Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Худловары

ModernLib.Net / Современная проза / Шелли Мерси / Худловары - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Шелли Мерси
Жанр: Современная проза

 

 


Алексей Андреев // Мерси Шелли

ХУДЛОВАРЫ

или Страшная правда о писателях

Пролог

Автор, выпей йоду!

…и только ради

пары засохших листьев

взял эту книгу

Звонок издателя застал меня в сортире. Бывают такие удивительные совпадения, когда сразу понимаешь – это не желудок, это судьба.

Вообще-то я не из тех, кто любит болтать по мобильнику на толчке. Но до издателя мне позвонил один псих, решивший, что я хочу выслушать идею нового проекта. Проект должен совместить SMS-сервисы, GPS-навигацию и еще пяток модных прибамбасов. По плану психа, объединение всех этих чудес сулит сказочное обогащение. При чем тут я? О, сущая мелочь. Небольшое одолжение. Нужно помочь с финансированием. Если бы я задействовал свои связи в Министерстве обороны, в компании Microsoft и в одной чисто женской тоталитарной секте… Пару звоночков, ага. И тогда все завертится.

Где-то на тридцать второй секунде этого бреда я и отправился с трубкой в сортир, чтобы не терять время, но и не обижать психа моментальным отбоем. Я знавал психов, которые от таких отбоев заводятся еще больше и звонят снова в пять утра.

Через три минуты мне удалось закончить сеанс психотерапии на вполне дружеской ноге. Но не успел я отложить трубу, как этот ненасытный тамагочи опять запиликал. Неужели терапия не помогла? Старею?

Нет, голос был другой. Мой буйный технопсих стрекотал как кузнечик, а теперь в трубке сидел жук-короед.

Начал он издалека, они это любят. Как, мол, поживает великий японский поэт. Ну и прочая такая розовая помада с блеском.

С издателями нужно держать ухо востро. Это по молодости ты с ними любезничаешь. Ваши творческие планы? – о, Наполеон отдыхает! Прислать текстик? – Да легко, как два клика. Оп! – и ты уже на крючке. Начинаешь чего-то ждать, интересоваться. А он, сука, на тебя давно уже забил. Юлит, юлит, а потом через полгода говорит какой-нибудь поганенький комплимент. Такая мол, сильная вещь, боюсь, нашим простым читателям не осилить.

Теперь-то я ученый. Как там моя японская поэзия? Да никак! Международная премия три раза в одну воронку не падает. А если бы и упала, все равно только на одну пьянку хватило бы.

– Погоди, но я же видел тебя в этом… в сборнике Курицына. «Стихи в Петербурге XXI века». Прямо с тебя начитается!

– Старье голимое. И никаких денег.

– Да уж, – с притворной печалью вздыхает трубка. – А еще сейчас в клубах многие читают. Ты наверняка мог бы…

– Ага, еще как мог. Последний раз я читал в позапрошлом году в Коктебеле. Через девять месяцев у меня сын родился. Он классный пацан, но ему еще рано заводить сестер.

– Ладно, не скромничай, – скрежещет короед. – Зато предсказания из твоего романа по всему Интернету цитируют.

Кто-то внутри меня собирается разомлеть от услышанного. Но я беру эту внутреннюю гниду за жабры и хорошенько скручиваю. Нельзя, нельзя. С издателями надо как с мертвыми, только наоборот – либо плохое, либо ничего.

– А ты в курсе, какой гонорар был за тот роман? Мне за одну подтирочную статью в «Плейбое» заплатили больше. Да и вообще, с фантастикой я…

– Отстой, однозначно! – радостно соглашается издатель. – Знаешь, эта волна инфантильных книжек уже всех достала. Мы сейчас запускаем новую серию. Чистый реализм. Настоящий русский язык.

Пожалуй, надо было поболтать с первым психом подольше, размышляю я. Его план уже не кажется мне бессмысленным. SMS-сервис как самая массовая форма электронной оплаты в России. Плюс GPS-навигация как привязка к картам и другим локальным услугам. Да и остальные прибамбасы, которые он упоминал… Нужна только пара хороших программеров, и… Блин, неплохой план!

– Я тут недавно говорил с N…, – продолжает жук-короед из трубки. – Он мне показал твои американские рассказы. Это именно то, что нам нужно! Только бы… покрупней. N. меня уверял, что ты сейчас над чем-то большим работаешь.

– Ну да, работаю над кое-чем…

Я зажимаю трубку плечом, отрываю длинный лоскут туалетной бумаги и складываю пополам. Бродский, говорят, с похмелья ходил на Васильевский остров. Этот остров отличается от Петроградской стороны тем, что люди там ходят не только по Малому и Большому, но еще и по Среднему. Вот и у меня сегодня та же хрень. Неформат какой-то.

Но дело уже сделано, и от известного удовольствия я опасно расслабляюсь.

– С деньгами-то чего у вас?

Зря, зря. Ясно же, денег никаких. Но сейчас не докажешь. Это вроде как другие, прошлые истории. А в будущем у издателей всегда есть деньги.

– Так я ж говорю, новая серия! Все ресурсы на амбразуру. Миллионов не обещаю, конечно. Но уж всяко не те подачки, что тебе в Питере платили. Когда можешь текст прислать?

– Только я сразу предупреждаю… – Говорить срок нельзя, он и так меня уже подловил. Надо отмазаться как-то иначе. – …Предупреждаю, это будет грязно. Будут описаны нераскрытые убийства и нарушена корпоративная этика. Будут даны рецепты взрывчатки, наркотиков и редких сексуальных извращений. Оскорблены чувства известных личностей и целых религиозных групп. Реальные имена будут! И еще, это… будет рассказано, как на самом деле создавался русский Интернет. И про патриотизм тоже.

– Да ладно, тебя и так все ненавидят, – хихикает трубка.

«Зачот», думаю я. Прямо так и думаю, с буквой «о». Такого комплимента я не ожидал. И даже замер на миг, не донеся бумагу.

– Будет жестоко искажен русский язык, – без особого энтузиазма добавляю я.

– Гы-гы, – раздается в трубке. – Со времен Fuck.Ru уже семь лет прошло. Сейчас на этом языке даже министры говорят. Кого ты удивишь?

Отступать некуда. Остается соврать, чтобы отвязаться. Соврать издателю – не грех, они сами все время врут.

– Где-то в конце лета закончу, – говорю я. – Если основная работа не загрузит.

– Ну и славно. Буду ждать.

Он дал отбой. И тут я сделал еще одну ошибку.

Не надо было после сортира идти в душ. В душе приходят мысли. Или развиваются идеи, которые попали в голову аккурат перед душем. В верхней части головы человека есть тайная кнопка, которая включается струей воды. Попы не случайно используют воду при крещении. Но монополизировать эту технологию им пока не удалось. Иногда я специально иду в душ, чтобы что-нибудь такое развить.

А тут не надо было. Потому что под душем я стал думать о литературе.

Когда-то давно, в глупом пионерском детстве, нам влили в голову, что «книга – источник знаний». И что мы живем «в самой читающей стране». Только спустя годы я заметил, что эти две аксиомы не сходятся. Если бы книги были источником знаний, в нашей самой читающей стране зашкаливало бы от знающих людей.

Между тем, число окружающих дураков с годами не уменьшилось. Просто они у нас – специальные. В отличие от дураков других стран, увлекающихся телками, тачками и туризмом, у нас в России выведены две особые породы дураков – «дурак читающий» и «дурак пишущий». Говорят, это как-то связано с принудительным потреблением рыбьего жира. Так или иначе, две породы дураков прекрасно живут в симбиозе. У них нет национального спорта или национального танца. А о том, что у них нет секса, они сами с удовольствием рассказывают по телевизору. Все это им заменяет литература как наиболее доступная, карманная форма некрофилии. Гребаные мокрецы миллионного разлива.

Вот об этом стоило бы написать. Причем не здоровому человеку, которого болезнь вообще не коснулась. Нет, написать должен тот, кто переболел и выздоровел. Только такой человек, как я, может вывести мокрецов на чистую воду. Агент Скалли, дайте мне ледоруб!

Я вышел из душа, вытерся. А может, ну его к Багу? Отвечать врагу его же оружием – значит, снова взять в руки оружие. Снова заболеть. К тому же осенью этот издатель на букву «П» наверняка сообщит, что планы поменялись и новую супер-серию зарубили.

Но как назло, у меня был выходной, жена с малышом умотали на дачу, а на улице шел дождь. Нормальный летний дождь, до следующего четверга. Мечта гребаных мокрецов.

Я сел к компу. И услышал, как далекие мокрецы потирают лапы, предчувствуя, что сейчас они снова поимеют мой мозг. Что же делать?

И тут я вспомнил. Память – отличная штука, когда она не внешняя. Я знаю, как обломать гребаных пришельцев.

# # #

Десять лет назад я видел инопланетян. В тот день стояла моя любимая погода. Знаете, бывают такие застывшие питерские деньки: солнца нету, но и не очень пасмурно, и не жарко вроде, и не холодно. Дождя нету, но как будто вот-вот пойдет, легкий такой, кислотный, на радость всем любителям LSD. И вообще как будто осень, хотя на самом деле весна. Такой вот прозрачный, промежуточный день. В такие дни и восприятие реальности какое-то сдвинутое.

В один из таких дней в городе Моргантаун, штат Западная Вирджиния, я встретил инопланетян. Высадились они в университетском кампусе, но первую пару я заметил еще в начале Хай-стрит, за восемь кварталов до Юниверсити-авеню. Инопланетяне стояли на всех углах, парами. Они были одеты в очень чистые белые рубашки и очень черные костюмы. В руках держали зеленые книжечки.

Не то чтобы они очень навязывались. Но весь их уверенный, неземной вид как бы говорил: «Не возьмешь книжечку – разбомбим вашу Чечню к ебеням!». Я прошел три квартала, выдерживая такое давление. Это было непросто: черно-белые пары с зелеными книжечками стояли на всех углах. Мозг мой работал на пределе… и наконец родилось решение!

Я взял книжечку. Но открывать не стал, а с идиотской улыбкой и книжечкой в руке пошел дальше. Остальные инопланетяне, видя, что у меня уже есть книжечка, улыбались и не давили на меня больше.

На лекцию я пришел с опозданием в десять минут. В тот день мы многих не досчитались. Зеленую книжечку я так и не читал – хотя однажды, приняв множество мер безопасности, открыл ее на задней странице. Это была гидеоновская Библия.

Позже, в Москве, знакомый рассказал мне, что ему тоже однажды удалось обмануть инопланетян. И не только обмануть, но и получить с этого личное удовольствие.

Он в тот день поехал в метро. Для конспирации ему пришлось взять с собой одну книжку в оранжевой обложке: в метро, как известно, с большим подозрением относятся к людям без книжек. И вот мой приятель стоит себе на перроне, ждет поезда, книжка оранжевая в руке. Вдруг подходит к нему девушка небесной красоты и говорит человеческим голосом: «Чего это ты здесь стоишь? Наши все уже собрались!» Потом берет его под белы руки и ведет в другой конец платформы. А там – целый палисадник девушек небесной красоты. И все с книжками в оранжевой обложке. Сбор фанатов Макса Фрая. И мой приятель таким путем узнал, что Макс Фрай – это не только ценная книга, но и три-четыре…

Короче, способы есть. Гребаные пришельцы не получат мой мозг. Я использую трюк, который придумал сто двадцать лет назад Луи Пастер. Это он назвал вирусы «главным врагом человека». А еще он заметил, что если взять дохлого микроба, это организму не повредит, зато поможет выработать защиту против живой заразы того же сорта. 1885 год, первая вакцина против бешенства.

Я сделаю то же самое. Не буду писать ничего нового. Просто открою старые дневники и вытащу оттуда все, что нужно. Всех своих дурманных вибрионов литературной болезни.

Может быть, от этой прививки у вас закружится голова или зачешется в неожиданном месте. Может, вас даже стошнит. Не ссыте, так и надо. Сладкие леденцы в награду тоже будут.

Да, и вот еще что. Обычно в начале книги ставят такую странную фразу – мол, все упомянутые персонажи вымышлены. Не понимаю, зачем это? И так ясно, что все герои книг вымышлены. Сейчас, когда я пишу эти строчки, в моей квартире никого нет. Ну, если не считать вон того таракана, который вылез из телефона и ползет к пакету из-под печенья. Я дописываю абзац, а он тем временем набрасывается на крошки. Но оттого, что я называю в тексте чье-то имя, в комнате не становится больше народу. И тараканов не прибавляется. Даже печенья не прибавляется. Конечно, все вымышлено. А как же иначе?

Так что если у вас возникнет ощущение, будто персонаж из книги и какой-то реальный человек – одно и то же лицо, помните: это верный признак болезни. Той самой, от которой вас может спасти моя история.

Глава 1

Мальчик со спичками

первый снег

все тропинки старого парка

одинаково чистые

От Ломоносова до Гумилева

Если сами вы не из Питера и вздумали найти в этом городе университет, вас могут обмануть. Вам скажут, что университет – это кучка облезлых зданий, к которым тянет руку медный Петр на прямоходящей лошади с другой стороны Невы. Точнее говоря, указывает он на каменного Михайлу Ломоносова, сидящего на Васильевском острове с блаженной рожей студента, который только что прокомпостировал в трамвае свою повестку из военкомата. А то, что находится за спиной великого Михайлы, и есть университет, скажут вам.

Это и будет обман. За спиной памятника располагаются только факультеты неестественных наук. А правильная, естественно-научная половина универа, находится в экологически-чистом Петергофе. Именно туда устремлен просветленный взгляд Ломоносова, который повернулся задницей к историческому факу.

Но из города этого не увидишь – далековато. Зато с платформы Старого Петергофа при хорошей погоде уже можно разглядеть высотки общаг. Идти до них еще полчаса – высокое всегда кажется ближе, чем на самом деле.

В общаге номер 12 нужно подняться на 8-й этаж и дойти по центральному коридору до последней двери направо. На двери увидите цифру 92, а под ней – мраморную табличку с моим портретом и надписью золотыми буквами.

Вру, вру. Нету там никакой таблички. Их всегда размещают не там, где надо. Пишут на каком-нибудь доме: «Здесь в таком-то году родился великий русский писатель». Что за бред? Никто никогда не рождается великим русским писателем. Есть, конечно, астрология – но я больше верю в земные связи. Скажем, сам я родился за два месяца до того, как умер Джим Моррисон. Он был страшно чувствительным человеком. Он мог слышать неслышные песни бабочек и голоса людей через океан. Вот почему мне кажется, что он умер только из-за того, что услышал этот ужасный, ужасный крик, когда моя беззаботная мама уронила меня на кафельный пол в нашей ванной – я тоже всегда был страшно чувствительным человеком. Но это еще не делает из человека писателя.

А бывают и посмешнее таблички. Город Чудово, где я провел детство, известен тем, что именно там великий поэт Некрасов похоронил свою любимую собаку Кадо. К этой табличке на собачьей могилке регулярно водят школьников. Но реальной истории им не рассказывают. История же такова.

Однажды Некрасов со своей второй женой пошел на охоту. Вот идет он по лесу, постреливает разных птиц, и вдруг видит: кусты трясутся. «Ага, – думает Некрасов, – так вот ты где, моя вторая жена». Да как саданет по кустам с двух стволов! А там была любимая собака. Погоревал Некрасов три дня, а потом купил еще трех борзых и пошел писать книжки о страданиях русского народа.

Само собой, биографы потом все подчистили. Якобы это жена собаку застрелила, а Некрасов с ней три дня не разговаривал. Но суть не меняется: даже зверское убийство маленьких животных не делает из человека писателя.

И нет никакой таблички на той двери, за которой я сошел с пути истинного на путь печатного слова. Да и внутри все наверняка точно так же, как раньше. Те же голые стены цвета плесени на помидорах, деревянный шкаф-инвалид, стол с обгрызенными углами. Те же пружинные кровати, над каждой – свой плакат с рок-группой или голыми бабами.

И такие же четыре раздолбая на кроватях, как тогда.

# # #

Явление печатной машинки Серж Белец окружил большим пафосом. Естественно, он принес ее не для того, чтобы печатать собственные творения. Ни в коем случае, как вы могли подумать такое, циничные мудаки! Он принес ее, чтобы перепечать Нечто Великое. Нечто, Чего Просто Так Не Достанешь. Ну ладно, не только себе. Он и вам, циничным мудакам, напечатает. Благо в машинку можно заправить сразу четыре листа с копирками.

И он заправил. И бережно положил рядом с машинкой очень потрепанный (сразу видно – Великое!) томик Гумилева. И красиво вдарил по клавишам, прям как тот Бетховен. Железные буквы высекли сразу на четырех листах четыре одинаковые строчки:


«Милый мальчик, ты так свесил»

– У-у блядь, – сказал Серж.

Он выдрал из машинки всю пачку, быстро сложил новый бутерброд из бумаги и копирок, заправил… Пафос стремительно улетучивался, и, пытаясь его удержать, Серж застучал по клавишам в большой спешке. Получилось еще четыре одностишия:


«Милый мальчик, ты так свесил»

В этот момент вернулся домой Вах. По лицу было видно: его только что послала очередная тупая первокурсница, не понявшая тонкой души человека из спецшколы.

– О-о, Гумилев! – закричал Вах, увидав потрепанный томик. – Чур, мне вторую копию!

Мы с Сан-Санычем, лежа на кроватях с уже отпечатанными мальчиками, не сдержали гомерического хохота. Белец сразу стушевался и предложил выпить.

Как потом стало ясно, у него был хитрый план – отделаться от нас по дороге, вернуться пораньше и в спокойной обстановке поиграть с пишмашинкой.

План почти сработал. За исключением одной мелочи. Некоторые движения имеют свойство застревать в моторной памяти. В уме-то Серж наверняка проговаривал гумилевский текст без ошибок: «Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка…» Но руки работали по своим законам.

Вернувшись, мы нашли Сержа спящим, а на столе – еще четыре листа с той же короткой историей. Неприличный мальчик не сдавался. Плевал на светлую улыбку и ужасную скрипку. Ему хотелось свесить, да и только. Видно, ему было что показать.

Поскольку Серж купил самую тонкую бумагу, все листы со свесившим мальчиком быстро перекочевали на бачок в туалете. Когда к нам в гости приходили девушки, по хохоту из сортира мы определяли, насколько хорошо они знают Гумилева. В те времена мы еще любили интеллигентных девушек.

Крыло крокодила

Наверное, я погорячился, когда сказал, что сейчас в той общаге живут такие же раздолбаи, как мы. Нет, не обязательно. Может, сейчас там очень приличные пацаны. Или даже девушки, которые обклеивают шкафы не винными этикетками, а конспектами лекций – как Софья Ковалевская, верившая, что таким манером наколдует себе любовь профессора Веерштрасса. Ни хрена у ней не вышло, кстати. Только стены загадила.

Нам было проще. Раздолбайство обеспечила школа-интернат. Для этой школы нас, ненормальных детей, отлавливали на математических олимпиадах по всему Северо-Западу. А потом дрессировали, как тех крокодильчиков. Разве что мы не летали.

Зато на матмехе сразу заделались снобами. На занятия мы ходили в стохастическом режиме и садились на задних рядах. Для преподов, привыкших к тупицам на галерке, это был сюрприз. Дождавшись, когда лысеющий доцент испишет четыре доски формулами и слегка зависнет, кто-нибудь из нас вяло сообщал с задней парты:

– Извините, но вы на первой доске потеряли минус.

Препод, чертыхнувшись, начинал цепочку формул сначала. Через полчаса он объявлял, что теорема снова доказана. И с опаской косился на задний ряд. Скукота.

Один только раз случился педагогический прорыв. Профессор по теории вероятностей заболел. Только мы обрадовались, что не придется слушать однообразные задачки про черные и белые шары – не тут-то было. За профессора на семинар пришел слегка поддатый аспирант.

– Так, – сказал он, с ухмылкой оглядев аудиторию. – В покер кто играет?

Поднялась пара неуверенных рук. А затем почти все остальные.

– Нормально, – кивнул чувак. – Кто скажет вероятность «стрита», получит зачет.

– После первой сдачи или?.. – с интересом спросил задний ряд.

И понеслась. Лучший математический семинар в моей жизни. Но все остальное – увы. Что нам оставалось делать? Раздолбайство – мать поэзии.

Поэзии было навалом: опытные девушки со старших курсов и спиритические сеансы, нокауты на боксе и великие коммерческие планы, «Пинк Флойд» вперемежку с Шопеном и чай вперемешку с тараканами. Даже в прыщах была поэзия, если учесть, сколько химикатов было на них переведено: Менделеев отдыхает. Но мы сейчас говорим о болезни посерьезнее, да? О том, что требует бумаги.

