драматический тенор, а кто злодейский баритон? И как нам, сегодняшним, судить их (если вообще можно кого-то судить)? Кто благороднее — искренний коммунист, доносчик «в открытую» и сокрушитель судеб писателей и композиторов или поддельный коммунист, при этом доносчик тайный, вынужденный? Вот это опера!

Но посмотрим теперь на те же эпизоды мемуаров Шепилова глазами историка. По ним получается, что искренний коммунист Жданов работает днем и ночью, понимая, что если после войны, когда людям хочется «просто хорошо жить» без надоевшей политики и идеологии, не вернуть страну беспощадным рывком в идеологические реалии конца 30-х годов, то коммунистический режим в конце концов погибнет. Хотя бы потому, что даже новое поколение его «идеологов» уже ни в какой марксизм не верит. Логична позиция Жданова? Еще как. Более того, он оказался прав. И задача его оказалась непосильной — она физически убила его. А второго Жданова уже неоткуда было брать, поскольку «трибунов революции», идейно одержимых, в основном уничтожили ещё в 30-е годы и заменили послушными исполнителями. В результате затем, при Хрущеве, идеологами стали те самые «ни во что не верящие» Ильичев, Федосеев и прочие. Что в итоге (хотя очень медленно) и привело от «десталинизации» к формальному признанию давно состоявшейся моральной гибели коммунистического режима уже в горбачевские дни.

То есть Жданов, получается, был последним искренним и стопроцентным, то есть идущим в своей логике до конца, коммунистом-«трибуном» в высшем советском руководстве. Сам Шепилов — тоже идеолог некоторое время при Хрущеве — здесь всё-таки не в счет: классическая «белая ворона» в коридорах власти, он считал, что за чистоту ленинской идеи надо бороться лишь силой убеждения. То есть — да, можно принимать постановления типа ждановских, но без политических ярлыков (и тем более без расстрелов) и давая полное и реальное право критикуемым на ответное слово. Так, как это было (как ему казалось) в 20-е годы, когда Шепилов сформировался как личность. Реальный Жданов, конечно, был лишен таких иллюзий, хотя и — возможно — ещё сохранял полную убежденность в своей моральной правоте. А дальше уже наверху не было ни иллюзий, ни убежденности…

Но ведь это — уже ценный исторический материал, которого не дадут даже самые полные стенограммы из архивов Агитпропа.

Из стиля шепиловских мемуаров видна ещё одна любопытная особенность его характера — глубоко религиозный тип мышления. Автор бы не согласился со мной и сказал бы, что, как и всякий коммунист, он был атеистом и антицерковником (чего стоят хотя бы пассажи о буддизме из китайских глав!). Но дело здесь не в отношении к церкви (хотя в тексте кое-где обнаруживается неплохое знание Священного писания или некоторых молитв). Замените слово «Бог» на «Ленин» — и вам будет многое ясно о том, как мыслил не только автор, но и, видимо, многие люди его поколения. Подозреваю, что если бы он был знаком с превозносимой им «ленинской гвардией» непосредственно и так же хорошо, как с соратниками Сталина, то функции божества в его менталитете выполнял бы кто-то или что-то другое.

История воспоминаний Шепилова — настоящий детектив. Рукопись прожила свою, бурную жизнь, чуть ли не такую же, как жизнь автора. Она была сделана в период между 1964 годом (уход Хрущева) и, видимо, 1970 годом (поскольку в последней главе упоминается советско-китайский конфликт на о. Даманский, то есть март 1969). Потом она тайно перепечатывалась родными и друзьями, исчезала (уже после смерти Шепилова) и находилась… «Китайские» главы, однако, добавлены позже и стоят в книге как бы особняком. С их появлением Шепилов начал размышлять, не продолжить ли работу. Первоначально, с точки зрения автора, воспоминания были вполне закончены. Ведь он писал не о себе, а о Хрущеве (рабочий заголовок книги долгое время был «Хрущевщина»; автора интересовало, как же могло произойти, что верховную власть в такой великой стране мог взять такой человек, как Хрущев:) Поэтому они обрываются на 1954 годе, когда Хрущев укрепился у кормила власти, и оставляют за скобками деятельность Шепилова на посту министра иностранных дел, XX съезд и многое другое. В слабой степени этот пробел восполнен небольшим интервью 1991 года, в котором хотя бы раскрываются подробности роли Шепилова в событиях июня 1957 года, ставших концом его политической карьеры, и помещенными в «Приложении».

Любые мемуары любого политика — это попытка и апологии, и сведения счетов с противниками. Исключений я не знаю, эта книга тоже не исключение. Но важно здесь то, насколько рассчитывал автор тех или иных мемуаров на публикацию своего труда при жизни: ведь тогда встает вопрос, не жертвовал ли он искренностью и правдивостью ради политической конъюнктуры на момент возможной публикации (как это делал, скажем, Макиавелли).

Но конъюнктура для этой книги и сейчас плохая, и не скоро ещё будет подходящей. Шепилов почти не имел надежд на то, что воспоминания его издадут при Брежневе. Достаточно прочитать пассажи о том, что лидеры компартии должны жить скромно и получать зарплату на уровне, скажем, старшего инженера завода, чтобы всё стало ясно. Недолго жили и надежды напечатать эту книгу и в горбачевское время: и в те дни позиция автора оказалась бы чересчур экзотичной. Как же так, если все уже знают, что Хрущев — светлый предтеча демократии, а Жданов — черный демон сталинизма!

Интересно, что в последние годы жизни Шепилов попытался продолжить и закончить работу — и не смог. Не только из-за возраста. Дело ещё в том, что в 90-х годах он мыслил и воспринимал многие события уже совсем не так, как во второй половине 60-х. Но переделать воспоминания в корне уже не смог — и слава Богу.

В подготовке воспоминаний неоценима была помощь Владимира Павловича Наумова и Тамары Петровны Толчановой.

Дмитрий Косырев

Пролог: умер Сталин.

Никто не знал о здоровье диктатора. Как я погнался за Сталиным. Кто наследник? Молотов и Маленков: два образцовых исполнителя. Как родился мундир генералиссимуса. Ольга Берггольц оплакивает вождя. Как мне не дали досмотреть оперетту.


Я сидел в своем рабочем кабинете в «Правде». Готовили очередной номер газеты на 6-е марта 1953 года.

Около 10 часов вечера зазвонил кремлевский телефон — «вертушка»:

— Товарищ Шепилов? Говорит Суслов. Только что скончался Сталин. Мы все на «ближней» даче. Приезжайте немедленно сюда. Свяжитесь с Чернухой и приезжайте возможно скорей.

В. Чернуха был вторым, после Поскребышева, помощником Сталина.

Умер Сталин…

Я ничего не сказал в редакции. Распорядился продолжать подготовку очередного номера. Вызвал машину. Предупредил, что еду в Кремль, к Поскребышеву, и спустился на улицу.

Умер Сталин…

Весть эта была настолько невероятна, что не доходила до сознания и воспринималась как что-то нереальное, призрачное.

С именем Сталина связаны были все великие свершения Советской Страны, её величие и слава. И вот Сталина нет…

Правда, уже в течение нескольких дней по Москве ползли зловещие слухи о тяжелом заболевании Сталина, Передавали разное: одни говорили, что у Сталина инфаркт сердечной мышцы; другие — что его разбил паралич; третьи — что Сталина отравили. Многое говорили.

Никаких внешних признаков недомоганий у него, впрочем, не было. Частенько после заседаний Президиума он с друзьями часами проводил у себя на даче время за ужином. Ел горячие жирные блюда с пряностями и острыми приправами. Пил алкогольные напитки, часто делал только ему ведомые смеси в стакане из разных сортов коньяка, вин и лимонада. Поэтому все считали, что Сталин здоров.

Конечно, очень близкие к нему люди не могли не замечать всё большего нарастания у Сталина за последние годы психопатологических явлений. Так, например, в разгар веселого ужина с самыми близкими ему людьми — членами Президиума ЦК — Сталин вдруг вставал и деловым шагом выходил из столовой в вестибюль. Оказавшись за порогом, он круто поворачивался и, стоя у прикрытой двери, напряженно и долго вслушивался: о чем говорят без него. Конечно, все знали, что Сталин стоит за дверью и подслушивает, но делали вид, что не замечают этого. Сталин подозрительно всматривался во всякого, кто по каким-либо причинам был задумчив и не весел. Почему он задумался? О чем? Что за этим кроется? Сталин без слов требовал, чтобы все присутствующие были веселы, пели и даже танцевали, но только не задумывались. Положение было трудное, т. к. кроме А. Микояна никто из членов Президиума танцевать не мог, но, желая потрафить хозяину, и другие должны были импровизировать какую-то трясучку.

В связи с этой прогрессирующей подозрительностью нужно было в присутствии Сталина вести себя очень осмотрительно…

Вспоминаю такой эпизод.

В 1949 году на заседании Президиума ЦК под председательством Сталина слушался вопрос о присуждении Сталинских премий. Заседание шло в том историческом зале, в котором Ленин проводил заседания Совета Народных Комиссаров и в котором и сейчас стоит как реликвия его председательское кресло. Как заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК я присутствовал и выступал на этом заседании. По окончании его я решил спросить у Сталина, как обстоит дело с учебником политической экономии, последний вариант которого давно уже находился у него на просмотре. Об этом меня просили многие ученые-экономисты.

Заседание кончилось. Почти все разошлись. Сталин по среднему проходу направился к выходу, некоторые члены президиума ещё толпились у боковой двери. Я торопливым шагом пошел навстречу Сталину. Бросив на меня тяжелый, пристальный взгляд исподлобья, он на секунду задержался на месте, а затем круто повернул вправо и пошел к боковой двери, где ещё задержались некоторые члены президиума. Я догнал его и изложил свой вопрос. Я видел, как в его глазах большая настороженность и недоумение сменились на доброжелательность, а в уголках глаз появились веселые искорки.

Подошли А. Жданов, Г. Маленков, ещё кто-то.

Сталин:

— Вот Шепилов ставит вопрос, чтобы дать возможность нашим экономистам самим выпустить учебник политической экономии. Но дело это важное. Не только наше, государственное, но и международное. Поэтому без нас здесь не обойтись. Вы не против того, чтобы мы участвовали в этом деле? — улыбаясь, спросил Сталин.

Я ответил, что я, конечно, не против этого. «Но ведь Вы очень заняты, товарищ Сталин, а учебник позарез нужен».

— Что значит занят? Для такого хорошего дела найдем время.

Андрей Александрович Жданов сказал мне потом, что я вел себя очень неосторожно. Тогда я не знал всех кремлевских тайн, был совершенно не искушен в придворных делах и тонкостях и даже не совсем понял смысл его замечания и предостережения. Очень многое стало проясняться гораздо позже, главное же — лишь после смерти Сталина.

С годами подозрительность, страхи, маниакальные представления у Сталина явно прогрессировали. Поэтому, терзаемый страхами, Сталин обычно всю ночь проводил за работой: рассматривал бумаги, писал, читал. Читал он невероятно много: и научной, и художественной литературы, и всё очень крепко и по-своему запоминал и переживал. Ложился он спать, как правило, лишь с наступлением рассвета.

Перед тем как лечь спать, Сталин нередко пристально всматривался через окна: нет ли на земле или на снегу следов человеческих ног, не подкрадывался ли кто к окнам. В последнее время он даже запрещал сгребать свежий снег под окнами — ведь на снегу скорее увидишь следы.

Одержимый страхами, он часто ложился спать не раздеваясь, в кителе и даже в сапогах. А чтобы свести мнимую опасность к минимуму, ежедневно менял место сна: укладывался то в спальне, то в библиотеке на диване, то в кабинете, то в столовой. Зная это, ему с вечера стелили постели в нескольких комнатах одновременно.

При выездах с дачи в Кремль и обратно Сталин сам назначал маршрут движения по улицам и постоянно менял его.

А Берия и бериевцы, зная эти нарастающие патологические черты Сталина, умышлено ему сыпали соль на раны. Они изобретали и докладывали ему всякие фантастические истории о готовящихся покушениях, измене Родине и т.д.

…Вечером 1 марта всё шло как обычно. Было заседание в Кремле. Затем все приехали на «ближнюю» ужинать. К столу по традиции подавались горячие жирные с острыми приправами и пряностями кавказские, русские, украинские блюда: харчо, чахохбили, борщ и жареная колбаса, икра, белая и красная рыба. Набор коньяков, водок, вин, лимонада.

Как всегда, прислуги никакой не было; каждый наливал и накладывал себе сам. Разъехались по домам далеко за полночь.

Последующий ход событий никто точно не знает. Утром Сталина нашли в бессознательном состоянии лежащим на полу у дивана в библиотеке, т.е. в первой комнатке при входе направо, где он больше всего любил работать. По-видимому, после разъезда членов Президиума Сталин, непрерывно попыхивая своей трубкой, удалился в библиотеку. Здесь ночью у него произошло мгновенное кровоизлияние в мозг, Сталин потерял сознание и упал на пол у дивана. Так он пролежал до утра без сознания и без медицинской помощи. Да она и не могла быть оказана. Из-за маниакальных страхов Сталина в комнату, где он находился, запрещено было входить кому бы то ни было из охраны или прислуги.

Впоследствии Н.Хрущев мне на прогулках много рассказывал о предсмертных днях и часах Сталина. Рассказывали и другие. Тогда смысл и значение многих фактов, о которых рассказывали, были мне не ясны. Позже всё предстало в своем истинном свете.

В ходе дежурств у смертного одра шла напряженная игра. Внешне все члены Президиума ЦК представляли собой дружный товарищеский коллектив, с открытыми прямыми отношениями, что было в традициях старой большевистской гвардии. На самом деле под покровом внешнего полного единства и товарищеской спаянности развивалась бешеная деятельность, чтобы решить организационные вопросы, а значит, и последующий ход событий в интересах собственного возвеличивания и собственной карьеры. Такими лицами были два члена Президиума ЦК: Л. Берия и Н. Хрущев.

Судя по многочисленным признакам, Сталин не думал о смерти и совершенно не подготавливал к этому неизбежному событию руководство страной и партией. Сталин вел себя так, словно «его же царствию не будет „конца“.

Правда, иногда Сталин делал вид, что он тяготится своими постами и хотел бы освободиться от них. Вспоминаю такой факт:

В октябре 1952 года мы, вновь избранные на XIX съезде партии члены ЦК, собрались в Свердловском зале на свой первый пленум. Когда встал вопрос о формировании руководящих органов партии, Сталин взял слово и стал говорить о том, что ему тяжело быть и премьером правительства, и генеральным секретарем партии:

— Годы не те; мне тяжело; нет сил; ну, какой это премьер, который не может выступить даже с докладом или отчетом.

Сталин говорил это и пытливо всматривался в лица, словно изучал, как будет реагировать Пленум на его сло ва об отставке. Ни один человек, сидевший в зале, практически не допускал возможности отставки Сталина. И все инстинктом чувствовали, что и Сталин не хочет, чтобы его слова об отставке были приняты к исполнению.

Выступил Г. Маленков и сказал только одну фразу — что нет необходимости доказывать, что Сталин должен остаться и премьером и Генеральным секретарем. «Иначе просто невозможно», — сказал он, а Сталин не настаивал на своей просьбе.

Но годы давали себя чувствовать. И Сталин вынужден был, например, ссылаясь на то, что ему это не по силам, поручить отчетный доклад ЦК на XIX съезде партии Г. Маленкову. Но этот шаг вовсе не означал, что Сталин именно так хотел решить вопрос о своем преемнике.

Вопрос о преемнике Сталина, конечно, подспудно обсуждался среди членов партии и в народе. И каковы бы ни были различия и оттенки в мнениях, все, абсолютно все сходились на том, что в руководящем ядре партии есть один преемник Сталина, подготовленный всем предшествующим ходом развития революции и внутрипартийной борьбы — это В. Молотов.

Член большевистской партии с 1906 года. Ученик и соратник Ленина и Сталина. За свою революционную деятельность Молотов многократно арестовывался. Свои «университеты» прошел не только в Казанском реальном училище и Петербургском политехническом институте, но и в многочисленных тюрьмах, в вологодской и сибирской ссылках. В. Молотов был делегатом большинства съездов партии, одним из создателей газеты «Правда» и секретарем её редакции.

Всякому, кто так или иначе соприкасался с В. Молотовым, бросались в глаза некоторые его типические черты. Прежде всего — это партийная воспитанность и дисциплинированность, доходящая до абсолюта, до фетиша! Всякое решение ЦК, указание ЦК, даже порой телефонный звонок ответственного работника ЦК были для Молотова святыней. Всё подлежало точному и безукоризненному исполнению в назначенный срок и любой ценой.

Так было во всем. Так было, в частности, в его международной деятельности. Получив директивы Президиума ЦК к участию в какой-нибудь международной конференции, Генеральной Ассамблее ООН или любого другого международного совещания, Молотов был непримирим и неистов в их осуществлении. Он обычно решительно отстранял всякие явные или замаскированные поползновения своих противников на дипломатическом поприще добиться какого-либо компромисса со стороны делегации Советского Союза. Поэтому в международных дипломатических кругах за Молотовым укрепилось звание «Господин „нет“.

