Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь во время войны

ModernLib.Net / Современная проза / Шепард Люциус / Жизнь во время войны - Чтение (стр. 21)
Автор: Шепард Люциус
Жанры: Современная проза,
Научная фантастика

 

 


Блэкфорд махнул бутылкой в сторону платформ – драных дощатых плотов, освещенных почти уже затухшими очагами; у огней коленопреклоненные человеческие тени, и каждая такая картина заключена в филигранную рамку из листьев, отчего казалось, будто в магических зеркалах вдруг возникли образы потустороннего мира.

– Конечно, почти ничего этого раньше не было, – продолжил Блэкфорд. – Пока я не взялся за дело, селение выглядело весьма убого. Но даже в тот первый день жизнь этих людей показалась мне в высшей степени разумной, и, послушав Грегорио, поразмыслив над глубинной сутью его рассказа, я понял, что как раз здесь смогу проявить себя наилучшим образом. – Блэкфорд забрал у Тулли бутылку, отпил, вытер рот рукой. История захватила его, он посматривал на гостей не для того, чтобы проверить, слушают они его или нет, а просто силой взгляда подкрепляя слова. – Вот что рассказал мне Грегорио. Много лет назад в верховьях реки, что течет за вулканом, жил немец по имени Луденс. Никто не знал, почему он там поселился, но в те времена одинокие эксцентричные немцы были в Центральной Америке скорее правилом, чем исключением, а потому мало кто обращал на него внимание. Немец изредка появлялся в нижних деревнях пополнить запасы еды и всякий раз говорил индейцам, чтобы те не ходили к истокам, поскольку там обитает страшный зверь. Чудовище. Большинству хватало предупреждений, но были, естественно, и такие, что хотели убедиться сами и отправлялись на поиски Зверя. Их изуродованные трупы приплывали потом по реке, и вскоре уже никто не решался подниматься к дому Луденса. Так продолжалось до самой его смерти, а после выяснилось, что немец раскопал серебряную жилу и, как записал у себя в дневнике, сочинил легенду о Звере, чтобы никто не раскрыл его тайну. Еще он признался, что убивал индейцев, дабы придать легенде правдоподобия. Люди признали, что Луденс убийца, но это ничуть не поколебало их веру в Зверя. Здешние чудовища – по крайней мере, их никарагуанская разновидность – гораздо искуснее своих североамериканских сородичей: в индейские знания и традиции прекрасно вписывалось то, что, убивая всех, кто вторгался на его территорию, Луденс исполнял волю Зверя. Признав, что сам сочинил эту легенду, немец скрыл страшную правду – так сочли люди, – а сама эта правда заключалась в том, что искусный и гибельный демон существует. Война заставила индейцев покинуть родные земли и перебраться в верховья реки, но даже тогда они не осмелились остаться на земле, а забрались на деревья, которыми чудовище не интересовалось.

Рэй рассмеялся.

– И теперь ты уверен, что Зверь существует?

– Эта истина соблазнительна, – сказал Блэкфорд. – И как любая истина, весьма сложна в своем проявлении. Учтите, что за все прошедшие после смерти Луденса годы никто так и не решился проверить легенду на прочность, никто не провел на земле ни единой ночи. Я предложил бы вам самим заняться этой проверкой, но при любом исходе – что она докажет? Если вы останетесь живы, это не поколеблет легенду – Зверь мог быть просто занят. Зато ваша смерть еще более укрепит веру. Единственным реальным испытанием веры на истинность служит ответ на вопрос: приносит ли она пользу своим адептам? А кто рискнет отрицать, что Зверь несет нам благо? Не он ли удержал нас от войны? Не он ли побудил нас создать этот прекрасный поселок? Вере достаточно философического существования. – Блэкфорд улыбнулся. – Вы спросите, верю ли я сам в существование Зверя. Отвечу: я и есть его существование. Все, что вы видите вокруг, – его тайная топология, границы его воли. Если вы спросите меня, умеет ли Зверь выть, грызть и рычать, мой ответ будет: слушайте. Найдите свой ответ сами. Я нашел свой.


