Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Стас Северин - Стеклянный дом

ModernLib.Net / Сергей Устинов / Стеклянный дом - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Устинов
Жанр:
Серия: Стас Северин

 

 


Сергей Устинов

Стеклянный дом

Тому, кто живет в стеклянном доме, не стоит бросаться камнями в соседей.

Английская поговорка

1

Любовь к авиации

Пошел дождь, и я понял, что мне хана.

Я сидел на середине ската крыши, упираясь ногами в трубу воздуховода, а кругом было сплошное дерьмо. Как я добрался сюда от чердачного окна – одному Богу известно, но я сделал это, когда крыша была сухая. И птичье дерьмо, покрывающее крышу, тоже было сухим. Я помню, как эта отвратительная корка хрустела под моими подошвами, я чувствовал ее ладонями сквозь тонкую ткань нитяных перчаток. Полагаю, нормального человека могло бы и вырвать – я, во всяком случае, ощущал позывы. Но нормальные люди не лазают ночами по загаженным московским крышам, где к тому же проржавевший лист кровельного железа трепещет от каждого порыва ветра и, того гляди, в любое мгновение может сорваться и улететь в темноту. Вместе с тобой.

Нормальные люди вообще не берутся за такую работу, но я вот взялся и, добравшись с грехом пополам до нужного мне вентиляционного канала, решил было, что дело выгорело. Опрометчиво, ах, как опрометчиво! Заморосил этот чертов дождь, все вокруг сделалось отвратительно липким, предательски скользким, и стало ясно, что мне придется выбирать: с риском для жизни попробовать выползти отсюда по этому размокшему дерьму или остаться на месте ждать, пока кончится дождь, пройдет ночь, выглянет солнце. И в его свежих лучах я предстану взорам проснувшихся жителей окружающих домов во всей своей прелести: одинокий красавец-мужчина на полуотвесной крыше в обнимку с вентиляционной трубой посреди живописно раскинувшейся плантации гуано.

Выбирать, безусловно, придется, но не сию секунду. Потому что, раз уж я добрался до места своего назначения, надо сперва выполнить работу, за которую взялся. За которую мне, между прочим, платят деньги. И кроме которой ничего другого, чем в наше время можно было бы сносно прокормиться, я делать не умею.

Обхватив ногами короткий вентиляционный столбик, я из правого кармана извлек наушники и нацепил их на уши. Шнур от наушников на ощупь воткнул в гнездо магнитофона. Потом из левого кармана вытащил катушку с леской, на конце которой заранее была прикреплена «Стрекоза». Этот очень чувствительный передатчик с конденсаторным микрофоном имеет то преимущество, что размер у него не больше пиджачной пуговицы. И тот недостаток, что весит он девять с половиной граммов. Поэтому сразу над ним я прикрепил к леске свинцовое грузило. Теперь все было готово к работе, и я принялся аккуратно опускать «Стрекозу» в вентиляцию.

Дождю надоело моросить, и он припустил как следует. У меня не было твердой уверенности, что вся эта техника приспособлена к работе в подводных условиях, поэтому пришлось пошире распахнуть полы куртки и прикрыть аппаратуру собственным телом. В результате чего струи воды с капюшона стали затекать за воротник рубашки. С каждой секундой мне становилось все мокрее и все отвратительнее, но я героически медленно стравливал леску, в темноте тщательно считая пальцами узелки, завязанные через каждые десять сантиметров.

Ошибиться было нельзя: «Стрекоза» отличный микрофон, но если я промахнусь больше чем на полметра, ничего слышно не будет. Сорок девять, пятьдесят, пятьдесят один… По моим расчетам выходило, что сейчас «Стрекоза» должна зависнуть где-то неподалеку от вентиляционной решетки в нужной мне квартире на четвертом этаже. Пора останавливаться. Стараясь не слишком менять положение, я осторожно перехватил леску зубами, переложил на колени магнитофон с приемным устройством, нажал кнопку записи и звук немедленно ворвался мне в уши.

– А-ах, – стонала женщина, – а-ах, так, так, еще…

Я сразу узнал ее голос и с удовлетворением констатировал, что не просчитался, точно вывел «Стрекозу», что называется, в заданный район. Там, в ресторане, все столики поблизости были заняты, и я не мог оказаться совсем рядом с ними, зато мне удалось это в гардеробе, когда швейцар подавал им плащи. В этот момент она кокетливо сказала:

– А французы, между прочим, говорят, что устриц можно кушать только в те месяцы, где в названии есть буква «р» – с сентября по апрель.

Он что-то ответил ей, что – я не расслышал, потому что он стоял ко мне спиной, она рассмеялась и проговорила упрямо, тоном капризной девочки:

– Негодник, ты накормил меня устрицами в мае!

Вот тут я и запомнил этот высокий голос с застрявшей где-то в самой глубине дребезжащей ноткой, тонюсенькой, как вольфрамовая нить в миньоне.

Из нагрудного кармана я вынул складной нож, перерезал в нужном месте леску, а затем с помощью загодя приготовленного куска сырой резины прикрепил ее конец к внутренней стороне трубы. Теперь мы стали независимы друг от друга, «Стрекоза» и я: приемник ловит сигнал на расстоянии до трехсот метров, а магнитофон записывает в автоматическом режиме, то бишь включается одновременно с появлением звука.

Впрочем, недостатка в звуках покуда не ощущалось.

– Вот здесь… да… сюда! Сильнее, сильнее!.. – женщина кричала некрасиво, повизгивая, и вдруг ни к селу ни к городу начинала хихикать, будто ее щекочут. Мужчина в свою очередь пыхтел и кряхтел, как при перетаскивании тяжестей. Сворачивая оставшуюся леску и рассовывая по карманам прочий реквизит, я с огорчением размышлял над тем, что в кино у артистов все выходит как-то привлекательнее, а мы, простые смертные, со стороны, наверное, в такие минуты не всегда выглядим наилучшим образом…

Моя работа была сделана, пришла пора покидать сей уголок. Оценив обстановку, я еще раз с огорчением констатировал, что отсюда придется-таки именно выползать. Причем, натурально, на брюхе, чтобы как можно больше увеличить площадь соприкосновения с крышей. При этом, разумеется, увеличится площадь соприкосновения с дерьмом, но тут уж ничего не попишешь: все хорошо быть не может.

Прикинув, что до чердачного окна метров пять, я лег плашмя и, извиваясь, как уж во время линьки, двинулся вверх. Когда позади остались первые полметра, я с досадой обнаружил, что второпях забыл снять наушники. Но теперь, находясь в позе распластанной на лабораторном столе лягушки, об этом думать было поздно, поэтому свой отчаянный марш-бросок по-пластунски я осуществлял под аккомпанемент не на шутку расходившейся дамочки.

– Давай, давай! – хрипло вопила она, словно подбадривала любимую хоккейную команду.

И я давал. Уж не знаю, как ее спарринг-партнер, а я давал изо всех сил. Что было мочи упирался локтями и коленками в холодное скользкое железо, да так, что, похоже, финишировали мы практически одновременно. Как раз когда мне удалось ухватиться за трухлявый край слухового окна, она издала длинный вибрирующий стон, после чего я перевалился внутрь чердака, больно ударился плечом о густо усыпанный перьями, но, к сожалению, не ставший от этого мягче деревянный настил, остервенело сорвал с себя наушники и больше не слышал ничего, кроме возмущенного хлопанья крыльев спрятавшихся здесь от дождя птиц.

Мокрый и злой, перемазанный пометом и извалянный в перьях, я спустился вниз и вышел на темную улицу, размышляя о том, как выгляжу со стороны. Жертва выездной сессии суда Линча. Но, слава богу, в этот поздний час по пути к машине мне никто не встретился. Мой «Фольксваген-Пассат», старая боевая лошадка, понуро стоял посреди большой и, судя по всему, уже довольно глубокой лужи. Но это новое испытание уже не могло еще больше ухудшить мне настроение, и я обреченно двинулся вброд, мгновенно набрав полные ботинки воды. Достав из багажника кусок ветоши, я кое-как обтерся, с омерзением содрал с себя насквозь промокшие перепачканные дерьмом нитяные перчатки, после чего пришла пора задуматься над дальнейшими действиями.

По науке, по всем писаным и неписаным правилам, мне надлежало сидеть в машине в непосредственной близости от объекта слежки и контролировать, как идет запись. Но мысль о том, что мне еще и остаток ночи предстоит провести таким же грязным, промокшим и продрогшим, возмущала сознание. В конце концов, должны же у человека, который работает не на дядю, а на себя, быть какие-то преимущества! Короче, едва встав на путь подобного вольнодумства, я довольно быстро сам с собой согласился, что это как раз тот самый случай, когда кое-какими правилами можно и пренебречь. Засунул приемник с магнитофоном под переднее сиденье, закрыл машину и двинул в сторону дома.

Идти, к счастью, было недалеко. Дождь барабанил по капюшону, словно что-то занудно бубнил и втолковывал, но я к нему почти не прислушивался, а думал о своем. Мысли были просты и незамысловаты. Горячий душ. Бутерброд. Чай. Спать. Идти к дому вокруг квартала или напрямик через дворы? Можно и без бутерброда. Даже без чая. Через дворы темнее, больше луж. Но что мне лужи? Что я лужам? Зато быстрее. Горячий душ и спать.

У метро я свернул под арку и резко остановился. Во-первых, вопреки ожиданиям, там оказалось светло как днем. Во-вторых, проход был перегорожен натянутой поперек полосатой ленточкой, по другую сторону которой стояли двое, один в штатском, другой в милицейской форме. В глубине арки толпилось еще много народу, но с той стороны мне в лицо светили несколько мощных ламп, и я не мог разглядеть подробнее. Зато в штатском я узнал старшего опера райотдела Харина.

– А, господин Северин, – проворчал он при виде меня, – тебя-то сюда кой черт принес?

– Принимаю воздушные ванны, – не слишком любезно сообщил я в ответ, стараясь не поворачиваться к свету измазанным в дерьме животом.

Но он, похоже, все равно что-то углядел, потому что, осклабившись, коротко хохотнул:

– Похоже, не воздушные, а грязевые. Небось, из какой-нибудь канавы за чужими задницами в бинокль подглядывал? – И добавил, не скрывая злорадства: – Ох, и поганая у тебя теперь работенка!

Не любит меня Харин. Но и я его не люблю. Круглая бабья рожа с вечно мокрыми губами, и при этом разговоры только про одно. Как в той солдатской байке: я об ей завсегда думаю… У него и фамилия какая-то говорящая. Есть такая категория похабных бабников, которых живо интересует вообще все, что движется, но еще больше им важно, чтоб можно было потом об этом со смаком, с влажным таким похохатыванием рассказывать. Говорят, у него в кабинете за шкафом всегда для этих целей наготове дореформенный еще зимний милицейский тулуп. Прыгают на этом тулупе и проститутки из окрестных борделей, и торговки с Ленинградского рынка. Болтают, заваливает Харин на свой тулупчик и жен подследственных… Как это Тима Прокопчик его называет? Наплечных дел мастер.

– Пройти-то можно? – спросил я, твердо решив в словесную свару с ним не ввязываться.

– Проходи, – дернул головой Харин, – мы уже заканчиваем.

Я молча поднырнул под ленточку, а он, хоть никто его и не спрашивал, словоохотливо пояснил:

– Бабу зарезали, а зачем – непонятно. Сумка на месте, трусы на месте. Зато горло – от уха до уха. Похоже, маньяк какой-то.

Проходя через арку, я увидел, как санитары грузят на носилки что-то похожее совсем не на человеческое тело, а на тяжелый куль в цветастой упаковке. По асфальту, смешиваясь с дождевой водой, растекалось малиновое пятно. Зябко подумалось, что бедная женщина тоже, небось вроде меня, сунулась сюда, сокращая путь к дому. Вот и сократила. Только маньяка нам здесь не хватало.

Уже шагов через десять световое пятно под аркой расплылось в пелене дождя, и я зашлепал по лужам почти в полной темноте. Впрочем, тут я бы не заблудился и с завязанными глазами. Это был мой двор, двор моего детства. Он, конечно, менялся с годами, местами дряхлел, а местами, наоборот, обновлялся и перестраивался, но все равно оставался моим двором.

Здесь, в палисаднике Дома-где-метро, под сенью цветущих яблонь, мне впервые начистили морду – Ленька Гольбах с двумя дружками. Очень яркое воспоминание. Наверное, потому, что хорошо так надраили, без дураков, неделю носу на улицу не показывал. Синяки сошли быстро, а яблоневый аромат по каким-то фрейдистским, вероятно, причинам еще долго вызывал у меня ощущение легкой пустоты в желудке и слабость в коленях. Тут, в парадном Стеклянного дома, я первый раз поцеловал девчонку, Верку Дадашеву из параллельного класса. Поцеловал-то всего-навсего в щечку, а ходил надутый от гордости, как индюк. Вон там, за кирпичной стеной трансформаторной будки, от древности щербатой, как египетская пирамида, самодельными свинцовыми битами, изготовленными на костре в банке из-под гуталина, мы азартно резались в «расшибалку», так что звон пятаков и наши вопли разносились на всю округу. Там нас однажды и застукала, как сказали бы теперь, группа захвата, состоящая из завуча, физкультурника и участкового, – с конфискацией имущества, разумеется.

Трансформаторная будка жива, гудит себе задумчиво в темноте слева от меня, сплетаясь этим гулом с шумом дождя. А яблоневого запаха в палисаднике больше нет, потому что нет давным-давно ни палисадника, ни самих яблонь – вырубили, когда строили цэковскую башню, в просторечии цэкуху. Зеленые насаждения ныне представлены лишь поросшими чахлой травой похожими на надгробья прямоугольными кирпичными клумбами по бокам подъездов Стеклянного дома. Кстати, в его парадных теперь не больно-то поцелуешься: здесь с некоторых пор круглые сутки дежурят суроволицые дядьки и тетки из бывших вохровцев, которых уже не назовешь по старинке лифтерами, а хочется называть еще более старинным – вохровцы. Еще шагов пятьдесят, и передо мною посреди разверзшихся хлябей темной громадой возник мой «жилтовский», твердь обетованная. Над нашим подъездом даже покачивалась лампочка, мутное, как луна за тучами, едва различимое в потоках дождя пятнышко. Последние метры я шел, едва переставляя ноги от усталости. В ботинках хлюпало, намокшие штанины облепили икры. Нет, не чай и не бутерброд. Коньяк. Хороший стаканчик коньяка – вот что мне сейчас нужно. Коньяк, душ, а потом уже все остальное, именно в такой последовательности.