За неделю опытов с пишмашинкой, изрядно затрахав нас громкой долбежкой по клавишам, Серж победил мальчика-свешивателя и заставил его взять в руки скрипку. Вслед за Гумилевым Серж напечатал что-то свое, а потом – сборник лучших стихов нашей комнаты. Само собой, все мы были гениями. Но друг друга считали «несамобытными». Было решено напечатать сборник и дать его оценить незаинтересованным соседям по общаге.

Основательнее всех готовил свои стихи Вах. Тщательно их переписывал, а порой даже ел. Оставшиеся он читал нам. Мы помогали, как могли:

– Вот эта строчка «волос твоих отлив» – по-моему, неудачная. Ассоциации дурацкие. Знаешь, иногда говорят – «пойду отолью». Ну типа поссать.

– Хорошо, пусть будет вот так: «волос твоих разлив».

– Теперь вообще кранты. Армянский разлив!

– Да ты стебешься! Во, сейчас у Бельца спросим. Серж, какие ассоциации у тебя вызывает слово «разлив»?

– Ну, это… Ленин в Польше.

Когда сборник был готов, мы стали раздавать его знакомым. Те отвечали полезными советами. Одноклассники Глеб и Андрюха, обитающие на физфаке, заставили меня прочесть текст Маяковского «Как писать стихи». Так я узнал, что для написания стихов нужно понимать цели своего класса, а также иметь велосипед и зонтик.

Но кто из нас лучший поэт, так и не выяснилось. Сейчас из всего сборника я помню только один стих Сан-Саныча. Наверное, он и был лучшим:


я думаю о возвышенном
но не выражаю словами
со стороны я какой-то униженный
и не уважаемый вами


я обычная серая мышь
думающая о свежем сыре
но иногда я взлетаю до крыш
и становлюсь единственным в мире


передо мной лежит он
грязная отвратительная дыра
а сверху звезд миллион
и на одну я смотрю до утра

Сан-Саныч и жил как настоящий поэт. Он вообще не заморачивался ходить в универ и вылетел прямо с первого курса.

А Белец, наоборот, сделался экстремально деловым – у него вдруг наметился ребенок. Серж переехал в семейную общагу, но время от времени заходил к нам и с очень серьезным видом забирал что-нибудь «свое» – тройник или настольную лампу с последней лампочкой. Сидя в темноте, мы с Вахом его жалели. Мы еще были романтиками: у нас была керосиновая лампа.

# # #

Оставшись вдвоем, не теплые и не холодные, мы заводим себе нового соседа Андрюху и продолжаем сочетать раздолбайство с универом. В основе гомеостаза лежит правильное распределение обязанностей: Вах с Андрюхой тащат в дом всякое говно, а я его выкидываю.

Больше всего меня достают их бабы. В то время как я платонически страдаю по одной-единственной (в месяц) симпатичной студентке с отделения астрономии, мои сокамерники быстро забивают на этих звездных недавалок и начинают таскать в дом разных уродин с улицы.

От уродин у них заводятся мандавошки. Когда такое случается, Вах с Андрюхой пару дней бродят по комнате с целлофановыми пакетами на головах, капая анти-мандавошной жидкостью на мои конспекты, а потом снова бегут на улицу за уродинами.

Иногда какая-нибудь манданосица припирается в их отсутствие и чего-нибудь просит, типа пожрать. Одна закатывает героиновую ломку, и мне приходится вытаскивать ее на пожарную лестницу, чтоб не портила интерьер. Я большой гуманист, но за несколько месяцев до этого какой-то приблудный экспериментатор уже помер в нашем блоке в мое отсутствие, тестируя странные коктейли на основе ношпы и спирта. Не хочется, чтобы за нами закрепилась репутация морга.

Временами наезжают одноклассники из московского физтеха. Иногда, поднявшись утром с кровати, обнаруживаешь, что стоишь на двух обкуренных людях сразу. С ними тоже нельзя расслабляться. Формально наша школа была математической, но люди там учились очень разные. Когда я впервые зашел в свою комнату в интернате, я застал такую картину: два пацана увлеченно играют в шахматы на отжимание. Один, совсем щуплый, все время выигрывает. Другой, мускулистый, столь же легко отжимается 50 раз, и все повторяется снова. Эта картинка умилила меня своей гармоничностью.

Ну и кто бы угадал, что Леша Сергеев, который все время отжимался, станет психологом и специалистом по тальтекам? А Вадик Мороз, который ставил маты, победитель всероссийской олимпиады по физике, в один прекрасный день высадит крепкую дверь нашей общажной комнаты вместе с половиной косяка и оставит записку: «Извините, я забыл у вас свою ручку». Гребаные вундеркинды. Никогда не знаешь, чего от них ждать.

Бывало, я и сам не сдерживался из-за очередной любовной драмы. И тогда уже Вах с Андрюхой отбирали от меня бутылки, а утром сообщали, с кем я дрался, какие песни пел унитазу и откуда притащил в комнату пятую кровать, уверяя, что ее можно пристроить на шкаф.

Думаете, нафига я все это рассказываю? Да просто чтоб вы знали: у нас была нормальная, настоящая жизнь. И только самый хронический ботаник мог бы заниматься в этих условиях литературой. Но мерзкий вирус пишмашинки уже сидел в моей голове и ждал своего часа.

# # #

Летом сделалось затишье. Вах и Андрюха скрывались от сессии в клинике неврозов на Васильевском острове. Это несложно: в питерских психушках слово «матмех» – уже диагноз. Именно у нас каждой весной кто-нибудь обязательно прыгает с крыши. Шесть четырнадцатиэтажек по кругу, эдакий гигантский магендовид в чистом поле. Идеальная постройка для сакральных дел.

Тем временем я узнал, что есть маза переехать в новую общагу. Там еще никто не заблевал подоконники, не забил пустыми бутылками мусоропровод, не отбросил коньки на пожарной лестнице и не трахался на газовой плите, рискуя взорвать весь этаж. А этажей там было всего семь, и даже последние невротики понимали, что прыжок с такой высоты не дает никаких гарантий.

Короче, чистенькое гнездышко. Чтобы туда попасть, нужно было поработать в старой общаге летом. Там-то меня и настигла пишмашинка.

Нет, не сразу. Пару недель я занимался делом. Вырубать из стен батареи отбойным молотком – работа вполне творческая. Кроме того, многие студенты забили на приказ коменданта и не сдали на лето ключи. Такие запертые комнаты полагалось вскрывать, и тут отбойный молоток был весьма кстати. С первым десятком дверей я изрядно потрахался, но вскоре надрочился вскрывать их одной точной очередью чуть пониже замка. И даже находил в этом какое-то странное удовольствие.

На вечер тоже имелась развлекуха. Один шустрый приятель открыл в общаге видео-клуб и зазвал меня приглядывать за посетителями. Так я убивал сразу двух кроликов: смотрел классику американской эротики и, как ответственное лицо, кадрил симпатичных зрительниц из разряда неопытных абитуриенток. Ничто так не провоцирует интеллектуальную беседу, как совместный просмотр порнухи.

Но абитура закончилась, среди поступивших остались лишь самые страшные, а смотреть видео без приложения в виде телок не катило. В один из пустых, одиноких вечеров я решил навести порядок в комнате.

Такое случалось у нас нечасто, и в четырех ведрах мусора, собранного в тот вечер, нашлось много интересного. Особенно меня повеселила записка «Если ты не придешь через час, я повешусь!», адресованная непонятно кому и написанная, судя по слою пыли, не менее полугода назад. Но судя по отсутствию трупа в душевой, герла повесилась не у нас. И на том спасибо.

В другом пыльном углу моя швабра зацепила листок со злополучным гумилевским мальчиком, который любил свешивать. Лирический образ пишмашинки и пафосное слово «сборник» всплыли в памяти.

В петергофском прокате машинок не было, но в Ораниенбауме нашлась очень компактная электрическая. К тому времени у меня было три десятка дурацких стишков. И за пару вечеров, нещадно выдергивая листы с опечатками, я перенес всю эту поебень из блокнотов на чистые белые листы формата A4. В двух копиях.

А затем, по юношеской глупости, отвез вторую копию на сохранение родителям. В Чудово, где так любил поохотиться на своих жен знатный кинолог Некрасов.

Кухонная бомба

Спустя пару месяцев один стих из этой пачки появился в местной газете «Родина». Опечаток – штук шесть, два четверостишия потеряны, а одно напечатано два раза подряд. И это еще не самое страшное.

Маманя отнесла стишок в газету, потому что он был посвящен городу, где я провел детство. Помимо могилы собаки Некрасова, Чудово славилось в советское время своими спичками. Местное градообразующее предприятие, спичечная фабрика «Пролетарское знамя», попутно образовывала и досуг для местных подростков.

Потом уже, в физматшколе, впервые открыв «Пикник на обочине», я сразу понял, что описанная там «Зона» – это не про инопланетян. А про главную промышленную свалку моего детства, где от одного неверного шага земля вспыхивала под ногами зеленым огнем. И уж совсем смешно было читать страшилки об ужасных рецептах бомб, которыми якобы напичкан Интернет. В городе моего детства каждый десятилетний пацан знал, как получить гремучую смесь из бертолетовой соли и красного фосфора с любимой свалки.

Будь у нас тогда Интернет, мы могли бы избежать многих проколов. Но подсказок не было, приходилось учиться методом проб и ошибок. А так оно и запоминалось лучше. Если ты бросил бутылку и она не взорвалась, не надо подходить сразу – может рвануть под ногами. Если ты набил полный карман бертолетки и положил сверху спичечный коробок, путь даже пустой, твоя новая японская куртка через пять секунд превратится в праздничный салют – а не успеешь снять, станешь его частью. Если ты положил «массу» (то, из чего состоят головки спичек, только неграмотные называют серой) сушиться на батарее в подъезде, и потом стал отколачивать ее, засохшую, молотком, твой подъезд может лишиться батареи, а ты – пальцев на руке. И так далее, и тем более.

Последний урок суровой школы свалкеров я выучил в седьмом классе, когда уже почти «завязал». Главное правило настоящего свалкера – не тащить находки в дом. В моем случае добавилось полезное уточнение: не надо хранить «массу» там, откуда она может легко упасть.

Я припрятал хороший кусок за трубой мусоропровода в подъезде. Рвануло утром, когда я собирался в школу. Соседи выскочили на лестничные площадки и бегали там в густом дыму, спрашивая друг друга, что случилось. А на самой верхней, на пятом, крестилась старушка-уборщица. На вопросы жильцов она отвечала нехитрой историей: нашла за мусоропроводом какой-то камень и, чтобы не мести его со ступеньки на ступеньку, бросила в лестничный пролет…

Так вот – всего этого, реального и веселого, не было в моем дурацком стишке, который маманя отдала в газету. А была там фальшивая байка про романтическое знакомство и надежду на новую встречу. Нечто вроде песенки «В Вологде-зде-зде-зде, в Вологде-зде». Только про другой город, визиткой которого был спичечный коробок:


Ты, летая самолетом,
с багажом иль налегке,
вспомнишь – есть в лесах-болотах
городок на коробке…

Нет, стишок не был пошлым. По-своему, по-детски, он был даже хорош. Но жизни в нем не было.

Такие вещи осознаешь не сразу. Где-нибудь лет в тридцать вдруг замечаешь, что, обдумывая планы на грядущую неделю, до сих пор представляешь себе школьный дневник. Слева – понедельник, вторник, среда. Справа – четверг, пятница, суббота. А воскресенья нету, словно это какой-то нереальный день. Точно так же и взрывные радости моих детских воскресений остались за кадром того стишка, уступив место попсовому лирическому штампу.

Зато я узнал, что патриотическая поэзия – ружье с очень сильной отдачей, даже если стреляешь холостыми. Я высказал родителям все, что думаю про публикацию без моего ведома. Но это было только начало. Камешек покатился с горы, дерьмо влетело в вентилятор.

Вскоре маманя с гордостью сообщила, что местный попсовик-затейник, прочитавший газету, написал музыку к моему стишку. И начал петь этот бред на городских мероприятиях.

С тех пор я регулярно получаю сводки с фронта эпидемии. Через пару лет после газеты песню про городок на коробке напечатали в сборнике народных песен. Еще через год на День Города ее исполнял военный оркестр…

К тому времени у меня уже было несколько публикаций, за которые не было стыдно. Я верил, что Mainichi Shimbun, самая крупная газета Токио, распространила одно из моих лучших хайку самым большим возможным тиражом. Как я был наивен!

Году эдак в 2000-м батя привез мне новую этикетку от спичек. Там было четверостишие про городок на коробке. Тираж коробков оставил далеко за спиной все литературные пузомерки. Правда, рекламный стишок был подписан не моим именем, а именем автора музыки. Я так и не решил, стоит ли подать в суд за нарушение авторского права или наоборот поблагодарить тех, кто хотя бы здесь не засветил меня.

Но это было позже. А тогда, в конце восьмидесятых, мне хватило и одной газетной публикации, чтобы надолго отбить уважение к печатным органам.

Рука милитаризма

Дотошный читатель может спросить: «А в чем, собственно, разница между стишком напечатанным и стишком, написанным в блокноте от руки? Если чел чего-то записал, он уже рассчитывает на читателя…»

Ты прав, дотошный читатель! Болезнь начинается еще до того, как в поле зрения потенциального графомана попадает серьезная копировальная техника.

Скажу больше: сам я никогда не верил, что хорошие стихи вообще можно «писать». Как якобы делал Блок. Типа, вставал утром, садился за стол, брал пачку бумаги – и писал, писал, писал, пока у него не начинался туннельный синдром.

Это сказки для школьников. Настоящие стихи сочиняются без бумаги. Лучше всего, когда идешь под дождем. Многие из таких сочинений я забывал без особого сожаления. Приходишь домой, согреваешься, ешь-пьешь, девушки опять же… Ну и тю-тю поэма. И это как раз та грань, где поэзия в хорошем смысле – как умение видеть мир – еще не извращена болезнью писательства.

Удаленность от записывающих устройств очень помогает сдержать вирус. Я встречаю подругу в аэропорту Пулково, самолет опаздывает на три часа, и от скуки я решаю кое-что записать. Нужен блокнот. Я обхожу весь аэропорт. Видеосалон приглашает на фильм с сиськами, ларьки заманивают альбомами, сувенирами, цветами. Блокнотов нигде нет, и я понемногу зверею. Игровые автоматы, звукозапись, гриль-бар, «снимите себя сами», электронный гороскоп и биоритмы… Суки, кричу я, мне не нужны ваши гороскопы и видео-сиськи, мне блокнот нужен! Я гений, у меня сейчас улетит великое, если я его не запишу!

И вдруг – чик! – все проходит. Что-то в голове встает на место. Я выхожу на улицу, сажусь на поребрик и смотрю, как на асфальтовом поле пасутся большие белые птицы-самолеты. Иногда одни взлетают, а другие садятся. Мне хорошо и спокойно. Я в настоящем.

# # #

Возможно, мои редкие попытки записать стихи никогда и не перешли бы в хроническую форму, если бы не военная кафедра.

Вставать в полседьмого – уже измененное состояние сознания. Потом еще нужно протрястись в электричке до Питера и пересесть в троллейбус. Около Исакия троллейбус обгоняет всадника, и тут в пустой голове начинаются поэтические приступы. К какой же армии принадлежит этот всадник? По цвету – к «зеленым», а мост под ним – Синий. И едет он по неприятельскому мосту в ту же сторону, что и я. Чувствую спиной его тяжелый взгляд вдогонку. В этом городе много таких «зеленых», на Аничковом целых четверо, никак с конями договорится не могут. А за окном троллейбуса тем временем мелькает еще один – Медный. Он указывает на тот берег, на Ломоносова, сидящего спиной к военной кафедре. На лице Михайлы – знакомая улыбка гения, который положил на все с прибором не меньше Ростральной колонны, на радость всем девушкам-ростралкам.

Но я еще не памятник, мне косить военку нельзя, хотя она в сто раз скучнее всего матмеха. Приходится торчать там несколько зеленых часов и слушать, что бой – это «организованное столкновение воюющих сторон», а куст – «совокупность ветвей и листьев, торчащих из одного места».

Эта смертельная скука и будит во мне то, что у ночного снайпера Некрасова называлось «души прекрасные нарывы». На военных лекциях я записываю большинство своих универских стихов.

Иногда я передаю блокнот по ряду, чтобы повеселить одногрупников. Некоторые требуют распечаток. Они не врубаются, почему человек, ежедневно имеющий дело с компами, год за годом пишет собственные тексты карандашом в блокнотах.

Но я не сдаюсь. Два моих демона-хранителя, призрак свесившего мальчика и фантомная девица из городка на коробке, стоят за спиной и адски скалятся всякий раз, когда руки мои тянутся к размножающим приборам.

Короче, в то время болезнь еще была под контролем. А рукописное творчество с военной кафедры сослужило мне добрую службу даже после того, как я стал офицером запаса. Летом перед пятым курсом мы хипповали по Крыму. Как-то нас занесло на мыс Фиолент, что под Севастополем. Была глубокая ночь, когда мы спустились через все обрывы в маленькую бухту за мысом. Насобирали плавника на костер… и тут выяснилось, что ни у кого нет бумаги на растопку! Даже телефонные книжки остались в нашем базовом лагере в Бахчисарае, где мы подрабатывали сбором персиков. А среди дров, собранных вдоль берега, – ни одной сухой ветки.

И вот тогда, обшарив все карманы и добравшись до самого потайного, я достал из широких штанин… нет, не лазерный меч. В этих штанах я был на военных сборах, и в потайном кармане лежал листок бумаги в клеточку. С одной стороны – описание тактической ракеты 8K14. На обороте – стихотворение. Из-за стишка листок и попал в карман. Секретные материалы по ракетам категорически запрещено было выносить за пределы части, их полагалось сдавать преподавателям. Но мне не хотелось знакомить наших полковников со своей любовной лирикой. Вот и пришлось взять листок с собой.

В то время еще не говорили «Аватар жжот!». Но костер получился такой, что даже пограничники приплыли. Только поживиться им было нечем: все мои улики пожрал огонь.

А границу я пересек через два года и совсем в другом месте. Там-то проклятая болезнь и прихватила меня по самые гланды.

Глава 2

Кит в лягушатнике

стою на мосту

путь вперед и путь назад

оба в тумане

Искушение демократией

Мне всегда было трудно объяснить соотечественникам, почему я вернулся оттуда. Диалоги обычно идут по зацикленной схеме:

– А, так ты все-таки вернулся? И правильно! Американцы – тупая и зажравшаяся нация!

– Да нет, там разные есть. Просто это другая культура…

– Вот-вот, другая. Тупая и зажравшаяся. Да что ты мне рассказываешь, ты же вернулся!

Но именно после таких диалогов я понял, в чем главная фишка «другой» культуры. Да, у америкосов тоже полно стереотипов насчет нас. И все же есть отличие: на каждый стереотип там найдется компенсация. «Пусть цветут сто цветов» – не китайский принцип, а американский.

С этой икэбаной я столкнулся в первые же дни. Программерская работа, по которой я приехал, была непыльной. Зато, как научный сотрудник университета Западной Вирджинии, я мог брать там разные курсы на халяву. Одним из первых стала «Американская культура», где рассказывали о достижениях ихней цивилизации. Например, о политкорректности, которая запрещает говорить «черножопый»: надо говорить «афрожопый» или типа того.

Семинары вел пожилой американизированный немец. Вроде неглупый, но со своим тараканом в башне. Его башню регулярно клинило в сторону России. Не проходило и десяти минут, чтобы он не помянул «эту воинственную державу». Разные там нарушения прав человека, все дела. Короче, достал. И я напомнил ему про Гитлера.

Он быстро отмазался. Мы, мол, сейчас про Америку говорим. А она, мол, такая правовая, не то что Россия, которая там в Чечне…

– Чечня – это российская территория, наша внутренняя проблема, – заметил я. – А вы лезете в чужие страны. Кстати, на прошлой неделе вы оккупировали маленькую несчастную Гаити. Там даже на вашем долбаном английском никто не говорит.

Немец в ответ затянул про миротворчество. И как складно затянул, сволочь! У него был отличный долбаный английский. У меня – школьный «со словарем». Пользуясь моим косноязычием, этот фриц чморил меня еще минут сорок на потеху публике.

И что? После семинара ко мне подошла самая симпатичная студентка группы. Сказала, что она тоже из Германии. «Ты не думай, у нас не все такие ебанутые», – сказала она. И пригласила меня к себе на день рожденья.

Вот это, товарищи, и называется демократия.

И она, демократия, очень помогла мне избавиться от такой частной формы литературной болезни, как программирование. Потом-то я понял, что это была не худшая форма… ну да ладно, не буду забегать вперед.