Ночью Минголле не спалось. Он лежал, вслушиваясь в шелест листьев и мириады других шумов ночного балдахина. Разглядывал темные фигуры. Около полуночи одна из них украдкой поднялась и перекинула через руку нечто, казавшееся неуклюжей тенью, – боевой костюм. Это был Блэкфорд. Хозяин платформы подошел к краю и шагнул в дощатую клетку-подъемник. Заскрипели веревки, и клетка исчезла из виду. Минголла подполз поближе, перегнулся через край. Блэкфорд уже выбрался из клетки и стоял теперь у подножия дерева, ясно видимый в потоке лунного света. Он стащил с себя рубашку, шорты и влез в боевой костюм. Надел шлем, закрепил застежки, потом зашагал прочь сквозь пирамидальные колонны секвой и пропал из виду.

Минголла дополз до своего тюфяка, лег рядом с Деборой и попытался осмыслить только что увиденное, а после того как ему это удалось, решил попробовать понять, вел себя Блэкфорд как простой сумасшедший или, наоборот, то была исключительно трудноуловимая и в высшей степени предусмотрительная форма здравомыслия. А может, думал Минголла, между этими состояниями нет на самом деле никакой разницы. В глубине леса раздался гортанный вой, в котором Минголла тут же узнал сигнал акустического маяка от боевого костюма. Вой прозвучал три раза и затих.

– Что это? – тревожно спросила Дебора, хватая Минголлу за руку. – Ты слышал?

– Ага. – Он мягко уложил ее обратно на тюфяк. – Спи.

– Но что это было?

– Не знаю.

Он держал ее, пока она не заснула, но сам еще долго лежал без сна, слушая неправдоподобно частые сигналы – Зверь обходил свои владения.

Глава четырнадцатая

На границе войны стояло произведение искусства – памятник прежним иллюзиям и приговор той действительности, которой уже нет. В часе езды от линии фронта на стенах разрушенной деревушки – серия фресок; деревня расположилась на пологом склоне поросшего соснами холма, и еще с пропускного пункта на проходившей ниже дороге Минголла видел сквозь стволы эти яркие пятна.

– Парень такой был, знаешь, как там его... Военный Художник. – Капрал пропустил Минголлу с Деборой через пункт, очевидно поверив, что они из разведки. – За этой фигней присматривает музейный мудак, если охота, можно взглянуть. Потом приставим к вам проводников до штаба.

– А что, давайте посмотрим. – Минголла выбрался из «мустанга» и вопросительно взглянул на Рэя, Корасон и Тулли, расположившихся на заднем сиденье.

– Мы здесь побудем, – сказал Тулли. – Мало мне этой чертовой войны, чтоб еще на картинки пялиться.

Рэй, после того как утром его опять отшила Дебора, пребывал в мерзком настроении, а потому не сказал ничего.

– Возьмите автоматы, – посоветовал сержант. – А то у нас тут снайперы.

Утро выдалось свежим, прохладным, яркий солнечный свет отливал белесым золотом, вспыхивая на росистых сосновых иголках, – совсем как в Нью-Йорке в конце сентября. Минголла с Деборой прошли сквозь сосны, и стало видно, что деревня мала, пятнадцать – двадцать домов, не больше, почти все без крыш и как минимум без одной стены; но уже на поляне, где стояла эта деревня, мучительная сила фресок заставляла забыть о разрушениях. Внешние стороны стен несли на себе картины каждодневной жизни: полная индианка удерживает на голове кувшин; в проеме дверей играют трое ребятишек; крестьяне идут через поле, на головах цветные платки, на плечах мачете. Акриловые краски напоминали пастель, а мужчины и женщины были выписаны в натуралистической манере, которая отличалась от фотореализма лишь утонченностью крестьянских лиц и балетной отточенностью поз. Глядя на фигуры, Минголла чувствовал, как художник пытался поймать ту самую секунду, когда впервые дала о себе знать судьба; в этот миг люди услышали посвист ближайшего будущего – на лицах еще нет изумления и тревоги, а тела разве что слегка напряглись, добавив изящества прежним свободным от страха позам. Крестьяне были яркими призраками – еще живые, но уже мертвые, когда само знание о смерти не ударило их в полную силу. Стена за стеной, фрески лупили по глазам, и выносить их становилось все труднее. Внутри хижин тоже были какие-то картины, и Минголла уже хотел взглянуть на них, когда услыхал за спиной бодрый голос:

– Фантастика, правда?