Воодушевившись этой идеей, я едва дождался, пока наш лифт, сработанный, по-моему, как тот водопровод, еще рабами Рима, кряхтя и отдуваясь, втащил меня на шестой этаж, ввалился к себе в квартиру, прямо в прихожей остервенело сорвал с себя все свое промокшее изгаженное обмундирование, швырнул его на пол и в одних трусах устремился к бару. Дареный благодарным клиентом «Мартель» подействовал почти мгновенно. По иззябшим, измокшим членам потекло блаженное тепло. Появились силы не только принять душ и сделать чай с бутербродом, но даже разобрать и сунуть в корзину для грязного белья брошенную в прихожей одежду. После чего с непередаваемым блаженством я упал на кровать, вытянулся под одеялом и обнаружил, что спать не хочется.

Наверное, это возраст. Когда-то, умотавшись на работе, я обладал способностью засыпать, не донеся голову до подушки. Теперь вот новые новости: бессонница от усталости. Рассвет уже выглядывал из-за занавески, как артист, ожидающий выхода на сцену, а сон то накатывал, то откатывал, словно играл со мной в кошки-мышки. Может, показалось, может, правда, из ванной потянуло от моей одежды запашком разомлевшего в тепле гуано, и некстати, а скорее всего, именно кстати, вспомнился анекдот. Приходит молодой человек на свидание, а от него несет… ну примерно, как только что от меня. «Я, – объясняет он даме, – работаю на аэродроме, сливаю после полетов нечистоты из резервуаров под сортирами. А сегодня шланг прорвало…» «Почему же вы, – сильно морщась, удивляется девушка, – не бросите такую работу?» И парень с тихой затаенной гордостью отвечает: «Не могу расстаться с авиацией».

Смешно. Пока не про тебя.

Странно, но момент засыпания я так и не уловил. Вот только что мне еще казалось, что сон нейдет – и практически сразу после этого я ощутил себя сидящим на постели, с покрывшей все тело гусиной кожей и с сильно бьющимся сердцем. За окном окончательно рассвело, дождь кончился, в изголовье горел забытый свет. И звонил, трещал, гремел на всю квартиру мобильник. Машинально глянув на часы, я увидел, что время – без четверти семь, мысленно обматерил идиота, которому приспичило звонить в такую рань, и взял трубку. Голос в ней был какой-то странно-квакающий и показался мне совершенно незнакомым, хотя и звал меня по имени:

– Стасик, Стасик, – клокотало и булькало в трубке, – Стасик, Женьку убили, зарезали Женьку…

Спросонья я ничего не мог понять. Какого Женьку зарезали? При чем здесь я? И вдруг окончательно, наверное, проснувшись, догадался, что это булькает не в трубке, это клокочет в горле у человека. Что человек этот давится слезами. И тогда сразу же узнал его голос, и ужаснулся, потому что понял, какую (а не какого!) Женьку зарезали.

И хотя я все еще продолжал держать рыдающую трубку возле уха, слова туго доходили до моего сознания. Только стояли в глазах давешние носилки с непохожим на человека тяжелым цветастым кулем и малиновое пятно, расползающееся посреди грязной лужи.

2

В кейптаунском порту

Котик Шурпин сидел у стены, растекшись по креслу для посетителей, как большая выброшенная штормом на берег медуза.

Он больше не плакал, но его лицо, в обычной жизни мясисто-розовое, как хороший кусок парной телятины, а сейчас опухшее от слез и бессонной ночи, словно заветрилось, обретя неприятный серый налет. В толстых губах он мусолил огрызок давно потухшей сигары, расслабленно взирая на происходящие в моем офисе события. Отправить его домой одного я не решился и предложил посидеть здесь, в моей конторе, расположенной в моем же подъезде, только на первом этаже, подождать, покуда я управлюсь с текущими делами. Дела текли одно за другим, то являлись новые клиенты, то заходили с какими-нибудь новостями внештатные агенты, звонил телефон, скрипел факс, но Котик, казалось, погрузился в глубокую нирвану, перестав замечать не только происходящие вокруг события, но и течение времени. Даже бурный скандал, разворачивающийся посреди моего кабинета и грозивший вот-вот перерасти в рукоприкладство, не вызвал в его глазах ни жизни, ни интереса.

Скандал между тем был вполне ожидаемый и даже, можно сказать, запрограммированный. На мой стол наваливался впалой грудью чрезвычайно изысканно одетый (шерстяная пара от Кардена, шелковый галстук от Гуччи), а в остальном довольно маловыразительный типчик ростом с недокормленного тинейджера, но с морщинистым старушечьим личиком, как он сам представился, брокер широкого профиля по фамилии Фиклин. Он брызгал слюной и сверкал на меня глазами.

– Или вы вернете мне деньги, – злобно шипел он, страшно кривя рот и угрожающе потрясая маленькими кулачками, под одним из которых над белоснежным манжетом посверкивал золотой «ролекс», – или… или я…

– Или вы – что? – холодно осведомился я. – Лопнете от злости прямо здесь назло моей уборщице?

– Не дождетесь! – выкрикнул он, наливаясь кровью. – А дождетесь, что я закрою вашу паршивую шарашкину контору к чертовой матери! Да, разорю и закрою! Через суд!

– Ах, вот как, через суд, – вежливо удивился я.

– Именно! – подтвердил он, отчетливо скрипнув зубами. – Через суд! Не отвертитесь! – От бешенства ему, видимо, стали плохо даваться длинные периоды, и он продолжал выплевывать в меня односложные предложения: – Договор! Запись! Все есть! Невыполнение! Обязательств!

– Позвольте, – я попытался спокойным рассудительным тоном понизить градус нашей все больше накаляющейся беседы. – Если все есть, то какое же невыполнение? Вы поручили мне работу, я ее сделал… – При этих словах я вспомнил свои эквилибристические упражнения на мокрой загаженной крыше и мысленно содрогнулся, но на моем тоне, надеюсь, это не слишком отразилось. – Поверьте, я очень старался и считаю, что гонорар отработан мною в полной мере…

Но мои миролюбивые попытки были отбиты с нарастающей яростью:

– Работу он сделал! – дико клацая зубами, заорал морщинистый, неожиданно резким жестом выхватил из кармана пиджака компакт-диск и принялся размахивать им перед моим лицом. – Это – работа? То, что вы мне подсунули, это – работа? Я, как идиот, плачу вам деньги, а в результате получаю диск, сую его в плеер – и что слышу?! Свадебный марш Мендельсона!

– А вы бы что хотели, траурный марш Шопена? – не удержался я. – Так сказать, похороны любви?

Фиклин неожиданно не то сник, не то перегорел и успокоился. Сунул диск обратно в карман и сообщил ровным бесцветным голосом:

– Вы жулик.

– По морде – не дождетесь, – быстро ответил я ему. – А вот вытолкать взашей – это запросто.

– Отдайте запись, – угрюмо потребовал он. Ему, не то что Цезарю, подозрений было мало, ему требовались доказательства. – Отдайте, а то будет скандал.

– Не будет, – отрезал я, решив, что пора переходить на жесткий тон. – Гонорар отработан, потому что свои обязательства я выполнил. А вот вы свои – нет. В договоре ясно сказано, что наше агентство не занимается супружескими изменами. Пункт шесть-два-один. А ниже, в пункте семь-два-два черным по белому написано, что в случае предоставления клиентом заведомо ложной информации об объекте исследования, агентство вправе либо прекратить таковое исследование, либо, если информация по объекту уже собрана, не передавать ее клиенту. Вы это читали, вы под этим подписались, и вы нас обманули.

– Она моя секретарша, – снова сжимая зубы, заявил он.

– Но при этом она ваша жена, – парировал я.

– А он мой партнер по бизнесу!

– Да, не повезло вам, – согласился я. – И раз уж вы действительно уплатили мне за работу, я вам кое-что все-таки сообщу, на словах. Так сказать, без протокола. Самое последнее, что интересовало вашего партнера в вашей жене, это ваш бизнес.

Вдруг, потеряв, видимо, остатки самообладания, он скакнул вперед, скрюченными пальцами вцепился мне в плечи, и я прямо перед собой увидел его оскаленную, потерявшую всякий человеческий облик рожу.

– Отдай запись! – рычал он. – Не надо денег, запись дай, сволочь!

Я бы мог просто стряхнуть его с себя, как насекомое, но пока посчитал это ниже достоинства руководителя и крикнул в соседнюю комнату:

– Тима! Проводи, пожалуйста, клиента к выходу!

Мой младший партнер Тима Прокопчик вырос на пороге буквально через мгновение, и одного этого оказалось вполне достаточно. Его широкая фигура с крепкими покатыми плечами и длинными руками, а главное, его лицо, исполосованное шрамами не меньше, чем фиклинская физиономия морщинами, на неподготовленных людей производят обычно сильное впечатление. Никто ведь не знает, что на самом деле он человек немощный и чрезвычайно болезненный, по крайней мере, если верить его собственным рассказам. А шрамы на лице оттого, что в далекой юности Прокопчик, катаясь на велосипеде, решил резво проскочить между двух мужчин, гуськом переходящих улицу. Впоследствии оказалось, что это были рабочие, несущие огромное витринное стекло.

Не успел Тима сделать по направлению к нам и двух шагов, как явно относящийся к числу неподготовленных Фиклин отпрянул от меня и в испуге попытался отгородиться от Прокопчика стулом. Но тот легко дотянулся до него, ухватил за ворот дорогостоящего пиджака и, как нашкодившего мальчишку, повел к двери. Фиклин не сопротивлялся. Мгновенно утратив боевой пыл и растеряв агрессию, он теперь только жалобно канючил:

– Ну дайте запись, неужели жалко? Что за идиотские принципы? Она же вам ни к чему! Подумаешь, пункт какой-то… Я ведь заплатил… И еще могу заплатить… Скажите, сколько! Тысячу баксов! Полторы!..

– Договор дороже денег, – гордо отрезал я.

Тима же вывел клиента в прихожую, распахнул входную дверь и, прежде чем придать ему необходимое ускорение, дружелюбно поделился с ним житейской мудростью:

– З-з-за женой надо н-не следить, а ух-х-хаживать!

Наконец, как ни оттягивал я этот момент, оправдывая себя текучкой, навалившимися делами, он настал. Посетителей не было, телефон молчал. Пришло время исполнять долг старого друга. Ведь зачем-то именно мне спозаранку позвонил рыдающий Котик, а потом в самые тяжкие для себя минуты, прямо из милиции, где провел большую часть ночи, явился опять же ко мне.

Что в таких случаях требуется? Надо срочно найти какие-то слова поддержки, утешения. С тоской я думал о том, как половчей приступить к этому деликатному делу. Да, психотерапевт из меня всегда был, как из говна пуля. Ну что я могу ему сказать, чем утешить? Может, он ждет от меня мнения профессионала? Но вряд ли его успокоит, если, опираясь на свой действительно немалый опыт, я начну ему объяснять, что шансов на поимку маньяка, убившего Женьку, крайне мало. Что маньяк – это прежде всего отсутствие каких-либо причинно-следственных связей, любых привязок преступника к месту, времени, другим людям и событиям, вообще к чему-то, кроме больного сознания оказавшегося на пути его жены нелюдя. Неведомо откуда возникшего и неведомо куда канувшего. Нет уж, дудки, пускай ему это Харин, или кто там еще, объясняет.

Хода нет – ходи с бубей. Так и не придумав ничего дельного, я тяжко вздохнул и брякнул прямолинейно, по-солдатски:

– Все, Котик, дела на сегодня закончены, вставай, пошли ко мне наверх, выпьем за Женьку, тебе это сейчас полезно, а там, если хочешь, оставайся пока у меня, и будем…

Бравурный этот треп застрял в моем горле, потому что Шурпин, словно только что очнувшись от летаргии, поднял на меня воспаленные глаза, и в них я увидел нечто, что мгновенно заставило меня позабыть о роли душевного лекаря. В глазах Котика было страдание, но было в них и еще что-то, какая-то совсем не присущая ему в обычной жизни твердость. Если не сказать – жесткость.

– Ты, наверное, не понял, Стас, – проговорил он медленно, вязко растягивая слова. – Мне твои сопли ни к чему. Я к тебе не за утешением пришел.

– А за чем? – довольно глупо спросил я.

Шурпин помолчал немного, уставившись хмурым сосредоточенным взглядом куда-то мне в переносицу, словно в последний раз что-то взвешивал, прикидывал, и сообщил ровным голосом:

– Я хочу тебя нанять. Официально.

– Нанять? – не понял я. – Для чего?

– А для чего тебя можно нанять? – едко переспросил он. – Полы помыть? Я хочу, чтоб ты нашел убийцу.

Рот у меня сам собой открылся, но тут же и захлопнулся, потому что Котик, опережая все мои возражения, сердито воскликнул:

– Только не говори мне про маньяка! Не было никаких маньяков. И нет. Зато есть по меньшей мере пять человек, про которых я точно знаю, что им нужна Женькина смерть. Нужна – в смысле выгодна. Причем именно сейчас, ни раньше ни позже. Ясно?

Конечно, мне ничего не было ясно. Женька, прелестная и слегка по жизни бестолковая, не слишком бездарный, но и не очень удачливый художник-модельер, встала поперек дороги сразу (по меньшей мере, сказал Котик!) пяти людям, способным, если я правильно понял, на кровавое убийство. Чертовщина какая-то.

– А ты… – осторожно поинтересовался я, – ты в милиции об этом рассказывал?

– Нет, – презрительно выплюнул он.

– Почему?