Как перестать программировать и начать жить

Ты спрашиваешь, действительно ли опытные российские программисты очень ценятся в США? И какие языки и операционки стоит знать в первую очередь? И так далее по пунктам?

Погоди-ка, ты кого спрашиваешь? Не того ли зачумленного китайца с лаптопом? Нет? Значит, ты задаешь эти дурацкие вопросы мне, опытному российскому программисту, спокойно живущему в небольшом американском городке?

Вот что я тебе скажу, парень. Люди, которые задают такие вопросы, не могут называться «опытными российскими программистами». Таким людям не светит трудоустройство даже в ЮАР. Ведь главная фича, с которой ты столкнешься в Америке, – не тонкости хайтека, а толстости женщин.

Но так и быть, давай по порядку. То есть не с плохого, а с самого плохого. С варианта, при котором ты —


1) Женатый программист

Ох… Ну ты и влип… В общем, заранее настройся, что через год американской жизни она тебя кинет. Редкое исключение – когда жена программиста тоже программист, работающий под той же операционкой. Такие люди живут долго и счастливо и умирают в один день от общего вируса.

Но подобные пары так же редки, как виндовоз без багов. Чаще жена программиста – это нечто из совсем другого полушария мозга. Условно говоря, художница. Возможно, в России ты пристроил ее на какую-то околокомповую работенку вроде веб-дизайна. И вот ты, крутой уокер, приезжаешь в Штаты на тридцать тысяч в год. Тут же покупаешь поюзанный «фордик» и уютненький кондомик с видом на паркинг. И выписываешь из России свою мышку-норушку, которая дома всегда была тише кулера и ниже драйвера.

Через полгода оказывается, что мышка лучше тебя водит тачку и знает все окрестные бары. И, конечно, уже говорит по-английски без акцента, чего никогда не может добиться ни один русский мужик – зато нет для него ничего ужаснее, чем русская жена, кричащая «Йес!» во время оргазма (даже «Дас ист фантастиш!» было бы не так противно).

Более того, пока ты там давил батоны и варил свои варежки, твоя тихоня уже подружилась с несколькими другими опытными программистами. И нашла, что их красные «ягуары» рулят круче, чем твой «форд-козлина» цвета «б/у». Масла в огонь подливает Интернет: если ты живешь в Пенсильвании, она обязательно сконнектится с веселым пареньком из солнечной Калифорнии. Обратно, если ты – веселый паренек из Долины Искусственных Сисек, она найдет интеллигентного пост-дока в Бостоне, и тот обязательно согласится, что русской женщине на юге – как селедке на сковородке.

Сейчас-то ты посмеиваешься, но учти: после того, как жена пошлет тебя на хреф, тебе прямая дорога в гомосеки. Ведь твое удрученное одиночество быстро заметят – только не бабы, а мужики. И когда в подвыпившей компании местных одиноких самцов ты снова произнесешь слово «пидор», обязательно найдется такой приятель, который пожурит тебя за стереотипы и заведет гнилое толковище о подавленных желаниях.

Впрочем, не исключено, что удрученность твою заметит и скучающая жена какого-нибудь другого программиста – она либо только приехала, либо уже так обленилась, что ей влом пилить в Калифорнию (или в Массачусетс). В результате нескольких таких пир-ту-пиров в отдельно взятой группе «зарубежных наших» возникает то, что математики называют транзитивным замыканием, ботаники – перекрестным опылением, а этнологи – просто «соебществом».

Для тех программистов, кого часто били в детстве, а после еще заставили окончить МФТИ или МГУ, других вариантов просто нету. Но если ты реальный русский мужик, ты вскоре поймешь, что природа дала тебе уникальный шанс. Ибо теперь, после ухода с твоего коврика этой беспроводной крысы, ты снова —


2) Свободный программист

Для начала усвой: все, что ты знал об американских женщинах, – миф. Твой мысленный десктоп полнят иконки стройных и доступных телок, а на самом деле такие девайсы грузятся только на скотобазах Голливуда.

Но куда ужаснее другое. Ты привык к российским женщинам, которые сами бегают за мужиками. Привычка эта подсознательная – внешне все выглядит так, словно рулят мужики. И только очень опытный программист знает, что женщины в России и по численности, и по биологической активности обгоняют мужиков – слишком уж покиляли наших папочек войны, алкоголь и прочие эксперименты властей.

В стране ковбоев все иначе. В обычном штатовском баре на полсотни мужиков едва наскребется одна девица, у которой вогнутая талия и выпуклая грудь, а не наоборот. А с девицей – обязательно компания из ее бойфренда и трех бывших бойфрендов. Все остальные сорок пять ковбоев видят себя ее будущими бойфрендами и глаз с нее не спускают. В такой аэродинамической трубе женщине остается только крутить своими выпуклыми частями. А потом, когда начнется драка, – сигануть к двери и ждать того, чья репа не будет хакнута табуреткой. Именно из-за такой несовместимости интерфейсов женатый русский программист в Америке быстро теряет жену (смотри выше).

И еще из-за этого в Штатах ты легко можешь оказаться в тюрьме за действия, которые у русской женщины вызвали бы лишь хихиканье. Если ты идешь за американкой по улице – она легко сажает тебя на пять лет. Если ты ущипнул ее за жопу – тебе светит еще больше. Первое называется «секшуал харассмент», конкретнее «сталкинг». А второе – «секшуал ассолт», конкретнее «анал пенетрейшн». Запомни термины, пригодится в беседе с адвокатами.

Ты спрашиваешь, неужели они не хотят? Ведь в кино они это делают и в лифтах, и в бассейнах, и все такое. Проблема в том, что на самом деле «всем таким», включая наркоту и ракындролы, занималось у них прошлое, родительское поколение. По гегелевско-тургеневскому принципу это привело к тотальному обессекcиванию, опопсению и вообще консерватизму поколения нынешнего. Ты, наверное, в курсе, что если американцы хотят позаниматься сексом, они приглашают друг друга на ужин. Но ты не в курсе, что этот идиотский обычай (ну кто, скажите, занимается этим с набитым желудком?) соблюдается очень жестко. То есть, если ты приглашаешь американскую женщину поесть вместе, у нее в системном блоке тотчас загорается красная лампочка: «Караул, меня хотят трахнуть!» И полиция уже тут как тут. И пять лет минимум.

Особое издевательство состоит в том, что американки постоянно будут тебе улыбаться. И именно на этом ты будешь гореть, как чайник на любовных письмах с троянами. Пойми, их улыбка – просто инстинктивная гримаса, как у тебя – дерганье рук при мысли о клаве. Если хочешь проверить, как они на самом деле относятся к незнакомцам, просто попробуй «поймать тачку», как ты это делал у нас. Сразу убедишься, что, кроме таксистов, все остальные смотрят на тебя как на серийного убийцу. Хотя и улыбаются.

Однако из стереотипа «странного иностранца» тоже можно извлечь пользу, если не пытаться сразу забить сто колов в один порт. Есть очень много американок, которым понравится беспомощная неосведомленность чудика с акцентом – ведь это ставит тебя в один ряд с умственными инвалидами, а инвалидов в Штатах обожают.

Помню, как-то в одном вирджинском баре я решил поболтать с девицей – уж больно грудь у ней была хорошо отформатирована. Буквально через полминуты общения передо мной скомпилировался ее кабанчик-бойфренд с тройкой бывших бойфрендов за спиной. Я же стоял себе и стоял – не только молча, но и с улыбкой типичного умственного инвалида (много выпил). В этот ответственный момент мимо проходил знакомый журналист-немец, который вяло, но громко сказал: «А, опять этот русский боксер-убийца!» Всех бойфрендов как Касперским сдуло. Девица, правда, тоже куда-то слилась – но ведь и монитор никому не начистили! Еще пара таких патчей, и вот ты уже


3) Опытный (системный) программист

Итак, если ты не прятался за спинами приятелей-соотечественников и их жен, на второй год сможешь хакнуть свой главный советский стереотип – о том, что «в Америке все тупые».

Я бы, конечно, мог сразу тебя загрузить: мол, если интересуешься острыми – поезжай сразу в Чили. Проблема в том, что среди острых ты можешь и не выжить. Слышал, что про Чили говорят? – аршином общим не измерить! А сколько еще таких неизмеримых культур? Да у тебя просто аршин отвалится, парень!

Другое дело Штаты. Это как шведский стол: всего понемногу, все можно попробовать. Нету никаких «настоящих американцев», понял? Есть просто большая дача для отдыхающих эмигрантов, кладбище всех великих культур и народов.

Для начала возьми пробы Западной Европы и Латинской Америки. С ними сойтись даже проще, чем с американками: они быстро усваивают липовую вежливость штатовской культуры – но при этом так же, как и ты, эту липовость осознают. Сразу возникают и отличные темы для разговоров: «Все американцы – инфантильные тупицы», «Как пройти в библиотеку?», «Будете у нас на Колыме…» и так далее.

Кстати, будет очень круто, если ты сразу поразишь женщину культурными заморочками ее родной страны. Немку надо хорошо накормить, француженку – напоить и потанцевать, испанку – напоить, потанцевать и спеть «А я рыба, я рыба!» Еврейку… ну, если говорить абстрактно, с ней нужно быть чертовски поэтичным, на эдакой острой грани между махровым цинизмом и ползунковым сюсюканием. Но если мы говорим о Штатах, здесь тебе с ними вообще ничего делать не надо, скорее наоборот – блокировать все порты. Потому что все русские в Америке на самом деле евреи. И ты тоже. И от этого «соебщества» чертовски трудно отделаться (смотри выше о перекрестном опылении).

Однако, если ты и через это прошел, за еврейками перед тобой открывается вся шокирующая Азия. Тут тебе и дочери афганских беев, которых наши предки вытурили с родины, за что милые арабки проникаются парадоксальной любовью к русским парням (смотри только, чтоб ее братья не порвали тебе выделенку). Тут и индийские принцессы, которым правила касты запрещают есть мясо, но правила быта заставляют кормить мужика. Тут и юркие тамагочи-японки, произносящие «р» вместо «л» (угадай, как у них звучит название журнала «Факел»). Я уже не говорю о негритянках, к цвету которых все равно никогда не привыкнешь – но зато как двигаются, чистая ртуть! И все эти чудеса мира открывают тебе свои шароварные коды, ламер!


Ну вот, а ты опять спрашиваешь про системы и языки. Да Баг с тобой, парень! Неужели ты так и не понял? Нет смысла ехать в другую страну для того, чтобы сидеть там в четырех стенах над пыльной клавой. Это можно делать и тут. А если уж ты так сильно намылился ехать, то главная операционная система, с которой имеет смысл трахаться, – это, извини за каламбур, женщина.

Что до языков – их, в общем-то, нужно знать два. В качестве ассемблера, конечно, понадобится английский барный. У американок, кстати, есть свой аналог языка Эллочки-Людоедки. Он состоит всего из трех слов: «бойз» (это ты, приятель!), «бир» (это твоя бутылка) и «басрум» (там они делают «срум»). Добавь сюда ряд междометий – «упс, вау, джи, кул, шит, взап…» – и получишь вполне приемлемый BIOS.

Потом переходи к языку более высокого уровня. Это так называемый «язык системного программиста». Он включает ряд слов подлиннее, с многозначительным китайским «ли» на конце («абсолютли», «дефинитли» и т. п.) и ряд соответствующих распальцовок, вроде известного «альт-контрол-дел». Но главное – это взгляд. Прямой, честный взгляд прямо в глаза собеседника, с доброй широкой улыбкой и одновременным произнесением магического «фак ю» (это тот самый звук, который издает пиво при открывании). Когда научишься даже мысленно произносить это так, чтобы собеседники слышали твой телепатический сигнал, – считай, ты овладел.

Учти только, что обоими этими языками ты вряд ли сможешь овладеть здесь, в России. Это нельзя выучить на курсах, это нужно прожить. Но есть и хорошая новость: если ты научишься договариваться на этих языках с женщинами, договориться со своим боссом тебе будет как два байта переслать.

Ведь это только у нас в России босс трахает тебя ежедневно. Там, в свободной Америке, он будет делать это лишь в лифте. Просто когда утром ты заходишь в лифт компании, может случиться, что одновременно туда зайдет и твой босс. И этот занудный недокормленный индиец наверняка спросит тебя, как продвигается работа. Ясно, что он это делает только из вежливости. Он ведь тоже нормальный мужик, хоть и индиец. И тоже видел всю эту работу в гробу и в белых фолдерах. И думает он сейчас вовсе не о тебе, а о красном «ягуаре» и о дочке какого-нибудь брахмана из совета директоров. Поэтому все, что тебе нужно, – заполнить две минуты совместной лифтовой поездки парой слов на том высоком языке, о котором сказано выше.

А потом ты выходишь на своем этаже, собираешь подопечных китайцев с лаптопами, смотришь на них добрыми глазами и телепатическим путем делишься с ними счастьем и радостью (магический звук открывающегося пива, помнишь?)

Вот и все, что нужно знать о тонкостях карьеры программиста в США. Ах да, чуть не забыл самое главное: пиво, о котором я говорил, называется «Сьерра Невада». На любителя, конечно, – но, с другой стороны, едва ли в Штатах найдешь лучше.

Creative Writing

Впечатляет? Хе-хе. А это как раз был пример литературного жульничества. Нет, я ничего не наврал. Просто рассказал не все, что было на самом деле.

Чтобы пользоваться преимуществами демократии, язык все-таки нужно выучить получше. В институте, куда я приехал, сделать это было нереально. Там вообще не стоило разговаривать. Институт состоял из индийцев, и в какой-то момент я перестал понимать даже своих коллег по этому несчастью, московских программеров Игоря и Колю. Они приехали в Штаты раньше меня, раньше начали говорить по-английски, и у них уже развился жуткий индийский акцент.

Третий наш, Вовка, выбрал способ получше: он целыми днями смотрел комедии по телику. Это улучшает распознавание речи, согласен. Но проводить жизнь у телика – глупо. Можно стать интернациональным картофелем.

Я пробовал еще учить язык, болтаясь по барам. Там была другая крайность – жители Западной Вирджинии говорят по-английски еще хуже, чем индийцы. А в барах и вовсе на пальцах, там шумно.

В конце концов, наслушавшись кассет из аудиобиблиотеки, я решил взять быка за рога. То есть заняться поэзией. Поэзия – это типа концентрированного супа из пакетика. Если научишься есть его, не растворяя, любая обычная еда после этого будет усваиваться моментально.

Слова Шкловского о советских литературоведах, прекрасно научившихся разбираться в сортах говна, я вспомнил не скоро. Вначале же, попав на курс Creative Writing, я прямо-таки наслаждался статусом опытого говноеда среди наивных америкосов, для которых рифма и размер – предмет отдельного факультатива. Даже простенькие упражнения – типа, написать стишок с заданными словами «blue», «key», «milk» и «window» – вызывали у них такие морщины на лбу, словно все их мозговые извилины находились снаружи.

К тому же никто из них не знал, сколько Некрасова и прочих гумилевских мальчиков у меня в крови. Официально я был одним из тех компьютерных червей, которым по программе предписано взять несколько курсов с гуманитарных факов – для общей гармонии. Да еще иностранец, с трудом выговаривающий слова. Что с него взять?

Неудивительно, что когда наш препод Джим Хармс в качестве примера вдруг зачитывал мой вариант, ребята слегка охреневали:


When you are drunk, be naked, far away
from things that work so well on sober days.
Or, coming back to consciousness, you'll miss
the smallest ones, like wallets, earrings, keys.
Meanwhile, you'll find some craters on your 'Porsсhe',
and strange design of windows and the porch
of neighbor Jenny's house; in microwave —
dead cat in milky puddles of aftershave…
Then taking off your torn and stained jeans,
you'll ask yourself in vain: «What does it mean,
these purple stains? And also, how and where
I put on this blue woman's underwear
over my own? And who will tell me why
I've got both of my contacts in one eye?!»
So, when you're drunk, be naked, far away
from things that serve you well on sober days!

После двух-трех таких упражнений Джим признался, что не понимает, зачем мне вообще нужен курс Creative Writing. Тут бы мне и загордиться. А нифига.

Ну да, они воспринимали поэзию слишком поверхностно. Но они не страдали от этого, вот в чем гвоздь. Сонет Серебряного века может быть круче разболтанного американского верлибра только тогда, когда живешь внутри культа, где кому-то важны детали ритуала. Я и раньше не питал доверия к этому культу, цитируя при случае самые честные строки Бродского: «между прочим, все мы дрочим». Но тут стало ясно, что даже поэтическая формула Бродского не полна. Тема «прочего» не раскрыта. А ведь это оно, прочее, и определяет все то, что между.

У гребаных америкосов имелось сильное «прочее». Вот они и не запаривались с междудрочкой. К этому можно было относиться с каким угодно презрением. Но не видеть этого мог только слепой или депутат Госдумы.

Зрение у меня еще не совсем испортилось, да и депутатом я не был. Хотя и удивился, когда на одном из занятий Джим вытащил приемник и сказал, что сейчас мы прервем наши поэтические упражнения, чтобы заслушать приговор по делу О. Дж. Симпсона.

«Ну и поэты, бля, – фыркнул я. – Ясно, почему они ничего приличного написать не могут. День за днем сидят и слушают новости про какого-то черномазого, который свою жену кокнул».

И тут же вспомнилось: Петергоф, сентябрь 91-го, первая лекция после каникул. Профессор поздравляет всех с началом учебного года и «кстати-о-птичках» спрашивает – не слышал ли кто, чего там за шум в Москве приключился в августе. Я, мол, на даче был, не в курсе.

Аудитория пристыженно молчит. Все гуляли по югам, по зеленым берегам, никто ничего не знает. Наконец отличница с первой парты робко произносит:

– Кажется, там был какой-то… путч?

– А-а, ну-ну… – Препод берет мел, поворачивается спиной к аудитории и улетает в свои идеальные топологические пространства. Там все красиво, как в сонетах.

Ну и какая поэзия круче? Негр-убийца в телике или профессор «не от мира сего» на кафедре? Такая древняя вилка.

Чехов минус Станиславский

Вначале, при знакомстве, они похожи на детей. Я знаю, это впечатление обманчиво, но ничего не могу поделать, когда снова вижу, как они собираются перед репетицией – разболтанная походка и пестрые одежки, эта их вечная помесь спортивного костюма и домашней пижамы. Я даже научился отвечать на их слишком широкие улыбки такой же автоматической гримаской. Вернее, не научился, а незаметно привык. И сам обнаружил это лишь в Питере, где продавщица в булочной вдруг заявила, что я над ней издеваюсь, и то же самое повторилось в винном, хотя в обоих случаях я очень мало говорил, зато улыбался.

К чему я не привык, так это к фразе «Как дела?», которую они бросают по привычке, лишь как приветствие, а я по своей привычке задумываюсь – как же все-таки дела? А они, будто позабыв меня, бегут на сцену и убирают декорации с предыдущей репетиции, в финале которой героиня неожиданно разделась догола, чем вызвала у меня странную неловкость в темноте пустого зала. Не из-за наготы ее, а оттого, как их обманчивая детскость резко переключается на недетское. И тут же, когда ты почти поверил, – обратно: вот она выходит из-за кулис одетая, улыбчивая, закидывает на спину розовый кукольный рюкзачок… Помахала рукой, убежала.

А на сцене уже построено другое помещение, и кто-то спрашивает, как там свет в окно. Кричу в ответ из зала, что оно больше похоже на окно мертвецкой, чем то, что выходило в сад. Они на миг становятся серьезными, очередное переключение: мои советы «настоящего русского» регулярно их озадачивают. Для этого они меня и позвали консультантом на постановку «Трех сестер». Самыми большими достижениями моих консультаций на сегодняшний день стали эскиз самовара (который оказался совсем не чайником, как они полагали) и текст загадочной русской песни про новую веранду, а также аккорды для ее исполнения: «Ой вы сени мои сени», как всякая народная песня, легко легла на «три блатных». А сейчас они, по ассоциации с мертвецкой, вспомнили мой вчерашний комментарий о четном числе роз в букете. Побежали к столу пересчитывать.

– Все правильно, нечет! – кричат радостно, как школьники-хорошисты. И снова с шутками-прибаутками передвигают мебель. И кто-то вертит пистолет на пальце.

Но пауза безделья уже замечена режиссером. Дженнифер, худая и немного сутулая брюнетка в зеленом тренировочном костюме и красной фланелевой рубахе, проносится по сцене, спрыгивает в зал, бежит к пульту где-то за моей спиной… и неожиданно суровым голосом заявляет в микрофон «Okay. One minute».