К ним направлялся высокий худой мужчина лет под тридцать, темно-русый, с оливковой кожей и несколько измученным, но привлекательным лицом; он был в джинсах и трикотажной рубашке, сопровождал его человек постарше – метис с видеокамерой в руках.

– Меня зовут Крейг Спарлоу, – сказал высокий. – Я из музея Метрополитен. Надеюсь, вы не против, если мы снимем ваш визит на пленку... мы ведем летопись этого обломка, пока он еще находится в естественных условиях.

Минголла представил себя и Дебору, сказал, что они не возражают. Сомнительно, чтобы Спарлоу интересовали их имена: задрав подбородок, уперев руки в бока и излучая всем своим видом гордость собственника, музейный работник погрузился в созерцание.

– Просто поразительно, – сказал он. – Мы потеряли двух человек, пока искали мины-ловушки. То ли еще будет, когда начнем разбирать и упаковывать. Кто знает, все ли мины нашли. Но боже мой! Даже если удастся спасти всего одну фреску, дело того стоит. Я знаю, они смеются, – он кивнул в сторону КПП, – что там спасать, когда вокруг такое. – Он грустно улыбнулся и развел руками, словно извинялся за это «вокруг», считая его безнадежным, но отказываясь признавать свою вину. – Нужно все-таки оставаться людьми, правда? Сколь бы ни ужасна была эта война, нельзя отрицать, что она порождает работы великой красоты и силы. – Он вздохнул – эстет, противостоящий первозданному невежеству, которое так больно его задевает. – А вот эта, эта – особенная. Художник наверняка сам так считал... единственная картина, которой он дал название.

– Какое? – спросил Минголла.

– «Механика, лежащая в глубине поверхностной реальности», – ответил Спарлоу, смакуя каждое слово.

– Вроде бы не очень подходит, – сказала Дебора.

– Честно говоря, я... – Спарлоу хлопнул себя по лбу. – Вы же не были внутри домов, правильно? Пойдемте! Я вам все покажу. И поверьте, вы убедитесь сами, название подходит как нельзя лучше.

Он препроводил их в дверь ближайшего дома. Земляной пол зарос высокими сорняками и крапивой, среди длинных зеленых стеблей дрожали цирконовые крылья стрекоз, солнечный луч прочертил через всю стену острый угол, но – такова была природа фресок, такой холод отбрасывали эти стены – свет почти не влиял на картины. Они несли на себе гротескную машинерию, достойную кисти Босха или Брейгеля[24]. Сложную и заполнявшую каждый дюйм стенной поверхности. Зубцы желтой кости вместо шестерен, шкивы из открытой сердечной мышцы, веревки сухожилий вместо тросов, причудливые соединения хрящей. А из темно-багровых зазоров между сочленениями и ребрами машин выглядывали искривленные громоподобные лица вроде тех, что мерещатся в желобках древесной коры: трудно было понять, нарисованы эти лица специально или возникают из теней и неровностей стен. Стоило Минголле повернуть голову, как машины переключались в новое положение. Он вспомнил, как давно на дядюшкиной ферме скакал по сельской дороге мимо сверкавшего светлячками поля; он заметил тогда, как секунда за секундой меняется их узор – ковши, полумесяцы, что-то еще, – и, видимо, от усталости навязчивость огоньков стала совершенно иррационально действовать ему на нервы; он старался не замечать их, но это плохо получалось; какой-то светляк выскочил тогда прямо перед носом, и Минголла его вдохнул. Так же на него действовали эти жуткие машины: каждый новый узор заставлял задыхаться.