Свыше 30 лет рука об руку шел Молотов со Сталиным, с величайшим тактом отдавая ему приоритет во всем. И тем не менее Сталин, в качестве первого подступа к тому, чтобы политически дискредитировать Молотова и свести его с политической арены, приказал арестовать его жену, старую коммунистку и государственную деятельницу П. Жемчужину. Долгие дни и ночи держали её в страшной одиночке, чтобы превратить в орудие изобличения Молотова.

Вслед за тем Сталин на Пленуме ЦК без всяких оснований выразил Молотову политическое недоверие, обвинил его в «капитуляции перед американским империализмом» и предложил не вводить Молотова в состав Бюро Президиума ЦК. Что и было сделано. В. Молотов принял это без единого слова протеста. И когда Н. Хрущев начал свою необузданную, доведенную до крайностей, лишенную всякого учета общепартийных и государственных интересов СССР брань мертвого Сталина, Молотов ни на секунду не поддался чувству личной обиды и допущенной в отношении него глубокой несправедливости со стороны Сталина. Казалось бы, что никакая сверхчеловеческая воля при аналогичных обстоятельствах не смогла бы предотвратить самую острую критику Сталина. Но Молотов обладает именно такой сверхчеловеческой выдержкой. Он решительно возражал против такой односторонней оценки и критики Сталина, которая могла бы причинить вред Коммунистической партии, Советской стране, мировому рабочему и коммунистическому движению. И он совершенно не заботился о том, чтобы в такой благоприятный для любого политикана момент повысить свои собственные акции.

Молотову вообще были не присущи черты всякого ячества, самолюбования, которые, допустим, у того же Вышинского носили характер патологического «нарциссизма», а у Хрущева раздулись до таких размеров, что вызывали всеобщие издевки.

Престиж Молотова в партии и в народе был очень высок, и казалось, что у смертного одра Сталина именно Молотов максимально активизируется и станет центром формирования руководящего ядра партии. Но этого не произошло.

Молотов сохранял свое каменное, спокойствие и невозмутимость. Он, как и другие члены Президиума ЦК, нес свою вахту у постели умирающего, занимался текущими делами, но не проявлял ни малейших признаков того, что он озабочен тем, что будет завтра, когда пробьет урочный час Сталина.

Георгий Маленков. По своей натуре этот человек был лишен всяких диктаторских черт, и у меня сложилось впечатление, что он не был честолюбивым человеком. Он был мягок, податлив всяким влияниям и всегда испытывал необходимость притулиться к какому-нибудь человеку с сильной волей. И он притулялся: к Сталину, к Ежову, к Берии, затем к Хрущеву. Он был идеальным и талантливым исполнителем чужой воли, и в исполнительской роли проявлял блестящие организаторские способности, поразительную работоспособность и рвение. Он не был человеком широкой инициативы или новатором. Но когда он получал какое-либо указание от Сталина, то ломал любые барьеры, мог идти на любые жертвы и затраты, чтобы выполнить это задание молниеносно, безукоризненно и доложить об этом Сталину. Поэтому в аппарате ЦК шутили, что Маленков всегда требует, чтобы всякое поручение Сталина было выполнено «вчера».

В своей преданности Сталину и убежденности в его непогрешимости он даже не ставил перед собой вопроса: будет ли от выполнения этого задания польза или вред государству. В этом смысле Маленков был даже более правоверным, чем Молотов. В. Молотов по праву старейшего и наиболее влиятельного соратника Сталина мог позволить себе иногда в форме полувопроса, краткой реплики или подходящей шутки поспорить со Сталиным, взять кого-нибудь под защиту или поставить новый вопрос. Маленков не позволял себе таких вольностей и. действовал только по формуле: «сказано — сделано».

В напряженные дни предсмертной агонии Сталина Г. Маленков делал всё необходимое, что рекомендовали ему Хрущев, Берия, Булганин, Каганович и другие для организации лечения Сталина или для решения неотложных дел. Делал это так, чтобы в случае выздоровления Сталина его действия могли быть истолкованы только как вполне верноподданнические. Судя по всему, он был действительно искренне привязан к Сталину.

У смертного одра Сталина, в атмосфере, тягостных раздумий о будущем, неопределенности и тревоги среди членов Президиума ЦК, только, повторяю, Хрущев и Берия знали, чего они хотят.

Конечно, ни один человек в партии и стране не думал ни о Хрущеве, ни о Берии как о возможных преемниках Сталина на постах Председателя Совета Министров или Генерального секретаря ЦК. Но иного мнения держались они сами и всеми методами — посулами, лестью, интригами, устрашением — действовали в определенном направлении.

Две трети из того широкого состава (36 человек) Президиума ЦК, который по предложению Сталина был избран на Пленуме ЦК после XIX съезда партии, оставались в стороне и во всех интимных, подготовительных обсуждениях участия не принимали.

Дежурили у постели больного Г. Маленков, Л. Берия, В. Молотов, К. Ворошилов, Н. Хрущев, Н. Булганин, Л. Каганович, А. Микоян, М. Сабуров, М. Первухин, Н. Шверник.

Позже Н. Хрущев с присущей ему красочностью многократно рассказывал нам, как проходили эти дежурства. Конечно, больше всего говорили о том, как перестроить партийное руководство, управление хозяйством после смерти Сталина; из кого составить руководство, как распределить портфели. Спрашивали мнение у каждого.

Характерно, что Л. Берия с первого же разговора предложил объединить Министерство государственной безопасности и Министерство внутренних дел в одно — в Министерство внутренних дел СССР, и сделать его министром этого объединенного министерства. Хрущев по этому поводу позднее заметил: «Я сразу смекнул, куда гнет Берия. Ведь в руках такого министра будут и вся вооруженная охрана членов правительства, и вся милиция, и дивизии МГБ, и пограничные войска. Но я, конечно, не подал ему и вида, что кумекаю, куда ведут его планы. Наоборот, я всё время говорил ему: конечно, Лаврентий, так и сделаем, это самое правильное будет; а про себя думал: погоди, голубчик, всё будет не так, как ты замышляешь!»

Берия с трудом скрывал свое ликование по поводу постигшего Сталина удара. Он пытливо и въедливо допрашивал дежуривших у постели профессоров о малейших зигзагах в течении болезни и лихорадочно ждал, когда же наступит желанная развязка. Но вместе с тем Берию не покидала сосущая внутренняя тревога: кто его знает, не выкарабкается ли Сталин из кризиса, не преодолеет ли болезнь?

И действительно, утром 4 марта под влиянием экстренных лечебных мер в ходе болезни Сталина как будто наступил просвет. Он стал ровнее дышать, он даже приоткрыл один глаз, и присутствовавшим показалось, что во взоре его мелькнули признаки сознания. Больше того, им почудилось, что Сталин будто хитровато подмигнул этим полуоткрывшимся глазом: ничего, мол, выберемся!

Берия как раз находился у постели. Увидев эти признаки возвращения сознания, он опустился на колени, взял руку Сталина и поцеловал её. Однако признаки сознания вернулись к Сталину лишь на несколько мгновений, и Берия мог больше не тревожиться.

Никита Хрущев. Все близкие к ЦК люди знали, что Хрущев — фаворит Сталина. За последний период патологические черты в состоянии диктатора всё нарастали. Это обуславливало и изменения в его отношении к окружающим. Он уже опасался Берии и избегал встреч с ним. Он уже зачислял в разряд вражеских лазутчиков Молотова, Ворошилова, Микояна. В своей маниакальной одержимости он периодически менял работников МГБ и обслуживавших его лиц. Но именно в этот период дошедшей до апогея подозрительности Сталин потребовал пе ревода в Москву Хрущева и сделал его секретарем Центрального и Московского комитетов партии.

Но Хрущев не довольствовался положением одного из секретарей ЦК. После И. Сталина вторым секретарем ЦК был А. Жданов, а после его смерти Г. Маленков. Хрущев исходил из того, что главенствующее положение в ЦК дает возможность расставлять нужным образом кадры во всех сферах государственной, экономической и общественной жизни, руководить всеми республиканскими и местными партийными организациями, держать в своих руках все ключевые позиции управления. И Хрущев рвался на первую роль в этой сфере, лелея те же честолюбивые мечты, что и Берия, но избрав для достижения своих целей другие, обходные, пути.

В предварительных переговорах Хрущев сразу заявил, что хотел бы целиком сосредоточиться на работе в Центральном Комитете партии и освободиться от обязанностей секретаря Московского комитета. С этим согласились все, не предвидя тогда, к каким роковым последствиям это может повести. В. Молотов был по-прежнему замкнут, каменно холоден, словно всё нарастающее кипение страстей не имеет к нему никакого отношения.

Назначение покладистого, не особенно самостоятельного и лишенного претенциозности Г. Маленкова на пост Председателя Совета Министров СССР казалось, как Берии, так и Хрущеву, на данной стадии наиболее приемлемым.

…Машина мчалась по улице Горького. В унисон этому бешеному бегу в мозгу бушевал вихрь мыслей, воспоминаний, вопросов, образов. Улица Горького сверкала разноцветными огнями фонарей, витрин, вывесок, как в новогоднюю ночь. Охотный ряд. Красная площадь — величественная, притихшая.

Вот Спасская улица и Ивановская площадь. Всюду разлита какая-то особенная торжественная тишина и таинственность. В этом каменном безмолвии в мозгу, как в калейдоскопе, проносятся картины буйной жизни старого Кремля.

С раннего утра и до глубокой ночи клокотала Ивановская площадь. Сотни людей в разномастных одеждах толпились у дверей приказов. С высоких помостов подъячие зычно, «во всю Ивановскую», оглашали народу указы и повеления. Толпы зевак, лузгающих семечки, поедающих сайки и требушину, толпились в разных местах площади, где у столбов или на «козлах» истязали ременными кнутами или батогами провинившихся. Тут же скоморохи и медвежатники, гудошники услаждали народ своим искусством. Из храмов доносились священные песнопения. В воздухе стоял несмолкаемый гул.

А теперь тишина, такая тишина!..

Старинное крыльцо с железным навесом. Это вход в служебное помещение Сталина, а поскольку всё связанное с его именем считалось секретным и зашифровывалось, то это место называлось «уголок», а вызов сюда именовался «вызовом на уголок».

После звонка М. Суслова, сообщившего мне о смерти Сталина, члены Президиума решили не оставаться с покойным, а вернуться в Москву, в кабинет Сталина, где обычно проходили заседания Политбюро, и там обсудить все неотложные вопросы.

В несколько приемов поднялись лифтом наверх. Небольшой проходной зал. Направо дверь в широкий коридор. Здесь массивная дверь вела в просторную приемную Сталина. Большой стол и тяжелые стулья. На столе обычно лежали важнейшие иностранные газеты — американские, английские, французские и т.д., — стопки бумаги и карандаши. Отсюда дверь вела в кабинет помощника Сталина А.И. Поскребышева. Около его письменного стола во время заседаний Политбюро или приема у Сталина находились два-три полковника или генерала из охраны Сталина.

Но сейчас никто не задерживался в приемной или у Поскребышева. Все прибывшие члены Президиума ЦК сразу проследовали в кабинет Сталина. Сразу приглашен был и я.

Знакомый просторный кабинет. Справа от входной двери высокие окна, выходившие на Красную площадь. Белые шелковые гофрированные задергивающиеся шторы. В углу у одного из окон большой письменный стол. На нем чернильный прибор, книги, бумаги, пачка отточенных черных карандашей, которыми чаще всего Сталин пользовался для своей работы; модели каких-то самолетов.

Атмосфера этого первого заседания Президиума ЦК после смерти Сталина была слишком сложной, чтобы охарактеризовать её какой-нибудь одной фразой. Но в последующие месяцы и годы я часто вспоминал это ночное заседание в часы и минуты, когда на «ближней» даче остывало тело усопшего диктатора.

Когда все вошли в кабинет, началось рассаживание за столом заседаний. Председательское кресло Сталина, которое он занимал почти 30 лет, осталось пустым, на него никто не сел. На первый от кресла Сталина стул сел Г. Маленков, рядом с ним — Н. Хрущев, поодаль — В. Молотов; на первый стул слева сел Л. Берия, рядом с ним — А. Микоян, дальше с обеих сторон разместились остальные.

Меня поразила на этом заседании столь не соответствовавшая моменту развязность и крикливость всё тех же Берии и Хрущева. Они были по-веселому возбуждены, то тот, то другой вставляли скабрезные фразы. Восковая бледность покрывала лицо В. Молотова, и только чуть сдвинутые надбровные дуги выдавали его необычайное душевное напряжение. Явно расстроен и подавлен был Г. Маленков. Менее горласт, чем обычно, Л. Каганович. Смешанное чувство скрытой тревоги, подавленности, озабоченности, раздумий царило в комнате.

Это не было стандартное заседание с организованными высказываниями и сформулированными решениями. Отрывочные вопросы, возгласы, реплики перемежались с рассказами о каких-то подробностях последних дней и часов умершего. Не было и официального председательствующего. Но в силу ли фактического положения, которое сложилось в последние дни, в силу ли того, что вопрос о новой роли Г. Маленкова был уже обговорен у изголовья умирающего, — все обращались к Маленкову. Он и резюмировал то, о чем приходили к решению.

Кажется, М. Суслову и П. Поспелову поручено было немедленно подготовить обращение от ЦК КПСС, Совета Министров СССР и Президиума Верховного Совета ко всем членам партии, ко всем трудящимся Советского Союза о смерти Сталина.

Создана была правительственная комиссия по организации похорон под председательством Н. Хрущева, с участием Л. Кагановича, Н. Шверника и других.

Единодушно и без особого обсуждения решено было соорудить саркофаг с набальзамированным телом Сталина и поместить его в Мавзолей на Красной площади, рядом с саркофагом В.И. Ленина. При этом кто-то (не помню кто) внес предложение о сооружении в Москве монументального здания — пантеона, как памятника вечной славы великих людей Советской страны. Имелось в виду, что в пантеон будут перенесены из Мавзолея саркофаги В.И. Ленина и И.В. Сталина, а также останки выдающихся деятелей, захороненных у Кремлевской стены. Помню, что Н. Хрущев предложил соорудить такой пантеон в новом юго-западном районе Москвы. Но решили сейчас не предрешать этого вопроса. Еще будет время подумать об этом.

Условились на следующий день созвать Пленум ЦК, на котором решить самые неотложные вопросы руководства партией и страной.

…Кремлевская площадь была безлюдна и безмолвна. По опустевшим ночным улицам Москвы я возвращался в «Правду» выпускать траурный номер. Дворники со скрежетом сдирали с тротуаров ледяную корочку. У продуктовых магазинов разгружались огромные крытые машины. Подгоняемые морозцем, торопливо двигались немногочисленные прохожие. Четко печатала асфальт двигавшаяся строевым шагом куда-то воинская часть. Медленно падал на город редкий и легкий снежок. Как будто всё было как обычно, ничто не изменилось в древней столице. Тем не менее я ехал в своем ЗИСе с таким чувством, будто в гигантской машине государства что-то надломилось в главном механизме. Все колесики, шестерни, трансмиссии — всё работает по-прежнему бесперебойно, и всё же произошло что-то очень большое, серьезное, чреватое огромными последствиями для судеб страны — и не только нашей.

— Да нет же, — гнал я от себя тревожные и неясные мысли. — Какие последствия? Почему?

Сухой снег неистово завихрялся перед режущими его фарами. Через полуоткрытую боковую створку окна врывался ветер и насвистывал что-то тоскливое, тревожное.

…Набальзамированный прах Сталина в гробу выставлен был для прощания в Колонном зале Дома Союзов. Море знамен и цветов. Траурные мелодии оркестра и хора.

Сталин одет был в мундир генералиссимуса, который он сам себе придумал, пока художники по заказу интендантов бились над эскизами, долженствующими, по их мнению, быть какими-то сверхъестественными и уникальными. Сталин взял обычный генеральский китель, пристроил к нему пару обычных позолоченных петлиц и, явившись в таком одеянии на какое-то заседание, положил тем самым конец дальнейшим интендантским изысканиям. Над левым карманом кителя — орденские ленточки.

Лицо Сталина неправдоподобно бледно, и в выражении появилась новая черта, которой у него никогда не было при жизни, — скорбность, словно в момент расставания с жизнью он испытывал большие муки. Это выражение сохранилось, конечно, и тогда, когда он лежал уже в саркофаге в Мавзолее.

Я смотрю на руки Сталина — бледные, с коричневыми пятнами. И мне эти руки кажутся непропорционально большими и очень сильными.

В эти траурные дни я круглые сутки был занят редакционными делами, а в моей памяти то и дело одна за другой всплывали картины встреч со Сталиным: Красная площадь, Большой театр, Андреевский зал, Кремлевский дворец, рабочий кабинет Сталина, зал заседаний Политбюро, Свердловский зал… Но больше всего, и неотвязно, представлялась мне небольшая комната — библиотека на «ближней» даче, и в ней на полу у дивана распростершийся Сталин.

С этой комнатой у меня были связаны воспоминания о Сталине как об ученом.

Я так живо представлял себе весь этот эпизод в действии.