Прежде чем ответить, он, шипя и чертыхаясь, оторвал прилипший к пухлой губе истерзанный сигарный окурок и яростно раздавил его в пепельнице. После чего столь же яростно заявил:

– Потому что сразу видно, они – кретины. К тому же эти люди… По крайней мере трое из них… Менты не станут с ними вязаться. А если станут, то не справятся. Речь идет о деньгах, об очень больших деньгах, понимаешь ли. За которые можно убить кого угодно. И кого угодно купить.

– Отлично. Менты, значит, не справятся. А я, значит, справлюсь, – подытожил я. И саркастически уточнил: – Как говорится, там, где пехота не пройдет, где бронепоезд не промчится, там частный сыщик проползет и ничего с ним не случится?

Эти стишки на известный бравурный мотивчик сочинил некогда, узнав о моей новой работе, сам Шурпин. Но сейчас, не замечая или делая вид, что не замечает моей иронии, Котик серьезно кивнул.

– Если и ты не справишься, значит, никто. Но о тебе я, по крайней мере, знаю, что просто так тебя не перекупишь. Что у тебя договор дороже денег.

Наверное, на моем лице по-прежнему отражался весь присутствующий у меня в голове здоровый скепсис, потому что Шурпин нахмурился еще больше, полез во внутренний карман плаща, долго копался там и наконец извлек наружу плотный конверт, туго перетянутый канцелярской резинкой. Раздумчиво взвесил его на ладони, а потом через всю комнату решительно швырнул мне на стол, пробормотав:

– Держи, это тебе.

Я содрал резинку и, честно надо признаться, при виде содержимого конверта изумился.

– Десять тысяч долларов, – ровным голосом прокомментировал Котик. – Все, что у меня сейчас есть, – гонорар за последнюю книжку. Но я хочу, чтобы ты знал: это тебе только аванс, на текущие расходы. Скоро у меня должно быть много денег, прямо чертова уйма. А если мы с тобой найдем убийцу, будет еще больше, понимаешь?

Я абсолютно ничего не понимал, о чем и сообщил ему прямо и нелицеприятно. Но вместо немедленных разъяснений он вцепился пальцами в подлокотники, с видимым трудом выволок свое грузное тело из моего кресла и спросил, как мне показалось, невпопад:

– У тебя сейф есть?

Я машинально кивнул.

– Вот и спрячь туда денежки, целее будут. И давай сюда свой договор, я хочу, чтоб все было, как положено.

Разумеется, заполняя бланки договора, я ему первым делом заявил, что все это глупости и что никаких денег я с него не возьму. Конечно, в ответ он немедленно встал в позу и объявил, что в этом случае будет вынужден искать другого детектива, потому что бесплатно только кошки трахаются (именно так он и выразился). Тогда я зашел с другого конца и объявил десять тысяч за работу слишком большой суммой, просто несусветной. На что Котик, многообещающе усмехнувшись, заметил, что я еще пока не узнал сути дела, а уже торгуюсь. И предложил в качестве компромисса считать указанную сумму депонированной в мой сейф с условием окончательного расчета после выполнения работы. Я вынужден был согласиться, в душе надеясь, что никакой работы не будет и мне как-нибудь удастся отговорить Шурпина от… От чего я, собственно говоря, до сих пор так и не знал.

Идти ко мне Котик отказался, объяснив, что ему необходимо быть дома, вдруг явится кто-нибудь из родственников или друзей, но саму идею немедленно выпить воспринял с удовлетворением. Впрочем, я не помню, чтобы он когда-нибудь воспринимал ее иначе. Состояние легкого подпития, по выражению Прокопчика, было ему столь же присущим, как цыганкам беременность, не мешая, впрочем, ни жить, ни работать. А в такой трагический день и говорить было не о чем. Короче, уже через четверть часа, завершив все требуемые Шурпиным формальности, мы двинулись к нему.

Котик жил в Стеклянном доме. Стеклянным домом называют в нашей округе кооператив «Луч». Почему и зачем «Луч» – теперь уж никто вспомнить не может, хотя старик Гарахов как-то в разговоре высказал версию, что то была великая вольтерьянская вольность шестидесятых, когда собственно и закладывался сей зиккурат: кооператив строился для разнообразной творческой элиты, объединение которой под одной крышей символически воспринималось как некий луч света в конце долгого туннеля. Объяснение не слишком убедительное, да и Гарахов соврет – не дорого возьмет. В любом случае название не прижилось, а пристало другое – Стеклянный дом, которое объяснялось гораздо проще и нагляднее: для уменьшения расходов по строительству на первом этаже здесь был спланирован оборудованный громадными витринами магазин (который, впрочем, так и не был никогда использован по прямому назначению и отдан в аренду какому-то учреждению), а в довершение к этому въехавшие в элитный коооператив новоселы немедленно в массовом порядке застеклили все лоджии на фасаде, и дом засверкал, как огромная хрустальная ваза.

Уже вечерело, и на подходе к подъезду Шурпина нам открылось величественное зрелище: Стеклянный дом кровавым багрянцем пламенел в лучах заходящего солнца. Дежурная баба-яга за конторкой в парадном благосклонно кивнула Котику, одновременно одарив меня подозрительным оценивающим прищуром. Зеркальный лифт вознес нас на девятый этаж. Единственная на площадке не стальная дверь принадлежала, конечно, Шурпиным. Вслед за ним я вошел в их уютную небольшую двухкомнатную квартирку, как-то разом вдруг осознав, что она больше не «их», она теперь только «его», Кости Шурпина. Что никогда больше не вылетит мне навстречу, на ходу вытирая ладони кухонным фартуком, раскрасневшаяся от плиты Женька, никогда не чмокнет меня звонко в щеку, слегка для этого привстав на цыпочки, никогда…

Никогда.

– Ты ж небось жрать хочешь! – уже из кухни крикнул Котик, вернув меня к грубой реальности. – Сейчас сгоношим чего-нибудь.

Спустя десять минут на кухонном столе перед нами стояла готовая яичница с ветчиной, свежий салат из огурцов, открытая банка с кальмарами и запотевшая бутылка «Белуги», а Котик заканчивал резать хлеб. Я заметил, что он как бы одновременно пребывал в своем горе и при этом проявлял вполне адекватную деловитость: прижимая ухом к плечу трубку сотового, говорил с агентом из похоронного бюро, сам куда-то звонил – и все это, не прерывая приготовления закуски. Усевшись за стол, мы, не чокаясь, выпили по первой за упокой Женькиной души, и Котик сразу налил по второй. Я было попытался намекнуть, что не стоит так сильно гнать коней, но он в ответ только посуровел лицом, всем своим видом давая понять, что сейчас не время и не место для торговли. За второй с курьерской скоростью последовала и третья. Я понял, что на сегодня обречен, и перестал считать. Кажется, то ли после пятой, то ли после шестой Шурпин принялся рассказывать, и сразу стало ясно, что подтверждаются мои худшие ожидания.

Это была какая-то полуфантастическая история, где в соответствии с законами жанра фигурировали с одной стороны – богатый умирающий старик, обладатель несметных сокровищ, а с другой – множество претендентов на наследство, качественный состав которых отражал чуть ли не весь социальный спектр нашего, прямо скажем, не слишком однородного общества: от дамского цирюльника (чтоб тебе было понятнее – визажиста, пояснил Котик) до крупного банкира, наверняка связанного как с правительственными кругами, так и с криминальным миром.

Честно признаюсь, сперва я просто слушал, даже не давая себе особого труда вникнуть в описываемые Шурпиным сюжетные хитросплетения, но очень скоро был разоблачен в своей преступной невнимательности и вынужден извлечь из кармана блокнот и ручку. Впрочем, я и тут откровенно сачканул, делая по ходу его рассказа лишь отдельные пометки. В конце концов, он хотел от меня слишком многого: уже заканчивалась литровая бутылка, и сосредоточить внимание на подробностях было не очень-то легко. Когда она все-таки закончилась и ей на смену появилась из холодильника ее сестра-близнец, он, наверное, тоже понял, что есть смысл отложить продолжение рассказа до завтра.

Дальнейшее помнится уже не так отчетливо. Кажется, Костя принес из комнаты гитару. И вроде бы мы хором слезливо пели любимые Женькины песни:

И за тенью сгущается тень,

И скрипит осторожно плетень.

Из-за пары распущенных кос

С оборванцем подрался матрос…

А потом еще:

Бледной луной озарился

Старый кладбищенский двор,

А над сырою-ю моги-илкой

Плакал молоденький вор.

И, конечно, как водится, слегка поскандалили из-за последних строчек песни. Это когда в молоденьком воре, похоронившем маму, которая «жизни совсем не видала, отца-подлеца не нашла», уже после смертного приговора отец-прокурор узнает своего сыночка. Котик настаивал на том, что следует петь: «А над могилкой двойною плакал седой прокурор», я же требовал более жестокого, но справедливого варианта: «Повесился сам прокурор». В конце концов, он с неожиданно увлажнившимися глазами вспомнил, что жалостливой Женьке всегда больше нравилось «плакал», а не «повесился», и я безоговорочно капитулировал. После чего мы уже без всяких разногласий дружно исполнили дуэтом «В Кейптаунском порту с какао на борту „Жаннета“ поправляла такелаж».

Потом…

Что же было потом? Ага, Котик надписывал мне свою новую книжку. Да, точно. Он спросил, дарил ли он мне свой последний роман, а я с пьяной прямотой не слишком тактично ответил, что какие-то свои романы он мне точно дарил, и даже не один, но мне неизвестно, какой среди них первый, а какой последний.

– И последние станут первыми! – торжественно, но, как мне показалось, немного невпопад, провозгласил Котик, после чего глубоко задумался, что-то вычисляя, и наконец нашел способ определения: спросил, когда мы с ним последний раз виделись? Я задумался еще глубже и путем тяжких мыслительных операций исчислил, что виделись мы никак не меньше чем два месяца назад. Установив этот факт, я пригорюнился, потому как выходило, что и Женьку перед смертью я не видел ровно столько же. Роман же, сообщил Котик, вышел всего три недели назад, из чего непреложно следовало, что я должен быть немедленно им одарен. Шурпин своим неудобочитаемым почерком исполнил на титуле какую-то закорючистую дарственную надпись и вручил книгу мне.

Я уставился на обложку. На ней была изображена обнаженная страдающая лицом блондинка, на манер древнегреческого Лаокоона вся обвитая какими-то чудовищными змеями. Поперек всего этого безобразия шли золотые с красными (надо полагать, кровавыми) подтеками тисненые буквы названия: «КТО БЕЗ ГРЕХА».

– Неужто на порнуху перешел? – ехидно поинтересовался я.

Но Котик не обиделся, а даже как-то не без удовлетворения хмыкнул и ответил складно, но непонятно:

– Ага, порнуха духа. Читай, читай, тебе интересно будет…

В следующем из доступных воспоминаний я вижу нас с Шурпиным почему-то уже на улице. Вероятно, свежий воздух оказал на мозги благотворное влияние, ибо кроме того, что я отчетливо помню, как мы стоим у Котикова подъезда в окружении довольно большой празднично одетой толпы, память сохранила даже причину такого небывалого скопления народа: где-то на седьмом этаже справлялось новоселье, и многочисленных гостей по очереди тянуло на природу – кого продышаться, а кого, наоборот, покурить. Среди гостей запомнилась также некая дама. Хотя «запомнилась дама», пожалуй, слишком сильное выражение – все, что от дамы запомнилось, было глубокое декольте и мое вялое одиночное поползновение вокруг этого декольте пофлиртовать, каковое (поползновение, разумеется, а не декольте) было решительно ликвидировано морально более стойким Котиком, увлекшим меня прочь в темноту.

И наконец, последнее, самое смутное. По всей видимости, мы нечувствительно продрейфовали через весь двор и стоим, качаясь, теперь уже у моего подъезда. Шурпин зябко горбится, плачет, трубно сморкается в сырой от слез платок, снова плачет и что-то сует мне в карман куртки, все время промахиваясь и несвязно бормоча:

– Сейф! Главное – ключи… В случае смерти… Некому, понимаешь, больше не-ко-му?!.

Не очень-то вдаваясь, в ответ я, кажется, пытался его прочувствованно обнять, прижать к себе, но он вяло отбивался, сопел, хлюпал и заплетающимся языком продолжал лепетать какую-то полную уже чушь:

– Ключи! Эх, Женечка, оставила ты… ключи… от смерти… деваться некуда…

Потом он махнул рукой, не взмахнул, а именно как бы устало махнул на все и исчез, растворился во тьме. Оставив меня тупо перемалывать в мозгах эти бессмысленные огрызки фраз.

Что-то там такое Женька оставила Котику, какие-то ключи. И некуда деваться от смерти.

Пьяный бред. При чем тут ключи! Котика Женька оставила, вот кого! Оставила одного, и некуда теперь ему, бедному, деваться. Все его несчастья от смерти, от Женькиной смерти.

А ключи? Какие ключи? К сейфу? Но сейф-то мой с цифровым замком! Так ли, этак крути, все выходит несущественная ерунда, пьяная несусветица. И нечего в ней разбираться, серое вещество, алкоголем затравленное, бередить.

Но возникло вдруг из всех этих пустых словесных плетений в хмельной моей голове такое, что может возникнуть только с сильного бодуна, в сознании мерцающем, трепещущем на грани полного выруба, как свечка на сквозняке. Возникло и зацепилось волоском в заусенице, да так крепко, что осталось в тот вечер последним, зелено-мутным осадком на дне памяти.

Ключи от смерти.

3

Мертвая натура

Вообще-то, как принято говорить, я не по этой части. Имею в виду, принять на грудь, заложить за воротник, плеснуть под жабры, сыграть в литрбол, хлопнуть, дерябнуть, дербалызнуть, остаканиться и так далее и тому подобное. Но с Котиком почему-то события у нас всегда развиваются по одному сценарию, и раз в несколько месяцев черт заносит меня в его широкие дружеские объятия, после чего я обязательно оказываюсь вдребодан нализавшимся со всеми вытекающими из этого состояния последствиями.