– Чувствуете? – спросил Спарлоу. – Убежденность в рисунке, кисть художника просветляет, его глаза следят за нами. – Собственные глаза Спарлоу стрельнули в сторону, проверяя усердие оператора.

Они переходили из комнаты в комнату, из дома в дом; Дебора и Минголла молчали, оператор не отставал, а Спарлоу все тянул свою нудную лекцию.

– Конечно, – говорил он, – каждая экскурсия начинается и кончается в разных местах. Однако мы полагаем, что вот этот дом и вот эту стену художник считал центральной.

На фреске была нарисована кровать, на ней лицом к стене лежал мужчина – так, что виднелись только черные волосы и загорелые плечи, а рядом молодая женщина, индейскими чертами лица напоминавшая Дебору. Простыня сползла вниз, обнажив груди, с края матраса свесилась темная рука. В позах этих двоих ощущалась бессильная энергия, как-то связанная со смертью, ибо они умерли, уступили зловещим процессам, воплощенным в кабелях и шестеренках кровавых человеческих останков, что виднелись в тени под кроватью.

– Конец истории, – сказал Спарлоу. – Живопись как нарратив, переосмысленный нашим временем. И переосмысленный с пронзительной силой.

Возможно, поразительное сходство Деборы и женщины на фреске так воспламенило Минголлин гнев, но он вдруг ясно понял, что весь его путь сквозь лабиринт раскрашенных комнат был подобен бегу огня по бикфордову шнуру и что именно он несет в себе волю художника, выполнившего эту работу и предопределившего ее уничтожение, – спичкой, которая подожгла этот шнур, стал гнусавый голос Спарлоу. Не обращая внимания на панические вопли экскурсовода, Минголла поднял автомат и открыл огонь. Он прошивал стену сверху донизу, по воздуху летали раскрашенные обломки штукатурки, грохот отдавался эхом, а когда в рожке кончились патроны, от всей картины осталась лишь свисавшая с края матраса темная рука женщины... Глядя на эту отдельную от всего руку, Минголла вспомнил, что уже видел ее раньше: мимолетная галлюцинация в кабинете Исагирре – за быстро мелькнувшей изящной рукой появилась подробная картина ночной улицы; Минголла не чувствовал сейчас ничего, кроме пустоты, он понял, что это значит: финал предопределен, долгие годы будущего воплощены в галлюцинации порнографической Америки. Под вопли Спарлоу он вышел из комнаты на улицу и набрал полную грудь чистого, залитого солнцем воздуха. Между сосен к ним бежали Тулли и пара солдат с КПП.

– Что за дела? – крикнул Тулли. – Что с тобой?

– Все в норме... Просто расхуячил картину.

– Да ты что? – удивился солдат.

– Ага!

Солдаты рассмеялись.

– Ну ты даешь, мужик! Ну даешь! – Они помчались вниз по склону сообщать эту новость остальным.

Дебора встала рядом с Минголлой, взяла его за руку, словно признавая себя соучастницей, Спарлоу за их спинами спросил оператора:

– Все заснял? – И затем: – Ну хоть что-то. Он подошел к Минголле и резко сказал:

– Потрудитесь объяснить, зачем вы это сделали. – В голосе звучала горечь и усталый сарказм. – Вас, очевидно, что-то подтолкнуло, импульс варвара? О боже!

Минголла слышал, как жужжит камера.

– Так было нужно... что тут скажешь?

– А вы знаете... – Голос Спарлоу заметно окреп. – Вы знаете, через что нам пришлось пройти, чтобы сохранить этот шедевр? Знаете?.. – Он брезгливо махнул рукой. – Куда там!

– Какая разница, – сказал Минголла. – У вас ведь все заснято. – Он кивнул в сторону камеры. – Это даже лучше, чем сама картина, правда?

– Подобная потеря... – начал было Спарлоу с высокопарной серьезностью, но Минголлу захлестнуло волной гнева – он выхватил у Деборы автомат и наставил на музейщика.