…Был воскресный день. Мы с женой отправились отдохнуть в Театр оперетты. Всё шло хорошо и весело. Начался последний акт. Вдруг кто-то торопливо зашептал мне на ухо:

— Товарищ: Шепилов, просьба срочно выйти — Вас вызывает Кремль. Из кабинета директора я позвонил по переданному мне телефону.

— Товарищ Шепилов? Говорит Чернуха; товарищ Сталин просит Вас позвонить ему.

— Товарищ Чернуха, я ведь в театре, да ещё в таком легкомысленном. Тут нет кремлевского телефона; разрешите, я подъеду к Моссовету — тут недалеко, и оттуда позвоню.

Чернуха:

— Да не нужно этого. Я доложил товарищу Сталину, где Вы находитесь, и спросил, тревожить ли Вас. Он сказал — потревожить, и чтоб Вы ему позвонили. Звоните, он ждет у простого телефона. Вот номер:

Я позвонил.

В трубке сразу же отозвался очень знакомый, тихий, глухой голос:

— Сталин.

Я назвал себя и поздоровался.

Сталин:

— Говорят, Вы в театре? Что-нибудь интересное?

Я:

— Да, такая легкая музыкальная комедия.

Сталин:

— Потолковать бы нужно. Вы не могли бы сейчас ко мне приехать?

Я:

— Могу.

Сталин:

— А Вам не жалко бросать театр?

Я:

— Нет, не жалко.

Сталин:

— Ну, тогда приезжайте на «ближнюю». Чернуха Вам всё организует.

И вот я у входных дверей дачи. На ступенях меня встретил полковник государственной безопасности, проводил в прихожую и сразу же бесшумно исчез. И больше за два с половиной часа пребывания на даче я не видел из охраны ни единого человека.

Я снял пальто у вешалки и, когда обернулся, увидел выходящего из дверей рабочего кабинета Сталина, Он был в своем всегдашнем сером кителе и серых брюках, т.е. в костюме, в котором обычно ходил до войны — должно быть, лет двадцать. В некоторых местах китель был аккуратно заштопан. Вместо сапог на ногах у него были тапочки, а брюки внизу заправлены в носки.

Он поздоровался и сказал:

— Пойдемте, пожалуй, в эту комнату — здесь нам будет покойней.

Это и была та первая справа от входа комната, которую я условно называл библиотекой и в которой со Сталиным впоследствии произошла катастрофа. По приглашению хозяина я сел в кресло у столика, на который положил записную книжку и карандаш. Но Сталин сразу неодобрительно покосился на них. Я понял, что записывать не следует. Сталин вообще не любил, когда записывали его слова! Впоследствии он неоднократно на встречах с нами, учеными-экономистами, работавшими над учебником политической экономии, делал нам замечания:

— Ну, что вы уткнулись в бумагу и пишете? Слушайте и размышляйте!

И нам приходилось тайком на коленях делать себе какие-нибудь иероглифические пометки с последующей расшифровкой их.

Но здесь беседа шла с глазу на глаз, и незаметное писание исключалось.

За всё время беседы Сталин ни разу не присел. Он расхаживал по комнате своими обычными медленными шажками, чуть-чуть по-утиному переминаясь с ноги на ногу,

— Ну, вот, — начал Сталин. — Вы когда-то ставили вопрос о том, чтобы продвинуть дело с учебником политической экономии. Вот теперь пришло время взяться за учебник по-настоящему. У нас это дело монополизировал Леонтьев и умертвил всё. (Член-корреспондент Академии Наук СССР М.А. Леонтьев подготовил несколько первоначальных набросков-проектов учебника, но они не были приняты Сталиным.) Ничего у него не получается. Надо тут всё по-другому организовать. Вот мы думаем вас ввести в авторский коллектив. Как вы к этому относитесь?

Я поблагодарил за честь и доверие.

Сталин продолжал:

— А кого вы ещё рекомендуете в авторский коллектив?

Я не был подготовлен к этому вопросу, но, подумав немного, назвал фамилии двух наиболее квалифицированных профессоров-экономистов.

Смеясь, Сталин сказал:

— Ну, вот вы и раскрываете свою фракцию.

Я не имел к названным мною профессорам ни особого доброжелательства, ни, тем более, недоброжелательства, но почувствовал, что из моей поспешной рекомендации могут быть сделаны самые неожиданные выводы. Поэтому я сказал, что вопрос об авторах требует более тщательного обдумывания.

Сталин:

— А вы читали последний макет учебника? Как вы его оцениваете?

Я с максимальной сжатостью изложил свои оценки и замечания, считая, что для дела важно выудить не из меня, а из Сталина возможно больше замечаний, соображений, советов — как построить учебник политической экономии, И дальше в течение двух с половиной часов говорил почти один Сталин.

Потом я убедился, что многое из того, чем он делился со мной, он изложил затем на авторском коллективе. Вообще, из некоторых других эпизодов у меня сложилось впечатление, что Сталин считал необходимым в отдельных случаях предварительно поразмышлять вслух и проверить некоторые свои мысли и формулы. Это проистекало из исключительного чувства ответственности, присущего Сталину не только за каждое слово, но и за каждый оттенок, который может быть придан его слову.

В нашей ночной беседе Сталин затронул большой круг теоретических проблем. Он говорил о мануфактурном и машинном периоде в развитии капитализма, о заработной плате при капитализме и социализме, о первоначальном капиталистическом накоплении, о домонополистическом и монополистическом капитализме, о предмете политической экономии, о великих социальных утопистах, о теории прибавочной стоимости, о методе политической экономии и многих других достаточно сложных вещах.

Говорил он даже о трудных категориях политической экономии очень свободно и просто. Чувствовалось, что всё в его кладовых памяти улеглось давно и капитально. При анализе абстрактных категорий он опять-таки очень свободно и к месту делал исторические экскурсы в историю первобытного общества, Древней Греции и Рима, средних веков. Казалось бы, самые отвлеченные понятия он связывал с злободневными вопросами современности. Во всем чувствовался огромный опыт марксистского пропагандиста и публициста.

У меня сложилось твердое убеждение, что Сталин хорошо знает тексты классических работ Маркса и Ленина. Так, например, излагая свое понимание мануфактурного и машинного периодов в истории капитализма, Сталин подошел к книжной полке и достал первый том «Капитала» Маркса. Том был старенький, потрепанный и порядком замусоленный — видно было, что им много пользовались. Не заглядывая в оглавление и листая страницы, Сталин довольно быстро находил в разных главах «Капитала» те высказывания Маркса, которыми он хотел подтвердить свои мысли.

Стараясь доказать правоту своей позиции аргументами теоретического, логического, исторического характера, Сталин говорил:

— Но дело не только в Марксе. Возьмите, как ставил эти вопросы Ленин.

Сталин снова подошел к полкам, долго перебирал книги, но не нашел нужного источника. Он вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с объемистым и тоже зачитанным томиком, Это оказалась работа Ленина «Развитие капитализма в России». Сталин, как и в «Капитале» Маркса, легко находил и цитировал нужные ему места в ленинском исследовании.

В ходе беседы Сталин критиковал некоторые относящиеся к теме беседы положения Ф. Энгельса, и эта критика не казалась мне поверхностной.

Расхаживая по комнате, Сталин почти непрерывно курил свою трубку. Он подходил к столику, за которым я сидел, брал из коробки папиросу, ломал её в месте соединения мундштука с куркой и набивал табаком из гильзы свою трубку. К концу беседы он откуда-то достал толстую сигару, раскурил её, вставил в трубку, и комната наполнилась крепким никотинным ароматом.

Я улучил подходящую минуту и сказал:

— Товарищ Сталин, Вы так много курите, ведь Вам, наверное, нельзя этого?

Сталин:

— А вы невнимательны; я же не затягиваюсь; я просто так: пых-пых. Раньше затягивался, теперь не затягиваюсь.

Меня не могло не поразить, какое первостепенное значение Сталин придавал теории. Он сказал примерно так:

— Вот вам и вашим коллегам поручается написать учебник политической экономии. Это историческое дело. Без такого учебника мы не можем дальше двигаться вперед. Коммунизм не рождается, как Афродита, из пены морской. И на тарелке нам его не поднесут. Он строится нами самими на научной основе. Идея Маркса-Ленина о коммунизме должна быть материализована, превращена в явь. Каким образом? Через посредство труда на научной основе.

Для этого наши люди должны знать экономическую теорию, экономические законы. Если они будут их знать, мы все задачи решим. Если не будут знать — мы погибнем. Никакого коммунизма у нас не получится.

А разве наши люди знают экономическую теорию? Ни черта они не знают. Старики знают — старые большевики. Мы «Капитал» штудировали. Ленина зубрили. Записывали, конспектировали. Нам в этом тюрьмы, ссылки помогли; хорошими учителями были. А молодые кадры? Они же Маркса и Ленина не знают. Они по шпаргалкам и цитатам учатся.

Вот ваш учебник надо так сделать, чтобы это не шпаргалка была, не цитатничество. Он должен хорошо разъяснять все экономические законы, все понятия, категории, которые есть в «Капитале», у Маркса и у Ленина.

После такого учебника человек должен переходить к трудам Маркса и Ленина. Тогда образованные марксисты будут; хозяйство грамотно на научной основе вести будут. Без этого люди выродятся; пропадем. Поэтому учебник политической экономии нужен нам как воздух.

Сталин несколько раз в очень энергичных выражениях говорил, что вопрос стоит именно так: «либо-либо». Либо наши люди овладеют марксистской экономической теорией, и тогда мы выйдем победителями в великой битве за новую жизнь. Либо мы не сумеем решить этой задачи, и тогда — смерть!

Он вынул изо рта трубку и несколько раз сделал резкие движения у горла, словно перерезая его.

— Конечно, — продолжал Сталин, — для этого нужно, чтобы в учебнике всё было ювелирно отточено, взвешено каждое слово. А что сейчас? Вот я прочитал, что сделала группа Леонтьева, Сколько болтовни! Сколько чепухи всякой! То вдруг империалистов ругать начинают: вы такие-сякие; то вдруг всякие комсомольские штучки начинаются, агитка базарная. Учебник должен на сознание воздействовать, помогать законы общества познавать. А тут не поймешь, на что он воздействует — на желудок, что ли?

Возьмите за образец, как писал Маркс «Капитал», как писал Ленин «Развитие капитализма». Имейте в виду, налегке у вас это дело не пройдет. Мы к каждому слову у вас придираться будем.

Воспользовавшись паузой, я спросил:

— Можно ли рассчитывать, что вы будете редактировать то, что мы подготовим?

Сталин:

— Посмотрим, как напишете. Но от моего редактирования вам легче не будет, я вам спуску не дам.

В процессе беседы Сталин вдруг спросил меня:

— Когда вы пишете свои статьи, научные работы, вы пользуетесь стенографисткой?

Я ответил отрицательно.

— А почему?

— Я пишу медленно. Многократно возвращаюсь к написанному тексту. Делаю вставки, перестановки фраз и целых абзацев. Словом, всё время, пока идет работа, шлифую написанное. Я не могу этого делать, если перед глазами нет текста.

Сталин:

— Я тоже никогда не пользуюсь стенографисткой. Не могу работать, когда она тут торчит.

Беседуя, вышли в вестибюль. Раскуривая очередную трубку, Сталин спросил:

— А вы бываете в магазинах, на рынке?

Я сказал, что очень редко.

— А почему?

— Да как-то всё недосуг.

Сталин:

— Напрасно, Экономисту нужно там бывать. В конечном счете там отражаются все результаты нашей хозяйственной работы.

Сталин подал руку, и я направился к двери. В вестибюле не было ни души. Сталин:

— Да, я ведь забыл вызвать вам машину!

Он отошел в глубь вестибюля и что-то сказал в телефонную трубку.

Я вышел к подъезду. Словно часовые на посту, застыли огромные ели. Стояла абсолютная тишина. Невесть откуда у дверей появился полковник охраны. Послышалось шуршанье подходящей машины…

Эта встреча со Сталиным оставила во мне глубокий след: наверное, поэтому я и вспомнил о ней в эти печальные дни прощания с вождем. Что касается истории с учебником политэкономии, то я расскажу о ней позже.

…6 марта состоялся Пленум ЦК.

Впервые я попал в этот зал в марте 1943 года: здесь всесоюзный староста М.И. Калинин вручил мне боевой орден Красного Знамени за Сталинградскую битву. Впоследствии я бывал в Свердловском зале многократно и всякий раз любовался этим великим творением Казакова.

Все организационные вопросы решены были без обсуждения и, как всегда, единогласно. Пост Председателя Совета Министров занял Г. Маленков. Его первыми заместителями стали члены Президиума ЦК Л. Берия, В. Молотов, Н. Булганин и Л. Каганович.

К. Ворошилов рекомендован был главой государства — Председателем Президиума Верховного Совета СССР.

Кроме перечисленных лиц в состав Президиума ЦК вошли А. Микоян, М. Сабуров и М. Первухин.

В области государственного управления и экономики взят был курс на сверхцентрализацию: гигантские по объему и значению отрасли экономики или государственного управления объединялись в одном центре, во главе которого ставился член Президиума ЦК.

Так осуществился замысел Л. Берии. Он оказался во главе огромного Министерства внутренних дел, которое объединило и бывшее Министерство государственной безопасности. Многочисленные внешние признаки свидетельствовали о том, что Л. Берия будет занимать второе место в высших органах государственного и партийного руководства. Учитывая же мягкость и податливость Г. Маленкова, роль Берии могла оказаться доминирующей в обеих сферах.

Все понимали необходимость извлечь определенные уроки из положения, сложившегося при Сталине, когда Генеральный секретарь ЦК превратился в единоличного управителя в партии и государстве, обладая колоссальной властью и фактически никому не отчитываясь. Это навлекло на партию и страну величайшие беды.

Вот почему для предотвращения образования вновь системы единоличного диктаторства решено было не иметь в партии поста Генерального секретаря ЦК.

А как же быть тогда с председательствованием на заседаниях Президиума ЦК, где решались по существу и окончательно все важнейшие вопросы жизни страны — политические, международные, экономические, идеологические? Сходились на том, что нужно восстановить ленинскую традицию: при Ленине на заседаниях Политбюро председательствовал, глава Совнаркома, т.е. Ленин, а не Генеральный секретарь ЦК Сталин.

При таком порядке на заседаниях Президиума ЦК теперь, после смерти Сталина, должен будет председательствовать Г. Маленков, Что касается Секретариата ЦК, руководящего текущей работой, главным образом по организации проверки исполнения решений партии и подбору кадров, то предполагалось, что здесь по очереди будут председательствовать несколько секретарей ЦК.

Как показали события самого ближайшего будущего, Н. Хрущев, конечно, внутренне не был согласен с такой системой. Он никак не собирался поддерживать укрепление руководящего положения Г. Маленкова в партии и стране и вынашивал совершенно другие, честолюбивые планы. Но на данном этапе он не возражал против предлагаемой реформы. Он лишь предложил освободить его от обязанностей первого секретаря Московского комитета партии с тем, чтобы сосредоточиться полностью на работе в ЦК. Это и было принято на Пленуме 6 марта,

Назначение Хрущева на пост Секретаря ЦК соответствовало его самым сокровенным желаниям. Оно знаменовало собой первый акт той трагедии, которая скоро начала развертываться на глазах всего мира и, подобно пробуждающемуся вулкану, наращивать свои разрушительные последствия. То, что был упразднен пост Генерального (или Первого) секретаря ЦК партии, было лишь формальным моментом, фактически же Хрущев с этого дня ставился в положение руководителя партии. И он очень скоро потребовал и юридического оформления своего первенства.

Но в эти дни, у гроба умершего вождя, все, кроме Л. Берии и Н. Хрущева, которые разыгрывали свои карты, понимали, что нужно предотвратить образование вновь в партии и государстве системы единоличной власти. Понимать-то, конечно, понимали. Но, как показал опыт, не было ни готовности, ни решимости пойти на радикальные меры, чтобы не на словах, а на деле восстановить ленинские нормы партийной, государственной и общественной жизни.

Были ли реальные пути и возможности для решения этой задачи, от которой зависели дальнейшие судьбы великого народа? И какие? Да, были — это широчайшая демократизация партийной, государственной и общественной жизни.

Однако так не произошло: и партия, и народ снова оказались перед лицом единоличной власти. Причем новая система единовластия — хрущевщина — оказалась неизмеримо более худшей и отталкивающей, чем это было при Сталине.

Итак, мартовский Пленум ЦК взял курс на сверхцентрализацию. В результате А. Микоян стал возглавлять объединенное Министерство внутренней и внешней торговли. М. Сабуров был поставлен во главе гигантской машиностроительной «империи», которая объединила четыре бывших машиностроительных министерства. Такое же колоссальное объединенное министерство в области электростанций и электропромышленности возглавил М. Первухин.

Скоро опыт показал, что эти громадные экономические «империи» оказались трудноуправляемыми, и понадобилась очередная хозяйственная реформа — разукрупнение министерств и создание более дифференцированных центров хозяйственного управления.