Помню, в детстве, по прочтении книжки «Легенды и мифы Древней Греции», я размышлял над особенно поразившей меня судьбой несчастного Тантала, который что-то там стибрил, сейчас уж не помню что, у богов во время ихних пиршеств. Кажется, злоупотребив доверием, он собрал на них в неформальной, так сказать, обстановке чемодан компромата и за это был ими жесточайшим образом наказан неутолимой жаждой. Много позже, уже в процессе дружбы с Шурпиным, я эти свои знания додумал и уточнил: не вызывало сомнений, что Тантал вот так, за здорово живешь, попер на начальство исключительно по пьяной лавочке (перебрал на пирах), и выбор божественной кары был отнюдь не случайным, а вполне иезуитски продуманным, ибо вечная жажда по логике вещей наверняка настигла преступника в момент тяжкого похмелья.

В то муторное утро жажда начала терзать меня еще до пробуждения. В моем предрассветном сне она, жажда, имела форму, цвет и даже звук. Жаждой было большое жестяное ведро, почерневшее на кострах, мятое, облупленное. Из такого на лесных заимках, у косарей, у охотников, случалось мне пить прозрачную, как воздух, ледяную до ломоты в зубах родниковую влагу. Но сегодня во сне я раз за разом опрокидывал ведро над собой, и из него в мой пересохший рот с легким шуршанием текла струя, не приносящая ни малейшего облегчения моему крайне обезвоженному организму. Потому что струя была из песка. Песок скрипел на зубах, драл мне глотку, забивался в ноздри. Я пытался вытолкнуть его изо рта языком, но язык страшно распух и мне не подчинялся. В отчаянии я хотел закричать, позвать на помощь, но с полным песка ртом сумел издать лишь сиплый жалобный стон. И проснулся.

Первой после пробуждения мыслью было: за что, о боги, я так наказан? Вторая мысль: никогда больше не буду пить! Третья мысль, вернее, соображение, состояла в том, что первые две носят риторический характер и не имеют практического значения. Практическое значение имела необходимость встать и попытаться привести себя в порядок. Это, конечно, потребовало некоторых усилий: все необходимые водные процедуры, включающие в первую очередь десятиминутный контрастный душ и последовавшая вслед за ним пусть символическая, но все-таки физзарядка. В результате кожа моя горела, в ушах гудело, перед глазами плясали красные пятна, но зато мне было чем гордиться. Повесть о настоящем человеке.

К завтраку уже можно было признать, что тело в целом готово функционировать. Но отдельно взятая голова моя, конечно, варила еще неважно. И хотя при свете дня, за чашкой кофе, вчерашние Котиковы сопли и бредни уже не пугали меня своими мистическими аллюзиями, но его засевшее в подкорке бормотание про сейф, какие-то ключи и смерть, от которой некуда деваться, в общем, вся эта белиберда раздражала своей неразъясненностью и требовала комментариев. Я набрал его номер, прослушал девять длинных гудков и на десятом отключился. По опыту мне было известно, что загулявшего с вечера Шурпина такой дробинкой, как телефонное треньканье, с утра не возьмешь. Следовало смириться с мыслью, что у них, писателей, впереди вечность, им торопиться некуда, а у нас, частных предпринимателей, впереди рабочий день, поэтому надо вставать и идти предпринимать.

В надежде хотя бы внешне компенсировать внутренний раздрай я вместо вчерашней полевой формы, состоящей из куртки и джинсов, облачился в отутюженные брюки, твидовый пиджак и даже напрыскался одеколоном. Но все равно, когда, наконец, доплелся до нашей конторы, Прокопчик с весьма выразительным видом высунул нос из своей комнаты и вдумчиво захлюпал им. Он уверяет, что у него хронический вазомоторный ринит. Я проверял по энциклопедии – это что-то вроде сенной лихорадки, аллергия на цветочки, но у меня мало знакомых, обладающих более чутким обонянием, особенно когда дело касается жратвы или выпивки. Понюхав воздух, Тима окинул меня оценивающим взглядом и проницательно поинтересовался:

– С-сообразили вчера з-за троих, да?

Не удостоив этот выпад ответом, я с достоинством проследовал к себе в кабинет. Меньше всего мне сейчас хотелось работать, но едва я успел сесть за свой стол и пригладить волосы, как начались звонки, а потом появились посетители, и пригладить мысли уже не осталось времени. Надо было вопреки неприятным внутренним ощущениям немедленно стать уверенным в себе, любезным, внимательным и готовым на любые подвиги частным детективом. Потому что неуверенным и не готовым к подвигам частным детективам денег не платят.

Первым позвонил низкий, явно пропущенный через шарф или платок женский голос, который развязно, будто спрашивал на базаре, почем огурчики, поинтересовался:

– Сколько в вашей фирме стоит убить человека?

– От восьми до двадцати, – любезно ответил я, и на том конце провода немедленно положили трубку.

Потом звонили люди, желающие найти пропавшего родственника, который в результате более пристрастных расспросов оказался скрывающимся должником. Затем безутешная владелица потерявшегося сеттера, по-моему, девочка лет десяти. Следом еще кто-то… Одних я отшивал сразу, другим вежливо отказывал, третьих переправлял к Прокопчику договариваться о времени приема.

Посетителей же было двое. Сначала в дверях появилась небанальных пропорций женщина, своей конфигурацией похожая на известную картину Пикассо «Девочка на шаре»: у нее была маленькая головка на узеньких плечиках, постепенно переходящих во все расширяющийся торс, и совсем уж необъятных размеров таз. Во втором ряду за этим мощным укрытием маялся тощий облезлый мужчина с большими залысинами на тыквообразной голове и грустными глазами домашнего животного. Их беда состояла в известной комиссии, на которую Создатель частенько обрекает родителей взрослых дочерей. С поправкой на эпоху, разумеется. В данном случае с современной Софьей (которую, впрочем, звали Алисой) у старшего поколения были отнюдь не матримониальные проблемы. С недавних пор в доме начали пропадать деньги, а в последнюю неделю девочка дважды являлась домой навеселе, причем в третий раз тоже вроде бы пьяная, во всяком случае, точно не в себе. Но без запаха алкоголя.

Сообщая мне последний факт, мамаша понизила голос почти до трагического шепота и воззрилась на меня так, будто делилась со мной по меньшей мере сверхсекретной оперативной информацией о тайных операциях колумбийского наркокартеля. Я, как мог, постарался соответствовать, всем своим видом давая понять: да, мадам, случай серьезный, как раз для такого профи, как я. Мадам понравился мой подход к делу, и мне были сформулированы одна общая задача – по изучению контактов девчонки и одна более узкая – по исследованию вопроса, откуда берутся наркотики и куда деваются деньги.

Лично я не сомневался, что деньги деваются как раз туда, откуда берутся наркотики, но поскольку этот вывод вполне мог стать основным результатом нашей кропотливой работы, пока счел за благо промолчать и лишь уточнил:

– Только сбор информации?

– Пока да. И два условия…

– Полная конфиденциальность и никакой милиции, – опередил я ее.

Мамаша с явным облегчением улыбнулась. Похоже, я нравился ей все больше. Чтобы я понравился окончательно, оставалось согласовать последний вопрос, и она его задала:

– Сколько это будет стоить?

Дело было обыкновенное, можно сказать, рутинное, обычно я беру в таких случаях от тысячи до двух. Определение конечной суммы зависит от объема работы, ну и, в некоторой степени, от доходов клиента. Кинув взгляд на визитку папаши, я узнал, что тот трудится заместителем префекта административного округа по капитальному строительству. Внутренне присвистнув, я решил, что это как раз тот случай, когда Господь велел делиться, и решительно сказал:

– Две тысячи долларов.

Судя по благосклонной реакции посетителей, мы с Господом попали в точку. Уже через полчаса был подписан договор, мы обговорили технические детали, я получил пятьдесят процентов в виде аванса, проводил гостей и, намереваясь немедленно приступить к работе, кликнул Прокопчика.

Разумеется, он тут же попытался навязать мне свое мнение, которое у него имеется по каждому вопросу.

– Этот к-контингент мне известен. Когда я работал в д-детском приемнике…

Но я решительно прервал очередную историю из Тиминой многоопытной биографии, тем более что мне было доподлинно известно: в детприемнике он трудился истопником, причем недолго. После чего единолично наметил по данному делу план первичных мероприятий и распределил задачи. Осталось лишь приступить к их реализации. Но тут зазвонил телефон, и размеренное течение дел прервалось самым грубым и неожиданным образом:

– Привет, Северин, это Харин, – услышал я в трубке бодро-вздернутый влажный баритончик. – Есть пара минут поболтать?

Я и в мирной-то жизни не большой любитель с ним лясы точить, а с похмелья подавно. Поэтому ответил резковато:

– Болтать времени нет. Говори, чего надо.

– Не больно ты любезен, – хмыкнул он, причем по тону было заметно, что моя нелюбезность его мало задела. – Знаешь анекдот: послали мужика сказать женщине, что у нее муж умер. Только, говорят, не глуши сразу, придумай что-нибудь поделикатней, начни с намеков. Вот он звонит в дверь и с порога ее спрашивает: «Вы вдова Рабиновича?» Ха-ха-ха!

Дождавшись, пока Харин отсмеется собственной шутке, я сумрачно спросил:

– Ты мне зачем позвонил, анекдоты травить?

– Господи, – вздохнул он, – ну ты и чурка непробиваемая. Я тебе позвонил спросить, у тебя был такой клиент… Константин Викторович… – Мне было слышно, как он на том конце провода шелестит бумажками. – …Шурпин?

Был. Шурпин – был. Сердце мое подпрыгнуло и упало куда-то на дно живота.

– Что с ним? – выдавил я из себя.

– Зажмурился твой клиент, – сообщил Харин и деловито пояснил: – Газом траванулся. Мы тут протокол составляем, а я гляжу, у него на столе твой контрактик. Ты хоть аванец-то с него успел содрать? А то…

Не дослушав, я швырнул трубку и несколько минут спустя уже был в шурпинском подъезде. Он был распахнут настежь, место лифтера пустовало. Здесь стоял характерный кислый запах газа, на который немедленно среагировал мой и без того подвергшийся давеча немилосердной интоксикации организм: закружилась голова, а в желудке начались угрожающие волнения. Вывалившись из лифта, я тут же на площадке столкнулся с замом по розыску из нашего райотдела Мнишиным. Всегда мешковатый и неуклюжий, сегодня он особенно смахивал на ходячий соломенный тюфяк, который смеха ради кое-как обрядили в потертый костюм и мятую рубашку, в верхней части перетянутую скрученным галстуком. Но мне было известно, что, когда доходит до дела, соображать он умеет и в цепкости ему не откажешь. Поэтому я решил обойтись без предисловий и с ходу задал вопрос прямо в лоб:

– Вы уверены, что это самоубийство?

Набитая слежавшейся соломой линялая материя имеет немного возможностей для выражения своих чувств, но мне показалось, что по бесстрастному лицу Мнишина пробежала тень изумления.

– А с чего ты взял, что нет? – поинтересовался он, уставившись блеклыми глазами куда-то в пространство за моей спиной.

Я открыл было рот, но тут же и запнулся. Действительно, с чего это я взял? Судорожно прокручивая в голове обрывки вчерашних хмельных разговоров, я с отчаянием понимал, что уж если Котику не удалось меня серьезно в чем-то убедить, то мне с Мнишиным это теперь и подавно не удастся. Но зам по розыску имел дотошную привычку не оставлять в своем тылу неразъясненных моментов и сейчас же мне это продемонстрировал, сделав приглашающий жест в квартиру.

– Следов повреждения замка нет, – проскрипел он нудным лекторским голосом, словно читал давно заученную наизусть опостылевшую самому автору лекцию. – При этом квартира была заперта.

Выламывая, дверь сняли с петель, и теперь она стояла, прислоненная к стене, как крышка гроба. Мнишин шагнул в пустой проем, вялым взмахом руки приглашая меня последовать за ним. Ведомый им, я сделал несколько шагов, и мы оказались в кухне. Несмотря на то что окно было широко открыто, вонь от прогоркшего уже пропана-бутана стояла адова. Все четыре конфорки газовой плиты были открыты, но газ, естественно, больше не шел: вероятно, перекрыли кран на стояке. Сама плита и особенно пластмассовые ручки конфорок были обильно усыпаны черной металлической пудрой – свидетельство того, что здесь поработал криминалист. Остальное, по-видимому, эксперта не заинтересовало, и оставшийся нетронутым со вчерашнего вечера натюрморт на кухонном столе сейчас как нельзя более отвечал буквальному переводу: мертвая натура. Хлеб окаменел, огурцы мумифицировались, а остатки кальмаров на тарелках смотрелись как дохлые фиолетовые черви. Небось, будь чистюля Женька жива, она бы ни за что не допустила, чтоб мы после себя оставили все это безобразие. При этой мысли какое-то смутное то ли воспоминание, то ли мелькнувшее в голове обстоятельство обеспокоило мой, как роща в сентябрь, усыпанный алкоголем мозг. Но тут взгляд упал на недопитую литровку «Белуги», и все ощущения и соображения заменились одним, весьма прискорбным: я с обреченностью понял, что сейчас со мной случится самое худшее. Однако посредством героических усилий спазм в желудке удалось побороть, и сквозь шум в ушах я даже разобрал последние слова своего гида:

– …на всех ручках газовой плиты только его отпечатки.

Завершив экскурсию по кухне, Мнишин отправился в комнаты, и я с несказанным физическим облегчением последовал его примеру, хотя и знал, какое тягостное зрелище мне предстоит. Мой друг Костя Шурпин лежал на спине посреди двуспальной кровати, огромный и неподвижный, как выбросившийся на сушу кашалот. Лицо его покрывал характерный для отравления синюшный налет, бессильно раскинутые руки были испачканы черной дактилоскопической краской.

– Никаких следов ограбления или характерного для подобных случаев обыска в комнатах не имеется, – нудил на одной ноте Мнишин. – Видео, телевизор, два компьютера, шуба, дубленка и даже золотые вещи в шкатулке, стоявшей на видном месте, не тронуты.