– Снимаешь? – спросил он у оператора, затем опять повернулся к Спарлоу: – Это твой звездный час, мужик. Поделись мыслями о смерти как искусстве. Последнее слово о творческом процессе?

Дебора потянула его за руку, но Минголла оттолкнул ее.

– Брось ты это дело, – вмешался Тулли. – Парень того не стоит.

– Ну зачем так нервничать, – проговорил Спарлоу. – Мы...

– Зачем? – оборвал его Минголла. – А ты пошевели мозгами! – Такой злобы он не помнил давно, наверное со времен Железного баррио, но не совсем понимая, что с ним происходит, – дело было в картине, в том, как она подтверждала горькое будущее, – Минголла чувствовал, как ему все сильнее нравится это состояние – острота и безжалостное буйство. Он щелкнул предохранителем, Спарлоу побледнел и отшатнулся.

– Прошу вас, – сказал он. – Прошу.

– Я б с радостью, – ответил Минголла, – но меня так захватило творчество, какое тут на хуй милосердие. Ты что, не видишь неотвратимость момента? Врубись, я говорю о серьезных вещах. Из полусвета войны является идеальный критик, палит в самое сердце картины, после чего обращает оружие на человека, чьи действия вопиюще противоречат формальному императиву работы.

– Пленка кончилась, – объявил метис-оператор. Ситуация его, похоже, забавляла, и Минголла сказал, что подождет, давай перезаряжай. Дебора и Тулли уговаривали его, но он рявкнул, чтобы они заткнулись.

– Ради бога! – Спарлоу оглядывался по сторонам, искал помощи, но ничего не находил. – Вы меня убьете... Не нужно!

– Я? – Минголла стукнул себя в грудь. – Ты не понимаешь, старик. Я всего-навсего воплощенное вдохновение картины, которая...

– Готово, – объявил оператор.

– Отлично! – В голове у Минголлы пели, стонали солнечные лучи, жужжали насекомые, и он сказал себе: «Я все-таки пущу в расход этого кретина, а что, он действует мне на нервы, проклятый идиот верит...»

– Хватит, Дэвид. – Дебора отвела дуло автомата в сторону и прижалась к Минголле. – Хватит, – повторила она мягко.

Она вливала в него спокойствие, и, как ни пытался Минголла этому сопротивляться, ничего не выходило. Опустив автомат, он посмотрел поверх ее головы на застывшего на деревянных ногах Спарлоу.

– Пошел на хуй, – сказал он, только теперь осознав, насколько был близок к тому, чтобы все потерять, вернуться опять к своему былому безумию.

Спарлоу нырнул за спину оператора и, закрываясь им как щитом, метнулся к двери. Уже в доме он высунул наружу голову и прокричал:

– Ты сумасшедший, знаешь? Отведите его к врачу, леди! К врачу!

Голова казалась продолжением вырезанного в стене фриза: юная пара рука об руку и два старика поодаль о чем-то шепчутся, очевидно об этой паре. Минголла вдруг подумал, что хорошо бы снять собственное кино. День за днем гонять этого Спарлоу по развалинам, снимать на пленку его жуткое убожество, записывать все более бессвязное словоблудие об искусстве, и пусть эта болтовня обретает смысл в концепции фильма и на фоне артефактов. Назвать кино «Хранитель музея». Вообще-то, есть дела поважнее... но сейчас он не мог о них думать.

– Пошли. – Дебора взяла его за руку.

Они зашагали вверх по склону к КПП, к «мустангу», вокруг которого уже собрались солдаты.

– Да-да! – орал Спарлоу. – Идите прочь! Осквернили искусство, а теперь уходите. – Расхрабрившись оттого, что они далеко, он даже отошел на пару шагов от двери. – И чтоб больше не появлялись! Только суньтесь, уж я вас встречу! У меня пистолет есть! Стрелять большого ума не надо! – Он еще разок шагнул в их сторону и потряс кулаком – последний защитник этой маленькой размалеванной крепости. Сказал что-то оператору, потом опять заорал, но голос его слабел, почти терялся в хрусте ковра из сосновых иголок. – Смеетесь! – доносились крики. – Смейтесь, смейтесь, думаете, только дураку есть дело до красоты, до силы этих стен! Думаете, я сумасшедший!