Детский сад опять исчезает. Последний взрыв смеха и шепот из-за кулисы затухают одновременно с лампами. И как будто совсем другой воздух разливается вместе с тишиной и темнотой…

Зато при появлении актрисы я улыбаюсь первым: припоминаю школьную программу. А заодно и то, что прочитал позже. В последнем томе, как обычно. Письма Чехова, где он рассказывает про свои муки творчества – сижу, мол, на курорте, все замечательно, только нужно написать очередную пьесу о тяжелой русской жизни, не знаю как начать… На этом материале Голливуд мог бы сделать отличную и, главное, совершенно реалистичную комедию. Без всякого заламывания рук и вырубки садов, без самоубийств и прочего депресняка.

Когда-нибудь я расскажу об этой идее Дженнифер. Но не сегодня. Ролей на переправе не меняют. Сегодня я должен сыграть «настоящего русского» до конца. Тем более что я так вжился в роль: они уже косятся на меня с ужасом.

– Послушай, Алекс, я знаю о системе Станиславского! – Дженнифер нервно дергает ключ зажигания, газует, и мы отъезжаем от Creative Art Centre. – Нас всему этому учили не один год! Но это же не значит тупо копировать других людей!

– Ну Джен, ты же сама просила сообщать мое мнение, особенно по поводу всяких несоответствий. Вот я и сообщаю. Русские офицеры прошлого века не должны размахивать руками, как диджеи с MTV. А барышни не должны орать, будто они на митинге лесбиянок у Белого дома.

– Ты участвовал в митингах лесбиянок? Круто!

– Нет, я участвовал в марше протеста против блокады Кубы. Но когда все дошли до Белого дома, это мистическим образом превратилось в митинг долбаных лесбиянок. У вас в стране такие превращения на каждом шагу. Вот и с нашим Чеховым вы черти-чё вытворяете.

– Понимаешь, мне в общем-то не важно, чтобы все было точь-в-точь как у Чехова… – Она выруливает на шоссе, подрезая здоровенный грузовик. – Главное, чтобы мои актеры выразили себя в этой пьесе. А все остальное… Грубых ошибок нету, и ладно. Самовар у нас как настоящий, песня про веранду есть, число роз нечетное. А уж как руками двигать, как говорить – это работа актеров. Как они сами это понимают. Кстати, ты будешь указан в программке как консультант, на третьей страничке.

– Главное, чтобы на первых двух внизу была фраза «Переверните, пожалуйста, страницу!», – отвечаю я. Я на самом деле видел такие надписи в американских буклетах.

Но она права. У них другая актерская школа. Брюс Уиллис всегда играет Брюса Уиллиса.

На улице вечереет, и холмы по краям дороги постепенно теряют свой насыщенный зеленый тон. Зато становится хорошо видно кладбище на одном из склонов: белые пунктиры могильных камней бегут к вершине холма, точно разметка аэродрома. Среди камней ходит человек. Я не сразу догадываюсь, что это газонокосильщик – очень уж странно выглядит здесь его работа. Хотя, с другой стороны, на этом кладбище нет никаких оградок, одно ровное зеленое поле на всех. Раздолье для газонокосильщика.

Я закрываю глаза и переношусь из машины Дженнифер в нашу электричку, которая стучит по рельсам в районе Обухово. За окном пролетает русское кладбище, похожее на деревню гномов. У каждой могилы – свой заборчик, своя скамейка, свои цветы. Совсем другая картина загробного мира, полная противоположность.

Выходит, даже рай у нас разный. Логично. Ведь рай – это место, где человек получает то, чего не хватало в жизни. Индивидуалисты-американцы сыты по горло заборчиками и оградками еще на этом свете. Поэтому, умирая, они объединяются на ровном зеленом поле. А нашим, наоборот, при жизни хватает коллективизма. Так что загробное счастье у нас – домик в деревне, хоть что-то свое наконец. И оградки, оградки…

Смерть исправляет все перекосы, Джен. Вот кто лучший театральный критик.

Зажигалка Будды

Рядом с одним из отделений университета Западной Вирджинии есть тихое местечко под названием Reflection Ponds. Три маленьких пруда на склоне, один под другим. Круглые, метров десять в диаметре. И несколько больших деревьев вокруг. Нечто вроде японского парка. Как раз на пути между нашим домом, где торчат мои русские соседи, и универским кампусом, где обитает американская культура.

На прудах почти никогда никого нет, и я люблю посидеть там один. Но сегодня появился старикан с удочкой. Он насаживает на крючок здоровый кусок пепперони и забрасывает в маленький пруд.

Незадолго до этого я ездил на рыбалку с американцами. И очень расстроил их тем, что забрал домой пойманную рыбу. У них-то принято рыбу отпускать, это называется у них гуманизмом или типа того. Рыбу для еды принято покупать в супермаркете. И заметив старикана-рыбака, я очень интересуюсь, как у него с гуманизмом.

Но то, что я вижу, требует другого слова. У здоровенной усатой рыбины, которую он вытаскивает, весь рот разорван крючками. Очевидно, он ловил ее уже десятки раз, потом отпускал и снова ловил. Подходящих слов для описания своих ощущений у меня нет. На гуманизм не похоже, точно.

# # #

О том, что национальность – это язык, на котором ты думаешь, слышал любой дурак. Только не всем дуракам доводилось это проверить, научившись думать на другом языке.

Мне удалось. Но дело не в этом. Любой, кто интенсивно готовится к тестам типа TOEFL и GRE, вполне может достичь такого состояния, когда не только думать, но и сны на английском видеть начинаешь.

Круче другое – состояние между языками. Эдакий тамбур, откуда можно посмотреть в оба вагона. Множество стереотипов с обеих сторон сгорают еще до этого: очевидные крайности убивают друг друга при столкновении в отдельно взятой голове. Но самое интересное происходит, едва добираешься до ядра. До языка.

Да, он велик и могуч. Но в то же время он – усредненная глупость твоего народа. Ну, может, тебе и не нужна сотня разных слов для обозначения «снега», как у эскимосов. Тем более что на самом деле их не сотня, а всего семь, как у нас. А как насчет семи разных вариантов для «любви»? Их-то нету, верно? Не надоело называть одним и тем же словом отношение к женщине и отношение к пиву?

Погружаясь в чужой язык и переставая пользоваться своим, оказываешься в забавном ступоре. Слова того и другого языка, словно рыбы двух видов, начинают бороться друг с другом, кто быстрее всплывет в твоей памяти. В этой борьбе они тормозят друг друга и на время оставляют в покое тебя самого. Тут-то и видишь реальность без ярлычков.

Это быстро проходит. Но на задворках сознания все равно остается памятка, что ты прикурил от зажигалки Будды. Прикурил и пошел обратно.

Стихотворение Элизабет Бишоп «The art of losing isn't hard to master…» появилось в распечатке, которую Джим Хармс раздавал на занятии по «сложным стихотворным формам». Сначала меня и зацепила форма – виланелла. Я хотел перевести текст на русский, назло верлибролюбивому Джиму, назвавшему все эти формы «архаичными» и «неестественными».

Перевод долго не получался. Потом до меня дошло: дело не в форме, а в содержании. Стих был красивым, но пустым. И когда это стало ясно, сразу же написался совсем другой текст. От Элизабет Бишоп осталась только первая строчка, в качестве эпиграфа. Спасибо, Джим, за твой курс. Иногда достаточно и строчки.


Всем искусствам искусство – Искусство Терять.
Начинаешь, как в школе, с простейших вещей:
бросил взгляд на цыганский подол октября,
не успел и моргнуть – а уже два часа
пролетели зазря. Или связка ключей
где-то запропастилась. Потом адреса,
телефоны друзей – это все уплывет,
если в лужу случайно уронишь блокнот…


Дальше – больше, быстрее. Искусство Терять —
это просто способность сказать «не беда».
Города, где бывал, где мечтал побывать, —
оставляй их легко, как окурки. Смотри:
я оставил пять стран, где осел «навсегда»,
и «единственных» женщин – как минимум три…
Но и это еще не предел мастерства.
Вот когда растеряешь даже слова —


вот тогда и найдешь,
ничего не ища,
шляпку желудя
в рваной подкладке плаща,
да примеришь на пальцы —
и глянь, подошла
безымянному,
словно его и ждала
эта улица в прошлое,
круглая дверь
в день,
где ты начинал
курс Искусства Потерь.

# # #

Первые языковые отрыжки начинаются через полгода. Русский прет обратно. Рыбы родной речи, повоевав с рыбами английского, выныривают на поверхность злыми и потрепанными, но гораздо шустрее. Ни грамма жира. И прут они с такой силой, что иногда вылетает по пяти стихотворений в день.

Но этого мало. Хочется общаться на родном, а не только дрочить.

Еще в 94-м, сразу после приезда, коллеги показали мне электронные конференции Юзнета. Поначалу чудо не впечатлило – сплошные разборки по национальным вопросам. Однако великий и могучий звал к себе. И я бросил в этот гадюшник пару лирических текстов.

Леня Делицын потом говорил, что отклики все-таки были. И что, если б я не начал флеймить, слава моя достигла бы неимоверных высот. Уже после первых стихов знатные девушки ньюсгруппы окрестили автора «Китом в лягушатнике» и «The Best Male Poet-95 of soc.culture.russian».

Но я об этом не знал. То ли еще не разобрался, как работает конфа, то ли отзывы звучали в других местах. В общем, я никакой реакции не увидел. И, разозлившись, «вступил в дискуссию».

Согласно словарям, «флеймом» (flame) называется электронное сообщение, имеющее целью оскорбить, упрекнуть или спровоцировать адресата. Если участники конференции отвечают в той же манере, начинается «война флеймов» (flame war). Тех, кто раздувает флейм сознательно, называют «троллями» (troll). В русскоязычной Сети еще используется термин «наезд». Иногда флеймовые перестрелки называют «дуэлями».

Хотя качественный наезд можно устроить и в личной переписке, настоящие войны возникают в публичных местах. Здесь «наездник» справедливо рассчитывает на внимание зрителей, а также на подключение других любителей наездов, что приводит к ветвистой цепной реакции. Это и радует настоящего флеймера: лавина, спровоцированная маленьким камешком.

Поймать на флейм можно любого. Человеку, допускающему орфографические ошибки, советуют приобрести азбуку для дебилов. Тому, кто пишет слишком грамотно, рекомендуют перестать читать на ночь словари и завести наконец бабу. Но наиболее эффектный флейм – массовый, бьющий по общим зацепкам. В любой конфе есть люди, пользующиеся софтом от Microsoft. Естественно, все они – гомосеки. Известно также, что все зло в мире идет от эскимосов, которые Христа нашего распяли.

При этом не стоит удивляться, когда вы узнаете, что человек, кричащий о превосходстве армян над азербайджанцами, сам по национальности эскимос. Для опытного тролля это и есть искусство: быть «над» процессом.

«Если вы думаете о себе как о несущем какую-то важную миссию в Usenet-е, пойдите проспитесь, и это пройдет. Get a life, как говорят американеры», – так определил эту форму дзэна известный флеймер Сергей Визнюк a.k.a DragonFly в своем кратком курсе «Как разгромить врага в ньюсах».

# # #

Мне не пришлось мучиться с выбором темы для наезда. Она была в моем первом стихе, который я опубликовал в конференции. Разве что в стихотворении вышло поизящней, без персоналий:


Жильцы разрушенного дома,
осколки старого сервиза,
По чуть заметным, но знакомым
чертам мы узнаем друг друга
в толпе заморской, где как виза
лицо, и два чернильных круга —
печати глаз.


Хотя у нас
нет с ними разницы в одежде
и в рефлекторности улыбок,
но что до взгляда, в нем, как прежде,
не вылиняв – шероховатость.
Печальный отпечаток зыбок —
обижены иль виноваты?
Уж не прочесть…


Но что-то есть
во взгляде корабельной крысы,
добравшейся до сухопутных:
мех как у всех, когда он высох,
но плохо высыхает память
о ветре, не всегда попутном,
и об оставшихся за нами
на корабле.


Мы ж на земле
опознаем своих, заметив
на дне зрачков, в душевных норах
ту грусть, и в то же время – ветер,
блеск гордости бывавших в шторме,
осколок белого фарфора
с полоской золота… Но шторки
усталых век


опущены. И человек
опять такой,
как все.
И растворен толпой.

Для раздувания флейма достаточно было сказать то же самое, но простыми словами. О гнилой иммигрантской культуре то есть. Раз уж съебали за рубеж, нечего прикидываться патриотами! Слушайте свою Пугачеву, смотрите свою «Иронию судьбы» и не лезьте рассуждать о современной России, трусливые дети Совка, продавшиеся за гамбургер.

А потом я, как ни в чем не бывало, снова стал публиковать стихи. И вот тут уже пошла такая реакция, что и захочешь – не пропустишь. Меня обливали помоями методично, день за днем, привлекая самые удивительные аргументы. Забросив в ньюсгруппу невинный стишок из восьми строк, что-нибудь про белую ночь или осенние листья, я возвращался туда через неделю и находил обрывки тредов:

– Что это за буйная дискуссия о пакте Молотова-Риббентропа и необходимости повсеместной легализации абортов?

– Да это андреевский стих обсуждают. Уже восемьдесят килобайт наговорили. Хочешь, скину архив?

Так я со всеми и познакомился.

# # #

Приглашение на новогодний конвент группы soc.culture.russian я пробовал отклонить, мотивируя тем, что у меня нет тачки. Не вопрос, сказали в ньюсгруппе. Заедем и довезем.

Я долго пытался представить, что скажут мне эти суровые люди при личной встрече. Или дадут пизды без предисловий?

На вид они и в правду оказались суровыми.

– Какое темное пиво ты имел в виду в таком-то посте? – спросил самый крупный из них, Роман Костин.

А другой суровый мужик в кожанке спросил, издал ли я книгу. Это было что-то запредельное. Какая-то фантастика вообще! Впоследствии оказалось, что дело именно в фантастике. Тот, который в кожанке, был Петр Воробьев, один из первых русских киберпанков. Недавно он микроскопическим тиражом издал свой роман «Набла квадрат». Вот он и поинтересовался, как дела у товарища по несчастью.

В общем, все те, кто в Сети наиболее рьяно предлагал резать таких, как я, оказались в реальности замечательными людьми. Зак Май угощал меня травой в Чикаго, когда мне стало совсем тошно от американской жизни. А Юля Фридман и Миша Вербицкий поили меня чаем в Москве, когда тошно стало от жизни московской.

И только Сергея Визнюка я никогда не видел. Но не удивлюсь, если сейчас, когда вы читаете эти строки, он переводит через улицу слепоглухонемую старушку. Люди, которые так весело флеймят, не могут быть плохими. Хотя и хорошими их называть глупо. Они просто вышли за пределы шелухи слов. И прикурили у Будды.


– «Чикаго лежит в снегу,
как…» – Как? Да никак!
Вам же сказали, как.
В снегу. Понятно? В снегу.


– Так даже если в снегу:
«подобно, словно…» – Подобно?
Бессловно и бесподобно,
вот как лежат в снегу.


– Ну, дайте хотя бы деталь:
«вчерашний “Sun-Times” на панели…»
– Да что вы, совсем охренели?
В снегу ведь! Какая деталь?!


– Но что-то должно быть в снегу!
Там, «легкое чувство печали…»
– Печаль? Вы б пошли, полежали
сами-то в этом снегу!


– А… память? «Чикагский снег
вдруг напомнил мне Ваши…»
– Ага, кастрюли с-под каши,
поеденный молью креп…


– Так что же, совсем ни гу-гу?!
Представьте хоть! «Там, за окном…»
– Ну-ну, что же там за окном?
– Что-что… Чикаго в снегу!

Внутренняя Япония

Но и английские рыбы в голове уже не давали покоя. Конференция rec.arts.poems с виду мало отличалась от нашей русской. Там заправляли два поляка, Марек и Влод. Они зверски мочили юных западных поэтов. Те, в свою очередь, обучались искусству флейма и мочили в ответ.

У нас на кампусе тусовался один поляк, он всегда садился ко мне спиной в кафе. Потирая руки в предвкушении хорошей разборки, я кинул в rec.arts.poems пяток своих хайку на русском и английском. И стал ждать, когда поляки припомнят мне Пражскую весну и прочее небо над Берлином.

А нифига! Сетевые поляки приветствовали с уважением. Один пошутил насчет русских женщин, другой выкатил несколько своих хайку. И оба дали мне адрес японской рассылки Shiki Haiku Salon.

Там меня ожидал еще более теплый прием. Это было совсем странно – рассылка-то международная. Ну ладно, американцы не рубят в поэзии. Но англичане, французы, японцы?! Они со мной советовались по поводу японской поэзии!

К примеру, я обнаружил, что новички задают в рассылке одни и те же вопросы – обязательно ли семнадцать слогов, в чем разница между «хайку» и «хокку», что такое «сезонное слово»? Ладно, быстренько набросал на своем корявом английском нечто вроде пособия-FAQ. Текст вывесили на десятке сайтов и перевели на пять языков, включая голландский. Чего вы накурились, голландцы? Я сам лишь год назад узнал, что такое хайку!

В странном статусе гуру японской поэзии я прожил около полугода. От полного обожествления меня спасла только развиртуализация. Частичная.

Наш институт замутил свой сайт в World Wide Web. Эта гипертекстовая надстройка Интернета только-только появилась на свет, вместе с браузером Mosaic. Всем нам, сотрудникам, тут же предложили сделать персональные странички на институтском серваке. С фотками и прочими достижениями. Я вставил адрес своей страницы в подпись, которую использовал в хайку-рассылке.

Фотография прыщавого юнца с идиотской ухмылкой произвела большой эффект. «Я думала, ты профессор-филолог, лет за 40, а ты… ты похож на моего младшего брата!» – писала одна англичанка. Ей вторили еще несколько разочарованных.

Хуже того – оказалось, что половина участников Shiki до сих пор считали меня не просто пожилым, но еще и женщиной. В английском языке глаголы не отражают пол говорящего. А мое «Alexey» в подписи очень напоминало «Alexis» – типично женское имя в Штатах. После выяснения этого казуса одна из участниц рассылки прислала мне большое письмо, в котором слезно умоляла пообщаться с ее сыном. Она писала, что назвала ребенка Алексом в честь Македонского, но теперь пацан подрос, и его сверстники, не знающие истории, всячески чморят его за бабское имя. А парень винит мать. Бедная женщина просила меня рассказать ее ребенку, что в суровой России имя «Алекс» носят реальные пацаны с такими вот бандитскими рожами.

Но откуда же такая разница между нашим и ненашим отношением к виртуалам? Для русских юзнетчиков я был говном в Сети и нормальным чуваком в реале. А с иностранцами – полный оверкиль.

Так, может, и секрет успеха моих английских текстов лишь в том, что перед этой аудиторией я не раскрылся полностью, никогда не встречался с ними вживую? И те, кто переводит сейчас мои статьи на свой голландский, и те, кто издает меня в Японии, – может, они все до сих пор представляют профессора-востоковеда?

Who его знает…

Две обложки

Хотя история с городком на коробке еще не выветрилась из моей памяти, условия теперь были иные. Чужая страна и далекие виртуальные знакомые, которым не передашь блокнот через плечо, как на военной кафедре. Тут и вправду хочется сделать книгу. Бумажную. Чтоб человек на том конце провода получил от тебя хоть что-то реальное, осязаемое. Ну и себе – эдакий отчетец о проделанной работе. Памятник нерукосуйный.

Хитрый Левон Делицын как раз выложил на своем сайте De Lit.Zine список русско-американских издательств с телефонами. А у моего соседа Чесса, изучавшего русский, валялось несколько книжек издательства «Эрмитаж». Ратушинская там, Довлатов. Так что я начал с «Эрмитажа».

– А кто дал вам наш телефон? – сурово спросили на том конце.

– Делицын! – честно признался я.

– Кто-кто?

Я попытался объяснить, кто такой Делицын и что такое Интернет.

– А откуда он знает наш телефон?

Я ответил, что телефон несложно найти. Издательство известное, даже у моих американцев в сортире лежит ваша Ратушинская.

– Таки вы знаете Ратушинскую? – не унималась трубка.

Говорят, евреи любят отвечать вопросом на вопрос. Но тут попался совсем махровый сионист – он, кроме вопросов, вообще никак не мог. Я сразу почувствовал себя подпольщиком, который должен выставить на окно тридцать три валенка и восемь утюгов, чтобы доказать, что явка не провалена. Примерно на десятом сионистском вопросе я повесил трубку.