Шкатулка действительно была, где всегда, на Женькином туалетном столике, за которым в данный момент, бесцеремонно сдвинув в сторону груду флаконов и коробочек с косметикой, устроился со своими протоколами Харин. При виде меня он изобразил на своей сальной морде широкую улыбку, но возникший в ответ рвотный позыв на этот раз удалось побороть гораздо легче.

– Психологический мотив налицо, – продолжал бубнить тем временем Мнишин. – У человека накануне погибла жена, он в депрессии, принял большую дозу спиртного…

– Вместе со мной, – вставил я, и Мнишин равнодушно кивнул:

– Мы в курсе, опросили уже вахтершу из вчерашней смены. Вы с ним вышли из подъезда около десяти минут первого, после чего он вернулся один где-то в районе часа ночи. А в два часа жильцы почувствовали сильный запах газа и вызвали аварийку. Пока стояк перекрыли, пока определили источник, дверь сломали, то да се… К утру мы уже были здесь. Доктор определил время смерти – между часом и двумя, эксперт исследовал отпечатки. По-моему, чистый отказной материал, а ты спрашиваешь, точно ли самоубийство. Почему?

Он пристально уставился мне в область правого плеча. Действительно, почему? Я вспомнил вчерашние слезы и сопли Котика, его пьяное бормотанье про смерть, от которой деваться некуда… Что уж такого удивительного, что разбитый, сломленный несчастьем человек, напившись, с горя решил отравиться? Он был здорово вчера в лоскуты, мой друг Котик, нес околесицу про какие-то ключи от смерти, мало ли что ему могло прийти в голову часом позже, когда беднягу совсем развезло… Стоп! Ключи, ключи…

Что-то такое именно про ключи вертелось у меня в башке, это «что-то» я тогда потерял, а теперь вновь нащупал и пытался не упустить, вел его осторожно, как рыбак, трепеща, чтоб не сорвалась, подводит зацепившую крючок крупную рыбину к берегу, к сачку. И едва-едва хвостик прячущейся в глубине мысли мелькнул на поверхности, я ухватил за него и вытащил улов: ключи!

– У женщины, которую зарезали там, под аркой, в сумке были ключи от квартиры?

Пожав недоуменно плечами, Мнишин повернулся к Харину:

– Были там ключи?

Лицо Харина приобрело неопределенное выражение.

– Черт его знает, может, и не было, – протянул он и кивнул подбородком в сторону кровати: – Мы ведь мужу-то ейному, покойнику новопреставленному, показывали опись, спрашивали, не пропало ли что ценное. Сказал, вроде ничего.

Вроде ничего. А теперь уже и спрашивать некого. Но Шурпин в том состоянии, в каком он был наутро после Женькиной гибели, мог такую мелочь, как отсутствие ключей, и не заметить. И значит, если кто-то завладел ими, он имел возможность во вчерашней толкотне посторонних вокруг подъезда войти незамеченным, проникнуть, ничего не взламывая, в квартиру, убедиться, что Котик беспробудно пьян, надеть перчатки и включить газ, после чего таким же незамеченным в толпе расходящихся с новоселья гостей удалиться.

Все это я лихорадочно и от этого слегка сбивчиво изложил Мнишину. В ответ он упер взгляд мне в подбородок и, уже не скрывая раздражения, проворчал:

– Теория стройная, но я практик, а практический вывод пока один: ты хочешь повесить нам на шею очередной труп. Какие у этих убийств мотивы?

Мотивы… Если верить Котику, мотивов имеется до черта, и подозреваемых может быть целая толпа. Во второй раз за последние полчаса я раскрыл рот, чтобы все-таки хотя бы предпринять попытку пересказать все, что услышал от Шурпина, но снова потерпел неудачу.

– А ведь у него контракт с покойником, – опередил меня Харин, и выражение лица у него сделалось рыщущее, как у ищейки, тревожно нюхающей воздух в поисках еще не учуянного следа. – Пал Палыч, он и вправду может чего-то знать.

Мнишин сосредоточился взглядом на моем левом ухе, после чего вяло бросил:

– Выкладывай.

И мне тут же выкладывать расхотелось.

Наверное, здесь намешалось все: нетвердость моих знаний по существу предмета, взыгравшее вдруг нежелание отчитываться перед наглым Хариным, характерная для похмельного состояния общая неуверенность в себе и сопутствующая ей раздражительность. Короче, выкладывать расхотелось, но при этом я отдавал себе отчет, что выкладывать хоть что-нибудь придется. Сам напросился.

– Шурпин считал, что его жену могли убить из-за наследства, – нехотя выдавил я из себя. – Какой-то там у нее есть дядюшка, он пообещал завещать ей часть своего наследства, и другие наследники были заинтересованы… Ну, в общем, понятно.

– Нет, непонятно, – резко встрял из своего угла Харин. – Как это: есть дядюшка? Он что, еще жив?

– Похоже, да, – подтвердил я.

До меня тоже стала доходить определенная нелепость ситуации, а Харин тем временем не унимался:

– Насколько я припоминаю гражданское право, племянница не может быть наследницей по закону, автоматически ей ничего не полагается. Значит, она указана в завещании. Много ли смысла убивать наследника, если наследодатель еще жив и может завещание переписать?

Мнишин при этих словах согласно кивал, мне даже казалось, что я слышу, как шуршит, уминаясь, внутри него пересушенная солома. Потом и он подключился:

– Жену убили, потому что она племянница и наследница. Предположим. А мужа за что? На мужа, если наследодатель жив, наследственные права жены автоматически не переходят, так?

Все это напоминало форменный перекрестный допрос. И снова вступил Харин:

– Для чего он тебя нанял? – спросил он строго, потрясая в воздухе листками контракта. – Тут сказано «выполнение услуг», а каких, не сказано.

– Ну… он хотел с моей помощью… навести кое-какие справки, – промямлил я, чувствуя, однако, что нащупываю почву под ногами. – Боялся, что сейчас ему никто не поверит, в смысле, не примут всерьез как версию, и просил разузнать поподробнее насчет этого наследства, кому что завещано – и так далее. Собрать, так сказать, досье на всех возможных наследников, чтоб было потом, с чем в прокуратуру идти.

Мнишин покрутил осуждающе головой и пробормотал:

– Он ведь, кажется, писатель был, этот Шурпин? Вот и разыгралось у него воображение…

Харин же откровенно фыркнул и процедил с презрительной миной:

– С тех пор как разрешили эту заразу – частных сыщиков, у людей нашлось, наконец, куда лишние деньги девать.

А я с радостным облегчением понял, что, как и следовало ожидать, они всей этой галиматье не придают никакого значения, и уж, во всяком случае, у них нет ни малейшего желания на свою собственную голову переквалифицировать уже оформленное самоубийство в нераскрытое убийство.

Я и из квартиры вышел, и из Стеклянного дома, и двор пересек, и спускался уже по ступенькам в свою контору, когда с явным запозданием меня посетила незамысловатая мысль: чему это я, дурак, так обрадовался? Новой торбе?

4

Чечевичная похлебка

Прокопчик уже куда-то свинтил, оставив на моем столе записку следующего содержания: «Ушел в Зазеркалье. Буду звонить».

Никогда не берите на работу слишком многоумных помощников. И чересчур образованных не берите. Тогда вам не придется ломать и без того больную голову над ихними изысканными литературными реминисценциями. Немало времени я провел в тупом созерцании этого ребуса, пока не дотумкал, что моя единственная штатная единица таким образом извещает меня, что приступила к разработке окружения девочки Алисы. Господи, а я уж и забыл о проблемах этого семейства, будто они были у меня не два часа, а два года назад!

Ну что ж, раз Тима уже ими занялся, это предоставляет мне возможность по крайней мере попытаться сосредоточиться и собраться с мыслями.

Но сосредоточиться оказалось не так просто. При первой же попытке ревизии обнаружилось, что мысли, как просыпавшаяся из дырявого кармана мелочь, раскатились в разные стороны и собирать их придется по пыльным, заставленным громоздкими и неудобными предметами углам.

Могу ли я определенно утверждать, что Женьку убил не маньяк или просто случайный грабитель, который не взял сумку, потому что его в последний момент элементарно спугнули? Нет. Много ли у меня оснований считать, что Котика именно убили, а не он сам от горя и по пьяному делу решил покончить с собой? Немного. И вообще, как относиться к полуфантастическим бредням моего действительно любившего сочинять не только на бумаге друга о каком-то еще никому и никем не оставленном наследстве? Самое малое – скептически.

По всему выходило, что серьезных причин гнать даже маленькую волну нет. Все разбежавшиеся монетки подобраны и оказались пустяшными медяками, имеющими, как говорится, хождение, но лишенными всякой покупательной способности. Вот разве… Там, между полом и рассохшимся плинтусом, в дальнем закутке памяти… Блестит что-то раздражающе, какая-то застрявшая то ли мыслишка, то ли воспоминание, некий на первый взгляд невзрачный фрагментик, способный, быть может, вдруг оживить бессмысленную картину. Цепляешь его ногтем, ковыряешь подручными средствами – зубочисткой, скрепкой, заколкой для галстука, а он, подлец, все не дается, и ты уже потихоньку звереешь, ты готов, скрежеща зубами, стамеской, зубилом взломать чертов плинтус вместе с паркетом, и тут оно легко, будто только и ждало, пока разозлит тебя по-настоящему, выпрыгивает, выкатывается, выскальзывает наружу: оп-ля!

Какой такой предмет совал мне вчера в карман куртки Костя Шурпин?

Погодите, погодите, дайте вспомнить, что он при этом бормотал.

Какой-то сейф. Главное – ключи. И еще: «В случае смерти… Некому, понимаешь, больше не-ко-му!»

Что все это значит? Он просил меня спрятать что-то в моем сейфе? И главное, беречь потом от этого сейфа ключи? Зачем? На случай смерти. Своей смерти? Значит, он опасался, что его убьют! Или уже думал о самоубийстве… Так, это мы уже проходили, отложим в сторонку. Сосредоточимся на другом: почему он так упорно хотел мне это «что-то» отдать, совал в карман, промахивался – и снова совал? Потому что…

Потому что «больше некому».

До своей квартиры я добрался с максимальной скоростью, которую мог позволить мой требующий сегодня аккуратного обращения вестибулярный аппарат. Обыск висящей в прихожей на вешалке куртки перво-наперво выявил в правом кармане блокнот, в котором я делал рассеянные пометки во время рассказа Котика и о котором, грешным делом, напрочь забыл. Быстро пролистнув странички, я вчуже поразился собственным вчерашним неудобочитаемым каракулям и переложил его в карман пиджака, оставив расшифровку этой клинописи на потом. После чего еще раз обследовал попавший под подозрение карман и не обнаружил ничего, кроме дырки в подкладке. Заинтригованный, я разодрал ее шире, просунул руку в самую глубь, пошарил там и наконец был вознагражден: в самом дальнем углу пальцы мои наткнулись на некий холодный металлический предмет.

Я извлек его наружу, и на ладони передо мной оказался маленький, длиной со спичку, толщиной в карандаш стальной на вид цилиндрик. Отполированная до блеска поверхность на одном его конце была испещрена какими-то насечками и бороздками разной глубины, на другом имелось сквозное отверстие диаметром миллиметра два. Похоже на ключик для «секретки», которую ставят для сохранности автомобильных колес от воров, только уж слишком тщательно и филигранно выполненный. Впрочем, с тем же успехом можно было представить, что подобная «секретка» бережет и что-нибудь поценнее, нежели банальный скат, например, несгораемый шкаф.

Или сейф. Тогда, значит, речь идет вовсе не о моем сейфе.

Стоп! Ключ. Ключ от сейфа. Но Котик говорил – «ключи». Может, другие остались у него? Или мы спьяну дружно их потеряли?

Никаких иных, более уверенных предположений о том, что это такое и для чего может быть использовано, моя бедная голова не родила. Повертев его так и этак, даже посмотрев зачем-то сквозь дырку на свет, я новых версий относительно того, как эта вещь может быть связана с чьим-то наследством и тем более с борьбой за наследство, не обрел. Но одно теперь мне было известно точно: кроме смутно вспоминаемых мною рассказов Котика, появилось первое материальное подтверждение.

Чему? Ну, хотя бы тому, что Шурпин действительно чего-то боялся. А под влиянием выпитого разнюнился окончательно и даже всучил мне эту непонятную железяку на сохранение. Всучил – на случай смерти, и через полтора часа умер. Так что сейчас пока оставим за скобками, из своих рук принял он смерть или из чужих, не это важно. Важно, что он перед самой гибелью отдал мне этот странный предмет, объяснив, что «больше некому». И таким образом сделал меня своим душеприказчиком.

Все мои недавние сомнения улетучились. В конце концов, я частный детектив, получивший подкрепленное авансом задание от клиента – моего безвременно умершего близкого друга, обязан предпринять все, чтобы по меньшей мере выяснить, каково назначение этого переданного мне на хранение вышеназванным клиентом предмета, от кого его следует охранять и зачем.

Вручая мне деньги, Котик заявил, что это на текущие расходы, и мы договорились считать их депонированными в мой сейф с условием подведения итогов после окончания дела. Но Шурпин умер, и теперь решать, что является окончанием, придется мне одному. Честно говоря, не хотелось в тот момент самому себе признаваться, но интуиция подсказывала, что выяснением назначения цилиндра с дыркой дело не ограничится. Десять тысяч долларов – довольно большая сумма для текущих расходов. Пока она иссякнет, можно наворотить много дел. Но, зная собственный дурацкий характер, я мог не сомневаться, что в случае нужды вместе с деньгами дело не закончится. Как говорится, если надо, мы добавим.

Вернувшись в контору, я первым делом уселся за стол и раскрыл извлеченный из куртки блокнот. Вот те сведения, уже, разумеется, в систематизированном виде, которые мне удалось оттуда извлечь.

Фамилия дяди-миллионера Арефьев. Он еще жив, хотя и находится в больнице. «Блохинвальд» – было написано у меня напротив него, следовательно, дядюшка пребывает в онкологическом центре на Каширском шоссе.