Спарлоу подождал, пока оператор перейдет на новое место, чтобы фрески тоже попали в кадр.

– Я не сумасшедший! – Он взвизгнул, рванулся вперед, но, пробежав пару шагов, метнулся в сторону.


С гребня высокого холма взгляду открылась сердцевина войны. У подножия гряды начиналась длинная извилистая долина, иссеченная настолько сложной путаницей троп и тропинок, что она казалась охряной паутиной, в нитях которой, словно останки паучьих жертв, запутались обугленные танки, растерзанные джипы и скорлупки сбитых вертолетов. Черные нити дыма, поднимаясь над свежими воронками, свивались в сетку над вершинами дальних холмов, а прямо внизу лежал опрокинутый на бок бронетранспортер с рваной дырой в крыше, из которой валило смешанное с дымом пламя. Вокруг транспортера в полном боевом снаряжении валялись трупы, несколько человек в грязно-оливковых футболках и камуфляжных штанах упаковывали их в похоронные мешки, а еще двое поливали огонь пеной из белых пластиковых рюкзаков. Дым заволакивал солнце, и оно сияло уродливым желто-белым цветом перекисшего кефира. Повсюду сновали вертушки – совсем близко, чуть подальше и, точно жирные мухи, у противоположного изгиба долины. Сотни. Их шелестящее гудение словно задавало возбужденный ритм работе пожарных и похоронной команды. Время от времени вдалеке что-то взрывалось: фугас, грохот, новая волна дыма, суета вертушек, огонь с ракетных пилонов. Но, несмотря на всю эту активность, несмотря на слаженность людских действий и грохот сражения, в картине чувствовалась усталость – неторопливая аккуратность проглядывала в реакциях людей и вертолетов, а потому Минголла нисколько не удивился, узнав, что битва за долину тянется уже много месяцев.

– И хоть бы кто дотумкал почему, – сказал сержант, провожая всех четверых к лифту, что спускался под холм. – Бобиков можно раздолбать хоть сейчас, а мы все отбиваемся. Только и остается – верить, что кто-то там наверху знает, к чему вся эта хрень.

Сержант был невысоким лысеющим воякой лет уже почти пятидесяти, невзрачным, пузатым, увешанным оружием – явно из тех, для кого вера не пустой звук. На шее у него болтались два серебряных креста, и очень легко было представить, как он стучит по дереву всякий раз, когда говорит что-то оптимистичное; на правом бицепсе наверняка татуировка «Не доверяй удаче» в окружении рогов изобилия, долларовых значков, пронзенных стрелами сердец и «13» в центре расходящихся волнистых линий, призванных указывать на искрящуюся магию этого числа. Сержант был тугодумом, после каждого вопроса долго чесал затылок, а когда молчал, то рассеянно и тупо таращился на дверь лифта. Минголла присматривался к знакам.

Коридор, в который они вышли из лифта, был обшит таким же белым пенопластом, как тоннели на Муравьиной Ферме, повсюду толпились и куда-то спешили множество младших офицеров. В самом конце коридора путешественники вошли в дверь, и сержант сказал сидевшему за столом капралу, что это разведчики явились к майору Кэйбел. Капрал нажал кнопку зуммера, внутренняя дверь распахнулась, и они вошли в комнату, где стояли стол, стулья вокруг него, стулья у стен и раскладушка в углу.