…На трибуне Мавзолея члены Президиума ЦК, лидеры крупнейших коммунистических партий мира. С надгробными речами выступили Г. Маленков, Л. Берия, В. Молотов.

Молотов говорил внешне спокойно, размеренно, но с большим внутренним волнением:

— Сталин — великий продолжатель дела Ленина… Мы по праву можем гордиться тем, что последние тридцать лет жили и работали под руководством товарища Сталина. Мы воспитаны Лениным и Сталиным. Мы ученики Ленина и Сталина. И мы всегда будем помнить то, чему до последних дней учил нас Сталин…

Я смотрел на Молотова и поражался. Я знал, что в сутолоке истекших пяти дней после смерти Сталина просто не успели рассмотреть вопрос о жене Молотова; ни в чем не повинная, она, уже в преклонном возрасте, всё ещё томилась в тюремной одиночке. В моей памяти мелькали картины, как в последний период Молотов скромно ждал в приемной Президиума ЦК вместе со всеми другими работниками, когда его вызовут в зал заседаний по какому-нибудь конкретному вопросу — Сталин не ввел его в так называемое Бюро Президиума. Вспоминал я и с какой беспощадностью обрушивал Сталин после XIX съезда на Молотова свои обвинения в его якобы морально-политической «капитуляции перед американским империализмом».

И вот Молотов у гроба Сталина. Какую же нужно иметь закалку политического деятеля, отрешенность от всего личного, чтобы теперь исходить только из интересов государства и не привносить ничего личного, что могло бы причинить им ущерб. Много позже я вспоминал об этом, когда Хрущев с какой-то зоологической злобой и разнузданностью глумился над прахом Сталина, совершенно пренебрегая интересами государства и преследуя только свои личные, корыстные цели.

Траурный салют. Соратники Сталина поднимают с постамента гроб и несут в Мавзолей. Вся страна замирает в траурной скорби. В двенадцать часов останавливаются на пять минут поезда, пароходы, машины. Замирает работа фабрик и заводов во Франции, Италии, Индии, Китае, Польше, Чехословакии — всюду. Протяжные гудки предприятий возвещают миру, что последний путь вождя великого народа завершен.

Над входом в Мавзолей по розовому фону начертаны светлым мрамором два имени:

ЛЕНИН

СТАЛИН

Кто мог думать тогда, что пройдет несколько лет, и праху Сталина предстоит претерпеть тяжкие надругательства со стороны своего самого преданного фаворита.

Ежовщина

Как уничтожили моих родственников. Расправа над моими начальниками. Пятна крови на гимнастерке Ежова. Ежов дает мне поручение. Ихтиолог, не ставший «врагом народа». Лубянка предлагает сотрудничество. «Ты победил, Галилеянин!»


Осень 1937 года. В стране бушевал ежовский террор. Шли политические процессы, на которых старейшим деятелям партии, соратникам Ленина инкриминировались такие злодеяния, от которых стыла кровь в жилах. Отравление колодцев, организация крушений поездов, взрывы промышленных предприятий…

Все до единого обвиняемые сознавались в своих преступлениях. Смертная казнь была единственной мерой наказания. Генеральный прокурор А. Вышинский от процесса к процессу требовал для подсудимых смерть, смерть, смерть…

Вскоре чумная волна ежовщины докатилась и до нашего круга родных. Она ворвалась сначала в семью Галины Михайловны Паушкиной — сестры моей жены. В 2 часа ночи 10 ноября 1937 года в скромную комнатку на Палихе, где Галя жила вместе со своим мужем Эммануилом Ратнером (оба были работниками Госплана СССР) ввалилась группа сотрудников ГПУ. В процессе обыска всё было раскидано и перевернуто. Затем Эммануилу предложено было одеться, и в окружении охраны ГПУ он исчез. И больше его не видели.

Мы и через 30 лет не узнали ничего о его судьбе. К этому честному и чистому коммунисту, каждой частичкой своего существа преданному партии и своей социалистической Родине, применена была универсальная формула — «враг народа».

Где и как он встретил свои последние часы? Какие муки претерпел? Об этом не осталось никаких следов. Через 20 с лишним лет прокуратура официально сообщила Гале, что Эммануил Ратнер посмертно полностью реабилитирован.

В январе 1938 года был арестован отчим моей жены Гаральд Иванович Крумин. Член ВКП(б) с 1909 года, превосходно образованный марксист, он был главным редактором газеты «Экономическая жизнь», а затем «Известий». Общеизвестна его переписка с В.И. Лениным. Незадолго до ареста Г. Крумин был исключен из партии за связь с «врагами народа» — так к этому времени были заклеймены бывшие члены Политбюро Я. Рудзутак и Р. Эйхе, казненные Сталиным.

Вслед за мужем исключена была из партии и мать моей жены Анна Николаевна Унксова, работавшая секретарем Воскресенского райкома партии в Московской области. Будучи дворянкой (и врачом по профессии), она в 1918 году вступила в коммунистическую партию и с этого времени с какой-то фанатической одержимостью служила своей партии, своему народу, идеалам марксизма-ленинизма и мировой социалистической революции.

И А.Н. Унксова, и Г.И. Крумин принадлежали к тому изумительному поколению большевиков, воспитанных Лениным, которые шли в авангарде Великой Октябрьской революции. Я всегда поражался и преклонялся перед их бескомпромиссной преданностью идеям революционного марксизма и самоотверженности в труде. Оба были совершенно лишены каких-либо личных материальных интересов. Вечно в творческой работе, вечно с какой-то романтической приподнятостью, горением, безграничной влюбленностью в жизнь. Уезжая на воскресный день в Серебряный бор на отдых, Гаральд Иванович торопливо напихивал в саквояж и «Капитал» Маркса, и «Финансовый капитал» Гильфердинга, и ленинские работы о значении золота и о кооперации, и несколько брошюр советских экономистов.

— Гаральд Иванович, сколько же вы набираете книг, какой же это отдых?

— Для меня работа с книгами — высшее наслаждение. К тому же созрели некоторые мысли. Хочу на выходных написать статейку о социалистическом накоплении и на основе нового исторического опыта ещё раз показать банкротство троцкистских авантюристов.

Когда Анне Николаевне было далеко за 50 лет, она добилась зачисления её в Институт Красной профессуры и дни и ночи корпела над твердынями науки. В полосу революционных брожений в Германии она рвалась туда двигать вперед мировую революцию. Когда начались события в Испании, она (к своему французскому) быстро овладела испанским языком и настойчиво просилась послать её в страну Сервантеса. Она преклонялась перед мужеством и героизмом Испанской компартии и, горя нетерпением, выпрашивала у меня ещё машинописные или в гранках работы Мао Цзэдуна.

И вот теперь оба они — и Гаральд Иванович, и Анна Николаевна — были распяты.

А 20 января 1938 года схвачена была и Галя. Начались безысходные муки члена семьи «врага народа». Камера во внутренней тюрьме на Лубянке. Мучительные допросы с требованием разоблачения «врагов народа». Бутырская тюрьма. Удушье арестантских эшелонов. Лесной лагерь с проволочными заграждениями, конвоиры с собаками…

В 1933 году я окончил Институт Красной профессуры, затем в течение двух лет работал начальником политотдела крупного животноводческого совхоза в Западной Сибири. Это была великая полоса социалистического переустройства деревни. Здесь, в Сибири, на краевой партийной конференции я впервые в жизни был избран в состав краевого комитета партии, первым секретарем которого был Роберт Индрикович Эйхе. Рабочий-слесарь по профессии, он вступил в большевистскую партию в 1905 году. Эйхе прошел большую школу политической закалки в царских и белолатышских ссылках, тюрьмах, концлагерях. После революции много лет своей жизни отдал он организации продовольственного дела в стране и благородной миссии социалистического переустройства Сибири.

С преобразованием политотделов в деревне в обычные партийные органы я был назначен заместителем заведующего сектором науки Сельхозотдела ЦК КПСС. Отделом заведовал талантливый большевистский организатор и пропагандист, член партии с 1913 года Яков Аркадьевич Яковлев.

В 1935 году мне в качестве работника Сельскохозяйственного отдела ЦК довелось обслуживать работу проходившего в Кремле 2-го съезда колхозников-ударников, принявшего Примерный устав сельскохозяйственной артели. Я. Яковлев был докладчиком по этому основному вопросу. Мне приходилось повседневно соприкасаться с ним: блестящий оратор, автор многочисленных работ по аграрному вопросу. Яковлев вносил в великое дело колхозного движения весь свой талант и мастерство большевистского массовика.

Вскоре сектор сельскохозяйственной науки, в котором я работал, был передан в Отдел науки ЦК. Заведующим отделом стал тоже старый большевик, член партии с 1907 года Карл Яковлевич Бауман. Это был человек огромной эрудиции, настоящий революционный романтик. И этот дух революционного романтизма, большевистского новаторства, неустанного горения Бауман вносил во всю свою деятельность на трудных постах секретаря Московского комитета партии, Секретаря ЦК ВКП(б), заведующего Отделом науки верховного органа партии.

Когда я вспоминаю свои встречи, беседы, свои деловые отношения с такими людьми, как Г. Крумин, Я. Яковлев, Р. Эйхе, К. Бауман и многими, многими другими из старой большевистской гвардии, я думаю: никакие революции, никакие полосы подъема во всемирной истории человечества не выдвигали столько талантливейших профессиональных революционеров, народных трибунов, блестящих ученых, дипломатов, хозяйственников, полководцев, литераторов, инженеров, конструкторов, как великая русская революция. Эти кадры — самый драгоценный фонд партии и народа, их неоценимый идейный капитал. Это та животворящая сила, которая сцементировала энергию и волю десятков миллионов людей из класса угнетенных и гонимых и вывела их на столбовую дорогу истории.

И великая трагедия последующего развития революции состояла в том, что большинство этой прославленной гвардии были затем истреблены в ежовско-бериевских застенках.

Наступили 1937—1938 годы. Член Политбюро ЦК и Народный комиссар земледелия Р. Эйхе был оклеветан и казнен. Полное трагизма предсмертное письмо его Сталину, показывающее всю кристальную чистоту души этого революционера, оглашено было впоследствии на XX съезде партии. Передавали, что К. Бауман умер от разрыва сердца, когда к нему на квартиру явились для ареста агенты НКВД. Я. Яковлев расстрелян был в 1939 году.

Нас всех, рядовых исполнителей Отдела науки, сняли с работы в ЦК и разбросали по разным местам. Я, как научный работник, был назначен ученым секретарем Института экономики Академии наук СССР, заменив на этом посту будущего дипломата А. Громыко.

А опустошительные смерчи арестов всё проносились по высшим правительственным и партийным учреждениям, научным центрам, воинским частям, фабрикам и заводам, конструкторским бюро и селам.

Опьяненный славой, сталинским доверием и милостями, Ежов всё расширял масштабы своей кровавой деятельности и уже не мог остановиться. Так камень, брошенный с вершины по заснеженному склону горы, всё убыстряет свое движение, наволакивая на себя всё большие снежные массы, вовлекает в свой стремительный оборот сначала валуны, затем всё большие горные глыбы.

Я не знаю, в какой мере сам Ежов верил в то, что те, кого он отправлял на плаху, являются «врагами народа». Но не подлежит сомнению, что он сам лично принимал непосредственное участие в тех страшных действах, которые совершались на уединенных таинственных задворках государственной машины.

Н. Хрущев рассказывал нам после смерти Сталина, что как-то раз он зашел в кабинет к Ежову в ЦК и увидел на полах и обшлагах гимнастерки Ежова пятна запекшейся крови. Он спросил — в чем дело. Ежов ответил с оттенком экстаза:

— Такими пятнами можно гордиться. Это кровь врагов революции.

А потом Сталин на полном ходу останавливает движение кровавой ежовской мясорубки, приносит в жертву своего фаворита и выступает как спаситель партии и отечества от ежовского произвола. Ежов предан анафеме. Но тайно, без огласки. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти.

Но в описываемое мною время он был ещё в зените своей власти и славы.

Ежов, в соответствии с занимаемыми им постами, имел не одну свою резиденцию. Но главным его местопребыванием был кабинет в Центральном Комитете партии на Старой площади. Помещался он на 5-м этаже.

Мы — маленькие работники аппарата ЦК — произносили слова «пятый этаж» шепотом и с душевным трепетом. На пятом этаже помещались кабинеты секретарей ЦК. Здесь заседали Оргбюро и Секретариат. Мы искренне были убеждены, что здесь, на пятом этаже, и в Кремле решаются судьбы страны, судьбы всего мира.

Сейчас на пятом этаже безраздельно владычествовал Ежов.

Как-то утром зав. Отделом науки ЦК К.Я. Бауман вызвал к себе меня и моего зав. сектором Ивана Антоновича Дорошева. С ним мы были связаны много лет, вместе учились в Институте Красной профессуры, затем он стал главным редактором журнала ЦК «Большевик», а потом ректором Академии общественных наук при ЦК.

— Вот прочитайте письмо к товарищу Сталину и его указания, — сказал Карл Янович.

В письме указывалось, что в Астраханском рыбном и Кавказском зверином заповедниках окопались бывшие князья и белые офицеры и укрываются там под личиной научных работников. Дальше следовали несколько фамилий таких сотрудников заповедников и биографические сведения о них. В левом углу на письме черным карандашом было написано:

«Тов. Ежову — очистить от мусора. И. Сталин».

В этот период я, кроме работы в Отделе науки ЦК, был преподавателем политической экономии в Аграрном институте Красной профессуры и научным редактором Большой Советской Энциклопедии. Меня, как ученого, не могла, конечно, прельстить поездка с очистительными функциями. Я сказал осторожно, в виде вопроса К. Бауману, что, может быть, есть более подходящий кандидат для выполнения этой миссии.

Карл Янович, очень деликатный и милый человек, сказал:

— А вам самому ничего и не нужно делать. Приедете в Астрахань, расскажете всё обкому партии, обком и должен всё сделать. К тому же перед поездкой вы получите личные указания от товарища Ежова.

И вот мы на таинственном «пятом этаже». До этого я здесь не бывал, т.к. маленькие работники на заседаниях Секретариата и Оргбюро не присутствовали. Вход на пятый этаж требовал даже для постоянных работников ЦК специальные пропуска.

Прошли в приемную Ежова. В точно назначенное время нас пригласили в кабинет. Огромная комната. Стены покрыты голубым линкрустом. Широкие окна, выходящие на Старую площадь. Очень большой письменный стол с зеленым сукном. На столе и на тумбочке у стола множество разноцветных телефонов и несколько стопок с бумагами. В глубине — открытая дверь, ведущая в комнату отдыха. Ежов поздоровался и предложил К. Бауману и нам двоим сесть.

До этого я несколько раз видел Ежова издалёка, в президиумах разных съездов и сессий, но никогда не видел его вблизи. И вот мы у грозного и всемогущего Ежова. Перед нами — маленький, щупленький человек, к наружности которого больше всего подходило бы русское слово «плюгавый». Личико тоже маленькое, с нездоровой желтоватой кожей. Каштаново-рыжеватые волосы торчат неправильным бобриком и лоснятся. На одной щеке рубец. Плохие, с желтизной зубы. И только глаза запомнились надолго: серо-зеленые, впивающиеся в собеседника буравчиками, умные, как у кобры.

Одет он был в брюки и гимнастерку армейского образца, цвета хаки. Живот перепоясывал непомерно широкий для его фигуры армейский же ремень. На ногах — простые, грубоватые сапоги с рыжинкой от редкой чистки.

— Ну, ученые мужи, — начал Ежов, просверливая каждого пронзительными и умными глазками, — письмо товарищу Сталину читали? Так. Резолюцию тоже прочитали. Ну, чего же мне вам объяснять. Мусор он и есть мусор. Надо поехать на места и вместе с обкомами вычистить этот мусор. Проще ничего быть не может. Вычистить и доложить…

В ходе беседы он тяжело и натужно кашлял. Ходили слухи, что Ежов чахоточный. Он кашлял и сплевывал прямо на роскошную ковровую дорожку тяжелые жирные ошметки слизи.

Через два дня я был в Астрахани. Горбатые булыжные мостовые. Всюду толстый слой пыли — белой и жирной. Грохот таратаек. Запах воблы. Куски арбузных корок.

В обкоме страшно переполошились. Как, Сталин и Ежов указывают им на такие вопиющие безобразия в их заповеднике, а они сами ничего не знают: какой скандал!

На следующий день я был в заповеднике. В заявлении на имя Сталина приводились две фамилии сотрудников заповедника, представлявших собой «классово-враждебные элементы». Один — бывший белый офицер, а другая — крупная дворянка. Я решил поговорить прежде всего с ними.

Небольшой поселочек на берегу одного из рукавов Волги в дельте её. Маленький покосившийся домишко. В комнате покореженная железная койка, на ней кошма, одеяло и подушка. Деревянный стол, застеленный газетой. На столе — закопченный красноармейский котелок с остатками пшенной каши. Книги и рукописи — на столе, на подоконнике, на табуретах, вдоль всех стен, на старенькой этажерке — всюду книги, книги, сотни книг.