Теперь, так сказать, соискатели. Я помнил, что Шурпин вроде бы говорил о пяти людях, во всяком случае, о пяти, которым могла быть выгодна смерть Женьки. Причем трое из них были, по его словам… Влиятельными? Нет. Опасными? Тоже нет. То есть, может, и опасными, и влиятельными, и еще какими-нибудь, но он сказал не так. Он сказал… Ага, вот! Эти люди таковы, что менты не будут с ними связываться. А если будут, то не справятся.

Итак, речь шла о пяти, а у меня почему-то записано шесть фамилий. Впрочем, он ведь оговорился: по меньшей мере. Значит, их может оказаться и еще больше?

Забусов – с пометкой «банк».

Макарова, через запятую «дура», еще через запятую «временами».

Блумов, в скобках «тоже сволочь».

Эльпин тире «тот еще гусь».

И наконец некие Малей и Пирумов, комментариев, по крайней мере зафиксированных, не удостоившиеся.

Я напряг память, пытаясь вызвать какие-нибудь ассоциации, связанные с этими фамилиями, и отчасти преуспел. Забусов, судя по всему, и был тем крупным банкиром, так или иначе связанным как с властными структурами, так и с бандитами, – ибо совсем не связанных с ними банкиров в наших краях не водится. Который из вышеупомянутых – дамский парикмахер, я вычислить не смог. Зато неожиданно вспомнил, что «тот еще гусь» Эльпин – известный шоумен, владелец большого рекламного агентства и хозяин фирмы, контролирующей чуть ли не четверть выпуска всей видеопродукции в стране. Но дальше, как я ни тужился, память держалась, что твой партизан на допросе, дополнительных сведений не выдавала. Не густо.

И главное, не очень ясно, с какого конца приступить к делу. Но тут судьба решила, видимо, для разнообразия меня сегодня чем-то и побаловать, явившись в образе несколько неожиданном, однако весьма своевременном. В дверь позвонили, я щелкнул тумблером видеофона, и с экрана на меня воззрилось чрезвычайно внушительное лицо Марлена Фридриховича Гарахова.

В нашем околотке его считают чем-то вроде городского сумасшедшего, полагая, что огромные косматые, некогда рыжие, а теперь седые бакенбарды в сочетании с лысой, как колено, головой, громким свирепым голосом и здоровенной суковатой палкой дают веские основания для такого диагноза. Неопределенного возраста, неопределенной профессии, он известен главным образом своим непременным участием во всяких общественных комитетах и комиссиях как яростный и непримиримый защитник зеленых насаждений, обличитель вовремя невывезенного мусора, гонитель незаконно установленных гаражей и прочая, и прочая. Денег ему, разумеется, никаких за это не платят, поэтому, чем он живет, неизвестно. Рыцарь неопределенного образа. Ко мне Гарахов повадился с некоторых пор просить в долг. Суммы, впрочем, довольно мелкие, которые он тем не менее возвращает точно в назначенный срок с избыточной даже по нашим зыбким временам скрупулезностью.

Но сегодня вопреки ожиданиям Марлен Фридрихович с порога объявил, что пришел не по поводу наших с ним личных кредитно-денежных отношений. Он явился ко мне как представитель общественности.

У меня свело челюсть и слегка заныли зубы.

Обычно просьбы общественности, во всяком случае той ее части, которую представляет Гарахов, сулят бесплатную головную боль, вроде поисков злоумышленника, периодически спиливающего амбарный замок с калитки, ведущей в расположенный на задах Стеклянного дома садик, каковой одни жильцы, преимущественно старшего поколения, мечтают видеть экологическим заповедником, а другие, помоложе, предпочитают использовать в более практической плоскости – для выгула домашних животных. Соглашаться и тратить на это вечно дефицитное время глупо, а отказывать соседям, знающим тебя чуть не с колыбели, вроде как неловко. Я уже внутренне приготовился чего-нибудь врать и изворачиваться, лишь бы как-нибудь отвертеться, но тут выяснилось, что дело несколько иного рода. Марлен Фридрихович пришел ко мне просить «крышу».

Во всяком случае, он выразился именно этими словами. Я, признаюсь, несколько обалдел и попросил объяснить более детально, что имеется в виду.

– Что же здесь непонятного? – с достоинством удивился Гарахов. – Насколько я разобрался в сегодняшнем новоязе, «крыша» в случае неприятностей означает поддержку и защиту.

– И от кого же вас надо защищать? – поразился я. – От каких неприятностей?

Оказалось, защищать требуется от Вини Козелкина из сотой квартиры. Это многое объясняло.

Козелкин – концентрированная беда, правда, в масштабах нашего двора. Вечный бездельник, фанфарон, выпивоха и трепач, он всем своим существованием ежедневно как бы доказывал справедливость народной мудрости: в двадцать лет ума нет – и не будет, в тридцать лет денег нет – и не будет. Насчет денег, правда, в какой-то момент показалось, что предсказание не оправдывается – недавно Виня вдруг разбогател. Поначалу никто не хотел верить в это, но когда Козелкин примерно с год назад зарулил в наш двор на собственном матово-золотистом «Ягуаре», пришлось признать очевидное.

Выходя вечерком прогулять собаку (как положено богатому человеку, Виня немедленно завел коротконогого стаффордширского бультерьера с устрашающими челюстями и широкой матросской грудью), он надувал щеки, туманно намекая на какие-то свои совершенно необычайные успехи в области предпринимательства. В общем, скоро сказка сказывается, но в наши времена еще скорее дело делается: стоило Козелкину, словно между прочим, обронить однажды, что в его растущий, как на дрожжах, бизнес желающие могут вложить деньги под весьма соблазнительный процент, ему понесли.

Котик Шурпин тоже чуть не попался в эти тенеты, но вовремя сообразил посоветоваться со мной. Я, помнится, оценив размер предлагаемой прибыли, высказал соображение, что такую маржу реально могут принести только подпольная торговля наркотиками или оружием. Ни в том ни в другом я участвовать не рекомендовал. Во всяком случае, деньгами.

Но не все оказались такими осторожными. Правда, первое время, месяцев семь или восемь, рисковая часть населения нашего двора торжествовала над скептиками, регулярно, как зарплату, получая из щедрых Вининых рук баснословные барыши. Как положено в таких случаях, круг желающих приобщиться ширился, а инвесторы, так сказать, со стажем оборотисто оставляли у Козелкина набежавшие проценты и, постоянно увеличивая таким образом основной капитал, радостно потирали руки.

Разумеется, в один распрекрасный день все рухнуло. А вскоре выяснились и кое-какие подробности козелкинского (коз-злиного, как раздраженно стали говорить теперь все имеющие к нему отношение) бизнеса. Виню элементарно привезли на вороных, причем способом настолько же простым, насколько древним: кто-то мне говорил, будто первые упоминания о мошенничестве подобного рода встречаются чуть ли не в древнеегипетских папирусах. Психологически метод основан на непоколебимом постулате: вид наличных у среднего человеческого индивидуума затмевает разум и блокирует инстинкт самосохранения. А суть в двух словах проста. Тебе, к примеру, предлагают: дай сто долларов, через месяц получишь сто пятьдесят. И не где-то в подворотне какой-нибудь бомж говорит, а вполне солидный человек (казавшийся солидным, как выяснится потом). Сто долларов – не такая большая сумма, чтобы не рискнуть. Вениамин Козелкин рискнул – и это стало началом его бедствий. Через месяц, ровно день в день, ему отдали сто пятьдесят долларов и намекнули, что бизнес, приносящий такие доходы, вовсю идет в гору. Дальше понятно. Сначала Виня отдал все свои деньги, потом занял, где смог, а потом начал привлекать, кого только можно – естественно, оставляя себе часть прибыли. Львиную долю которой, впрочем, нес туда же. Так продолжалось до той поры, пока тот, кто все это затеял, не решил, что пора завязывать. В тот черный для Вини день ему объявили: все, ставок больше нет, выдача окончена. Благодетель, от которого исходила вся эта манна небесная, вдруг таинственным образом куда-то бесследно исчез, и Козелкин остался наедине со своими разъяренными вкладчиками.

Виня отключил телефон, перестал открывать дверь на настойчивые звонки, но наиболее настойчивые из кредиторов все-таки доставали его. Вскоре пошел с молотка сначала золотистый «Ягуар», затем еще кое-какие мелочи. А потом хоть что-то стоящее движимое имущество, включая стаффордширского бультерьера, кончилось, и общественное мнение пришло к выводу, что пора Козелкину расставаться с недвижимым – благо оставшаяся ему от рано умерших родителей трехкомнатная квартира в Стеклянном доме стоила денег, и немалых.

В этот период Виня ушел совсем в глухую оборону, но было ясно, что долго он не продержится. Ходили слухи, что он уже нашел покупателей, что даже чуть ли уже не продал. Однако существовало подозрение, что и после реализации квартиры денег всем может не хватить. Вот с этим-то и пришел ко мне Марлен Фридрихович.

– Оказывается, – удрученно сетовал он, – нынче у любого, кого ни возьми, есть «крыша». Вот, к примеру, Сима Соломоновна Бергельсон – совершенно бессмысленная старушка. Ан нет, зять работает в торговой фирме, так он кого-то там попросил, кто их охраняет, они пришли к Козелкину, и тот все отдал. То же самое Николай Андрияныч Хвостиков: его внук крупный строитель, у них контракт то ли с грушниками, то ли еще с кем-то в этом роде. Пожаловался им, они, говорят, пообещали Вине подкинуть наркотики и отправить в тюрьму лет на десять. Так он поверил. Так поверил, что уже через три дня сам принес Хвостикову все, что был должен!

Короче говоря, воодушевленный всеми этими примерами Гарахов пришел ко мне хлопотать за двух или трех одиноких и потому «бескрышных» бабушек, которых подлый Козелкин задвигает в угол, хотя весь их совокупный вклад в козелкинское народное предприятие составлял каких-то пару тысяч долларов. Марлен Фридрихович лично ходил к нему с попыткой усовестить, но тот даже не стал разговаривать.

Что я мог ему ответить? Взяться за это дело с гарантией было бы безответственно по сути. А с порога отказаться – безнравственно по форме. Я пообещал Гарахову постараться. Учитывая общественное мнение, пойти навстречу и попробовать помочь.

Полностью удовлетворенный, Марлен Фридрихович уже оперся на свой посох, собираясь подняться, когда я, как бы между делом, остановил его вопросом:

– В вашем доме живет такой господин по фамилии Арефьев. Вы, часом, не знакомы?

Кустистые желто-мыльного цвета брови Гарахова грозно сошлись на переносице, чело посуровело.

– Знаком, – кивнула полированная башка. – Хотя знакомством и не горжусь.

Реакция собеседника не располагала как будто к дальнейшим расспросам, но я знал, с кем имею дело. Марлен Фридрихович был, сколько я себя помню, такой же неотъемлемой частью нашего большого двора, как трансформаторная будка: время обветрило их фасады, но предназначения не изменило. И если будка, как и сорок лет назад, остается источником электричества, то дед Гарахов тоже играет роль некоего… м-мм… скажем так, родника разнообразных сведений. Нестор нашей округи. Вещий Боян с краеведческим уклоном. Хранитель и, как я сильно подозреваю, создатель многих легенд и мифов в жанре городского фольклора. Ему, например, принадлежит сногсшибательный рассказ об «алмазном самолете», смутивший в свое время не одну мальчишескую душу, в том числе и мою. А чего стоит история про Колченогого Баптиста! Или совсем уж полная небывальщина о покушении на жизнь товарища Кагановича во время торжественной сдачи нашей линии метро.

Итак, я знал, с кем имею дело, поэтому суровостью ответа не смутился и как бы между прочим катнул следующий шар:

– Говорят, у него в квартире какие-то несметные сокровища…

– «Говорят»! – фыркнул Гарахов. – Говорят те, кто в жизни там не бывал! А я вот был и молчу! Может, потому и молчу, что был…

Но я уже понял, что он проглотил наживку, и ждал продолжения, которое не замедлило последовать. Марлен Фридрихович извлек из кармана тужурки обширный мятый платок, звучно высморкался в него, спрятал назад, и по характерной для былинного зачина интонации стало ясно, что мне предстоит выслушать не просто рассказ, а очередное сказание:

– Глеб был младшим сыном в большой семье известного еще в царские времена ювелира Саввы Николаевича Арефьева. У него было шесть старших братьев и сестер, но в конечном счете все родительское наследство оказалось у него. Нет, он не покупал себе права первородства за чечевичную похлебку. Вместо этого Глеб просто скупил у родственников подчистую все семейные ценности. Фактически за ту же цену…

Слушая дедушку Гарахова, я ни на минуту не забывал, что полученную от него информацию надо делить как минимум на два, а то и на пять – десять, но сегодняшний рассказ выглядел вполне реалистично. Судя по всему, Глеб Саввич, даром, что младший сын, оказался вовсе не дурак и вообще малый не промах. Уже в конце пятидесятых, будучи тридцати с чем-то лет от роду, он оказался на должности директора антикварной комиссионки где-то в районе Арбата, из каковой (и должности, и собственно комиссионки) немедленно принялся извлекать максимальные выгоды. В частности, решая собственный квартирный вопрос, он непринужденно втиснулся в элитные ряды пайщиков жилищно-строительного кооператива «Луч», да так там освоился, так сумел почти магически, по словам Гарахова, околдовать членов правления, опутать «этих безруких интеллигентов» нитями своих деловых связей, очаровать их своими экстраординарными, как сказали бы теперь, способностями достать дефицитный розовый силикатный кирпич, еще более дефицитный рубероид или совсем уж дефицитный по тем временам импортный дубовый паркет, что вскоре сделался едва ли не главным человеком в будущем Стеклянном доме, правой рукой председателя-основателя. Настолько, что когда левая рука (или руки) поинтересовалась наконец тем, что делает эта самая правая, оказалось, что Арефьев ухитрился воткнуть в кооператив всех своих родственников поголовно. Причем и это, как выяснилось позже, не бесплатно.