Издательство Effect Publishing оказалось сговорчивее. Может, потому, что после опыта с «Эрмитажем» я сразу начал намекать, будто знаю всю эмигрантскую богему. И вообще я практически родственник Леонида Андреева, но вынужден это скрывать. Как потом выяснилось, они и сами обожали конспирацию: под вывеской Effect Publishing скрывался ужасный антисоветский «Посев», который хорошо замаскировался, хоть и не понятно, от кого.

В общем, мы быстро нашли общий язык подпольщиков и договорились о выпуске сборника «Песенка шута». Для иллюстраций я выдрал несколько листов из конспекта про теории искусственного интеллекта, и вложил в конверт со стихами. Теория искусственного интеллекта способствовала творчеству не хуже военной кафедры, хотя в остальном была такой же бесполезной.

Издатель так и поставил на обложку лист из конспекта: справа формулы и схемы нейронов, слева – рисунок с голой бабой. Вечная моя дилемма.

# # #

Не успела выйти книжка на русском, как я получил письмо от одного из тех поляков, что флеймили на rec.arts.poems. Западное поэтическое сообщество не хотело отпускать своего фантомного профессора-востоковеда. Марек Луговски сколотил издательство и приглашал стать одним из его первых авторов.

Надо ли говорить, что америкосы и тут сумели отличиться от наших? Марека и его ребят совершенно не интересовало, как я выгляжу, чем занимаюсь по жизни и с кем знаком. Мы с ними вообще никогда не видели друг друга: издательство состояло из четырех человек, живущих в разных концах Штатов. Все книжки делались через Интернет. Единственное, что они спросили, – какой у меня монитор и видеокарта.

– А зачем вам?

– Цвет обложки, Алексис! Как ты выберешь цвет обложки, если у нас разные настройки?

Мой ответ – «согласен на светло-серую» – показался им богохульством. Чувствуя, что ребята взялись за дело всерьез, я решил и сам подсуетиться с оформлением. Собрал и критически оглядел собственные рисунки. Нет, не катит. Слишком много искусственного интеллекта.

К тому времени я уже отселился от русских программеров, понимая, что с ними ни хрена не изучишь ценности демократии. Теперь я жил с тремя безбашенными американцами: писателем Чессом, владельцем кафе Мэттом и художником Франческо Амайа. К Фрэну я и обратился насчет картинок для сборника хайку «Мояяма».

Незадолго до этого мы с ним уже замутили один совместный арт-проект. Фрэн тоже учился в универе, только на художественном факе. В рамках курса по зарубежным культурам им задали снять короткий видеофильм о встрече с иностранцем.

– Ну и херню они там наснимали! – заявил Фрэн, вернувшись с просмотра чужих работ. – Сажают перед собой за стол пришибленного китайца и давай трындеть про права человека. Скука смертная. Мы пойдем другим путем.

И мы пошли. Фильм начинался с того, как мы с Фрэном и Чессом хлещем «Старый Таллинн» из больших чайных кружек, попутно объясняя друг другу неприличные жесты наших культур и слова для обозначения половых органов. Разговор плавно переходит на истребление коренных американских индейцев. Сразу после этого идет кусок, где я читаю стих про русских женщин-кошек, а на экране в это время показывают толстых американок, поедающих гамбургеры. Кончался фильм очень романтически – ночь, фонари, и я иду по узкому парапету моста над железной дорогой. Очень страшно, на самом деле. Но это уже утром, когда я трезвый на тот же мост вернулся.

А Фрэну поставили за фильм «F». Потому что там использовалось слишком много F-words, то есть мата. Но Фрэн не расстроился: в его артистической среде наш ролик приобрел статус «запрещенного цензурой». А это у людей искусства всегда в почете.

Насчет иллюстраций для моей книжки Фрэн тоже размышлял недолго.

– Давай я тебе нарисую, – предложил он.

– Э-э… – сказал я.

Фрэн, крепкий перец мексиканского происхождения, делал литографии на огромных прессах, похожих на те, что стояли на машиностроительном заводе моего отца и частенько делали калеками его коллег, придавливая им руки-ноги. Фрэн травил картинки кислотой на линолеуме, запихивал вместе с бумагой в опасный пресс, потом травил новую картинку, снова отпечатывал ее на бумаге – и так до тех пор, пока на листе не оставалось живого места от абстрактных пятен.

Я намекнул ему, что моя книжка – сборник хайку. Японские такие стихи. Очень возвышенные.

– Говно вопрос, – сказал Фрэн.

И пошел в университетский арт-магазин. Там он купил набор для рисования китайской тушью, рулон рисовой бумаги и книгу «Как рисовать китайской тушью на рисовой бумаге». Потом взял у меня распечатку сборника и на четыре дня заперся на своем чердаке.

Не знаю, что он там делал. Суми-э – довольно суровый жанр. Требует длительной медитации. Художник часами сидит и просто растирает тушь. После этого он должен взять кисть и на одном дыхании сделать картинку. Насчет дыхания – это не поэтическое преувеличение. Рисовая бумага похожа на туалетную: задержи кисть на лишнее мгновение – получишь большую мокрую кляксу. Люди учатся не делать такие кляксы годами.

Но Фрэн был настоящим американцем: проблемы многовекового развития эстетики ему были неведомы. Через четыре дня он вынес три картинки. Мы сразу поняли, какая просится на обложку. Чуткого художника не сбило с толку ни трехстишие про розы Валентинова дня, ни всякие там девочки в турникетах. Он выбрал для иллюстрации самую суть сборника:


о таракан,
одного из нас тут запомнят —
пятно на стене

Осталось сделать копии и послать Мареку для книжки. Но в копировальном центре мне заявили, что не имеют права тиражировать настоящие произведения искусства без разрешения владельцев авторского права. Я вернулся к Фрэну и сказал, что его рисунок с тараканом назвали «piece of art».

– Piss-off art? – удивился Фрэн. – Да я и сам знаю, что он на туалетной бумаге. Это разве запрещено?

Он пошел вместе со мной. В авторство поверили не сразу, Фрэну пришлось даже показать ксиву арт-факультета.

Через несколько лет японцы из Кавасаки решили переиздать «Мояяму» на японском. В процессе работы они спросили меня, можно ли использовать на обложке «этот замечательный японский рисунок со сверчком». Я завис на целую минуту, прежде чем дошло, про что они.

А сам Фрэн, сделав те три картинки, выбросил и тушь, и рисовую бумагу. И вернулся к своим абстрактным литографиям – которые, признаться, никому не нравились. Всех нас очень удивило, что он не хочет больше рисовать в жанре суми-э. Ведь классно же вышло!

– Потому и не хочу, – отвечал Фрэн. – Разве интересно заниматься тем, что у тебя и так легко получается?

Голубой глаз Евтушенко

Одним из первых мою книжку на русском получил Евгений Евтушенко. Уже от вида ее обложки известного поэта скривило, как язвенника, который долгие годы лелеял свою болезнь без вмешательства медицины, а тут ему вдруг показали эндоскоп. Позже я наблюдал такую реакцию и у других отечественных литераторов.

Мятую бумажку со словами о том, что в Чарлстоне будет выступать русский поэт, принес мне Чесс. Он оторвал объяву на своем факультете, справедливо полагая, что в нашей моргантаунской глуши есть только один псих, который знает эту непроизносимую фамилию. «Почти рай, Западная Вирджиния», – поют в местной песне. У нас на ту же тему есть анекдот «бросить все и уехать в Урюпинск».

Американский рай был посильнее Урюпинска – даже мои русские коллеги не захотели посмотреть на литературную звезду 60-х, хотя до Чарлстона всего пара часов езды. Машину я не водил, пришлось ехать одному, на автобусе с пересадкой.

Приехал. Какой-то мелкий колледж, похожий на церковь. На входе плакат с карикатурой: Евтушенко сидит на Кремлевской стене. Подпись в тему: мол, выступает смелый русский поэт, взломавший Кремлевскую стену.

Еще в объявке говорилось, что вместе с Евтушенко выступит Курт Воннегут. Наверное, потому аудитория и набилась под завязку. Городок Чарлстон располагался в той же райской Западной Вирджинии, и как-то не верилось, что именно здесь поселилась секта поклонников русской поэзии.

Но Воннегут всех надрал: он выступил по телефону, сидя у себя дома на другом конце Америки. Из колонок прозвучала небольшая, минут на десять, речь о том, что Евгений Евтушенко – очень крутой чувак. Кремлевскую стену взломал, сам Хрущев его пидорасом называл. Ну и вообще, он мой (Воннегута) старый друг, так что вы не зря сюда приперлись, дети.

Вышел Евтушенко. Я сразу его узнал, хотя никогда не видел раньше. Но я часто видел эти грустные, просветленно-водянистые глаза на машиностроительном заводе отца. Глаза алкашей-токарей, которые регулярно умудрялись засунуть в станок собственную руку вместо болта. А отец потом ихние станки ремонтировал. Только, в отличие от токарей, Евтушенко широко, как-то очень клинически улыбался. У токарей такая улыбка тоже бывает, но лишь пять минут в месяц: первый стакан после получки.

На самом деле, это такая американская болезнь. Я и сам не сразу излечился, хотя друзья очень помогали, одергивая меня словами «как ты заебал со своей американской улыбкой». Евтушенко пробыл в Штатах дольше меня, да еще и преподавал в Квинсе. Его улыбочная болезнь достигла очень тяжелой стадии.

Читать он начал по-русски. Никто ни черта не понимал. Это понимал и Евтушенко – поэтому начал кривляться. Он пытался изображать то, что читает. То Стеньку Разина, то телегу, на которой Стеньку везут. Телега получилась неплохо. Остальное напоминало стриптиз с шестом, только без раздевания и без шеста.

Потом он стал читать по-английски. Ох… Лучше бы и дальше изображал телегу. Такого жуткого английского я не слышал даже у детей от смешанных браков индийцев и китаянок. Это было чистое «как пишется, так и слышится».

Мне стало кисло. Стоило переться в такую даль?

Но американцев очень вставила русская клоунада. После чтения к столу поэта выстроилась очередь за автографами. На всякий случай я встал в конец очереди. Может, хоть по-русски поболтаю. В нашем вирджинском раю русских можно было пересчитать по пальцам. Сначала это очень помогало учить английский, но теперь у меня шел период отрыжки.

Вслед за мной встали две пожилые тетки. Очередь была длинной, и мы разговорились. Я узнал, что они – организаторы вечера. А они узнали, что я – единственный русский в аудитории, кроме великого поэта. Тоже пишете стихи? Ну дык епть! Есть книжка? А хули!

К Евтушенко мы подошли вместе. Тетки замерли в ожидании еще одного шоу: встреча двух русских поэтов. Евтушенко подписал толстую антологию толстой девице, стоявшей впереди. Он потряс усталой рукой и поднял свои прозрачные глаза токаря на меня. У меня в руках была своя книжка, которую я показывал теткам-филологам.

– Здрасте, – сказал я на родном.

По лицу поэта пробежала рябь. Улыбка еще висела на губах, но как-то коряво. Трусы и лифчик, забытые на веревке под дождем.

– У меня для вас шутка есть, – сказал я. – Правда, не знаю, как у вас настроение для шуток…

Евтушенко напрягся. Улыбка-бикини сползла вовсе. Появилось настоящее, озабоченное лицо токаря, над ухом которого только что просвистел плохо закрепленный болт.

– Ну, что за шутка?

– Да я вот вижу, у вас рука устала книжки подписывать. Давайте, может, наоборот сделаем: я вам автограф дам?

Пронзительный взгляд токаря: он все равно не понимает, почему у этого болта оказалась левая резьба. Вроде не больше одного стакана сегодня…

– Ну давай.

Я размашисто подписался на первой странице и отдал великому поэту свой сборник с голой бабой и искусственным интеллектом на обложке. Американские тетки-филологи тут же подхватили Евтушенко под руки, и он с видимым облегчением вернул на лицо свою счастливую маску настоящего сварщика. И во время фуршета больше со мной не разговаривал. Но каждый раз, когда его взгляд натыкался на меня, я видел, как замораживается его улыбка.

Ко всему прочему, я еще и опоздал на последний автобус. Пришлось лечь спать прямо на автовокзале. Около часа ночи меня разбудил толстый седой негр-уборщик, похожий на негатив Хрущева. В зале «Грейхаунда» уже никого не было.

– Чё, совсем денег нет? – спросил он.

– Да нет, есть немного…

– Иностранец, что ли? Понятно. А у нас на вокзалах только пидарасы спят. Пошли, покажу нормальную дешевую гостиницу.

Я вспомнил настоящего Хрущева. И согласился.

Скромное обаяние шизофрении

Высокая стопка книг в центре комнаты. Я лежу рядом на полу, читаю названия. The Cambridge Encyclopedia of Language, Cellular Automata and Complexity, Contemporary Russian Poetry, «Классическая японская проза XI–XIV веков», Бунин, Веллер, Бах, Nabokov, Мариенгоф, Freud, Ницше, Маяковский, Less Than One Бродского, «Комедианты» Грина, GRE Preparation Guide, Стругацкие и еще несколько словарей.

Со стороны может показаться, что я выбираю, чего бы почитать. На самом деле я изготавливаю открытку-валентинку. Только что нарисовал картинку и теперь приклеиваю ее на кусок картона. Книги выполняют роль пресса. Наверное, уже готово. Рушу стопку набок… Черт! – между рисунком и картонкой остался пузырек воздуха! Нажимаю на него пальцем, но он лишь сдвигается чуть-чуть. Ну да ладно, все равно уже пора отправлять.


Я хочу тебя, чучело,
чтоб дразнила, смеясь,
и даже чуточку мучила
ноготками и мокрой тиной волос;
а потом
с полудетским и полудиким лицом
то ли выла, то ли мяучила
так, чтоб трем этажам не спалось;
а потом
чтобы рядом свернулась клубком,
успокаиваясь и тихо всхлипывая.
Вот так я хочу тебя, глупая.

После встречи с Евтушенко моя вера в поэтические авторитеты была подорвана. Но оставалась еще одна сфера, где поэзия должна работать. Женщины! Если твои стихи действуют на женщин, на черта тебе престарелые авторитеты?

Только с американскими женщинами это работало как-то неправильно. Про настоящих американок даже не говорю – с ними нашему брату вообще тяжело сойтись. Совсем другие сексуальные коды. Скажем, у них там нужно ее в «Макдоналдс» пригласить, или в бильярд, или еще чего-то такое, чего ты не знаешь. И вместо этого предлагаешь проводить ее до дому. А она смотрит на тебя как на маньяка-убийцу и говорит: «Да зачем тебе, я же совсем в другой части города живу! И вообще я на машине, а ты нет. Давай лучше я тебя до дому подброшу!» Ступор.

И так во всем. Хрен поймешь, чего они хотят. В конце концов, конечно, начинаешь шарить – но все равно с нашими как-то проще. Особенно когда тебя уже тошнит от английского.

На конвент русской ньюсгруппы в Поконосе я захватил несколько копий «Песенки шута» и раздарил бывшим соотечественникам. Но на каждую женщину там уже было по нескольку озабоченных мужиков, и я вернулся домой без приключений. Однако хитрый Делицын, проезжая после конвента по нью-йоркщине, подарил одну из книжек замечательной девушке Марине.

Сначала наш роман был очень аккуратным, то бишь электронно-почтовым и телефонным. Через месяц я не выдержал и рванул к Марине через четыре штата. После этой встречи крышу мою повело самым страшным образом.

Главная заподлянка с русскими американками – с виду и по голосу они как настоящие наши. Но в башке у них все иначе подключено, как в американской розетке.

В России женщина любит долгие романтические шуры-муры, встречи-расставания, сцены ревности и прочие страсти-мордасти. И только после этого сдается. В Штатах же она, особенно молодая, быстро перепаивает контакты. Ей ничего не стоит перепихнуться с малознакомым при первой встрече – зато всякие страсти попадают в разряд опасностей, которые разрушают индивидуальные планы. Нет, она в принципе не против какого-то разумного количества страстей. Но в безопасном таком, упакованном виде – по Интернету, по телефону, в книжке Лимонова, на кассете с Коэном…

Мои же страсти только обострялись из-за дистанции. Если бы Петрарка пожил со своей Лаурой хоть неделю, он не написал бы ни одного сонета. Но у него такой возможности не было. У меня был автобус «Грейхаунд».

Когда я в очередной раз сообщал Марине, что еду к ней – без спроса, без плана! – с ней делалась паника. Она звонила Делицыну и спрашивала, как вести себя с русскими поэтами-маньяками. Делицын демонически смеялся и советовал вызвать полицию. Сам он в то время гонялся по Штатам за такой же молодой русамериканкой с красивыми зубами, и она напускала на него полицию уже не раз. Левон был закален в борьбе с полицией и хотел посмотреть, как я пройду это испытание.

Может, лучше было бы, если б она хоть раз вызвала копов. Но она не вызывала – и ее чертов Коэн вертелся у меня в голове еще много лет.


танцуй со мной под плач смычка, мани за красотой
веди меня сквозь панику в свой шелковый покой
неси меня, как голубь – письма через край земли
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…И скрипочка, скрипочка, и Перла Батталья на подпевках – ах, как ты меня сделала с этой песенкой! А ведь я так надеялся, что не подведет старый трюк, моя пиковая дама по имени «литература». Ведь то, что уже записал словами, больше не снится, не думается, не исполняется. Оно лежит мертвое и не мешает жить.


явись мне дивным ангелом, пока все смотрят сон
и покажи, как движется твой стройный Вавилон
и покажи мне, где тот рай, что позабыт людьми
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…И поэтому я так привычно, так профессионально перевел на слова и твои валентайновские ногти, и всех твоих змей из мокрых волос, и дырку между зубами, и родинку на ноге, и эти распахнутые вовнутрь глаза, и даже то, как ты потом вдруг становишься маленькой-маленькой… Все, казалось бы, грамотно упаковал в длинные ящики строк, сбил гвоздями точек и запятых.


танцуй, как нужно танцевать на свадьбах королей
танцуй как можно дольше, дольше, дольше и нежней
взлети со мною к небесам и в бездну уплыви
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…Но ты, лисица, ты тоже знала мой трюк со словами-киллерами. И знала к нему хак. Я слишком много своих паролей открыл тебе – и ты поймала меня на самое больное. На то, что я никогда не смогу перевести в ряды черных букв и благополучно похоронить в бумажных могилах блокнотов. Свечки, вино, парфюм – все ерунда. Ты поймала меня на звук. На музыку.


танцуй со мной до тех детей, что просят их родить
и поцелуями свяжи разорванную нить
и снова свей родной шатер на пепле, на крови
танцуй со мною до конца любви
танцуй со мною до конца любви

…До сих пор не могу понять, когда ты успела поставить эту кассету, откуда ты вообще ее вытащила? Как попал этот хриплый голос какого-то старого мудака из Канады в мой чистый гербарий воспоминаний, протравленный ядами всех литературных приемов? Когда же ты, стерва, наконец заберешь из моей головы эту скрипку, которая снова и снова поднимает все кладбище моей памяти?!

# # #

Учебу я забросил. А работа в институте с самого начала состояла в том, чтобы как можно реже попадаться на глаза своим индийским руководителям. Первое время я еще пытался демонстрировать им свой диссер, начатый в Питере. Индийцы от этих картинок просто шарахались. Институт занимался тупыми интернет-приложениями. Ни о какой теории хаоса, ни о каких клеточных автоматах там вообще не слыхали.

Чтобы заниматься такой шизой, нужно было двигать в место попрохладнее, в какой-нибудь сионистский Бостон. Вездесущий нет-гуру Марек Луговски познакомил меня с Джорданом Полаком из университета Брандейса. Тот увлекался размножением роботов, и мы неплохо поболтали по телефону. Я послал ему все свои достижения и рекомендации для поступления в аспирантуру. И настроился на то, что снова займусь наукой. Однако вскоре планы доктора Полака поменялись – он сказал, что завязывает с преподаванием, и сделать у него PhD уже не получится.

Попытать счастья еще где-нибудь? Но к тому времени меня уже засосала опасная трясина с Мариной. А для лирики вполне подходил мой раздолбайский институт. Раз в месяц я прокрадывался в дирекцию, получал свой чек и сваливал. Если по дороге встречались научные индийцы, я широко улыбался и говорил «хай». Они ни о чем не догадывались – улыбку сумасшедшего легко спутать с обычной американской.

Это было прекрасное сумасшествие. Наш безнадежный роман быстро подошел к своей логической развязке, которая была заранее известна обеим сторонам. Однако эндорфины сделали свое светлое дело в моей темной голове.

Еще в начале нашего знакомства я написал пару хороших телефонных сказок. Но дальше началось то, чему сам Петрарка мог бы позавидовать: моя Лаура довела меня до такой ручки, когда писать вообще не нужно. Присланные Мариной картинки шевелились и разговаривали со мной, а сам я разговаривал со светляками и оленями на берегу ручья за домом. Когда соседи-американцы устраивали вечерину и звали меня курить дурь, я смеялся над ними и объяснял, что у меня и так все работает. «Русские выдумали любовь, чтобы не платить за наркотики!» – признавали пиндосы.