Передо мной сидит человек в какой-то светло-пепельной, до предела выгоревшей рубашке. Старенькие брюки. Серое, выгоревшее лицо, волосы. У него — что-то вроде горба, так что его скособочило. Весь он похож на старую, замшелую корягу в омуте, под которой укрываются сомы.

Я поздоровался и спросил, как ему живется и работается. Он долгим и пристальным взглядом посмотрел на меня. И глаза у него были такие чистые, добрые, умные, они излучали такой свет, что весь его внешний облик как-то сразу представился другим,

— Что касается моей жизни, то вряд ли нужно об этом говорить, не стоит тратить на это время. А вот если уж нам посчастливилось, что представитель Центрального Комитета заехал в такую глушь, как наш заповедник, то покорнейше прошу вас послушать и принять меры к разумному ведению нашего рыбного хозяйства.

Сначала он говорил неуверенно, запинаясь и пытливо всматриваясь в меня: не нахожу ли я пустяковыми те вопросы, которые он излагает. Но чем дальше, тем больше рассказ его становился бурным и страстным. Он даже как-то выпрямился весь, и в глазах его загорелся лихорадочный блеск. Наверное, самые фанатичные сыны Магомета не произносили слова молитвы с таким исступленным вдохновением, с каким говорил о рыбах мой собеседник-ихтиолог.

Я поражался и его эрудиции, и его убежденности в огромном научном и народнохозяйственном значении излагаемых им истин. Он говорил, и я наглядно представлял себе картины эволюции необъятного мира рыб.

— Какие несметные богатства предоставила нам природа, но как неразумно мы с ними обращаемся и как ничтожно мало используем. А ведь при рациональном ведении рыбного хозяйства Россия, только одна Россия могла бы завалить весь мир рыбьим мясом, икрой, витаминами, органическими удобрениями.

Он говорил, и мне казалось, что передо мной сидит великий маг и чародей. Вот он взмахнет своей волшебной палочкой, и многомиллиардные рыбные косяки поднимутся из глубин озер и рек, морей и океанов и по гигантским электротранспортерам будут поданы в просторные и светлые рыбопереработочные цеха… Здесь на белоснежных конвейерах над рыбами полутора тысяч видов будут проделаны все кулинарные операции. А дальше вереницы эмалированных автомашин-холодильников повезут отварные, маринованные, жареные, заливные блюда из осетровых, сиговых, лососевых, тресковых, сельдевых видов, с вкусными гарнирами, приправами и специями по магазинам, столовым, квартирам.

Я не знаю, сколько времени длился его рассказ-исповедь — три, шесть, восемь часов… Слушая его, я думал: «Римлянин Муций Сцевола, чтобы продемонстрировать свое презрение к любым ожидавшим его пыткам положил свою руку на пылающий жертвенник. Мой ихтиолог во имя осуществления своей мечты о покорении великого рыбьего царства, во имя народного благоденствия не задумываясь отдаст свою жизнь».

— Я вижу, у вас много книг. На корешках заголовки на английском, французском, испанском и других языках. Вы хорошо владеете языками? Откуда получаете литературу? — спросил я.

— Я с детства получил классическое образование. Отец мой был генерал, убит в Первую мировую войну где-то в Галиции. Деды и прадеды тоже военными были. И меня хотели сделать военным. Я тоже повоевал немного в Первую мировую войну. После революции добровольно вступил в Красную Армию. В боях против Деникина был тяжело ранен — перебило позвоночник, с этого времени меня скрючило. К военному делу я пристрастия не имел. С детства увлекался зоологией. Вот и ушел навек в ихтиологию. Родители хорошо обучили меня французскому, немецкому и английскому языкам. В школе учил латынь и греческий, а когда посвятил себя ихтиологии, нужда заставила читать и специальную литературу, издаваемую в Японии, Норвегии, Исландии… Здесь, в заповеднике, мы, конечно, литературы не получаем. Но я отпуск провожу в библиотеках Москвы и Ленинграда. Там же приобретаю кое-что. А кое-что присылают иностранные институты, я иногда пишу в их журналы…

Такой же подвижницей и энтузиасткой оказалась и «крупная дворянка» — орнитолог.

…В сумерках я сидел на песчаном берегу Волги. Шуршали камыши. Пахло тиной и рыбой. Время от времени доносилось кряканье уток. Сквозь дымчатые облака куда-то бешено мчалась лимонная луна. Мысли мои невольно вновь и вновь возвращались к беседе с ихтиологом.

Да, сколько же у нас великолепных людей. Неиссякаемые алмазные россыпи талантов, мечтателей, умельцев, новаторов. Вот заповедник. Всего четыре научных сотрудника. Живут они в условиях тяжких. Получают мизерную заработную плату. И вот вам — ихтиолог. Он — весь горение, весь — подвиг, весь — мечта о народном благе. Но, очевидно, ни разу в жизни к нему не приходила мысль, что он делает что-то особенное. И вот какой-то мерзкий доносчик зачисляет его в «белые офицеры», «классовые враги» и требует вычистить его из заповедника…

В астраханском обкоме партии пришлось сказать, что нет никаких оснований вычищать научных работников, упомянутых в письме к Сталину.

Но как же быть с указанием Сталина и Ежова об «очистке от мусора»? Кажется, здесь нашелся какой-то пьянчужка-завхоз, нечистый на руку, и такие же подонки оказались в Кавказском заповеднике, и, так или иначе, вопрос был исчерпан.

Следующая (и, кажется, последняя) моя миссия в Отделе науки ЦК была куда более приятная и плодотворная. Я ездил знакомиться с работой Института гибридизации и акклиматизации животных в Аскания-Нова. До этого академик А. Серебровский в своей лаборатории в МГУ вводил нас, работников Отдела науки, в основы классической генетики. Академики М. и Б. Завадские знакомили со своими опытами. Мы штудировали работы Менделя, Моргана, Н. Вавилова, Кольцова. Познавали тайны хромосом.

В Аскания-Нова я знакомился с опытами по скрещиванию зубров и бизонов. В эту пору мечтали о создании овцебыка-гибрида, у которого корпус и мясо как у коровы, а шерсть — овечья. Знакомился я здесь также с работами Милованова по искусственному осеменению овец, с плодом многолетних работ М.Ф. Иванова по выведению новой тонкорунной породы овец — асканийская рамбулье. Всё это дало возможность глубже понять всю лженаучность и вульгарность измышлений Т. Лысенко, который только начинал входить в моду и который причинил затем величайший вред советской науке и сельскому хозяйству.

Но… вскоре зловещая тень кровавых чисток этого периода снова упала на меня. Я пережил эпизод, который на всю жизнь остался для меня предметом большой гордости.

Стояли золотые дни ранней осени 1938 года. Я только что вернулся из отпуска. Я закрывал глаза, и мне так ясно представлялась ультрамариновая ширь Черного моря, ликующее солнце и шелковистый шелест ласковых прибрежных волн. А ночью — искрящаяся на морской глади дорожка из лунного серебра. Какое наслаждение кувыркаться в этой теплой волшебной влаге — а запах олеандров, чайных роз и гвоздик…

Я вернулся в Москву в состоянии восторга, полный радужных надежд и больших творческих планов. Жили мы тогда в старинном доме на Котельнической набережной, рядом с нынешним высотным зданием.

Утром 1 сентября я читал свою первую в начавшемся академическом году лекцию в институте. Читал с подъемом. Студенты преподнесли мне большой букет астр.

С цветами в руках и с ликованием в сердце я долго шел пешком по залитой солнцем Москве. Пахло желтеющими листьями и свежезалитым асфальтом. До чего же прекрасен мир Божий! «И жизнь хороша, и жить хорошо». Дома с наслаждением возился с книгами, рукописями, настраивался на деловую московскую жизнь. Наступал сиреневый вечер. В раскрытые окна доносились шумы великого города. По Москве-реке пароходы-карапузы тянули караваны барж. Весело перекликались сирены.

Зазвонил телефон.

— Товарищ Шепилов? С вами говорят из Московского уголовного розыска. У нас есть к вам дело. Вы не могли бы подъехать к нам ненадолго?

— Я боюсь, что здесь какое-то недоразумение. По какому вопросу вы хотите со мной говорить? Чем я могу быть полезен уголовному розыску?

— Нам не хотелось бы об этом говорить по телефону. Мы вас долго не задержим. Разрешите послать за вами машину?

Мне оставалось только согласиться.

Минут через 20 раздался звонок у входной двери. В прихожую вошел молодой человек в лоснящемся темном костюме и помятой кепке. Лицо у него было сильно изъедено оспой, особенно неприятны были изуродованные ноздри.

У подъезда стояла старенькая «эмка». Мы тронулись: по Котельнической набережной, затем свернули на Красную площадь, отсюда на Площадь революции, затем на Лубянскую… Огромное здание ГПУ-НКВД. Машина остановилась у одного из подъездов, и сопровождавший меня рябой человек пригласил войти. Я всё понял и считал, что вопросы задавать бесполезно.

В вестибюле два офицера НКВД в форме. Сопровождающий меня предъявил им какую-то бумагу. Поднялись на лифте, на какой этаж — не знаю. Просторный коридор и бесконечное количество закрытых дверей. В коридорах — ни души. Поворот направо. Вошли в одну из дверей.

Небольшой кабинет с одним окном. У окна — письменный стол и два кресла. Справа от двери — маленький столик и два стула. Из-за письменного стола поднялся высокий сухощавый человек в сером свежем костюме. Под пиджаком — полотняная вышитая рубашка. Длинное выхоленное лицо. Тонкий нос с горбинкой. Серые умные глаза. При взгляде на это лицо и холодные глаза я почему-то вспомнил, что по теории знаменитого итальянского криминалиста Чезаре Ломброзо человек, имеющий от природы удлиненное лицо, нос с горбинкой, стальные глаза, представляет собой антропологический тип убийцы. Впрочем, человек, к которому мы вошли, на первый взгляд производил в общем благоприятное впечатление.

— Извините, товарищ Шепилов, за то, что мы допустили эту небольшую хитрость. Вы, конечно, догадываетесь, где вы находитесь и что это не уголовный розыск.

— Да, я догадываюсь, хотя и не представляю себе, чем вызвана необходимость такой хитрости.

Конечно, в эти годы ежовского террора общественная атмосфера вокруг НКВД изменилась. ЧК Дзержинского овеяна была легендарной славой и всенародным уважением. Ежовский НКВД вызывал чувство ужаса. Но в этот момент я чувствовал себя абсолютно спокойным, словно всё во мне заледенело и потеряло чувствительность.

Человек со стальными глазами в очень благожелательных тонах стал расспрашивать меня, как мне живется, как работается и т.д. Я очень лаконично отвечал на вопросы, не понимая цели этой беседы.

— Ну, что же, Дмитрий Трофимович, мы давно интересуемся вами. Мы хорошо понимаем ваше состояние. Вы работали в ЦК, вас сняли. Вы, конечно, не могли не ожесточиться. После снятия из ЦК все товарищи от вас отвернулись…

— Вы глубоко ошибаетесь, — ответил я. — Никакого ожесточения у меня нет и быть не может. Мое призвание — научная работа. Переход из ЦК на научную работу, в Академию наук, мне очень по душе. Кроме того, я читаю курс лекций в Высшей партийной школе и в Институте советской торговли. Я регулярно печатаюсь и веду большую редакторскую и пропагандистскую работу. Я вполне удовлетворен и работаю с полным напряжением сил и с удовольствием. Какое же тут может быть ожесточение или даже обида?

— Ну, не будем об этом спорить, дело не в этом, — сказал человек со стальными глазами. — Не мне вам объяснять, насколько сейчас серьезное положение в стране. Троцкисты, бухаринцы, враги народа орудуют всюду. И надо выкорчевывать их вражеские гнезда. Вы помните указание Ленина, что каждый коммунист должен быть чекистом. Так вот, давайте выполнять указание Ленина.

— В своей партийной, научной, педагогической, литературной работе я делаю всё для защиты и популяризации генеральной линии партии.

— Да, но сейчас вопрос стоит о непосредственной помощи с вашей стороны органам НКВД в борьбе с врагами.

— Ну, что я могу вам сказать? Я — член партии. Мною с комсомольских времен распоряжалась партия. Я шел работать туда, куда велела партия, и на любом участке, который мне поручался, работал с полным напряжением сил. Я повторяю вам, что я вполне удовлетворен своей нынешней работой. Но если ЦК сочтет необходимым передвинуть меня на другую работу, я, само собой разумеется, безоговорочно подчинюсь этому.

— Никто не собирается передвигать вас с нынешней работы. Вы нам нужны на ней и останетесь на ней. Речь идет о тайном сотрудничестве вашем с органами НКВД в нынешней роли научного работника.

Я почувствовал, как горячий тошнотворный клубок подступил к горлу, а между лопаток поползла холодная змея. Только теперь я понял цель вызова меня в НКВД и всех этих разговоров.

Мертвая пауза, должно быть, длилась долго.

— Так как же, товарищ Шепилов? — холодно спросил человек со стальными глазами.

— Я не могу принять вашего предложения, — твердо ответил я.

— Почему? По принципиальным соображениям?

— Да, по принципиальным соображениям.

— Понимаю, не хотите выполнять указания Ленина, не хотите бороться с врагами?

— Ленин здесь ни при чем. С действительными врагами я боролся и буду бороться, как подобает коммунисту, партийному литератору, ученому. А ваше предложение принять не могу.

— Интересно, какие же у вас принципиальные соображения? Не хотите свои ручки запятнать, пускай черновую работу другие делают? Мы что же, хуже вас, чистеньких?

— Нет, я никакой черновой работы не боюсь. А принципиальные соображения таковы: мы с детских лет воспитывались в духе уважения и любви к нашей легендарной ЧК Дзержинского. Потом уже мы, как партийные пропагандисты, в таком же духе воспитывали других. Но за последний период в работе НКВД появились такие черты, которые не могут не внушать в партии и в народе чувства глубокой тревоги. Я не могу делать никаких обобщений, так как, наверное, многого не знаю. Но я знаю, что среди очень многих арестованных за последнее время есть родные и близкие мне люди. Я знаю их беспредельную преданность партии и народу. А они именуются «врагами народа». Я абсолютно убежден, что партия разберется во всем и всё будет исправлено. Сотрудничать с вами — это значит взять на себя моральную ответственность за всё, что сейчас делается. Я этого не могу…

Во рту у меня пересохло, безумно хотелось пить и курить. Но я не стал просить ни о том, ни о другом.

Снова наступило долгое молчание.

Я уже знал, что не выйду из этого здания. В мозгу горячими искрами проносились обрывки всяких мыслей:

«Зачем я, дурак, явился в летнем? (На мне были белые брюки и кремовая шелковая рубашка.) Замерзну в камерах. …Как меня теперь найдут?»

Откуда-то издалека до меня донеслись тяжелые и холодные, как биллиардные шары, слова:

— Ну, что же, вы полностью раскрыли свое истинное лицо. Мы, между прочим, так и думали. Мы знаем все ваши связи с врагами народа и о всей вашей вражеской работе. Итак, Шепилов (он уже не говорил «товарищ»), я вас оставлю ненадолго. Сядьте за тот столик и подумайте хорошенько. Либо вы будете работать с нами, либо… Вы человек грамотный, бывший прокурор, и хорошо знаете, что вас ожидает.

Я пересел за маленький столик. Человек со стальными глазами вышел из кабинета, и в него сразу же вошел привезший меня рябой. Он подошел к окну, повернулся ко мне спиной, отодвинул штору и стал с безразличным видом смотреть через стекло.

Я не знаю сколько времени прошло, время перестало существовать, Я не думал о поставленной передо мной дилемме. Этот вопрос был решен как-то сразу же, не мозгом, а всем моим существом, как только человек со стальными глазами поставил его. В голове вихрились какие-то случайные и неожиданные мысли, картины, воспоминания.

Послышались шаги. В комнату вошел еще один человек и резко остановился против меня. За ним — и тот, допрашивавший меня. Стоявший у окна рябой тотчас удалился.

Передо мной стоял небольшой человек с бледным лицом и взлохмаченными черными волосами. Одет он был в суконные брюки и гимнастерку цвета хаки, на ногах — сапоги. Гимнастерку опоясывал широкий армейский ремень. Возможно, что он подражал своему начальнику: так одевался Ежов. На одно плечо у него была накинута длинная армейская шинель, так что одна пола волочилась по паркету. Лицо у него всё время конвульсивно подергивалось, как будто он хитро и зло подмигивал. Маленькие черные глазки-бусинки тревожно бегали. Время от времени он подергивал и плечами, словно через него периодически пропускали ток высокого напряжения. Он чем-то очень напоминал бывшего помощника Сталина, а потом редактора «Правды» Л. Мехлиса.

— Ну, как решили, Шепилов?

Я сказал, что уже дал ответ.

— Так, так, понятно, — сказал он визгливым, срывающимся голосом. — Так и следовало ожидать. А что ты от него хотел, — обернулся он к человеку со стальными глазами. — Ведь это же враг, матерый враг, разве он будет работать с чекистами.

Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами. Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.

Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю сколько времени.

Я молчал.

После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:

— Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!

Я подтвердил свой прежний ответ.

— Ну, что ж, — сказал дергунчик. — Вы сами вынесли себе приговор.

Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном бору; вишни, усыпанные плодами…

Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:

— Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.

Отдавал ли он действительно приказание, или это была мистификация — не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.

Направляясь к двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:

— Ну?!

Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.

И снова бесшумно появился рябой.

Я был убежден, что всё кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.

Прошло опять много времени.

— Подпишите, — услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.

— Я ничего подписывать не буду, — ответил я.

— Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно брали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.

Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.

— Можете быть свободны, — сказал ледяным тоном этот человек.

Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.

Было утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.

Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:

— Ты победил, Галилеянин!

— Ты победил, Галилеянин! Ты победил, Галилеянин!

«Ну при чем тут Галилеянин? — надрывно кричал другой голос. И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что — я Галилеянин?»

Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет, что будет.

Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае — дней. Надо всё привести в порядок.

Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.

В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал её от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.

Но никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.

На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе учились в Институте Красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.

Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.

Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 году над моей головой снова разразилась гроза — разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 года моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.

Кроме того, в 1957 году я считал, что нравам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.

В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.

Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали всё это с полной убежденностью. Правда, сознание всё время жгли мучительные вопросы: почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране ещё существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?

Но эти вопросы душились подготовленными для всех ответами:

— Таковы законы классовой борьбы.

— Такова диалектика становления социалистического общества.

Именно в эту самую мучительную полосу нашей жизни на политическом небосклоне Москвы начинает восходить новая звезда — Хрущев.

Первые встречи с Хрущевым

Троцкистское прошлое? Морковочка, клюковка и вошебойки. Как поют соловьи на Днепре. Почетный шахтер. Почему Хрущев не оставил письменных документов. Кто свергал самодержавие и создавал Красную Армию на Украине. Хрущев и репрессии в Москве и на Украине.


Говорили, что из Донбасса на ученье в Промакадемию прибыл шахтер. Учиться в Промакадемии он не стал и перешел на партийную работу. Насчет общей и политической грамотности у него-де не ахти как хорошо обстоит дело, но мужик он простой и сообразительный.

В широкой кампании репрессий главные удары приходились на интеллигенцию. Создавалось впечатление, что чуть ли не вся партийная интеллигенция поставлена под подозрение, особенно старые большевики, бывшие в эмиграции. Многочисленные аресты захватили и Московский областной и городской комитеты партии, как и районные комитеты. Поэтому когда Хрущев был избран первым секретарем Московского областного и городского комитетов партии, это было принято московским партийным активом положительно: может быть, рабочий Хрущев в эту трудную полосу в жизни партии окажется более устойчивым партийным руководителем и пресечет широко развившуюся подозрительность, именовавшуюся бдительностью.

Правда, при избрании Хрущева московским секретарем вскрылось одно непредвиденное обстоятельство: оказалось, что в период своей работы на Украине Хрущев одно время принадлежал к троцкистской оппозиции и был активным троцкистом.

Доложили Сталину и просили его указаний: как быть? Сталин, при его лютой непримиримости к троцкистам, на этот раз проявил необычное для него примиренчество.

— Ну что же, раз был грех, значит, был, от этого никуда не уйдешь. Но если он осознал свою ошибку и хорошо работает, можно оказать доверие и к этому вопросу больше не возвращаться. Информируйте об этом факте Президиум Московской конференции, а саму конференцию можно в это дело не посвящать.

Так и было сделано. В последующие годы подавляющее большинство из тех московских активистов, которые были членами Президиума конференции, было репрессировано, другие умерли или по тем или иным причинам затерялись. Партийные же лидеры, узнавшие об этом факте (Сталин, Молотов, Каганович, Маленков и другие), держали его в строгой тайне, и на протяжении следующих двух десятилетий он никогда не всплывал на поверхность.

Что касается Сталина, то он проявленным «великодушием» в лице Хрущева приобрел на всю жизнь наиболее преданного, послушного и неистового приверженца, не останавливавшегося ради угождения Сталину ни перед какими препятствиями и жертвами.

Но я забежал вперед…

Впервые я увидел Хрущева осенью 1937 года. В большом зале Московской консерватории шел партийный актив. Повестку я уже не помню, кажется, обсуждался вопрос об итогах июньского Пленума ЦК ВКП(б) 1937 года.

Н. Хрущев появился в президиуме актива вместе с Л. Кагановичем, который в это время был народным комиссаром путей сообщения и тяжелой промышленности, а вдобавок шефствовал над Московской партийной организацией. Хрущева все считали выдвиженцем Кагановича.

Хрущев был одет в поношенный темно-серый костюм, брюки заправлены в сапоги. Под пиджаком — темная сатиновая косоворотка с расстегнутыми верхними пуговицами, Крупная голова, высокий лоб, светлые волосы, широкая открытая улыбка — всё оставляло впечатление простоты и доброжелательства. И я, и мои соседи, глядя на Хрущева, испытывали не только удовлетворение, но даже какое-то умиление:

— Вот молодец, рядовой шахтер, а стал секретарем Московского комитета. Значит, башковитый парень. И какой простой…

Актив встретил Л. Кагановича и Н. Хрущева горячо. Хрущев вышел к трибуне, сопровождаемый аплодисментами. Он начал свое выступление. Видимо, тогда он ещё не был так натренирован в ораторстве, как в годы будущего премьерства: говорил запинаясь, с большими паузами и повторениями одних и тех же слов. Правда, когда он разгорячился, речь пошла бойчее, но речевых огрехов оставалось много.

О чем он говорил — сказать трудно. Обо всем, что приходило ему на ум. Эта особенность его речей сохранилась и в будущем… Помню, что он говорил о необходимости хорошо подготовить к зиме квартиры. Недопустимо, что в коммунальных квартирах — в коридорах и уборных — горят маленькие тусклые лампочки («что за крохоборство»). Надо проводить в домах центральное отопление и заготовлять дрова. Говорил, что торгующим организациям и самим домашним хозяйкам надо приготовить соленья.

— При засолке капусты надо порезать туда морковочки да положить клюковки. Тогда зимой от удовольствия язык проглотишь…

Все смеялись. И всем нравилось. Правда, произносил он многие слова неправильно: средства! сицилизьм… Но говорил красочно. Речь пересыпал шутками-прибаутками. И как-то хотелось не замечать огрехов его речи: видно, что практик, жизнь знает хорошо, опыт большой. А в остальном, наверное, поднатаскается.

Но в глубине души нет-нет да и всплывали недоуменные и тревожные вопросы: что же происходит? Ведь во главе столичной организации всегда стояли старые большевики, соратники Ленина, даровитые публицисты, трибуны революции. Куда девались эти люди? Неужели всем им выражено политическое недоверие? Да, многое неясно, мучительно неясно. Но, должно быть, всё, что происходит, закономерно. Ведь троцкисты и правые — это же не миф, это действительно противники генеральной линии партии.

Такова была моя первая встреча с Хрущевым и первые подспудные и недоуменные вопросы, которые породило его появление на столичной политической арене.

Лично же с Н. Хрущевым я познакомился во фронтовых условиях. Шел 1943 год. Наша 4-я Гвардейская армия, в которой я был тогда начальником политотдела, победоносно завершила бои под Сталинградом. Фельдмаршал Паулюс и его армия были пленены. Мы были выведены в район Воронежа на пополнение.

В августе 1943 года командование германской армии предприняло мощное наступление против Воронежского и Степного фронтов, пытаясь взять реванш за падение Курска, Орла и Белгорода и удержать Харьков. В Ахтырскую и Колонтаевскую группировки противника входили, в числе других, 7-я и 11-я танковые дивизии, 10-я мотодивизия, самые разбойничьи дивизии СС «Великая Германия», «Мертвая голова» и многие другие соединения. В боевой арсенал врага только что были введены новые мощные танки «Тигр» и самоходные орудия «Фердинанд», на которые верховное командование Германии возлагало большие надежды.

15 августа немцы перешли в наступление из районов Ахтырки и Колонтаева. Завязались тяжелые кровопролитные бои, в которых противник фланговым маневром потеснил находившиеся здесь части Красной Армии и вынудил их к отступлению на восток.

По приказу Верховного главнокомандования 4-я Гвардейская армия, пополнившаяся людьми и новой техникой, форсированно была переброшена в район восточнее Ахтырки на стыке Воронежского и Степного фронтов и вошла в состав Воронежского фронта. Предстояло вести тяжелый встречный бой против наступающих танковых соединений врага, подкрепленных авиацией.

Гитлеровцы зверствовали. Они сжигали дотла деревни, расстреливали сотнями мирных жителей, испепеляли хлеб в копнах, уничтожали скот.

Штаб армии расположился в небольшой, почти целиком сожженной деревушке. Артиллерийская канонада не смолкала. Воздух был пропитан гарью. Было жарко, а высоко в бирюзовом небе, как ни в чем не бывало, заливались жаворонки.

Утром в штаб прибыли командующий Воронежским фронтом генерал армии Н. Ватутин и член военного совета Н. Хрущев. Командарм доложил обстановку, состояние армии и план проведения операции. Член военного совета нашей армии отсутствовал. Я только что вернулся в штаб из ночного объезда некоторых дивизий. С вечера мы составляли обращение военного совета армии к войскам. Затем (ночью) в дивизиях и полках мы готовили меры по политическому обеспечению боя.

Я доложил Н. Ватутину и Н. Хрущеву о политико-моральном состоянии личного состава и проведенной подготовке к встречному бою. Ватутин очень лаконично дал указание по плану боевой операции. Хрущев же долго и подробно разъяснял мне и командующему самые прописные истины: что солдата нужно хорошо кормить и не допускать перебоев в питании, следить за тем, чтобы выдавалась положенная личному составу водка и махорка, чтобы в боевые паузы организовывалось, мытье солдат в банях и санитарных палатках, чтобы белье пропускалось через вошебойки и т.д. Все эти вопросы мы хорошо знали, постоянно держали их в поле зрения. Но нам понравилось, что член военного совета фронта вникает во все мелочи нашей армейской жизни.

В кровопролитных боях на Левобережной Украине противник был разгромлен. Мы успешно форсировали Днепр. В Корсунь-Шевченковской операции устроили немцам второй «Сталинградский котел», великолепно осуществили Уманьско-Христиновскую операцию, форсировали реки Южный Буг и Днестр и вышли на Государственную границу СССР. Дальше началась блестящая Ясско-Кишиневская операция, а затем наша прославленная 4-я Гвардейская армия, в которой я стал первым членом военного совета, вела успешные освободительные бои в Румынии, Югославии, Венгрии, Австрии, завершив их взятием Вены.

Когда мы пересекли Государственную границу СССР, Н. Хрущев порадовал нас, командование армии, подарками. Где-то за Яссами мне принесли ящик, в котором были вкусные украинские гостинцы, рубашка с украинской вышивкой, термос для чая. На термосе была надпись: «Освободителю Украины полковнику Шепилову Д.Т. от благодарного украинского народа». Такие же подарки и весьма лестные надписи получили командующий армией, начальник штаба и другие руководители армии. Мы все были растроганы вниманием.

Прошло пять лет. Отгремела война. После взятия Вены мне присвоено было звание гвардии генерал-майора. На кителе укрепилось около двух десятков орденских ленточек, отражавших тяжелый путь, пройденный за годы войны: два боевых ордена Красного Знамени, полководческие ордена Кутузова I степени, Богдана Хмельницкого I степени, Суворова II степени, ордена Отечественной войны I степени, Красной Звезды, боевые медали «За оборону Москвы», «За оборону Сталинграда», «За взятие Будапешта», «За взятие Вены», американский, венгерский ордена и много других боевых наград.

После окончания войны я работал в Главном политическом управлении Вооруженных сил СССР, затем редактором «Правды» по отделу пропаганды, затем начальником управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б).

Стояло знойное лето 1948 года. В кабинете начальника Агитпропа ЦК стояла почтительная тишина. От величественных шкафов с книгами, массивного стола, покрытого темно-зеленым сукном, лакированных стульев, дорогих шелковых драпри веяло спокойствием и торжественностью.

Вошел Н. Хрущев. Он был в белом костюме и вышитой украинской рубашке, на груди затянутой шнурком с кисточками. С фронта он ушел сразу же после освобождения Киева и работал Первым секретарем ЦК Компартии Украины. Пышущий здоровьем, загорелый, веселый, улыбающийся. Работая в ЦК, я по старой своей специальности экономиста-аграрника интересовался сельскохозяйственными делами. Следил по мере сил и возможностей и за выступлениями Н. Хрущева: Украина оставалась важнейшей житницей страны. Иногда я и сам писал по этим вопросам.

Хрущев изложил мне вопросы и просьбы, касавшиеся газет Украины, с которыми он зашел. Затем разговор переметнулся на сельскохозяйственные темы.

— Да, мне наши украинские товарищи говорили, что до войны вы много писали статей и книг по сельскому хозяйству. Я, признаться, ничего вашего не читал. Но я старый болельщик за сельское хозяйство. Если вы интересуетесь этими делами, приезжайте к нам, кое-что полезное вам покажем в деревне.

Я напомнил ему, что встречался с ним и Ватутиным на Днепре.

— Да, Ватутин, Ватутин, большого человека потеряли, в самом расцвете… А вы знаете, я вам подарок привез: мы освоили производство магнитофонов «Днепр». Замечательная штучка. Вы знаете, если это дело развернуть, то магнитофон может заменить и лектора, и беседчика в клубах, и артистов многих. Вам, как агитпропу, это важно. Если ЦК заинтересуется этим, мы на Украине можем поставить их массовое производство. Вы знаете, у меня дача на Днепре. И вот я сам этой весной записал на пленку соловьиное пение. Просто пустил на террасе магнитофон и записал. Я вам дам диск с пленкой. До чего же здорово. Послушайте, какие трели. А на пленке не отличишь от живого пения.

Я поблагодарил. И снова подумал про себя: до чего же хороший мужик. Член Политбюро ЦК, а как просто держится. На прием пришел. На фронте каждому по ящику подарков прислал, а тут — магнитофон.

Наша с ним совместная работа началась уже после смерти Сталина. И тогда, в разное время и по разному поводу, возникали некоторые вопросы биографии Хрущева. Он очень любил рассказывать о себе: о своем детстве, о людях, с которыми встречался. Память у него была феноменальная. Он помнил числа, дни недели события или разговора, которые были 30—40 и более лет назад. Помнил имена и биографии людей, с которыми встречался даже в самые отдаленные годы. Рассказчик он был великолепный: рассказывал всё ярко, красочно, вкусно, со смешинкой и перцем. Я слышал его многочисленные рассказы о себе, о прошлом и на заседаниях Президиума ЦК, и во время совместных поездок за границу, и во время довольно частых в один период совместных прогулок у меня или у него на даче.

Но при всей его любви к экскурсам в прошлое и моей любознательности, нескольких моментов из прошлого он не любил касаться и тщательно обходил их. Или на прямой вопрос отвечал что-то очень расплывчатое и быстро переходил на другие темы. Некоторые из этих вопросов нарочито обойдены и в его печатных биографиях или освещены очень неопределенно.

Сотни раз в своих выступлениях в СССР и за рубежом Н. Хрущев заявлял:

— Я рабочий-шахтер.

— Я люблю нюхать запах уголька, это напоминает мне мою шахтерскую жизнь.

— Я знаю, что такое обушок, и мне приятно пожимать шахтерские мозолистые руки.

И так далее, в таком же духе.

Газеты и журналы частенько рисовали Хрущева и в горняцком шлеме, и с отбойным молотком, и с шахтерской лампочкой. Он многократно и в ряде стран избирался почетным шахтером.

Можно с абсолютной достоверностью заявить, что здесь умышленно допускалась прямая неправда. Хрущев никогда в своей жизни, ни единого дня ни с обушком, ни с отбойным молотком в шахте не работал и вообще на подземных работах не был…

После переезда Н. Хрущева с родителями из с. Калиновки в Донбасс он очень короткое время работал учеником, а затем слесарем по ремонту оборудования. Вот и всё. Остальное о его шахтерстве придумано было в более поздние годы. После гражданской войны он физическим трудом не занимался, но на протяжении последующих 35—40 лет своего архипривилегированного положения не уставал повторять, что он рабочий, шахтер, и знает, что такое трудовые мозоли…

На купоны с этих акций он получил за свою жизнь сверхобильные дивиденды. Недаром о шахтерстве Хрущева в народе ходило столько злых анекдотов.

Избегал Хрущев разговоров и о своем образовании, и раздражался, когда речь заходила об этой стороне его жизни. В своих публичных выступлениях он выдвигал очень противоречивые версии по этому вопросу.

Мне он рассказывал, что живя в селе Калиновке, только одну зиму регулярно бегал в сельскую школу, а на следующую же зиму в классе бывал лишь изредка, а затем и совсем прекратил ученье. Поэтому когда он, став премьером величайшего государства, вытащил на свет Божий свою учительницу и стал усиленно пропагандировать версию, как она обучила его уму-разуму — в этом была большая доля преувеличения. Но его бедная учительница тут ни при чем. За зиму-две его научили с грехом пополам читать букварь, но письмом он за это время так и не овладел. Конечно, может показаться, что это не вина, а беда Хрущева, что он не приобщился к знаниям, не он в том повинен.