В войну сапфирами и бриллиантами расплачивались за хлеб, в послевоенной жизни на первое место вышло жилье. То было время, когда люди гибли не за металл, а за квадратные метры. Но Глеб Арефьев умел смотреть вперед и верно оценил ситуацию. Он пробил каждому из разбросанных по московским коммуналкам родичей отдельную квартиру и даже, говорят, заплатил за них первый паевой взнос. А в благодарность получил сущие пустяки: доставшиеся старшим братьям и сестрам от родителей пасхальные яйца Фаберже, столовое серебро работы Хлебникова, овчинниковскую перегородчатую эмаль. И вдобавок ореол почти святого, семейного благодетеля.

Его обожали все старушки «из бывших» в городе: для каждой он находил не только деньги, но и доброе слово, умел участливо выслушать все жалобы на здоровье, порекомендовать лекарство или врача. А среди молодых наследников старых состояний он имел твердую репутацию судьи строгого и неподкупного. Ему несли, причем несли с удовольствием. И с некоторых пор в коллекции Арефьева наметилась определенная система. Количество приобретений перестало интересовать его, он перешел на другой принцип, сформулированный некогда партийным классиком: лучше меньше, да лучше. В конечном итоге это привело к тому, что на специально изготовленных стеллажах, как в выставочных витринах, стояли, не слишком теснясь, предметы, способные стать гордостью любого музея, – главным образом ювелирные украшения и другие изделия из драгоценных металлов.

Долго ли, коротко ли, прошло лет сорок, и сегодня в онкологическом центре умирал человек, прославившийся, с одной стороны, своими многими беспримерными и бескорыстными благодеяниями, с другой, не имеющей равных коллекцией стоимостью, по разным оценкам, порядка тридцати миллионов долларов, может, и больше.

– Кровосос – он и есть кровосос, – неожиданно сердитой эпитафией закончил свое повествование Гарахов.

Хотя мне лично такой вывод показался чересчур однобоким.

– Ну и кому ж все это богатство в конце концов достанется? – спросил я.

Старик насупился еще больше.

– Уж не нам с тобой! Старшие братья и сестры поумирали, это я знаю точно. Есть всякие племянники и племянницы…

– Он что же, не был женат?

– Был. Два раза. Обе жены умерли. Последняя лет пять назад.

– А дети?

– Дети? Бог его знает… – Взгляд нашего Пимена затуманился, лицо сделалось задумчивым: летописец не жаловал белых пятен в истории. – Говорили, будто был у него ребенок на стороне, но вроде он его не признал… А зачем тебе все это нужно? – наконец спохватился Гарахов.

Но я пока не был расположен делиться своей скудной информацией и ответил уклончиво:

– Просто интересуюсь. Для общего развития.

Но Марлен Фридрихович, как боевой кот, воинственно раздул бакенбарды и рявкнул:

– Не морочь старику голову! Женечка Шурпина, которую убили третьего дня, была дочкой покойной Нины Рачук, в девичестве – Арефьевой! А вы с Костей Шурпиным с детства дружки – не разлей вода!

Мне вдруг действительно стало неловко: нашел, кому пудрить мозги, – Вещему Бояну!

– Костя тоже умер, – сказал я, опуская глаза. – Сегодня ночью. Газом отравился. – Поколебался немного, но все-таки добавил: – Или отравили.

– Вот как, – сказал Гарахов и замолчал, задумчиво жуя губами. – Не знал. Не знал. – Опять умолк, горестно тряся головой в такт каким-то своим мыслям, и неожиданно сурово потребовал: – А ну говори толком, что тебе нужно!

Вся беда была в том, что я и сам не знал толком, что именно мне нужно. Но, как мог, попытался объяснить. На этот раз дед замолчал совсем уж надолго, сидел, прикрыв глаза и даже слегка посапывая, так что я решил было, что пора его будить, но, оказалось, он вовсе не спал, а вспоминал. Однако сегодня этот процесс шел у него, видать, не лучшим образом, потому что Марлен Фридрихович вдруг очнулся и сердито сообщил:

– Нет, вот так с ходу всех не упомню. Женились, разводились, фамилии меняли… Расплодились за тридцать пять лет, как кролики. Дай до завтра подумать.

Я кивнул. Старик кряхтя поднялся и пошел к выходу, громко стуча палкой. Но на пороге обернулся и погрозил мне таким же суковатым, как его посох, пальцем:

– Про Виню не забудь!

– Не забуду! – уверил я его, про себя со вздохом подумав: «Мне бы ваши заботы, господин учитель!»

Проводив Гарахова, я уселся за стол, достал из стола ручку, лист бумаги и большими буквами вывел посреди него слово «ПЛАН». Отступил вниз на пару сантиметров и написал:

1. Арефьев – Блохинвальд.

Поставил ниже цифру «2», после чего надолго задумался.

Не то чтобы я большой любитель раскладывать по столу картошку, но составление плана всегда помогает мне систематизировать наличную информацию. Однако нынче был явно не тот случай: плодом тяжких раздумий явился вывод, что вся имеющаяся информация пунктом первым и исчерпывается.

Относительно того, как мне выйти на всяких там забусовых (банк), тех еще гусей эльпиных, сволочей блумовых, дур макаровых, а также прочих малеев и пирумовых, мои сведения ни на йоту не обогатились с тех самых пор, как я нетвердой рукой записывал их фамилии на кухонном столе покойного Котика. Вот разве что прибавился еще один неразъясненный и совсем уж туманный персонаж в виде незаконнорожденного ребенка Глеба Саввича Арефьева, про которого не было известно не только, какого он пола, но даже есть ли он на самом деле или является очередным плодом разыгравшегося воображения дедушки Гарахова. Составлять план из подобных фигурантов было бы явным очковтирательством, показухой и приписками. Поэтому, глядя на вещи трезво (даром, что с похмелья), я решил, что план из одного пункта тоже, в конце концов, план, и надо выполнять то, что намечено.

На часах было три пополудни, дорога на Каширское шоссе предстояла через весь город, пора собираться в путь. Я уже взялся за дверную ручку, но тут, ухарски крякнув, ожил факс, и из прорези аппарата, скрипя и потрескивая, поползла бумажная лента. Пришлось вернуться, чтобы прочитать сообщение. Оно гласило: «Господа! Делаю вам прекрасное коммерческое предложение! 3000$ (три тысячи долларов) за известный находящийся у вас предмет. Жду немедленного ответа. С уважением».

Подпись неразборчива, но и без нее было ясно, чье это послание. Скомкав листок, я отправил его в мусорную корзину, подивившись, однако, редкой настойчивости своего недавнего клиента и неожиданно для себя задумавшись: интересно, на какой сумме я готов сломаться и признать, что этот конкретный договор дешевле этих конкретных денег?

К сожалению, мне и в голову не пришло задуматься о другом: на что в случае моего отказа (или молчания, равносильного отказу) готов брокер широкого профиля Фиклин?

А зря.

5

Клятва Гиппократа

Огромный фаллос центрального корпуса онкоцентра, созданного академиком Блохиным и отсюда получившего в народе свое неформальное название, виден издалека. Но, подъехав ближе, теряешь его из виду, начиная плутать среди оплетающих здание мостов, эстакад, лестниц, съездов и выездов. Кое-как мне удалось приткнуть машину метрах в ста от главного входа, и вскоре я оказался в гулком холле размером примерно с зал ожидания Белорусского вокзала. Понятно, конечно, что все это возводилось как храм, посвященный борьбе с одной из самых кровожадных болезней века, но все-таки для юдоли печали и страданий получилось, на мой взгляд, чересчур громоздко и помпезно.

Отыскав будку справочного бюро, где канарейкой в ярко освещенной клетке восседала за компьютером крашеная блондиночка с острым носиком, я просунул голову в окошко, улыбнулся (я всегда улыбаюсь, прежде чем начать разговор с хорошенькой девушкой) и поинтересовался, в каком отделении лежит больной Арефьев. Ловко выщелкнув коготками по клавишам, канарейка пропела мне ровным голосом, что таких больных в их центре нет. Монитор стоял на подставке справа от нее, лишь слегка отвернутый в сторону, противоположную окошку, и я отчетливо видел, что все это она мне сообщает, глядя на экран, где белым по синему горит «Арефьев Глеб Саввич», а рядом номер отделения, этаж и даже палата.

– Да вот же он у вас! – почти ткнул я пальцем.

Канарейка почему-то покраснела, причем носик ее при этом побелел, и вдруг зло каркнула по-вороньи:

– А вы чего лезете, куда не положено?

– А вы зачем врете? – растерявшись, спросил я.

Но тут она решительно разрядила ситуацию, шваркнув перед моим лицом картонкой с надписью «Технический перерыв», наглухо перекрывшей леток ее скворечника.

Слегка удивленный таким обращением, я пожал плечами и двинулся к лифтам. В конце концов, какое мне до нее дело, если нужные сведения я уже получил?

Однако добравшись до указанного на мониторе отделения и отыскав нужную палату, я обнаружил, что она пуста. Голый матрас на единственной стоящей у окна кровати, а также девственная чистота стола и тумбочки говорили о том, что палата не просто пуста, но в данный момент и необитаема. Пришлось идти искать дежурного врача.

Перед дверью с табличкой «Ординаторская» сидел на стуле человек с развернутой газетой, и прежде чем пройти, я вежливо поинтересовался у него, не ждет ли и он врача? Газета приспустилась ровно настолько, чтобы сидящий смог окинуть меня быстрым внимательным взглядом, и я, разглядев лишь белобрысую макушку и большие плотно прижатые к черепу плоские борцовские уши, услышал глухое «нет». Но, проходя в дверь ординаторской, я почти физически ощущал, как он буравит глазами мою спину.

– Арефьева перевели в интенсивную терапию, ничем не могу помочь, – развел руками врач, молодой напомаженный брюнет, от которого за версту разило дорогим французским одеколоном.

– А что случилось? – спросил я.

Но вместо того чтобы ответить на мой вопрос, он лениво вытянул губы трубочкой, помолчал, изучая меня сквозь прищуренные веки, и не сказать чтоб очень вежливым тоном задал свой:

– Вы родственник?

– Нет, – честно признался я. Но так же, не кривя душой, добавил: – Я по поручению родственников.

Он снова сделал большую паузу и произнес с интонацией, явно намекающей на то, что я самозванец:

– Родственники как будто все в курсе. Их тут у него столько…

Но я решил до поры делать вид, что не замечаю его очевидно хамского тона, и переспросил с тревогой в голосе:

– Так вы можете сказать, что случилось? Или мне идти в реанимацию, спрашивать там?

– Больной в коматозном состоянии. – Он еле растягивал губы, разговаривая со мной. – А больше постороннему лицу я сказать не могу. Если вы представляете родственников, поинтересуйтесь у них. Они в курсе.

Поняв, что ничего сверх этого мне от него не добиться, я повернулся и вышел вон. Человек на стуле у входа так и сидел, не отрывая газеты от лица. Мысль пробовать пробиться в реанимационное отделение была мною отринута сразу: похоже, здесь все, как говорится, схвачено и, вполне вероятно, за все уплачено. Но до какой степени схвачено, я и представить себе не мог. Пока на выходе из похожего на вокзал больничного холла, случайно обернувшись, не увидел идущего вслед за мной давешнего белобрысого читателя газет.

Это начинались уже совсем иные игры.

Выйдя на улицу, я остановился, вытащил сигареты и не торопясь, со вкусом закурил. Торопиться мне и впрямь было некуда. Прежде чем сделать хоть один следующий шаг, надо было хорошенько подумать. Кто такой этот плоскоухий, я не знал. Но и он не мог ничего знать обо мне. Насчет него – посмотрим, а вот свое преимущество терять негоже. Если я пойду к машине, то непременно его лишусь: по номеру меня вычислят в два счета. Но бросать ее здесь и переться до дома на метро тоже не очень-то хотелось, тем более что если это хвост, от него раньше или позже все равно надо будет избавиться. Так уж лучше раньше.

Эта местность была мне немного знакома. Когда-то, незадолго до смерти деда, я возил его сюда на обследование и помнил, что на той стороне шоссе должно быть старое здание онкоцентра – в первый раз мы заплутали и по ошибке заехали туда. Там, в нескольких серых приземистых корпусах, соединенных между собой застекленными галереями, располагаются, кажется, какие-то исследовательские лаборатории и прочие вспомогательные учреждения. Меня из всего этого интересовали именно галереи.

Минут через пять я уже уверенно, ни разу не обернувшись не только назад, но даже не глядя по сторонам, шагал по асфальтовым дорожкам, с таким целеустремленным видом направляясь в глубь этого комплекса, что со стороны должно было казаться, будто я твердо знаю, куда иду. На самом деле видом все и ограничивалось. Куда идти, я не имел ни малейшего понятия, но надеялся на интуицию. Задача была попытаться войти в одно здание, а выйти посредством галерей через другое.

Исходя из нее, я выбрал самую обшарпанную дверь, рядом с которой возвышалась огромная куча свежих опилок, полагая, что найду за ней какие-нибудь столярные мастерские, где меньше вероятность попасться на глаза с недавних пор расплодившимся у нас буквально на каждом шагу вохровцам. За дверью оказались не мастерские, а виварий, что нетрудно было определить по шибанувшему с порога запаху и по усыпанному этими самыми опилками полу.

Обшарпанный коридор с низкими сырыми сводами уходил от меня в обе стороны. Но слева слышались собачьи визги и гулкие человеческие голоса, из чего я сделал вывод, что мне – направо. Коридор изгибался вдоль здания огромной нескончаемой кишкой, по стенам, переплетаясь, змеились бесконечные влажные трубы, от одной еле трепещущей лампочки до другой едва хватало света, чтоб не споткнуться. Если раньше онкологический центр действительно помещался здесь, то вот это была юдоль так юдоль! Я уже начал опасаться, что на сей раз интуиция завела меня куда-то не туда, когда впереди забрезжил дневной свет и мне наконец попалась лестница наверх, а за ней открылась вожделенная галерея.