Майор Кэйбел оказалась женщиной лет тридцати, смуглой, хрупкой и симпатичной, хотя тусклые каштановые волосы и напряженное лицо неизбежно превращали ее миловидность в чопорность старой девы, – Минголле тут же пришла на ум училка с фронтира, брошенная женихом и застрявшая на долгие годы среди ветров прерии. Накинув форменное платье поверх футболки и камуфляжных штанов, она пригласила их войти. Майор быстро согласилась переправить группу на следующее утро через долину и дать им в провожатые разведывательный патруль; но когда Минголла предложил, что лучше бы на вертолете, ответила, что с патрулем безопаснее: на том конце долины вертолеты постоянно сбивают. Посмотрев на часы, она сказала, что к услугам гостей койки и душевые, но после спросила Минголлу, не трудно ли ему задержаться для короткого разговора. Деловой вопрос, пояснила она. Проводив остальных за дверь, майор Кэйбел словно ослабила пружину, сбросила с себя четыре или пять лет, а заодно и хрупкость; она откупорила бутылку джина и пододвинула Минголле стул – от такого обращения тот почувствовал себя неуютно.

– Надеюсь, вы не возражаете против небольшого разговора, – сказала майор, наполняя Минголлин стакан. – Так редко удается поговорить с нормальными людьми.

– Почему?

– Место такое... невероятные интриги. Средневековье! Лейтенанты подсиживают капитанов, капитаны друг друга, а заодно и меня. Все потому, что никак не закончится операция. Людям скучно, и за неимением лучшего они занялись карьерными подвижками.

– Вы серьезно?

– О да! Если бы они позволили мне победить – уверяю вас, это вопрос нескольких дней, – все было бы в порядке. Но командование настаивает на сдерживании. Одному Богу известно зачем! – Большим пальцем правой руки она потерла суставы левой. – Это действительно невероятно. Люди дурят друг другу головы... столько жертв. Пишут доносы о том, как и кто себя ведет, потом эти бумаги возвращаются к пострадавшим. Несколько раз я перехватывала доносы на саму себя. Если бы половина всего, что там написано, было правдой... – Она театрально повела плечами. – И вообще, я отрезана от всех возможных... взаимоотношений. Заперта в этом кабинете. Мне постоянно снится один и тот же кошмар. Как будто я на пляже... Белый песок, солнце. Я живу в домике среди дюн. Меня ужасно утомляют прогулки по берегу, это слишком скучно. Не на чем задержать взгляд... даже краски блеклые и уродливые. Я ничего и ни для кого там не делаю. Не прячусь, не ищу уединения. Просто должна там быть. Что-то вроде профессии. Никому не нужна, никто со мной не разговаривает. Фактически не умею разговаривать. Я там навсегда. – Она коротко и нервно рассмеялась. – Недалеко от истины. Итак, – сказала она с подчеркнутым безразличием, – вы из Нью-Йорка. Боже, сто лет не была в Нью-Йорке.

– Я тоже там давно не был, – ответил Минголла, оглядывая комнату.

На тумбочке рядом с раскладушкой лежала стопка религиозных журналов, а в тумбочке уместились маленький телевизор, видеомагнитофон и несколько кассет, причем в названиях большинства фильмов бросалось в глаза слово «Любовь». Таков был доминантный узор майорских дум – то, вокруг чего они все время крутились, и по обстановке в комнате становилось ясно, какую именно иллюзию он отражал.

Чтобы удержать майора на расстоянии – а она уже принялась водить пальцами по его руке и колену, – Минголла стал расспрашивать о ее прошлом. Ему не хотелось открыто отталкивать ее, да и вообще обижать. Несмотря на иллюзии, что-то очень привлекательное было в этой женщине: внутреннее достоинство и сила отвергали надломы, заставляли относиться к ней без унизительной жалости. Минголле редко попадались люди, которых не хотелось бы жалеть.

– Я поступила в армию, когда умерла мама, – сказала майор. – Разные бывают обстоятельства, иногда люди поступают ужасно глупо. Одному Богу известно, о чем я тогда думала. Наверное, хотела порядка. Порядка! – Она рассмеялась. – Армия вобрала в себя все порядки на свете, а получился бардак.

Она рассказала, как болела мать, сколько той пришлось вынести.