Потом крыша поехала еще дальше, к эндорфиновой буре добавилось упомянутое зависание меж двух языков – и оказалось, что даже разговаривать не нужно. Все понятно без слов. Чтобы увидеть вселенскую связь всех вещей, достаточно выйти на задний двор и поглядеть на воду, или на пятнистую кору сикоморы, или на сосновые иголки в паутине.

Если же обычный разум пытался вернуться и хоть как-то зафиксировать эти откровения, ему хватало трех строчек хайку в блокноте, а то и вовсе бессловесной коробки с пастелями. Один раз я почти сутки рисовал с натуры луковицу в стакане на окне. Чесс, знаток русской литературы, качал головой и говорил, что в моем лице эта самая литература понесла большую утрату. Художник Фрэн, наоборот, приветствовал мое просветление. И хотя он уже выбросил китайскую тушь, мы отлично понимали друг друга.


Если злишься – рисуй бамбук.
Если счастлив – рисуй ирисы.
Ничего, кроме туши и двух
мягких кисточек, здесь не нужно.


Растирай ее, наблюдай
за сюжетами-ручейками:
меч кривой, нежный шелк – все вода,
все стекает в черную лунку…


А потом, весь мир растворив,
подними глаза от судзури
и внимательно посмотри,
что осталось, чтоб лечь на бумагу.


Будет день – от бессилья в бою
взвоешь, падая, и увидишь:
пробивают асфальт и встают
за спиной зеленые копья.


А когда на рассвете рука
спящей рядом с тобой богини
шевельнется – смотри! – три цветка
на окне, как обрывки неба…


Так что не торопись, мой друг.
Растирай свою тушь, а после,
если злишься – рисуй бамбук,
если счастлив – рисуй ирисы.

Путь домой

Не нужно быть сильно сумасшедшим, чтобы видеть жесткую зависимость человека от природных циклов. Особенно человека русского. Ты можешь строить какие угодно планы, или наоборот, отказываться от любых планов – но все равно самые значительные события твоей жизни произойдут либо весной, либо в конце лета. Те, кто устраивает путчи, дефолты и теракты, хорошо об этом знают.

Казалось, мое помешательство может продолжаться вечно. Чеки исправно капали на банковский счет, эндорфины в голове исправно строили магическую реальность. Но весной русские коллеги засобирались в отпуска. И я почувствовал, что надо тоже как-то определяться. Мое сумасшествие было тихим и гармоничным, но я уже сомневался в том, насколько оно обратимо.

Возвращение произошло на удивление легко – хотя все равно осталось чувство, будто вернулся в себя через другую дверь. Коллеги дали мне телефон нью-йоркской компании, основанной бывшими соотечественниками, – там якобы дешевле билеты на самолет.

Я позвонил. Никакого конкретного решения у меня еще не было. Просто хотелось узнать эти самые цены и прикинуть, сколько отложить на черный день.

– В Россию? Сейчас?! – удивился гнусавый мужской голос на том конце, и я сразу представил соотечественника с огромным горбатым носом. Иначе как они делают такой гнусавый голос, эти долбаные сионисты с их нескончаемыми вопросами?

– Сейчас, да.

– Но зачем вам? Там же выборы!

– Вы не продаете билеты перед выборами?

– Но как вы не понимаете! Побеждают коммунисты!

– Бля, вы билеты продаете или нет?

– Ну что вы ругаетесь? Продаем, конечно. Но вы сами подумайте, вы же потом не сможете вернуться. Снова железный занавес…

Я повесил трубку. И тут вслед за этими трусливыми предупреждениями как-то сразу всплыло все остальное. И Евтушенко, кривляющийся перед американцами. И такой же кривляка Лимонов, которого читала Марина. Все эти дистанционные русские страсти, упакованные в пластик, в рамку экрана, в книжку… Я здорово убежал от всего этого, разговаривая со светляками на своем ручье. Но оно где-то накапливалось. И ждало. И теперь распавшаяся мозаика склеилась в новую картинку.

Я позвонил в «Дельту». Эротичный девичий голосок сообщил на вежливом английском, что место будет у окна. И пожелал приятного полета. И поблагодарил, что я обратился именно к ним. Я хотел спросить ее домашний, но сдержался. Нужно было паковать вещи.

# # #

Последний день в Штатах. Дорога на аэропорт Далласа, по уже знакомому хайвею, но в противоположную сторону. В багажнике – голубая дорожная сумка, с которой я приехал, а с нею рядом еще одна, новая и черная. Плюс коробка с книгами. И плюшевый пес, подарок Марины, на заднем сиденье.

И точно такая же, как тогда, жара, играющая тот же трюк с глазами. Кажется, что впереди на горячей бетонной полосе разлито много-много воды… но по мере движения машины лужи-миражи исчезают или отодвигаются дальше с такой же скоростью.

– Что в коробке? – мрачно спрашивает таможенник в Пулково.

– Книжки.

– Какие?

– Мои.

– Я понимаю, что не мои. Какие, я спрашиваю.

– Мои. Собственные.

Таможенник смотрит на меня как на идиота и бросает «Проходи». И ничего больше, хотя по привычке уже ждешь…

Ну да, ведь ту самую фразу, которую я понял только с третьего раза, говорят не здесь, а там. Такой же мрачный таможенник, только черный. Два года назад, когда я услышал это впервые, я испугался, что у меня какие-то проблемы с документами. Слишком плох был тогда мой английский, а его суровая рожа не предвещала ничего хорошего. Ему пришлось выдавить из себя улыбку, и показать рукой, и произнести еще дважды:

– Enjoy your staying!

Нет, на въезде в Россию такого не говорят. Можно ведь и по морде получить в ответ.

Глава 3

Назад в подвалы

белая ночь

как долго звонит телефон

в доме соседа

Дипломат на тротуаре

Я сижу на тротуаре Невского проспекта у Гостинки и чувствую себя идиотом, но пока еще как-то весело. Передо мной – драный чемоданчик-«дипломат», которым я не пользовался с десятого класса. Раскрытой пастью смотрит он на пешеходов, демонстрируя лежащие внутри книжки моих стихов. Мимо проходят сотни нормальных людей, не обращая на меня никакого внимания.

Ненормальных, которые останавливаются, гораздо меньше. Зато это настоящие психи. Зачастую покруче меня.

Вот подваливает мужичонка в мятом пиджаке. Листает книжку и сообщает, что тоже… нет, он не говорит, что он тоже псих. Он увлекается военными маршами. У него огромная коллекция. Немецкие марши – самые любимые. Он предлагает мне кассету в обмен на книжку.

За ним подходит девушка, с виду обычная студентка-хиппушка. Листает. Говорит, что ей понравился стих про Ежика и она должна мне что-то взамен. Достает из кармана пригоршню пуговиц. Да и на ее одежде пуговиц раз в пятьдесят больше, чем у нормальных прохожих. Какая-то пуговичная религия. Девушка долго рассказывает об их магических свойствах. Предлагает выбрать одну. Выбираю синюю, вроде бы от халата. Пока вешаю ее на брелок, слушаю о том, какой правильный выбор я сделал. Эта синяя пуговица – одна из самых магических…

Потом появляется мой старый приятель Миха Корман с женой. Они принесли покурить, и я уже меньше чувствую себя идиотом. Подбодрив меня («Ты сидишь аккурат напротив армянской церкви – потому тебя менты и не забирают!»), друзья уходят. Я продолжаю сидеть на августовской жаре и приманивать к себе ненормальных.

Самые странные собеседники – иностранцы. Они так явно интересуются книжками, как могут только сумасшедшие. С другой стороны, я уже пожил за рубежом и знаю, что иностранцы – они такие, да, их там миллионы таких. То есть они по-своему нормальные люди. И от этого сразу меняется взгляд на остальных сумасшедших. Может, они тоже иностранцы? Но кто же в таком случае я сам – одна нога здесь, а другая там? Поручик Ржевский на станции Бологое?

Размышления прерывает очередной псих. Он спрашивает: «Parlez vous franзais?» После ответа «Уи, ан пе…» начинается разговор на трех языках и четырех руках. Психа зовут Паскаль, и он тоже поэт, к тому же актер. Мои хайку ему понравились, хоть и написаны на собачьем английском.

– Первый раз вижу такое в России, – сообщает он. – А у нас в Париже бывают целые ярмарки. В определенные дни на площади собираются известные поэты с вот такими точно чемоданчиками и продают свои книжки.

– Известные… – задумчиво киваю я.

– Ну, ты понимаешь! – Он показывает на мою английскую книжку, очевидно, принимая ее за показатель «международного уровня». – Когда приходит слава и бабки, многим надоедают все эти безликие публикации. Вот они и выходят на улицы, с маленькими самодельными книжками… У тебя какой тираж?

– У русской 250, у английской 150.

Я хочу еще сказать, что макеты сохранены у Марека в Чикаго и что можно допечатать еще. Но Паскаль понимает меня по-своему:

– Правильно! У наших знаменитых поэтов тоже особый шик – книжки, выпущенные очень маленьким тиражом. Бывают даже по одному экземпляру, совершенно неповторимые такие штуки.

А ведь он прав, понимаю я. Возможность неограниченного копирования приведет к тому, что ценить будут некопируемое – ручная работа, натуральный обмен, живое общение… Отрикошетит ли эта идея обратно в Интернет? Что-нибудь вроде web-страницы, позволяющей сгрузить лишь ограниченное число копий?

– Странно, что у вас таких литературных ярмарок нет, – продолжает Паскаль. – Вы же вроде очень литературная страна.

– Сам не понимаю, – поддакиваю я. – Вообще-то меня здесь не было какое-то время. Международное поэтическое турне, все дела. Только что вернулся, гляжу – и вправду нет никого. Может, из-за выборов? Коммунисты там, беспорядки, милиция…

После его ухода перевариваю услышанное. Ну, про известность мою он загнул. Одно верно: деньги у меня еще есть, и сижу я на Невском не из соображений коммерции. Так зачем же?

# # #

«Культурным шоком» обычно называют то, что переживает человек, впервые оказавшийся за рубежом. Но гораздо сильнее «обратный культурный шок» – когда ты вернулся. Столкновение с чужим миром шокирует не так мощно, как столкновение с давно знакомыми людьми и вещами, которые вдруг стали чужими.

Дело даже не в том, что все приятели, в прошлом полные раздолбаи, успели заделаться крутыми бизнесменами. И не в том, что обе любимые девушки, с которыми я поругался перед отъездом (одна застала меня с другой), успели к моему возвращению выйти замуж (за разных людей). Я и не надеялся, что на время моего отсутствия все знакомые замрут, как морские фигуры из детской игры «Море волнуется раз…».

Шок был в другом. Они действительно оказались морскими фигурами – но в тех плоскостях, которые мог заметить лишь человек, на время вышедший из игры. Все они, очень разные люди, как-то одновременно, на общей волне завели себе видеомагнитофоны, и на полках у них стояли одни и те же фильмы. Теперь они все потихоньку обзаводились мобилами, но никому не приходило в голову поставить автоответчик на обычный домашний телефон. А у американцев автоответчик есть в каждом доме. Совсем другая свобода: никто тебя не дергает звонком в кармане, спокойно слушаешь вечером все записи и отвечаешь только тому, кому хочется.

Вроде бы мелочи, шляпки гвоздей по краям задника в театре. Но сразу видно, что пейзаж бутафорский. Потому я и вышел на улицу со своими дурацкими книжками. Какая там, к черту, коммерция! Скорее уж, опознавательный знак, маячок для таких же уродов, которые выпадают из общих декораций.

За день я продал пяток английских книжек иностранцам и столько же русских обменял на чужие символы сумасшествия. Но психов я повстречал значительно больше. И вынести это было тяжеловато – даже для моего расширенного сознания.

Последним, уже в сумерках, подошел совсем тяжелый пациент. С виду он был нормален и говорил очень вразумительно. А его сдвиг даже походил на мой собственный. Он тоже видел связь всех вещей и не сходя с места указывал на проявления этого тайного единства. Он знал, какие буквы зашифрованы в чугунных букетах фонарей на Невском и почему в верхнем этаже дома напротив три окна, в соседнем – пять, а на рекламном плакате между этими домами нарисовано три человека и пять сигарет.

Но стоило мне согласиться с некоторыми его наблюдениями, как он начал объяснять, что за всем этим стоит древний масонский заговор. И не отставал от меня, зараза, со своими масонами еще с полчаса. Пришлось закрыть чемодан и отправиться домой. По дороге я размышлял над еще одним вопросом Паскаля: куда же, в самом деле, попрятались хваленые питерские поэты?

Ответа в тот день я не нашел. Тем более что в моей квартире литературный вопрос был решен радикально – пока я был в Штатах, квартиру обчистили. Это меня не сильно огорчило: если у вас не все дома, пожары ему не страшны. Проще говоря, у меня и брать-то было нечего. Только книги – их и унесли.

Я жалел лишь о пропаже «Улисса» Джойса. Остальные книги я уже прочел, хранить их не имело смысла. Но «Улисса» я часто использовал как снотворное – меня срубало с любых трех страниц, а всего их там было столько, что хватило бы на всю жизнь. Ну, переживем. На стене осталась репродукция «Большой волны» Хокусая. Глядя на нее, засыпалось не так быстро, как с Джойсом – зато сны были лучше.

Блюз бродячих собак

В каждом университетском городке Штатов есть популярная студенческая кафешка. Там примерно раз в неделю узколобые американцы, эти одноклеточные пожиратели бигмаков и любители дебильного голливудского кино, эти бездуховные стяжатели долларов и безжалостные оккупанты всего мира, читают свои стихи. Любой желающий. Это называется «open mike».

В Моргантауне такой кафешкой был «Blue Moose». Я и нашел его по объявлению со словами «poetry reading». К тому же, «Синий лось» оказался самым приличным кафе в городе: светлая стекляшка на углу дома, с хорошей музыкой и очень свойской атмосферой. С одной стороны к нему примыкал порнографический видеосалон, с другой – магазин революционной литературы. Когда я подходил к «Лосю» из дома, мне улыбались грудастые модели. Когда возвращался из центра – мрачно косились Маркс и Че Гевара. Посередине выходило неплохое какао.

Ничего подобного в Питере не нашлось. Ближайшим аналогом были музыкальные тусовки. Сам я всегда ленился возиться с инструментами, то есть искал нечто иное. Но все же это лучше безбашенных уличных психов. На одном концерте в «Манеже» я познакомился с Юркой Елифтерьевым и своей будущей первой женой Ксюшей. У нее тоже была пара маленьких книжек маленьких стихов. И у Юрки имелись печатные тексты. Обменявшись этими знаками сходного сумасшествия, мы стали искать братьев по сдвинутому разуму вместе.

Назвать это «детективом» было бы слишком. Но в целом получилось нечто такое. Пока грубая отечественная рок-поэзия осваивала самые современные носители звука, ее больная изнеженная сестрица, поэзия бумажная, сидела в глухом конспиративном подполье. Попасть на поэтическое мероприятие можно было только по звонку «своего человека».

Нашим проводником в этот мир литературных улиток стал Слава Хованов, чья фамилия хорошо отражала суть феномена: питерские поэты конкретно ховались. Это стало ясно после первого же посещения «Бродячей собаки». Не знаю, какая собака бродила в этом грязном подвале, но запах там стоял соответствующий. Тем не менее, в особый вечерний час, по предварительному секретному созвону, в собачьем подполье собирались поэты из ЛИТО Нонны Слепаковой.

Я сильно сглупил, когда в первую же встречу подарил мадам Слепаковой свою книжку. Ту, что издана в зажравшейся Америке. Знатную поэтессу скорчило точно так же, как когда-то Евтушенко. Но в этот раз реакция пошла дальше.

Первое мое испытание на поэтпригодность состоялось у нее дома за чаем. Мадам пригласила меня для личной проверки без свидетелей. И сразу спросила, серьезно ли я отношусь к поэзии.

Если бы вопрос был задан на неделю раньше, я бы призадумался. За неделю меня уже дважды спрашивали, серьезно ли я отношусь. В обоих случаях – и в ресторане, где я работал, и в институте, где делал диссер – я сразу отвечал, что да, очень серьезно. Но на третий раз меня просто не хватило. Я честно признал, что не могу относиться к поэзии серьезно. Хотя, по-моему, это как раз нормально.

Тогда мадам указала за окно и спросила, на что похожа вентиляционная надстройка, торчащая из крыши дома напротив. Вытянутый такой кирпичный блок с рядом окошечек.

– Ну, на гусеницу… – ответил я.

– Нет, это похоже на вагончик! – возразила Слепакова. И добавила, что она всем поэтам устраивает такой тест. Настоящие поэты видят именно вагончик. Я не прошел экзамен.

# # #

По дороге домой листаю блокнот. Тест с вагончиком, конечно, дурацкий. Но вот забавно: множество набросков в моем блокноте посвящены метро и электричкам. Казалось бы, вагончиков у меня должно быть – целый вагонный завод. Ан нет, в блокноте совсем другое.

...

«Поднимаю голову – только что за окном была темнота, а теперь там проплывает огромная рыбина с золотой чешуей. Она плывет все медленнее, боком почти касаясь стекла, и наконец совсем останавливается: “Площадь Александра Невского”».

«На выходе из “Черной Речки” – жираф. Он висит на стене, сделанный из небольшого фонаря и проводов. Его никто не видит».

«На станции “Невский проспект” – кошки. Они нарисованы карандашом, между двумя железными “ребрами”, которыми окольцованы стены арок. Увидав кошек, мы с Ксюшей тут же подрисовали свою. На следующий день, в понедельник, специально еду посмотреть, как там кошки. Справа от нашей добавилось еще семь!»

«Семья глухонемых на платформе – мать и двое детей; разговаривают жестами. У одного из детей на руках – рыжий котенок. Ребенок поднимает руку и начинает что-то отвечать матери, энергично жестикулируя, – в это время потревоженный котенок начинает громко мяукать».

«Интересно рассматривать людей в переходах. Особенно если сначала послушать там флейту или саксофон. Проходишь мимо музыканта, не останавливаясь, но и не так быстро, как остальная толпа… и замечаешь, что кто-то так же неспешно бредет впереди с целой кучей воздушных шариков! Человека даже и не видно за шариками, одни только ноги. Идешь быстрее, почти догнал – но шарики уже миновали переход и запрыгивают в поезд под “осторожно, двери закрываются…”»

«У окна вагона сидит девушка с пушистыми ресницами. У нее за спиной – большая папка с рисунками. А из пакета на коленях торчат две кисточки: одна – толстая, похожая на седой бакенбард, вторая потоньше – черный хвостик с несмывающимся сиреневым на кончике. Девушка спит, прислонившись к оконной раме; голова медленно опускается ниже, ниже, пока одна из кисточек не коснется правой щеки – тут девушка, не открывая глаз, снова садится прямо. Потом голова опять кивает, очередное касание щеки кисточкой – и снова назад. Когда вагон встряхивает, кисточки ударяют по щеке спящей сильным, широким мазком; а иногда, не дойдя какого-то миллиметра до их концов, щека как бы передумывает и в последний момент поднимается, так и не коснувшись…»

«По встречному пути с шумом проносится электричка – окна мелькают, как одиночные кадры перед самым началом фильма в старом кинотеатре; но в течение нескольких секунд в центре этого странного экрана держится расплывающееся, меняющее черты лицо: около каждого окна сидит пассажир, и лицо, хотя и изменяется, остается на каждом кадре – всего полминуты, а потом снова – бегущие назад деревья, столбы, поля… И пыль на стекле».

Почему же я не сравнил дымоход с вагончиком? Очень странный тест, мадам.

# # #

Спустя несколько дней в ЛИТО Степаковой состоялся суд над моими стихами. Да-да, именно суд. В американском кафе «Blue Moose» стихи исполняли в качестве развлечения. В японской конференции Shiki Haiku Salon к ним относились как к обмену впечатлениями. Но в ЛИТО стихи не читают и впечатлениями не обмениваются. Стихи там судят. Назначается «обвинитель» и «адвокат», к автору обращаются не иначе как «подсудимый», и разговаривать на процессе ему запрещается.

Меня так поразил этот подход, что я безропотно принял условия игры, чисто из любопытства. Единственное, что отличало меня от остальных поэтов, – лыжная шапка, не убранная на вешалку, а скромно притулившаяся на столе. В шапке лежал диктофончик Sony. Я давно заметил, что наличие скрытого диктофончика позволяет оставаться адекватным даже в самой шизовой реальности.