Это и так, и не так.

В начальной школе Хрущеву учиться не пришлось по тем или иным причинам. Однако после гражданской войны 27-летнего Хрущева направили учиться на рабочий факультет при Донском техникуме. Через рабфаки получили образование миллионы людей из рабочего класса Советской страны и стали затем выдающимися инженерами, учеными, государственными деятелями. Но Н. Хрущев числился на рабфаке, а не учился, так как занялся партийной работой в техникуме. Через несколько лет секретарь ячейки Хрущев считался уже окончившим рабфак, но знаний ему это не прибавило. В частности, и на рабфаке он не научился писать, и с большим трудом мог вывести каракулями лишь отдельные слова.

В 1929 году Н. Хрущева снова посылают учиться, на этот раз — в Москву, в Промышленную академию. Промакадемия давала рабочим-стахановцам и самоучкам-командирам производства общее образование и технические знания. Но здесь повторяется та же история, что и на рабфаке: Хрущев становится секретарем ячейки, а через несколько месяцев он вообще уходит на партийную работу в Бауманский райком Москвы, бросив ученье.

Советскую власть трудно упрекнуть в том, что она не дала возможности способному и активному рабочему получить образование. Нет, его посылали учиться и на рабфак, и в Промакадемию, но он не воспользовался предоставленными ему возможностями. В чем дело, почему так произошло? Ответ, мне кажется, нужно искать в некоторых особенностях натуры Хрущева.

Н. Хрущев по природе своей чрезвычайно моторный человек. Ему трудно сколько-нибудь продолжительное время сидеть и над чем-то работать. Он постоянно рвется куда-то ехать, лететь, плыть, ораторствовать, быть на шумном обеде, выслушивать медоточивые тосты, рассказывать анекдоты, сверкать, поучать — т.е. двигаться, клокотать. Без этого он не мог жить, как тщеславный актер без аплодисментов.

Многих удивляло: как и когда Хрущев успевает гонять по всем странам, устраивать почти ежедневно пышные обеды и ужины, бывать на всех выставках, посещать все зрелищные мероприятия, 4—5 раз в году выезжать на отдых на море, опять же с обедами, морскими прогулками, развлечениями, и… говорить, говорить, говорить…

— Когда же он работает? — слышал и я многократно недоуменный вопрос.

Но дело в том, что он (о чем подробнее скажу дальше) никогда и не работал в общепринятом смысле этого слова. Книг и журналов он никогда никаких не читал (хотя по подсказкам шпаргалыциков частенько ввертывал словечко о якобы прочитанных им книгах) и не чувствовал в этом никакой потребности. О содержании некоторых материалов в газетах докладывали ему помощники. Его никто никогда не видел сидящим за анализом цифр, фактов, за подготовкой докладов, выступлений и т.д. Это всё делалось соответствующими аппаратами, специалистами, помощниками. Он же только «испущал идеи». Причем делал это в большинстве случаев по наитию, без изучения фактов, экспромтом, импровизируя в зависимости от обстановки.

Этим часто пользовались всякие карьеристы и проходимцы, а страна и партия расплачивались за это десятками миллиардов рублей, своим престижем. Все эти черты в очень сильной степени развились у Хрущева, когда он оказался на вершине государственной власти. Но, как показывают факты, они вообще присущи были его натуре, составляли его, так сказать, генотип.

За два года совместной работы с Хрущевым в ЦК я видел единственный документ, на котором была его личная резолюция. На телеграмме от одного из наших послов. Хрущев начертал М. Суслову и мне: «азнакомица». Резолюция была написана очень крупными, торчащими во всё стороны буквами, рукой человека, который совершенно не привык держать перо или карандаш.

Когда Хрущев хотел включить в свою речь или доклад, подготавливаемые помощниками либо учеными, что-нибудь от себя, он надиктовывал это стенографистке. Наговор получался обычно очень обильный и хаотичный, Затем из этого месива изготовлялось необходимое блюдо.

Поэтому, когда в корреспонденциях из той или иной страны сообщалось, что Хрущев, посетив такое-то учреждение, сделал в книге для почетных гостей такую-то запись, то здесь допускалась неточность: Хрущев сам не мог сделать никакой записи. Она делалась или помощником, или одним из членов делегации, возглавляемой Хрущевым, а он ставил свои «Хр», или в лучшем случае «Хрущ».

Однако сам Хрущев старался поддерживать миф о своем образовании: он рассказывал в своих бесконечных речах изобретенные им самим эпизоды из времен обучения в сельской школе, на рабфаке и в Промакадемии. Ссылался на книги, которые на самом деле никогда не читал и в глаза не видел.

Лишь единственный раз он проговорился, когда в июньские дни 1957 года встал вопрос о переводе Хрущева с руководящих постов в партии и в правительстве на более скромную роль, посильную для него. В горячих выступлениях на Президиуме ЦК подавляющее большинство его членов указывало на необузданность и невоспитанность Хрущева, на то, что он единолично принимает безграмотные решения, за которые партии и стране приходится расплачиваться дорогой ценой и т.д. Поначалу Хрущев ещё не знал, каким будет дальнейший ход событий. И в своем первом выступлении он, в ответ на критику, с повинной миной заявил:

— Товарищи, я прошу учесть, что я никогда нигде не учился.

Но потом Хрущев снова вошел в свою роль и, ничтоже сумняшеся, давал безапелляционные указания по вопросам начальной и средней школы, высшего образования, науки, литературы, искусства.

И ещё одно замечание к биографии Н. Хрущева. При всем своем многословии он никогда не рассказывал, где, когда, при каких обстоятельствах он вступил в Коммунистическую партию и в чем состояла его политическая работа в начальный период Советской власти. В упомянутой выше книге «Рассказ о почетном шахтере» Хрущев и его услужливые биографы утверждают, что, когда 14-летний Никита прибыл в Донбасс, он пас коров и овец у помещика Кирша. Но вскоре стал учеником слесаря и на тайном собрании молодежи договорился предъявить управляющему Вагнеру ультиматум о зарплате. Вагнер капитулировал. Вслед за этим вместе со своими юными друзьями, поиграв на гармонике и напоив урядника водкой, он водрузил на мельничной трубе красный флаг, совсем как молодогвардейцы Фадеева. Урядник, протрезвев, сначала умолял всех жителей за 5 рублей сорвать крамольный флаг. Но когда этот номер ему не удался, он вызвал из Юзовки эскадрон казаков, и те начали сбивать флаг пулями. Вскоре пристав Красноженов почувствовал грозную опасность, которую представлял Никита для престола, и потребовал от него, чтобы он покинул завод и весь его, пристава, подопечный район.

Эти описания взяты не из рассказов барона Мюнхгаузена и не из опереточного либретто, а с. 13—21 страниц упомянутой биографии.

И вот уже «поднадзорный» пастух овец Никита уже стоит у клети шахты и произносит пламенные речи:

«Капиталисты германские, австро-венгерские, английские, французские, русские и другие не поделили между собой награбленного у народа добра и затеяли войну».

А дальше идет такая абракадабра вымыслов, что уму непостижимо.

Хрущев надолго исчезает куда-то. (По его рассказу он был где-то в Курской губернии.) Когда и где он вступил в Коммунистическую партию — старательно замалчивается, и трудно сказать, по какой причине. В Большой Советской Энциклопедии указывается, что Хрущев — член партии с 1918 года, без указания более определенной даты и места вступления в партию. Биографическое же повествование возобновляется на том, что Хрущев «по партийной мобилизации направляется на фронт, в распоряжение политотдела одной (?!) из стрелковых дивизий» (стр. 45—46).

Дальше туманно говорится о «молодом двадцатипятилетнем комиссаре», без указания: комиссаре чего? О том, что он, как положено комиссару, прошел тысячекилометровый путь к Черноморскому побережью.

Дальше — больше. Из той же биографической книжки мы узнаем, что «именно он, Хрущев, был одним из тех, под чьим руководством Красная Армия сорвала черный замысел американских, английских и французских империалистов, пытавшихся с помощью флота Антанты спасти от полного разгрома армию Деникина».

И далее:

«…у черноморских берегов закончился в гражданской войне боевой путь комиссара Н.С. Хрущева — одного из активных создателей Красной Армии и организаторов победы молодой республики Советов над иностранными интервентами и внутренней контрреволюцией».

Вот, оказывается, какую всемирно-историческую роль сыграл в гражданскую войну Никита Хрущев, скромно укрывшись под личиной комиссара батальона.

Я ни в малейшей степени не ставлю перед собой задачу дать биографию Н. Хрущева. Это сделают будущие историки, когда станут доступными необходимые для такой работы материалы. Я отмечаю лишь отдельные факты, наблюдения, живые впечатления, касающиеся Хрущева, оставившие отпечатки в моей памяти или при личном общении с ним, или из рассказов третьих лиц.

Как-то один из старейших деятелей Коммунистической партии, член её с 1897 года, бывший депутат и председатель большевистской фракции 4-й Государственной Думы, председатель ЦИК СССР и зам. Председателя Верховного Совета СССР Григорий Иванович Петровский передавал мне через третье лицо:

— Вы не знаете, что такое Хрущев. А я знаю. Я это и на себе испытал. В январе 1938 года Хрущев прибыл к нам на Украину Первым секретарем ЦК. Развенчал Ленина. Утвердил культ Сталина. Меня объявил «врагом народа». И началось…

Без ведома и прямой санкции Хрущева не решались никакие персональные вопросы опустошительных чисток 1937—1938 и последующих лет по Москве и Украине. Таким путем тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей были ввергнуты в пучину невероятных страданий, нашли свою мученическую смерть с клеветническим клеймом «врага народа».

И, может быть, самое примечательное и отталкивающее в этой стороне деятельности Хрущева состояло в том, что многих из отправленных им на эшафот он затем с непревзойденным лицемерием оплакивал с высоких партийных и правительственных трибун. Причем в этих стенаниях виновниками гибели прославленных коммунистов выставлялся, конечно, прежде всего Сталин и другие его соратники, но не он, Хрущев.

А решающим в его карьере было искусство постоянного поддержания доверия и расположения того же Сталина. В течение многих лет сталинского руководства непременными атрибутами любой публичной речи, статьи или книги были здравицы в честь Сталина. Мы все должны были подчиняться этому неписаному, но железному закону. И подчинялись, но Хрущев поднялся в этом искусстве извержения елея до недосягаемых вершин.

Но многие годы заискивания, лавирования, подобострастия, вечного страха допустить какую-нибудь случайную осечку и погибнуть, годы интриг, подсиживания, устранения с пути конкурентов — всё это позади. Сталина больше нет. Теперь — рукой подать до вершины. Нужно лишь взять последние препятствия, убрать или уничтожить последних конкурентов.

Вперед, Никита Хрущев.

Вперед — без страха и сомнений!

Меня вызывает Жданов

«Александровские мальчики» и «комсомольцы двадцатого года». Дом терпимости для духовных наставников партии. Оккупационная армия и мясо для зверей Венского зоопарка. Шанс породниться с Габсбургами. Литвинов и Коллонтай в «кремлевской столовой». Советские люди хотят просто хорошо жить. У кого красивее урны на улице и кто победил Гитлера?


Корни того, что произошло со «сталинским наследством», уходят примерно в 1946—1947 годы. И как раз в это время, после окончания Отечественной войны, я невольно оказался в водовороте событий, главной движущей силой которых был Берия и которые были связаны с наметившимся усилением в руководстве ЦК А. Жданова и Н. Вознесенского.

С Ждановым я познакомился вскоре после возвращения в Москву с фронта и затем работал с ним в тесном контакте до самой его смерти.

Дело было в том, что после окончания войны, когда Жданову, как секретарю ЦК, поручено было руководить всей идеологической работой, главенствующую роль в этой сфере играли так называемые «александровские мальчики» — и Жданов начал искать себе новых людей.

Во главе Управления пропаганды и агитации ЦК тогда стоял Г.Ф. Александров, сам по себе умный и книжно-грамотный человек, хотя я думаю, что он никогда не знал и никогда не изучал марксистско-ленинскую теорию капитально, по первоисточникам. Опытный педагог и пропагандист, Александров представлял собой типичный образец «катедер-коммуниста» (т.е. «коммуниста от профессорской кафедры»). Он никогда не был ни на какой практической работе ни в городе, ни в деревне. Не был он и на фронте. Окончил среднюю школу, затем философский факультет, затем сам стал преподавателем философии, а вскоре — начальником Управления агитации и пропаганды ЦК и академиком. Вот и весь его жизненный путь. Классовая борьба, социалистическое строительство, трудности, противоречия, война, империалистический мир — всё это было для него абстрактными понятиями, а революционный марксизм — суммой книжных истин и цитат.

Возглавив Агитпроп после опустошительных чисток 1937—1938, Александров и в аппарате ЦК, и на всех участках идеологического фронта расставлял своих «мальчиков». Все они были «со школьной скамьи», на практической работе не были, следовательно, не общались ни с какими «врагами народа». За границей тоже не были, следовательно, не являлись «шпионами, завербованными иностранными разведками». Принципов и убеждений у них не было никаких, поэтому они с готовностью прославляли любого, кого им предписывалось прославлять в данное время, и предавали анафеме тоже любого, кого указывалось ей предать.

Типичными для этого обширного слоя людей, выдвинутых на руководство участками духовной жизни общества, были заместители Александрова — П.Н. Федосеев, В.С. Кружков, главный редактор газеты «Известия», а затем «Правды» Л.Ф. Ильичев, заместитель Александрова по газете «Культура и жизнь» П.А. Сатюков и многие другие.

Все они, используя свое положение в аппарате ЦК и на других государственных постах, лихорадочно брали от партии и государства полными пригоршнями все материальные и иные блага, которые только можно было взять. В условиях ещё далеко не преодоленных послевоенных трудностей и народной нужды они обзаводились роскошными квартирами и дачами. Получали фантастические гонорары и оклады за совместительство на всяких постах. Все они в разное время и разными путями стали академиками (в том числе, скажем, Л. Ильичев, который за свою жизнь сам лично не написал не только брошюрки, но даже газетной статьи, это делали для него подчиненные), докторами, профессорами и прочими пожизненно титулованными персонами.

Взять, к примеру, того же П.Н. Федосеева. До 30 с лишним лет он размышлял, по пути ли ему с коммунистической партией. Затем вступил в её ряды и сразу, не имея опыта работы даже в масштабе ячейки, был назначен заместителем начальника Агитпропа ЦК ВКП(б). Рабочих и красноармейцев он видел только во время парадов на Красной площади, а крестьян — в Воронежском хоре. При такой идейной нищете естественно, что Федосеев, как и другие «катедер-коммунисты», главные свои помыслы обращал на стяжательство: обзаводился квартирами, всеми правдами и неправдами стал членом-корреспондентом Академии наук, а затем, академиком и даже вице-президентом Академии наук.

Трудные годы социалистического переустройства страны, и особенно Отечественной войны, всё глубже прокладывали водораздел между революционной частью молодой партийной и непартийной интеллигенции, к которой принадлежало большинство молодежи, и стяжательско-карьеристской её частью, разновидностью которой были «александровские мальчики».

Я принадлежал к тому поколению революционной молодежи, вышедшей из недр рабочего класса, которое получило затем в нашей литературе наименование «комсомольцев двадцатого года».

Мы (здесь и далее — фактически автобиография Д. Шепилова, время от времени не очень убедительно вуалируемая автором под словом «мы». — Прим. ред .) жили, работали и учились в героической атмосфере Гражданской войны. С раннего детства мы вынуждены были идти на производство, чтобы зарабатывать хлеб насущный. Я, скажем, с 12-летнего возраста пошел работать гильзовщиком в табачную мастерскую. В школу ходили вечерами. Но были среди нас и дети богатых родителей (бывших фабрикантов, крупных царских чиновников, священников), которые порывали с родителями и шли на производство, чтобы, как тогда выражались, «провариться в рабочем котле» и заслужить право стать бойцами революции, коммунистами. Многие из них действительно стали такими большевиками.

С 14—15-летнего возраста мы вступали в комсомол. Учась в Московском университете, зарабатывали себе на пропитание тяжелым физическим трудом по разгрузке дров на железных дорогах, сортировке вонючей жирной шерсти на кожевенных заводах и на других работах.

Но мы жили интереснейшей идейно насыщенной жизнью. Фанатически верили в скорую победу мировой революции. С жадностью штудировали работы Маркса, Энгельса, Ленина, Гегеля, Плеханова, Лассаля, Каутского, Гильфердинга, Фурье… Бегали на лекции А. Богданова по политической экономии, Н. Бухарина — по историческому материализму, М.Н. Покровского — по русской истории, М. Рейснера — по государственному праву. Слушали жаркие схватки А.В. Луначарского с протоиереем-«живоцерковником» Введенским. Прорывались в аудитории Политехнического музея, Плехановки или Колонного зала на выступления Маяковского, Есенина, Вересаева. Всеми правдами и неправдами проскальзывали на галерку Большого театра или театра Зимина слушать в «Лоэнгрине» Собинова и Нежданову или Григория Пирогова в «Фаусте», а во МХАТе и его студиях — Качалова, Москвина, М. Чехова, Станиславского, Хмелева…

Порой до самого рассвета горячо спорили друг с другом, подкрепляясь лишь морковным чаем да сухарями. Спорили о смысле жизни, о революции в Германии, о «сменовеховцах», о новых вещах Алексея Толстого, о Фрейде и, конечно, о любви. В условиях большой нужды, хронического недоедания, тяжелого физического труда, интенсивной учебной работы мы были с головы до пят пропитаны революционной романтикой; Мы не носили модной одежды и даже галстуков, считая это признаком презренной буржуазности. Мы также не танцевали модных западных танцев, но жили весело. Отношения между девушками и парнями были в подавляющем большинстве случае по существу строгими и чистыми, хотя порой внешне и носили характер нарочитого панибратства и даже некоторой грубоватости, чтобы опять-таки не быть похожими на проклятую «аристократию».