– Я делала всю работу, – говорила майор. – Построила вокруг дома каменный забор. Перекопала сад. Обрезала сгнившие корни... жесткие, как стиснутые суставы. – Майор взболтала в стакане джин и уставилась в него, словно надеясь вычитать там пророчество. – Люди просты на самом деле. Когда я приехала, чтобы за ней ухаживать, она затолкала мою одежду в специальный ящик, подальше с глаз. Ерунда, конечно. Просто кусочек ее жизни. Иногда она словно скатывала свою боль в шарики, один за одним, так ей становилось легче. Однажды сказала: «Видишь, семена этой лилии... висят на листьях. Возьми самые большие. Только не пересуши. Посади в дальнем конце сада». Когда я это исполнила, ей стало легче. – Майор подлила Минголле джина. – Сестра приехала помогать. Мы не виделись много лет. У нее появился южный акцент, на цепочке она теперь носила золотую карту Техаса. Сказала, что любит меня, но я с трудом ее узнала. Муж у нее техасец, пишет книги про всякие ужасы. Что-то я читала. Неплохо, но меня не трогает. Максимум – что-то вроде нездорового пессимизма. Наверное, мне трудно влезть в шкуру вампира-самоненавистника.

Она встала, подошла к дверям, остановилась и оглянулась через плечо на Минголлу; когда их взгляды встретились, она отвернулась.

– Не могу понять, почему именно я тут за все отвечаю, – продолжала майор. – Знаю, что конкретно привело меня на эту должность, полковник погиб и все такое, но это же не имеет никакого смысла. – Она рассмеялась. – Конечно, на самом деле я не отвечаю ни за что. Да и никто не отвечает... а если и есть такие люди, то они плохо понимают, что делают. Вы знаете, я теряю ежедневно сотню бойцов, даже когда затишье. Сто человек! – Она опять подошла к двери, повертела ручку. – Напрасно я говорю это все разведчику. Вдруг донесете.

– Я не буду на вас доносить.

– Простите, – сказала она, подходя поближе. – Я не это имела в виду. Мне почему-то неловко рядом с вами.

– Может, мне лучше уйти?

– Может быть. – Она упала в кресло. – Почему всегда одно и то же?

– Что одно и то же?

Она смущенно отвернулась.

– Меня постоянно тянет к мужчинам... к чужакам. Это... даже нельзя сказать – тянет. То есть я чувствую, как это начинается, понимаете? Чувствую, как реагирует мое тело. И стараюсь контролировать. Сознание не участвует, понимаете? По крайней мере, сначала. Но я не могу остановиться, не могу притормозить. А потом включается сознание тоже... хотя даже тогда я знаю, что это не настоящее, просто... Не знаю, что это. Но не настоящее, точно. – Похоже, майору очень хотелось, чтобы ее переубедили.

– Я могу помочь, – сказал Минголла.

– Это невозможно. Вы не знаете, что со мной происходит, а если бы и знали... – Она прищурилась. – Что вы замышляете?

– Ничего, – ответил Минголла и стал вгонять ее в сон.

– На кого вы работаете? – спросила майор, потом зевнула.

Среди всех узоров ее сознания один был явно поврежден, структура его казалась пластичнее, и влиять на него было легче, чем на другие, так что, пока майор клевала носом в кресле, Минголла возился с этим узором, менял, уменьшал его доминацию. Работа требовалась кропотливая. Слишком легко было промахнуться и вообще разрушить узор. Разрушить сознание этой женщины, превратить ее в собранные заново человеческие обломки – как дон Хулио, Амалия и Нейт. Прозрачное спокойствие не отпускало Минголлу все то время, пока он работал, и вместе с покоем приходило новое понимание разума. Минголла видел, как все мысленные узоры подчиняются главному, как в течение жизни они сплетаются в замысловатую, но заранее предопределенную сеть, что соединяет этот разум с мириадами других, и спрашивал себя: что, если его вера в таинственные и сверхъестественные совпадения была на самом деле смутным пониманием сути мышления, а те мистические свойства, которыми он всегда наделял реальность, действительно имели смысл?.. Слишком о многом предстояло подумать, слишком многое понять. Женская рука на фреске, девочка-христианка, которую он будет лечить в каком-то возможном будущем, ощущение, что он как-то разобрался с Исагирре.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28