Обвинитель сразу заявил, что гранаты у меня не той системы. Слово «система» он употребил в своей речи еще раз пятнадцать. Сам он, дескать, работает в другой системе, как и все присутствующие. И его система больше подходит для русского языка, который обязательно сбивается на рифмованный дольник или еще на что-то такое системное. А если работать в системе верлибра, нужно дать что-то взамен. И с этой задачей обвиняемый (я) вроде бы справился, хотя его система образов не без странностей.

– Вот я не понимаю этой аллегории, – сообщил обвинитель:


в красной красной пещере
около розовой двери
белые белые волки
сдвинув белые холки
ждут того кто поверит
в сказку розовой двери…

– Чего тут непонятного-то? – заметил кто-то из присутствующих. – Это же просто рот! И зубы!

Обвинитель удивился и зачитал другой кусок:


…в светло-салатном,
на берегу ультрамарина,
в одной держа тяжелый томик
(из тех, что скучные мужчины
приносят вместо шоколада,
а ты берешь, чтоб не обидеть),
другой протягивая кверху
мороженое – угощенье
для стрекозявки-вертолета
в виду всего Нью-Йорка…

– Я не понял, где находится автор в этой истории?

– Он смотрит сверху на Статую Свободы, – раздалось из коллегии присяжных.

– Мы не там живем, мы не привыкли к такому созерцанию! – не выдержала верховная судья Слепакова. – Зачем он нам загадывает эти загадки?

«А кто мне загадывал загадку про вагончик, похожий на крышу обкуренного торчка?» – злорадно подумал я. Но диктофон в шапке поддерживал мою адекватность, и я продолжал косить под молчаливую овечку.

Дома, прослушивая запись, я пришел к выводу, что если сопоставить требования ЛИТО и Уголовный кодекс, мне пришлось бы сидеть все семь жизней. Я обвинялся в том, что отношусь к поэзии как к игре, издеваюсь над языком, делаю кальки с английского. Мне умудрялись шить даже совершенно противоположные преступления. После долгой речи первого обвинителя о вреде верлибра другой выступающий объяснил, что в моей подборке ни одного настоящего верлибра нету. А «чуждая нам» глубокая созерцательность моих текстов соседствовала с заявлением, что я «пишу как компьютер».

Финальный аргумент верховной судьи Слепаковой перекрыл все остальные: я издал свои книжки в Америке! Это было кощунством. Книжки в ЛИТО считались культовой вещью. Их полагалось издавать только избранным, после упорных трудов. А я влез в поэзию через черный ход, и нет мне прощения. Членом ЛИТО мне быть нельзя.

Кушнер и рыбаки

В одном американском эссе Бродский заметил, что тоталитарная система государства создает тоталитаризм и в отдельно взятой голове: все чувства, эмоции жестко подчиняются диктатуре разума.

Я побывал еще в нескольких ЛИТО. Все они были похожи. Везде шли суды, везде поэзия считалась тяжким, но благородным трудом под эгидой престарелых авторитетов. И хотя Совок вокруг уже развалился, в поэтических подвалах продолжали жить его уменьшенные копии.

Совсем добило меня ЛИТО Кушнера. Оно тоже было подпольным, но гораздо пафоснее. Собиралось оно не в подвале, а в библиотеке вуза, очень уважаемого среди советских интелей. Там даже разговаривали эдаким трепетным полушепотом. Словно где-то за книжным шкафом лежит покойник, который может восстать.

Разбирали стихи одной девицы; подсудимую можно было отличить по тому, как сильно она пригнулась к столу. Вообще все питерские поэтессы похожи на жертв Бухенвальда. И чем известнее поэтесса, тем она бухенвальдистее, а ее речитативы – заунывнее.

Но заунывность подсудимой никто не замечал. Зато около получаса серьезно спорили, являются ли слова «дача» и «задача» однокоренными и легитимно ли их рифмовать.

Низенький, но очень значительный Кушнер с лицом диктатора мелкой азиатской страны слушал молча, лишь иногда кивал. Казалось, его больше интересует, достаточно ли красиво он вскинул голову на случай, если в лабиринте библиотеки спрятался фотограф газеты «Гудок». В финале разбора, еще сильнее вытянув шею, мэтр бросал короткие снисходительные комментарии:

– Да, кое-что неплохо… Вот эта строчка, «Купишь себе с утра новую юбку»… Неплохо, да… Есть настроение…

Окружающие уважительно кивали. Я тоже делал умное лицо: меня привели сюда под честное слово, что я буду молчать. Но перестать шевелить мозгами я не мог. Я живо представлял себе, как Кушнер со своей гордо поднятой головой пингвина заходит каждое утро в магазин и покупает себе новую юбку. А дома у него уже четыре антресоли разных юбок. И он их все примеряет вечерами перед трельяжем.

Ну а как иначе мэтр научился так хорошо разбираться в настроениях женской одежды, а?!

# # #

Читатель может упрекнуть меня в юношеском максимализме. Мол, все мы горазды осуждать авторитет, а по существу? Да, у нас великая поэтическая школа – так учился бы лучше, чем наезжать без повода!

В том-то и дело, что поводов куча. Взять хоть эту заунывность бухенвальдскую, помешательство на рифмах и размерах. Ну ладно, раньше только дворяне умели считать. Так что в то время, наверное, было круто выдерживать все эти дактили и хореи. Но у нас-то XXI век уже. Рифмы и размеры – чисто компьютерная игра. Зачем человеку за них цепляться, если даже спеллчекер MS Word может стихи писать:


Не найдено в словаре: минетчиков.
Заменить на: минометчиков.
Не найдено в словаре: пидоров.
Заменить на: Сидоров.

Или взять все эти сравнения дымоходов с вагончиками. Почему-то считается, что чем больше тупых, разжеванных ассоциаций и метафор ты напихал в текст, тем он поэтичнее. По мне, так это уродство. Особенно когда все сшито одной белой ниткой союза «как»:


Их кожаный стук был, как годы, бороздчат,
Их шум был как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.

Но попробуй обругать эти «каки» среди ценителей нашей великой школы. Ах, это же классика, это же Пастернак! Ну да, с детства вдолблено. Пастырь, нах.

Некоторые умники еще говорят, что во всем виновато мое увлечение восточной поэзией. А там, мол, сам язык задает другую систему. Японец просто ставит рядышком пару картинок-иероглифов – вот улитка, вот гора Фудзи на горизонте. Вроде и не связаны, но на одном холсте. В русском так не получится, нужно согласовать слова в предложении. Приходится сажать улитку на склон и заставлять ее ползти «до самых высот», хотя в оригинале такого не было.

И сажают. И заставляют. И целые поколения советских интелей тащатся от улитки с вертикальным взлетом. Ах, смотрите, какая она смелая! Как она прет сквозь сугробы и бурелом! Все выше, выше и выше, и в каждом дышле – пропеллер!

Ну бред же. И язык тут ни при чем. Улитка – она и в Африке улитка, а не ебнутый альпинист. Подумаешь, оказалась на фоне горы. Ну и что? Блок же смог написать вполне русским языком: «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека». И не заставлял аптеку ползать по улице, размахивая фонарем.

Правда, на большее Блока не хватило, в аптеке он купил свою дозу и снова свалился в заунывное. Но ведь можем, можем, если захотим! Что мешает сделать еще один шажок и увидеть реальность, где все вещи и явления уже связаны между собой без лишних белых ниток? Тому, кто это просек, не требуются притянутые за уши сравнения. Зато все пастырьнахи с ихними «каками» сразу становятся похожи на пьяного, который пытается не упасть и хватается за все, что под руку попало.

И ничего «ненашего» в таком подходе нет. Наоборот, по-настоящему русским может быть лишь тот, кто живет между Западом и Востоком не только географически. А все эти пропасти между образом и реальностью, между аптекой и улиткой – явный перекос в западную шизу.

Включая и Главного Пастыря, конечно. Ну давайте по-честному. Христианство в чистом виде – это какой-то невероятный еврейский буддизм. С одной стороны, там есть человек, который достиг просветления и практически стал Буддой. С другой стороны, всем остальным это запрещено – хотя, если долго торговаться с тем парнем через длинную пирамиду его представителей, можно получить сомнительное обещание.

Кому такой лохотрон нужен? Вот представьте: выехали нормальные русские мужики на рыбалку. А тут приходит носатый паренек по имени Иисус и предлагает им бросить рыбу, бросить все снасти и поговорить о высоком. Так мол и так, «Гербалайф» вам поможет, а если станете распространителями и приведете еще трех человек, то…

Да ты с дуба рухнул, парень! Тут у нас такая природа, такой клев, а ты – бросить! Ты сам-то попробуй. Как ты сказал, ловец человеков? Людоед, что ли? Нет? Ну так и лови рыбу. Чего-чего? Несерьезно? А ты ее когда-нибудь ловил, ботаник? Не ловил? Выходит, люди для тебя тупее рыбы, если ты их ловишь? Ребята, да этот Буратино нас за козлов держит! Не держишь? Вот и поймай сначала хоть одного «костыля», а потом выпендривайся. На-ка тебе спиннинг, цепляй блесну. Чего, по воде ходить можешь? Вот это уже лучше! Значит, можешь вон в той заводи ловить, куда нам не дойти. Ну-ка покажь, как твои надувные сапоги работают. Ай, ловко! Наш человек!

Этим русское христианство и отличается от западного безрыбья, которое человека раком ставит. Но чтобы в это врубиться, надо ходить на рыбалку чаще, чем в поэтические подвалы.

Мой Пушкин

После Кушнера я завязал с ЛИТО. И то сказать, от меня уже попахивало плесенью и бродячими собаками. Но поэтический город Питер не позволял так легко разделаться с литературными тусовками. Время от времени меня снова куда-нибудь заносило.

Как-то раз, прогуливаясь по набережной Мойки, я оказался у дома-музея Пушкина. Чтобы было понятно современнику – это такой желтый домик напротив консульства Японии, как раз через речку. Во дворе желтого домика происходило столпотворение. Я разглядел в толпе знакомого художника Филиппа Кириндаса и подошел. Филипп рассказал, что желтом домике идут поэтические чтения в честь дня рожденья Пушкина.

Тут надо сделать небольшое отступление. День рожденья Пушкина – один из немногих праздников, которые я отмечал много лет. По-разному. Скажем, в 1999-м мы с Пушкиным в честь праздника дрались дольше обычного, и я получил две здоровые царапины. А Пушкин получил целых две сосиски. Одну он сразу унес в прихожую и стал на нее охотиться, потому что на меня было уже нельзя – я уходил на работу. Но потом я вернулся, и мы снова дрались, а еще выпрыгивали друг на друга из-за угла, это тоже круто.

В молодости Пушкин обожал драться. Вернее, охотиться. Когда он был совсем маленький, он охотился за моими ресницами по утрам. Но вскоре осознал, что у меня и так зрение плохое, и стал охотиться за руками и ногами под одеялом. Приходит утром и тыкает меня бакенбардами – дескать, вставай уже, мужик, драться надо! Я шевелю рукой под одеялом, Пушкин прячется в засаду, прицеливается – и… а я в это время хватаю его с другой стороны. Потому что ему не видно, где там рука под одеялом ползает.

Однажды в Москве у нас ночевал Женя Горный, и я показал ему, как играть с Пушкиным. Горный спрятался под одеяло и стал там шевелиться – точь-в-точь маленькая мышка! Пушкин так набросился на него, что Горный от неожиданности совершенно протрезвел и сразу вылез из-под одеяла. А в Питере, когда у нас ночевал Филипп Кириндас, Пушкин залез под его кресло-кровать и всю ночь охотился там за пробкой от пива.

Как объяснить мою любовь к Пушкину? В чем его гениальность? Некоторые скажут, что во всем виноват язык. Что ж, надо признать – во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины он и в правду был мне надеждой и опорой, этот шершавый и длинный, розовый и острый язык. Он торчит эдаким дразнильным леденцом, когда задумавшийся Пушкин высовывает его, прикусывает зубами и так сидит, словно забыв убрать язык обратно в рот… Но я-то знаю, что Пушкин делает это специально, изображая карикатуру на меня.

Еще больше гениальности Пушкина – в ушах. О эти уши, способные шевелиться во всех направлениях! Вот они вращаются, как два радара. Вот они направлены точно на цель, как объект класса «земля-воздух» 8К14. Вот они прижимаются к голове перед атакой, как крылья истребителя… Прыг! Великое отличие Пушкина от людей – он не трындит, он слушает. Он анти-разговаривает на анти-языке. Когда у меня поселился Пушкин, я стал гораздо меньше писать, потому что ушной анти-язык Пушкина – на порядок выше всяких стихов.

Хотя… только ли уши делают Пушкина гениальным? А чего стоят его ловкие – не побоюсь этого слова – руки, которыми он с непередаваемым изяществом берет оливки и засовывает их в рот, держа оливку одной и подстраховывая другой! А эти мохнатые яйца, с которыми Пушкин спокойно бегает по улицам зимой безо всяких штанов! А его мистическое умение лежать – не где попало, а вроде бы рядом и в то же время не так близко, всегда в особой стратегической точке, меняя интерьер и даже геометрию комнаты! А его рвение в сокрытии какашек, когда он норовит отодрать от пола даже кафель, а под конец притаскивает половую тряпку и накрывает ею свои скромные произведения!

Короче, я вынужден признать очевидное. Я всегда любил Пушкина за то, что он – не человек.

Правда, был у него один минус. Пушкин не любил общественного транспорта и громко ругался из своей корзинки, когда его куда-нибудь везли на метро. Зато всякий раз, когда Пушкин уютно пристраивался на коленях у меня, сидящего перед компьютером, я вспоминал историю о китайском правителе, который отрезал рукав своего платья, чтобы не будить уснувшего на рукаве котенка. Между мной и тем китайским мандарином – целая вечность. Но котенок – тот же. Он ничуть не изменился, зато изменил мир вокруг. Он специально придумал Интернет, чтобы хозяин почаще был под рукой, а вернее, под лапой. Устройство ввода неспроста называется «мышкой». Интернет – это сон кота.

При этом у самого Пушкина есть отличный браузер – форточка. Он подносит к ней нос – и начинает серфинг, не сходя с подоконника. Я уверен, что он таким образом знает о мире гораздо больше, чем любой из компьютеризованных людей.

Вот потому я и задержался в очередной день рожденья Пушкина у желтого домика на Мойке. Праздник все-таки. Но не успел я и кимоно оправить, как посреди дворика сделалось неброуновское движение. Откуда-то выскочили люди с камерой и попытались установить контакт с поэтическим бомондом. Но у них не клеилось. Они переходили от одного края толпы к другому и снова ретировались, неудовлетворенные. Мы с Филиппом услышали, как люди с камерой говорят поэтам:

– Нет, это нам как-то… не подходит. А у вас есть что-нибудь… ну, повеселее? Нормальное что-нибудь?

Поэты гордо вскидывали головы и отвечали, что телевизионщики не понимают высокого. Того, что завещал нам Пушкин. Люди с камерой делали страдальческие лица, смотрели на часы, рвали на себе волосы и провода.

Я снова подумал о японцах, чье консульство через речку. Им классическая русская поэзия тоже давалась с трудом, но они старались. Как-то раз на обеде в японском посольстве в Москве мы обменивались с ними знаками взаимного уважения. Я прочел пару хайку, но на третьем забыл слова. В ответ полномочный министр посольства Японии Акио Кавато прочел хороший отрывок из Пушкина. Потом он признался: «Я заучил этот отрывок… с большими усилиями… в туалете!» Присутствовавший при этом редактор журнала «Арион» Алексей Алехин воскликнул: «О, туалет! Святое место!» Вышло не совсем хайку и не совсем по-пушкински, зато все сразу поняли друг друга. «Аригато» – чего же боле, что я могу еще сказать?

Вот и теперь в Питере, в желтом дворике на Мойке, требовалось найти общий язык. Между поэтами и телевизионщиками.

– Давайте я прочитаю, – сказал я.

– А вы можете… нормальное? – недоверчиво спросили люди с камерой.

– Ну, попробуем.

Я встал в поэтическую позу, то есть отвел в сторону правую руку (так часто делают известные поэты – видимо, защитный блок из каратэ) и начал:


Мой дядя самых честных правил:
он их ловил и к стенке ставил,
чтоб не мешали, паразиты,
читать труды Адама Смита!

В толпе поэтов раздались непроизвольные смешки, которые тут же сменились фырканьем: да это же ерунда какая-то, пародия! Но люди с камерой вцепились в меня клещами. «Давайте еще!» – «Да легко…»


Москва! Как много в этом звуке!
Да что там в звуке – в каждой букве:
и в этом «М», и в этом «О»,
и в «В», и в целом «СКВ»,
и в «А», и уж конечно, в «КВА»!
Ну так и чувствуешь – МОСКВА!

На следующий день знакомые из разных городов спрашивали в Интернете, действительно ли я известный поэт нового направления. Потому что мою рожу показали в «Сегоднячке» по НТВ и там была такая подпись – наверное, что-то перепутали?

А вот Филиппу Кириндасу на том мероприятии повезло меньше. Он тоже стал читать нормальное стихотворение. Но не во дворике, где было мало народу, а в большом зале, в микрофон. Стих был посвящен непростым отношениям поэта Блока с его женой, которая одновременно спала с другими известными поэтами, пока Блок шарился по аптекам. Когда из уст Филиппа прозвучало слово «блядь», группа литературных ревнителей вскочила на сцену и оттащила Филиппа от микрофона. А стих был замечательный, между прочим.

Коктебельская засада

Спустя несколько лет в Питере и Москве стали появляться поэтические кафешки. Правда, и там свободных чтений не устраивали – нужно было с кем-то договариваться, записываться… Меня к тому времени подобная возня уже не интересовала. И когда я писал свое «Идеальное кафе», я не включил в перечень признаков хорошего заведения поэтические чтения.

Но в американском «Blue Moose», с которого началась моя кафешная жизнь, такое было. И призрак «Синего Лося» как будто решил напомнить, что я написал о нем не все. Летом 2003-го, когда я уже не помышлял ни о каких поэтических акциях, одна кафешка Коктебеля круто изменила мою жизнь.

Началось все с Кати Тепловой. Это она коварно заманила меня в Коктебель. Да еще взяла с меня обещание, что я почитаю стихи в местном культовом заведении «Богема». Но сама не поехала в Крым со мной, а обещала приехать позже.

Ночью в поезде я стоял у окна и смотрел на яркую звезду. И думал: вот если бы сейчас рядом стояла красивая девушка, я бы ей с умным видом сказал: «Гляди, это Марс». Еще пару минут едем: Марс заметно снизился, а затем и вовсе пошел на посадку, подмигивая крылом. В одиночестве все-таки есть свои прелести. Например, никто не знает, что я полный лох в астрономии.

В Коктебеле я несколько дней спокойно купался, но потом все-таки разыскал «Богему». На первый взгляд, заведение было довольно близко к моим параметрам «идеального кафе». И по интерьеру, и по кухне. А тексты меню – вообще чистая поэзия! «Кальмар, настоящая кладовая белка». Сразу вспомнился мой Пушкин, который любил лазить в кладовку и метить там обувь. Но Кладовая Белка – это зверек явно покруче, он наверняка может и шапки метить.

Я попил чаю, нашел хозяйку «Богемы» и записался выступать в ближайшее воскресенье. Коварная Теплова обещала приехать за день до этого.

Ни хрена она не приехала. Зато я, посетив еще пару раз «Богему», убедился, что культурная атмосфера кафешки напоминает кладбищенскую затхлость тех самых ЛИТО, откуда я вроде бы убежал в прошлом веке. Вроде бы. В английском есть глагол «to haunt», буквально «привиденить» или «призраковать». Меня призраковало не по-детски.

Каждый вечер кафешку наполняли старикашки. Программа была им под стать. В один вечер выступал местный бард. Он исполнял тошнотворную песню про странное сексуальное извращение советских туристов, известное как «изгиб гитары жопой». Барда сменил ученый человек, который полтора часа вещал о реставрации двух кирпичей из печки дома-музея поэта Волошина.

Бывали и поэтические чтения. После очередного секса с гитарой на сцену выходит старушенция и вскрикивает:


– Могу ль я быть красивей,
чем нагая
в саду веселом?

С этими словами старушка хватается за голову и замолкает вместе с залом. Потом уходит к своему столу.

«Оба-на! – думаю я (это такая священная японская трава). – Неужели, бля? Хайку?»

Но старушка вдруг метается обратно. Начинает стихотворение снова, но уже без провала в памяти. Несет еще строк двадцать какой-то заумной херни. Ну что за мудзё… (японский поэтический термин, означающий проникновение в суть вещей).