Мы влюблялись, пели, в каникулы исхаживали пешком сотни километров где-нибудь в Крыму, на Кавказе или в Средней Азии и были бесконечно счастливы.

После окончания вузов мы по доброй воле, без всякой погонялки, ехали на практическую работу в самую глушь: там трудней, интереснее, там мы всего нужней.

Одержимый именно такими побуждениями, я с дипломом Московского университета уехал трудиться в Якутию: ведь туда только добираться больше тридцати дней, к тому же часть пути — на оленях и собаках (на самолетах тогда ещё не летали); ведь это же «белоснежная усыпальница» — место ссылки декабристов, народовольцев, большевиков — как это интересно! Отставить Волоколамский уезд Московской губернии или Чувашию, куда в ЦК партии мне предлагали ехать на выбор. Только Якутия! И я на три с лишним года уехал работать в качестве прокурора Главного суда в эту самую отдаленную республику страны, а затем, опять же по собственному желанию, — прокурором в Западную область.

Окончен Институт Красной профессуры. Началось великое социалистическое переустройство деревни. Мы — снова с ходатайством в ЦК, снова покидаем Москву. Я еду (уже женившись, став отцом) в сибирскую глушь, в политотдел деревни. Здесь теперь главный фронт классовой борьбы за социализм. Значит, нужно быть здесь.

Наступила война. Во всей своей грозной непреложности встал вопрос о жизни или смерти нашей милой Отчизны. Мы, «комсомольцы двадцатого года», стали уже титулованными научными работниками, опытными педагогами, авторами многочисленных исследований, получившими дипломы профессора. Но перед нами не возникал вопрос — что делать.

С первых дней Отечественной войны мы разрывали свои охранные от мобилизации брони, бросали благоустроенные московские квартиры, профессорские кафедры, оставляли семью и шли на фронт.

Мы прошли с боями многие тысячи километров. От Москвы до Вены мы уложили в холодные могилы миллионы своих братьев. Мы покинули Москву в июле 1941 и вернулись под родной кров только весной 1946 года — почти через 5 лет. Мы, оставшиеся в живых, вернулись домой с парой десятков боевых орденов и медалей на груди, но с седыми головами: не раз смотрели в лицо смерти.

Нужно ли говорить о том, что совершенно иные пути в жизни избирал себе тот довольно обширный слой мелкой буржуазии от интеллигенции, о котором я упоминал выше. Само собой разумеется, что все эти Ильичевы, Федосеевы, Сатюковы и иже с ними не поехали в политотделы, когда решались судьбы социализма в деревне. Ни один из них не пошел на фронт, когда решался вопрос жизни и смерти страны Советов.

За время войны и после её окончания Сатюков, Кружков, Ильичев занимались скупкой картин и других ценностей. Они и им подобные превратили свои квартиры в маленькие Лувры и сделались миллионерами. Как-то академик П.Ф. Юдин, бывший одно время послом в Китае, рассказывал мне, как Ильичев, показывая ему свои картины и другие сокровища, говорил:

— Имей в виду, Павел Федорович, что картины — это при любых условиях капитал. Деньги могут обесцениться. И вообще мало ли что может случиться. А картины не обесценятся…

Именно поэтому, а не из любви к живописи — в ней они не смыслили — вся эта камарилья занялась коллекционированием картин и других ценностей.

За время войны они всячески расширили и укрепили свою монополию на всех участках идеологического фронта. Нас, возвращавшихся с фронтов Отечественной, они встречали с плохо скрываемой неприязнью. И не потому, что мы служили укором их совести. Нет, они не страдали избытком таковой. Просто мы были плохим фоном для них.

На протяжении послевоенных лет я получал много писем и устных жалоб от бывших политотдельцев и фронтовиков, что они не могут получить работу, соответственную их квалификации, или даже вернуться на ту работу в сфере науки, литературы, искусства и т.д., с которой они добровольно уходили на фронт.

Впрочем, такие явления монополизации руководства и пренебрежения или даже неприязни к фронтовикам и инвалидам войны имели место и на других участках государственного и партийного аппаратов.

Однако природа нашего народного государства и коренные устои нашей Коммунистической партии таковы, что политические рвачи и выжиги, карьеристы и стяжатели всякого рода рано или поздно показывают свое истинное лицо, их махинации и клеветнические дела опознаются. И это естественно: люди, не прошедшие классовой, политической, фронтовой закалки, не выдерживают серьезной жизненной проверки и саморазоблачаются.

Так произошло и здесь.

Проведенная в июне 1947 года философская дискуссия показала, что книга Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии» написана в духе «профессорского объективизма», представляет собой эклектическую окрошку, носит отчетливые следы различных буржуазных и мелкобуржуазных влияний. Ее идейные основы далеки от требований большевистской партийности.

В таком же духе писали статьи и брошюры и многие «александровские мальчики».

О моральных канонах этой группы свидетельствует следующий факт. Расследованием по письму в ЦК одной из оскорбленных матерей было установлено, что некий — окололитературный и околотеатральный деятель организовал у себя на роскошной квартире «великосветский» дом терпимости. Он подбирал для него молодых привлекательных киноактрис, балерин, студенток и даже школьниц-старшеклассниц. Здесь и находили себе усладу Г. Александров, его заместители А. Еголин, В. Кружков и некоторые другие. ЦК в «Закрытом письме» дал должную квалификацию всем этим фактам и принял некоторые организационные меры в отношении виновных. Впрочем, все они остались в рядах партии и в составе Академии наук СССР.

Эта бесчестная камарилья образовала при Хрущеве своего рода «мозговой трест» и стала управлять всей идеологической работой. Она произвела огромные опустошения в духовной жизни советского общества.

В 1947 же году, после «дела Александрова», встал вопрос об «освежении» рядов работников идеологического фронта в Центральном Комитете партии и в его теоретических органах. И Андрей Александрович Жданов прилагал много усилий, чтобы решить эту проблему. Должно быть, в этой связи неисповедимыми путями господними взоры руководства партии остановились в числе других и на мне.

Вот как это произошло.

После окончания войны войска моей 4-й Гвардейской армии были расквартированы в Австрии. Сначала штаб армии расположился в аристократическом районе Вены. Затем он был передислоцирован в город Санкт-Пельтен в провинции Нижняя Австрия, а затем — в городок Эйзенштадт в провинции Бургенланд.

Объем моей работы как первого члена Военного совета армии с окончанием войны не только не уменьшился, а напротив того — возрос. Армия была дислоцирована в нескольких провинциях Австрии, в том числе в столице Вене. Шла напряженная работа по переводу частей и соединений армии на новые условия жизни и деятельности в качестве оккупационной армии в мирное время.

Часть личного состава нужно было демобилизовать и со всеми почестями и сердечностью отправить на Родину. Нужно было принять новое пополнение, хорошо расквартировать и экипировать его. Шла боевая подготовка. Политическая работа в своих войсках и среди мирного населения перестраивалась, приобретала новые формы и новое содержание.

Кроме этой привычной армейской работы появились совершено новые области работы — политической, хозяйственной, дипломатической, культурной. Круг моих обязанностей и забот был безграничен, начиная от участия в формировании органов власти республики во главе с лидером правых социалистов президентом Карлом Реннером и председателем Народной партии, канцлером Фиглем, и кончая вопросами просвещения, здравоохранения, продовольствия.

(Начиная с сентября 1943 года в 4-й армии командующие менялись не меньше 5 раз. В описываемый период командующим был Н.Д. Захватаев, взявший на себя командование лишь в марте 1945 года. В этих условиях Д. Шепилов многие месяцы играл роль фактического командующего армией и в определенный момент — военного губернатора части Австрии. В последующем был избран почетным гражданином Вены. Прим. ред.)

На первых порах приходилось заниматься буквально всем, вплоть до вопросов об отпуске продовольствия для питания голодных зверей в Венском зоопарке.

Эта работа требовала постоянного контакта с маршалом Ф.И. Толбухиным, членом Военного совета 3-го Украинского фронта А.С. Желтовым, с представителями командования американской и английской армий, с центральными и местными властями республики, с советскими военными комендатурами и руководством Австрийской коммунистической и Народной партий.

В своих разъездах я любовался неповторимыми пейзажами Австрийских Альп, покрытых буковыми лесами, пихтой, кленом, вязом, елью. Чувство восторга вызывали роскошные альпийские луга с их изумрудным покровом трав и акварельной прелестью ярких цветов. Щедрое солнце заливало бесконечные сады и виноградники долины Дуная, иногда желтого, иногда голубого, иногда зеленовато-матового.

В свободные минуты я посещал руины знаменитой Венской оперы, здание которой без всякой надобности было разрушено американской авиацией, после чего мы пожертвовали австрийскому правительству все строительные материалы и средства, необходимые для полного его восстановления. Я осматривал собор святого Стефана, заложенный ещё в XII веке, дворец Шенбрунн, средневековые замки, монастыри и храмы Нижней и Верхней Австрии, Бургенланда, Штирии.

Сколько кровавых бурь, сколько гроз пронеслось над этими городами, селениями, замками, монастырями, храмами. Нашествие римского императора Августа. Вторжения германского племени баваров и словенцев. Владычество франков. Баварская восточная марка. Начало царствования династии Габсбургов. Неистовства инквизиции. «Черная смерть» — эпидемия чумы, унесшей миллионы жизней. Крестьянские войны. Австро-турецкая война. Нашествие Наполеона. А все перипетии в судьбах австрийского народа в XIX и XX веках…

И вот теперь всюду разлита такая благословенная тишина, словно наступили евангельские времена: «На земле мир и в человецех благоволение».

Кстати о Габсбургах. После окончания войны ко мне в Вену приехала моя 14-летняя дочурка Виктория.

Как-то светло-сиреневым волшебным утром мы отправились с ней на машине по берегу Дуная в Гебс. Здесь находился замок австрийского императора Франца Иосифа I из династии Габсбургов. Теперь тут жил его внучатый племянник Отто Габсбург, считающий себя единственным наследником австрийского престола.

Величественное здание замка окружено традиционным рвом. Подъемный металлический мост на цепях. Отто Габсбург встретил нас с Викторией у ворот замка: невзрачного вида человек с плохо побритым и помятым лицом. Черные, чуть навыкате, глаза и тяжелая отвисшая нижняя челюсть — генетическая особенность Габсбургов. Одет он был в традиционный австрийский серый костюм с темно-зеленой отделкой, на серой шляпе — перо.

При нашем приближении Отто Габсбург снимает шляпу и низко кланяется. Я назвал себя и представил дочку. Хозяин замка сказал, что он счастлив предоставившейся возможности познакомиться со мной и выразить благодарность: размещенные в окрестностях замка советские войска ведут себя безупречно, он, Габсбург, и его семья чувствуют себя в полной безопасности, всё имущество цело.

Мы начинаем осмотр замка. Габсбург дает пояснения. Богатейшая коллекция ружей и многочисленные трофеи: рога и головы убитых в окрестностях замка горных козлов, серн, благородных оленей с бирками на шее, повествующих, которой из царственных особ принадлежит трофей.

Великолепные полотна выдающихся мастеров, фарфор, хрусталь. Через широкие зеркальные окна верхних этажей замка открываются непередаваемой красоты ландшафты. Величавое русло искрящегося миллиардами зайчиков Дуная. Пышные сады и виноградники придунайских долин, а дальше, амфитеатром, альпийские луга и леса в драгоценных одеяниях природы-чародейки.

В парадных залах и в комнатах стоит много шкафов и горок. В них размещены реликвии династии шкатулки с драгоценными камнями — дар Габсбургам различных монархов и вельмож; седло Франца-Иосифа с золотыми уздечкой и стременами, уникальные вазы, хрусталь, фарфор, ковры.

Я спрашиваю Отто Габсбурга, всё ли сохранилось, здесь из того, что застала Советская Армия-освободительница.

— О, да, — поспешно заверяет он, — всё цело, всё сохранено. Русские войска очень дисциплинированны и проявляют много заботы о безопасности населения и его имущества.

Мы, Военный совет армии, действительно отдали строжайший приказ войскам взять под охрану имеющие историческую, архитектурную и художественную ценность картинные галереи, музеи, дворцы, храмы и, по мере формирования местных австрийских властей, передавать эти ценности под их попечение. Советская Армия спасла для народов Австрии, Германии, Венгрии, Чехословакии и других государств неисчислимые культурные богатства.

Я спросил Габсбурга, где находится его семья. Он ответил, что здесь, с ним. Попросив извинения, он отлучился и через несколько минут вернулся в сопровождении жены, дочерей и сына и представил их мне и Виктории. На всех лицах мы видели и испуг (который, впрочем, быстро рассеялся), и жгучее любопытство: что это за птицы такие — русские.

На мой вопрос юный Габсбург сказал, что он учится в сельскохозяйственной школе в Швейцарии и сейчас приехал домой на каникулы. Наследник престола Отто Габсбург добавил:

— Я — хлебопашец (он произнес именно это слово), я давно бросил всякую политику и целиком посвятил себя сельскому хозяйству. Я и этим дворцом не интересуюсь. И я хочу, чтобы мой сын был тоже хлебопашцем.

Когда возвращались в Вену, Виктория сказала мне:

— Папа, а какой симпатичный мальчик молодой Габсбург…

— Ну, что же, — ответил я, — вот ты окончишь институт, а он свой сельскохозяйственный колледж, тогда сосватаем вас. Это будет очень оригинально: внук крепостного курского крестьянина Михайлы Шепилова, сын кадрового пролетария-токаря Трофима Шепилова, советский профессор и генерал Дмитрий Шепилов стал родственником Габсбургов — династии, которая 700 лет тиранила народы Европы.

Мы посмеялись; в последующие годы я читал в газетах, как «хлебопашец» Габсбург, оказавшись в Западной Германии, оказывался не раз в центре заговоров, ставивших своей целью реставрировать в Австрии монархию и посадить на престол его, Отто Габсбурга.

В декабре 1945 года меня вызвали для переговоров в Москву. Летели в каком-то холодном бомбардировщике. Попутчики-генералы из тыловой службы армии согревались «Московской».

В Центральном Комитете мне предложили пост директора Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС). Я отказался. Через несколько дней меня вызвали к А.Н. Косыгину, который в это время был Председателем Совета Министров РСФСР. Косыгин принял меня поздно ночью и предложил пост Народного комиссара технических культур РСФСР. В это время в Союзе и республиках как раз формировались такие комиссариаты. Основанием, очевидно, было то, что после окончания Московского университета я окончил аграрный Институт Красной профессуры и написал довольно много работ (статей, брошюр и др.) по аграрному вопросу.

Я ответил, что давно уже не занимался вопросами сельского хозяйства и вряд ли буду полезен на таком посту.

В ЦК я сказал, что если уже настало время моего ухода из армии, то я просил бы вернуть меня туда, откуда я добровольно пошел на фронт — в Академию наук СССР, научным сотрудником.

Я вылетал из Москвы в страшную снежную пургу, закутанный в меховую бекешу. Вернулся в Вену в яркий солнечный полдень. В сверкающих лужицах купались воробьишки. Высоко в небе с торжествующими мелодиями вились жаворонки.

В феврале, 1946 года меня отозвали из оккупационных войск в Австрии в Москву. С противоречивыми чувствами покидал я свою бесконечно дорогую 4-ю гвардейскую. С одной стороны, после окончания войны я был полон неодолимого желания вернуться под свой родной кров, на Большую Калужскую, к своим занятиям, книгам… Или даже не на Калужскую, а пусть в знойный Ташкент, или в рязанскую деревушку — куда угодно, только домой, на Родину. С другой стороны, так грустно было расставаться со своими боевыми друзьями: ведь с ними пройдены все тернистые пути, от Москвы к Сталинграду и Вене. И прощание было действительно трудным и трогательным до слез.

В Москве я был назначен заместителем начальника Управления пропаганды и агитации Главного Политического управления Вооруженных сил СССР. А 2 августа 1946 года состоялось мое утверждение Центральным Комитетом редактором «Правды» по отделу пропаганды. Началась самая трудная, ни с чем не сравнимая, буквально испепеляющая человека газетная работа. Она отнимала большую часть дня и почти всю ночь: в те времена «Правда» выходила поздно, в 6—9 утра. Мы не знали выходных и праздничных дней. От частых недосыпаний появились головные боли, отеки лица.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5