В другой раз крутили кино, параноидальный черно-белый фильм о том, как черные силы хотели смерти поэта Андрея Белого. Кольцо врагов сжималось вокруг Белого с каждым днем. Его хотели извести все, кто мог: и чекисты, и масоны, и женщины. Кино называлось «Охота на Ангела» и заканчивалось совсем уж страшными словами:


«Несмотря ни на что, Андрей Белый пережил Маяковского, Мандельштама… – (далее еще тридцать имен чудаков на «М») – …и умер совершенно здоровым от солнечного удара в Коктебеле».


Я призадумался. Может, смыться, пока не поздно? Коварная Теплова явно хочет моей смерти. Сама не приехала, а вокруг меня уже сжимается кольцо врагов. Может, лучше я расклею ласты и скроюсь в море от солнечного удара?

Но было поздно. За день до выступления я встретил на пляже другую девушку по имени Катя. Я тогда еще не знал, что она станет моей второй женой. И в качестве повода для знакомства пригласил ее на выступление.

Среди выступающих я был последним. Начала вечер пожилая тетка, которая сразу сообщила, что сегодня – день смерти Цветаевой. Все эти покойники как будто сговорились. Тетка стала читать цветаевское. И, конечно, про погосты. А потом еще полчасика своего, из той же оперы. Типа, все умерли, осталась одна Таня, да и у той мячик спиздили.

Вслед за цветаевской фанаткой вышла «молодая поэтесса из Москвы». Но телесная молодость была лишь маскировкой. От первого же эпиграфа – здоровенного куска из Откровения Иоанна – я начал сползать под стол. Кольцо врагов плющило меня не на шутку.

Но я не был Белым. Я дотерпел. Оказавшись у микрофона, я сделал тактичное вступление. Напомнил присутствующим, какой год на дворе и какое время года. И какое рядом море, и солнце, и много здоровых и молодых. Так что если кому надо на погост, я готов уступить место. Но сам я буду читать другие стихи. Извините, товарищи надгробия.


она не способна даже пожарить яйца
она отказывается делать минет
она так пошло и с кем попало смеется
она так часто и так неумело врет


она помешана на собственных шмотках
ее не прет ни от джаза, ни от цветов
она не читала Милна
она идиотка
мама, может, это и вправду любовь?

Катя потом рассказывала, как на слове «минет» старичок за соседним столиком нервно подпрыгнул и побежал куда-то – якобы за чаем. Многих еще эстетов мутило в тот вечер. Но я ничего не видел. Потому что смотрел только на одну слушательницу, от которой моя крыша уже накренилась в известном направлении.

Тот, кто бывал в Лисьей бухте, знает: это не худшее место, чтобы сойти с ума.

Глава 4

Девочка с драйвером

с расческой у окна

звезды в твоих волосах

шпильки во рту

Поэзия официанта

Известие о том, что после возвращения из Штатов я работаю официантом в «Патио-Пицце», шокировало многих моих знакомых. Это третий вид культурного шока – когда уже не они тебя, а ты их.

Впрочем, через три месяца меня уволили, и знакомые вздохнули с облегчением – привычная картина мира восстановилась. Но вопрос «За что?» они все-таки задавали с опаской. Приходилось рассказывать, как я вылил четыре огромных бокала кока-колы на очень важного клиента. Это радовало и успокаивало слушателей, но было неправдой. Уволили меня из-за гребаной литературы.

Хотя клиент, облитый колой, тоже был. Даже парочка, муж и жена – когда полные стаканы сыплются на стол с высоты плеча, сложно попасть лишь в одного человека. Правда, я слышал одну такую невероятную байку. В курсе подготовки официантов было занятие по проблемам равновесия. Преподаватель, опытный халдей из Москвы, советовал в критических случаях опрокидывать поднос на себя. У него самого, типа, такой казус приключился однажды. Но он спас ситуацию, приняв на грудь целый букет коктейлей – зато на дорогих гостей ни капли! Александр Матросов, короче.

Я так не мог. Инстинкты подводили. В последний момент рука с подносом выворачивалась естественным движением, которое в айкидо называют «кохю-нагэ». Выходило почти как у любимого Джеки Чана, который любит драться кухонной утварью. Ну, так круто я не научился, но по крайней мере, на себя ни капли не попадало.

Однако за такие проколы у нас не увольняли. В новую команду специально набрали людей без опыта – считалось, что лучше научить своих, чем переучивать уже испорченных советской практикой официантов. Так что и роняли, и сами падали регулярно.

Кроме того, в ресторанном коллективе всегда есть некая тайная сплоченность против так называемых «гостей». Нет, бывают и нормальные клиенты. Но когда тебя начитают гонять, пальцы гнуть вокруг самого дешевого салата… Ну, вы понимаете. Свои внутренние законы возникают. Пиццу, к примеру, можно ронять по дороге из кухни сколько угодно раз. Главное, не ронять ее в туалете. Иначе клиенты, находя среди пепперони туалетную бумагу, начинают спрашивать, что это за растение. Приходится напрягать фантазию.

А уволили меня за то, что я читал книжки в перерывах между заказами. Курить в это время разрешалось. Разрешалось даже чистить ногти зубочистками, которые потом будут воткнуты в изящные канапе. И много еще чего разрешалось. Но всякий раз, видя меня в курилке с книгой, директор почему-то злился.

Когда я выходил из директорской с последней зарплатой, в ресторане играл Коэн. Это была хорошая примета. И работа, с которой можно уйти, просто сняв фартук, была хорошей работой. Ну, может, не так спортивно, как развозить телеграммы на велике. И не так халявно, как дежурить на вахте в общаге. Но зато и не так холодно, как разгружать в порту баржи с сахаром под Новый год. И уж точно не так занудно, как преподавать вузовскую математику. Все мои работы были по-своему прикольны, когда я на них не задерживался.

Что до чтения на работе… Позже я осознал, что директор прав. Ну нахрена тебе книги, если у тебя такая поэтичная профессия? Когда бармен вынимает изо рта обсосанную оливку и бросает ее в мартини, а спустя три минуты этот мартини пьет жлоб в костюме за пять тысяч баксов – вот самая настоящая поэзия. Тонкая, недоступная для людей ограниченных. Может, через несколько лет на премьере «Бойцовского клуба» у них что-нибудь шевельнется в башке. Но не сильно. И во время походов по ресторанам я еще долго буду спасать знакомых, настоятельно советуя не говорить официанту лишних слов до того, как он принес еду. Официант не будет играть с вами в слова. У него есть поэзия посильней.

И, кстати, лучше не берите пирожные со взбитыми сливками. Вообще никогда.

Житинский и киберпанки

После увольнения из ресторана я сделал последнюю попытку взяться за ум. Я все еще числился младшим научным сотрудником СПИИ РАН. Кандидатский минимум был сдан как два байта, а доклад «Cellular Automata in Pattern Recognition» представлен на понтовой международной конференции. Перед докладом я зашел к своему научному руководителю коротко стриженным, в костюме-тройке и голубых контактных линзах. Доктор Баранов, отец первого русского Forth-транслятора, настолько не узнал меня, что вскочил с кресла, подбежал к двери и протянул мне руку.

Но даже на конференции один крупный ученый пытался сбить меня с толку. Совершенно игнорируя мои изящные алгоритмы распознавания испачканных букв, он спросил, кто нарисовал мне для презентации такие красивые буквы.

– Да я сам, попиксельно… – ответил я.

– О! – сказал известный профессор с каким-то нездоровым восторгом. – Вот это у вас хорошо получилось! – Затем хитро прищурился и добавил: – А вы знаете, что тем же самым сейчас занимается старик Кнут?

– Неужели Дональд Кнут тоже занялся распознаванием образов? – с воодушевлением спросил я, мысленно прокручивая в голове три тома «Искусства программирования» Кнута.

– Нет. Он тоже рисует буквы.

Эта дискуссия с явным литературным уклоном немного смутила меня, но виду я не подал. Публикация доклада в материалах конференции означала наличие печатной работы. Для защиты диссера оставалось перевести работу обратно на русский язык.

Увы, новое литературное знакомство поставило жирный крест на моей перспективной научной карьере.

# # #

Заочно я познакомился с Александром Житинским еще в универе, по книжке «Путешествие рок-дилетанта». В книжке была красивая идея: дилетант – это не лох какой-нибудь, а совсем наоборот: человек, который занимается музыкой из чистого интереса. В отличие от профессионала, который делает это за деньги. И потому у дилетантов может получиться даже круче. Типа БГ и Цоя в пику советской эстраде.

У меня имелись похожие соображения. «Профессиональный писатель» – это ведь как «профессиональная любовница». Конечно, бляди играют полезную роль в нашем обществе. Есть у нас еще такие пацаны, у которых без поддержки не стоит. Но любой здоровый мужик все-таки с сомнением относится к «профи», которая дает любому заплатившему. И предпочитает нормальную собственную подругу, которая любит только тебя, любимого. Именно это ценится и в любовницах, и в творчестве – свои переживания, непредсказуемые и оригинальные. Оригинальные для тебя самого, а не для учебника анатомии.

Мысль не такая уж новая. Среди моих любимых писателей тоже не было профессионалов. Кортасар горбатился переводчиком, Грэм Грин – шпионом, Буковски – почтальоном. Даже утонченная Сэй Сёнагон вкалывала фрейлиной и каждый день чернила зубы. Но незнакомым людям, особенно мертвым, можно всякое пришить. Другое дело – проверять теорию на собственной шкуре.

Когда в ЛИТО говорили, что я лезу в поэзию через черный ход, они и не догадывались, что близки к истине не хуже Фокса Малдера. Сначала X-Window, потом MS Windows – в общем, форточки. Виндос рулез, воистину рулез! Бросаешь тексты в Сеть и спокойно общаешься с читателями без посредников. Хочешь честных независимых оценок – публикуешься анонимно. Бумажные западные журналы и антологии тем временем печатают твои хайку – безо всякого обивания порогов, созвонов-перезвонов и прочих советов по творческому росту. Издатели сами находят тексты в Интернете и сами предлагают опубликовать. Хочешь потешиться своим именем на бумаге – заходишь на почту и забираешь бандероль из Японии или Канады. Что еще нужно самому гениальному поэту Северо-Запада?

Такую картинку я и нарисовал в манифесте сетературы для Zhurnal.Ru. На том же сайте рядом с неопровержимыми доказательствами моей крутизны висела статья Александра Житинского «Виртуальная жизнь и смерть Кати Деткиной». Житинский рассказывал, как купился на виртуальную девочку производства Темы Лебедева и какой вывод из этого сделал: «Любой сетевой персонаж по умолчанию считается виртуальным». Тоже типа манифест.

Мы списались, встретились. Житинский заочно знал меня, причем в очень харизматичном свете. Как выяснилось, Леня Делицын, которому я оставил в Штатах часть своих книг, решил не заморачиваться с их продажей. Тем более что он залил половину книжек каким-то бухлом, на них выросла разноцветная плесень, и видок получился нетоварный. Чтобы побыстрее избавиться от этой макулатуры, хитрый Левон замутил литературный конкурс «Тенета», а меня объявил первым спонсором: победителям раздавали мои книжки.

Стало быть, пока я прикалывался над жлобами в ресторане и пугал подвальных литошников своими заморскими образами, я еще стал известен как со-организатор самого крутого сетевого конкурса. И как раз в это время обсуждался новый, масштабный вариант «Тенет-97» под крышей Житинского. Тот обещал привести серьезных литераторов в жюри и издать победителей – в общем, сопрячь трепетную лань сетературы со старым козлом печатного слова. Мне же, как нечаянному со-организатору, было предложено стать первым секретарем конкурса.

# # #

Работать с Житинским было легко. Свой дилетантский взгляд на мир он прекрасно сохранил с возрастом, у нас было много общего.

Однажды Сергей Бережной привел к нам аккуратненького американца в очочках. Американец хотел поговорить с Житинским, но того еще не было. Я стал развлекать гостя. Рассказал вкратце, чем мы тут занимаемся. Пересказал свой манифест сетературы. Гость включил диктофон, но сетевая литература его не прикалывала. Вместо этого он открыл сайт какого-то Тимура Новикова и стал восхищаться дурацкими картинками, которые прыгали по экрану, как взбесившаяся колбаса в нарезке.

– Да это же любой дурак нарисует в «Фотошопе», – заметил я.

И продолжал гнуть свою линию. Мол, у нас такие вычурные картинки мало кому интересны, мы культура литературоцентричная. А в Интернете добавляется обратная связь. И можно очень интересно двигаться в этом пространстве идей, как летучая мышка – бросил текст-сигнал, получил ответы, бросил новый текст и дальше летишь…

– О, летучие мыши! – вздохнул хорошо выбритый американец. – В молодости я любил летучих мышей. Такие грязные, с отвратительными вампирскими рожами, они появляются только по ночам…. как хиппи. Вы любите хиппи?

«Ну, совсем тупой», – подумал я. Тут пришел Житинский, и американец стал спрашивать его про сайт Тимура Новикова.

– Да какое же это искусство? – удивился Житинский. – Я и сам такое могу нарисовать в «Фотошопе»!

И стал показывать американцу свой «Арт-Петербург». Американец вежливо кивал, но было ясно, что он по-прежнему не врубается.

Когда непонятливый гайдзин ушел, мы с Житинским вышли на лестницу покурить.

– Кто хоть это был-то? – спросил я.

– Да какой-то тупой американский журналист. – Житинский достал визитку гостя и передал мне.

Это был Брюс Стерлинг, один из отцов жанра «киберпанк». Спустя пару месяцев в журнале Wired вышла его статья про Питер. Называлась она «Art & Corruption». Естественно, там упоминался Тимур Новиков, а про визит к нам не было ни слова.

# # #

Стерлинг не был совсем тупым. Просто он давно наигрался в Интернет. И во время визита в Россию, которую он назвал «страной победившего киберпанка», его уже интересовали панковские штучки пожестче. Их-то он и собрал в статье: пиво в отстойнике Fish Fabrique, табличка DISINFEKTED в грязном туалете отеля, ну и прочее в том же духе.

У чистеньких американцев такая поэзия с реалистичной гнильцой очень ценится. Уильям Гибсон тут же стащил у друга табличку DISINFEKTED и вставил в свой роман «Распознавание образов». А сам Стерлинг использовал заведение Fish Fabrique в романе «Zeitgeist». Но суровые русские мужики и тут посмеялись над киберпанком. «Я работал на рыбозаводе», – говорит герой Стерлинга в русской версии романа.

Мы тем временем шли в другую сторону, к чистому. Для тогдашнего Питера наша шарашка казалась невероятным островком гуманизма в океане идиотизма. Достаточно сказать, что на двери «Невалинка» с улицы висела табличка «2-й этаж – ВЫШЕ». А на входе в наш веб-отдел (самый дальний в коридоре) размещался плакат категоричнее: жирный кружок «Вы здесь» и стрелка по схеме коридора в обратную сторону, к кружку «Вам сюда. Абонентский отдел». И все равно десятки чайников ежедневно добирались до нас со своими жалобами на то, что окно не открывается, бродилка не бродит и дайлап не дает. Они даже не догадывались, что Интернет можно не только потреблять, но и делать. Собственноручно.

Поэтому реальное число людей, которые входили в нашу дверь по делу, не превышало двух десятков. Помимо «Арт-Петербурга» Житинского, здесь обитали «Мистика, история, религия» Дарьи Телегиной, кинообзоры Макса Смолева и клоунские мемуары Иры Терентьевой. В соседних каморках Майк «Завхоз» Федоров заманивал игроманов на Quake.spb.ru, а Кирилл Климов приобщал к онлайну одиноких русских женщин, мечтающих найти мужа за границей. К этой веселой компании добавился мой журнал поэзии хайку «Лягушатник», а чуть позже – сетевая радиопрограмма «РадиоНЕТ». За это Саша Гагин спустя восемь лет обзовет меня «первым русским подкастером». Звучит так, будто я бил людей под дых кастетом. В каком-то смысле верно: нам с Юркой Елифтерьевым хотелось вернуть дыхание в этот немой мир электронных текстов. Мечтатели!

Полезным делом в нашем отделе занималась только Соня Овсянникова – она нас кормила. Но сумасшествие заразно, и вскоре она стала опытным веб-дизайнером. Пришлось питаться чем попало.

Мы и сами понимали, что наши игры далеки от реальности. Требовался более массовый продукт. Так возникла бумажная газета «НЕТ». В ней рассказывалось, что WWW – это не три жетона от метро, хотя и на метро похоже. Мы много работали над имиджем газеты, чтобы она принесла радость самым широким слоям чайников.

– В дизайне надо использовать мух, – предлагал я.

– Мухи – это отлично, – соглашался Кирилл Климов. – Побольше мух, мух и говна!

Самыми удивительными людьми в этом первом рассаднике питерских нетменов были альтернативные литературные стариканы, собранные Житинским. После Слепаковой и Кушнера мне вообще не верилось, что такие бывают.

А были! Они вовсе не жаждали эстетствовать по подвалам и поклоняться бумажным книжкам. Зато откровенно перлись от Интернета. Михаил Чулаки, из которого, казалось бы, уже весь песок высыпался, даже вел на своем сайте видеотрансляции, излагая футурологические прогнозы не хуже Лема.

Еще больше меня порадовал Виктор Кривулин. Когда я пришел к нему брать интервью для «РадиоНЕТа», этот живенький дедок сидел за компом в окружении восьми белых кошек и ожесточенно рубился с машиной в карты.

– Да погоди ты со стихами! – отмахивался он от меня. – Сейчас, сейчас, я тут одну комбинацию задумал…

И снова лупил по клавишам. Так продолжалось еще с полчаса, пока старый питерский битник не добил проклятую машину. Мы заговорили о сетературе. Кривулин сказал, что в Сети можно мутить игры покруче. И что сам он вскоре собирается похулиганить в жанре «литературного хакерства».

– Можно взять все тексты Гоголя в электронном виде, немного с ними поработать на компьютере и создать якобы неизвестный гоголевский текст. Тот же стиль, тот же словарь. Второй том «Мертвых душ»! А еще интересней – оживлять отдельных литературных персонажей…

– Мы над этим уже работаем, – улыбнулся я, чувствуя родственную душу. И рассказал Кривулину про Мэри Шелли.

Технология Франкенштейна

В своей сетевой жизни каждый мужчина должен сделать три вещи: построить домашнюю страничку, вырастить древовидный форум и родить виртуальную девочку.

Не путайте виртуальную личность с псевдонимом. Псевдоним – это просто другое имя. А виртуальная личность больше похожа на роль в театре. Сценой выступает Сеть, сценарий пишется автором прямо по ходу действия и им же исполняется. Для самого автора такой маскарад является чем-то вроде ролевого тренинга.

Красиво завернул, да? Булшит! Это только в теории. Она, теория, изложена по пунктам в романе «Паутина». Сейчас я ее, пожалуй, разоблачу.

...

«Имейте концепцию. Собираясь создать ВЛ, подумайте, что вы будете с ней делать. Есть ли у вас какие-то идеи, настроения, которые отличались бы от того, что вы демонстрировали ранее? Довольно глупо заводить ВЛ лишь для того, чтобы выражать через нее свои обычные мысли – это можно делать и под своим обычным именем».

Вопреки распространенным заблуждениям, виртуалка Мэри Шелли создавалась вовсе не для того, чтобы обливать всех дерьмом. И никаких особых «других настроений» у нее не было. В основе проекта лежала маленькая лингвистическая нестыковка. Один из тех глюков языка, которые определяют глюки мышления.

Мой журнал хайку назывался «Лягушатником» в честь лягушки Басё, которая прыгнула в пруд и наделала много шума в японской литературе. У средневековых японцев лягушки ассоциировались с поэтами. И в стихах лягушки обычно пели. Басё устроил настоящий флейм, написав про лягушку, которая ни черта не хотела петь, а просто свалилась в пруд с легким плеском. Это было суровое издевательство над самой сутью тогдашней японской поэзии. Неудивительно, что лягушка Басё стала для меня главным символом борьбы с литературной болезнью.

На сайте я обыграл лягушачью тему как только мог: разделы назывались «Лягушка-путешественница», «Лапы веером», «Десять лягушат» и т. д. Но как величать самого себя, главного редактора «Лягушатника»? Для начала я назвался «Главным Квакающим». Но чувствовал, что коряво. В русском языке, в отличие от многих других, «лягушка» всегда женского рода. Из-за этого даже в нашей сказке «Царевна-Лягушка» поменялись отношения полов: в оригинале-то был Принц-Лягух. И это логичней: по жизни девицы больше, чем мужики, любят делать искусственное дыхание всяким уродам. Фильм «Матрица» исправил аналогичную ошибку «Спящей Красавицы».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6