Однако на ее пороге я резко притормозил. Близился вечер, и в проложенном по воздуху прозрачном переходе зажгли свет. Надо полагать, как только я в него вступлю, то сразу окажусь виден со всех сторон, как муха, залетевшая в настольную лампу. Делать нечего: сев сперва на корточки, а потом и вовсе опустившись на колени, я осторожно подполз к выходу. В этот момент очень хотелось надеяться, что большинство научных сотрудников уже отработало свой трудовой день и мне не грозит быть внезапно застигнутым в столь дурацкой позиции. Белобрысую макушку внизу слева от себя я увидел сразу, едва выглянул наружу. Ее хозяин прижимался к кирпичной стенке соседнего корпуса, неотрывно глядя в противоположную от меня сторону, вероятно, на дверь, за которой я скрылся всего несколько минут назад. Возникло сильное искушение самому теперь маленько понаблюдать за ним, но тут кто-то показался на другом конце перехода, и я, благо находился в низком старте, сделал такой рывок, что чуть не сшиб изумленную тетку с ведрами и шваброй. Последнее, что я краем глаза успел заметить, – белобрысый поднес ко рту черную коробочку рации.

Мысль о том, что этот паренек здесь не один, лишь придала мне прыти, и всю оставшуюся до машины дистанцию я прошел, не снижая темпа. Почти всю. Потому что на самом финише под лестницей главного входа мне попалась на глаза еще одна знакомая фигура, и я решил, что лучшего случая получить ответы на кое-какие вопросы мне не выпадет. Напомаженный доктор, уже не в белом халате, а в элегантном твидовом пиджаке, как раз элегантно открывал дверцу элегантной «Хонды» серебристо-металлического цвета, когда я, подобравшись сзади, легонько взял его под локоток. Вздрогнув от неожиданности, он обернул ко мне свое красивое холеное лицо, недоуменное выражение на котором так стремительно сменилось возмущенным, что пришлось этот локоток прижать посильнее, а когда эскулап попытался вырваться, даже немного, грешным делом, вывернуть ему руку – несильно, только чтоб почувствовал, кто здесь главнее.

– Что вам надо? – прошипел он, кривя губы.

– С вашего позволения, короткое интервью, – улыбнулся я и сделал губы трубочкой. – Вы зачем послали за мной этого милого юношу, такого светленького, с симпатичными ушками?

– Какого еще юношу? – возвысил он голос, явно рассчитывая привлечь внимание прохожих. – Я никого не…

Но тут голос его сорвался, наверное, потому, что я еще чуть-чуть надавил ему на руку. Вероятно, это же усилие прочистило ему память, ибо он произнес, но уже тоном ниже:

– Я никого не посылал. Меня попросили информировать обо всех, кто будет интересоваться Арефьевым. Я проинформировал.

– Кто попросил?

Он глядел на меня злобно, но молчал. Потом процедил:

– Почему я должен отвечать на ваши вопросы? Я вас не знаю!

– И слава богу, – кивнул я. – Важно, что я вас знаю. Где вы работаете, на какой машине ездите. Понятно? Так что давайте не будем ссориться.

– Отпустите руку! – потребовал он, и я тут же с удовольствием это требование выполнил: на нас уже начали коситься проходящие мимо люди.

– Так кто попросил? – повторил я.

– Откуда мне знать? – раздраженно буркнул он, потирая запястье. – Сказали, что из охранного агентства. Что им поручено охранять этого самого Арефьева.

– При первой встрече мне показалось, что вы не слишком-то доверчивы к незнакомцам, – заметил я. – Они случайно не упоминали названия своего агентства? Не показывали удостоверений? Ну, хотя бы визитных карточек?

– Нет, – проворчал он. – Только назвали фамилии родственников, всех перечислили, объяснили, что по их поручению…

Фраза получилась интонационно незаконченной, и я подхватил:

– Дали вам немножко денег, да?

Он молчал. И я рискнул продолжить:

– Не с вашей ли подачи справочная получила указание не сообщать, где находится больной Арефьев?

– Это официальная форма! – запротестовал он. – Любой наш пациент, если хочет, может обратиться к администрации с просьбой…

– И что же, – перебил я его с любопытством, – Глеб Саввич лично обратился? Интересно, до того, как впал в кому, или уже после? Собственно, это не так сложно проверить…

Он снова угрюмо промолчал.

– Ясно, – подытожил я. – Продолжим интервью. Они появились до того, как Арефьев попал в реанимацию, или после?

– В тот же день.

– Когда это было?

– Позавчера утром.

– Что еще их интересовало?

– Просили сразу сообщить, если больной придет в сознание.

– Не приходил?

Он пожал плечами:

– У него тяжелое коматозное состояние… Вы понимаете, что такое кома? Его держат на аппаратах.

– Сколько ему осталось?

На этот раз он снова решил взбрыкнуть:

– Это врачебная тайна! Я не имею права!

Заглянув доктору в красивое лицо, я положил ладонь на гладкую теплую крышу «Хонды» и задушевно произнес:

– Тогда не смею настаивать. Клятва Гиппократа и все такое, да? Но если узнаю, что им вы сказали, а мне нет…

– Счет идет на дни, – пробурчал он, опуская глаза. – Неделя – это максимум.

– А есть все-таки шанс, что сознание вернется?

– Никакого, – покачал он головой. – Это агония.

Мы расстались практически друзьями, поклявшись друг другу, что все сказанное останется между нами. Он – никому, и я – никому. Причем лично я клялся с абсолютно легким сердцем, ибо мне пока что откровенничать было просто не с кем.

Обратная дорога к дому из-за вечерних пробок и заторов оказалась долгой, и у меня было время подумать. Посчитать, так сказать, потери и убытки. Я ехал в больницу в надежде поговорить с Глебом Саввичем и получить, что называется, информацию из первых рук. А если совсем уж честно, то не только получить информацию, но и поделиться своей. Я хотел рассказать Арефьеву о своих соображениях, касающихся смерти его племянницы и ее мужа. И посмотреть на его реакцию. Это, конечно, выглядело бы не слишком гуманно по отношению к тяжко больному человеку, но, по моему разумению, было менее жестоко, чем убийство двух ни в чем не повинных людей. Мне хотелось, по сути, кинуть камушек в это болотце, растормошить его, поднять со дна скопившуюся муть. И посмотреть, что получится. Мне хотелось…

Мне много чего еще хотелось. Но преуспел я только в одном: узнал, что все свои замки строил на песке. Я исходил из того, что если наследодатель мертв, то убивать наследника бессмысленно, потому что фактически он уже получил наследство и у него ничего не отнимешь. А если, как верно подметил скотина, но отнюдь не дурак Харин, наследодатель жив, он, в случае чего, может переписать завещание. Реальность же оказалась куда хитрее меня. Наследодатель Арефьев находится в коме: юридически еще жив, но ничего уже не может изменить, ибо практически мертв.

И, пожалуй, самое главное. Собственно говоря, вытекающее из всего сказанного. Котик, видимо, был прав, утверждая, что есть люди, которым выгодна гибель его жены. По закону в случае смерти одного из наследников его доля автоматически делится между всеми остальными указанными в завещании.

Тридцать миллионов долларов разделить на шесть – уже пять миллионов на нос. А пять миллионов на пятерых оставшихся дают еще по миллиону долларов. Голова кружится.

Глеб Саввич впал в коматозное состояние позавчера утром. И в тот же день, всего несколько часов спустя, зарезали Женьку.

6

Сундук мертвеца

– Вам письмо, – почтальонским голосом сообщил Прокопчик, протягивая мне листок с факсом.

«Последнее предложение – 5000$ (пять тысяч долларов)». Подпись неразборчива.

– Интересно все-таки, чего он так убивается из-за этой записи? – спросил я, с порога отправляя новое послание туда же, куда и предыдущее.

– А что, – заметил Тима, – мне этот парень д-даже нравится. За такие бабки, думаю, ему уже можно разрешить хотя бы п-послушать. Одним ушком.

В спокойной домашней обстановке мой застенчивый помощник заикается гораздо меньше, чем на людях. Впрочем, мне случалось видеть, как он нарочно начинает спотыкаться на каждом слове, используя свой, по его собственному выражению, «д-д-дефакт речи» себе на пользу.

– Как твои успехи? – поинтересовался я, устало опускаясь в кресло за своим столом.

– Мало-мало, – отозвался Прокопчик. – Навестил этих твоих… д-дочевладельцев. Поставил вместе с ними «жучки»: на телефонный аппарат и в д-детской. Хотя ребенок довольно взрослый – ч-четвертый номер б-бюста.

– Ты ее уже видел?

– В разных ракурсах. Карточки на «рабочем столе», отчет я уже д-дописываю. А у тебя как?

Хотя успехов у меня имелось гораздо меньше, мой рассказ занял значительно больше времени, а выводы были подвергнуты нелицеприятной критической оценке.

– Если там завещание, то значит, все упирается в него. И т-только в него. П-при чем же здесь тогда эта стальная открывалка? Тебе твой Шурпин что сказал? У меня, сказал, скоро б-будет много денег, так? А найдем убийцу, еще больше, т-точно? Это что же, в завещании все наперед расписано: если племянницу убьют, ее деньги мужу, а ежели найдется убийца, его денежки т-туда же, так что ли?

– Вот сразу видно, Тима, что тебя выперли со второго курса школы милиции… – сказал я с сожалением.

– Я п-подпольный милиционер, – с гордым видом ввернул он.

– …и в законах ты не силен. Во-первых, в завещаниях довольно часто указывают альтернативного наследника, а во-вторых, по закону убийца не может наследовать за убитым, ясно?

– Ты меня п-параграфами н-не дави, – как всегда, горячась, Прокопчик начал заикаться больше обычного. – Ты мне ответь: п-при чем тогда эта ж-железяка? И все эти разговоры т-твоего Котика про сейфы с к-ключами?

Точных ответов на эти вопросы у меня не было, зато предположений – хоть отбавляй, и я совсем было собрался закидать ими оппонента, когда раздался звонок в дверь и экран видеофона заполонили пышные бакенбарды Гарахова.

– Нашел, – слегка запыхавшись, сообщил он с порога.

– Нашел список жильцов.

Это были несколько отпечатанных на машинке ветхих желтушного вида страничек, где счастливые пайщики только что образованного жилищного кооператива «Луч» располагались согласно доставшимся им по жеребьевке номерам квартир. На мое счастье, Марлен Фридрихович, уже тогда оказавшийся участником какой-то комиссии, сохранил в своем архиве то, что не смог сохранить в памяти. Но надо честно признаться, поближе ознакомившись с генеалогическим древом рода, основанного купцом первой гильдии Саввой Арефьевым, я прилива оптимизма не ощутил.

– Скорей берите карандаш, мы начинаем вечер наш… – пропел себе под нос Прокопчик и был абсолютно прав: без подробного записывания и даже рисования схем обойтись не удалось. Тут же ему как бы к месту загорелось поведать нам об очередном эпизоде своей многотрудной жизни, подтверждающем его эксклюзивное право «опытного архивного работника» проводить генеалогические исследования: в свое время он служил сторожем на Троекуровском кладбище. Рассказ был мною решительно купирован, тем более что самого Тиминого стремления поработать карандашом никто не ограничивал.

Двое самых старших братьев Саввичей умерли бездетными довольно много лет назад. После одного из них, правда, осталась вдова, почти девяностолетняя старушка, которую Тима немедленно отправил на выселки, поместив кружок с ее именем куда-то у самого края листа. «Д-дорогу молодым!» – провозгласил он при этом.

Четыре народившиеся вслед за братьями у многодетного Саввы дочери к настоящему моменту тоже перешли в лучший мир, успев, однако, дать потомство.

Первая из них вышла замуж за инженера-строителя Буренина, от какового брака родились дочери Наталья и Настасья. Вторая дважды сочеталась законным браком и дважды разводилась, причем все это в доисторический, то бишь в докооперативный период, поэтому к новоселью подошла, имея свою добрачную фамилию Арефьева и с двумя детками, один мужеска, другой женска пола, соответственно каждый с фамилией своего папаши. (Тут впервые я с некоторым облегчением обнаружил хоть кого-то из упомянутых Котиком: сынка звали Наум Яковлевич Малей.)

Третья дщерь, в замужестве Дадашева, произвела на свет девочку Веронику и мальчика Николая. (В этом месте у меня екнуло сердце: уж не Верка ли Дадашева имеется в виду? Как, бишь, звали ее брата? Не помню.)

Наконец четвертая и последняя из купеческих дочек в счастливом супружестве с кандидатом технических наук Рачуком родила ребенка, которого нарекли Евгенией.

Следовало отметить, что, к нашей радости, Саввовы потомки не унаследовали от своего батюшки его чадолюбия и завидной плодовитости. После того как Прокопчик с подобающим моменту постным выражением со слов Гарахова пометил черными крестиками всех почивших в бозе старших Арефьевых, в нижней части древа остался в центре сам Глеб Саввич, а вокруг него племянники и племянницы:

1. Наталья Дмитриевна Буренина

2. Ее сестра Настасья Дмитриевна Буренина

3. Наум Яковлевич Малей

4. Его сестра по матери Маргарита Робертовна Габуния

5. Вероника Ивановна Дадашева

6. Ее брат Николай Иванович Дадашев

7. Евгения Семеновна Рачук.

Я уж было обрадовался, что на этом можно подвести черту, но Гарахов слегка меня охладил, пояснив: коли речь о завещании, то нет прямых оснований считать заведомо включенными в него поголовно всех племянников и племянниц, зато туда могут попасть совсем иные люди. После чего явно вошедший во вкус Прокопчик нарисовал еще две веточки, каллиграфически выведя в кружочках:

8. Пасынок Арефьева Павел Сергеевич Сюняев, сын его второй, ныне покойной супруги Инны Васильевны Сюняевой от первого брака

9. Последняя (неформальная) жена Глеба Саввича Людмила Семеновна Деева.

Пятнадцать человек на сундук мертвеца. У меня немного зарябило в глазах, но Тима Прокопчик философически утешил меня:

– А что ты хотел за т-тридцать миллионов б-баксов?

По поводу двух новоявленных фигурантов дед Гарахов дал нам кое-какие дополнительные пояснения. Про пасынка сообщил, что отчим никогда его не любил, но в память о покойной супруге кое-чем помогал ему вплоть до последнего времени. Несколько подробнее он остановился на личности мадам Деевой – последней пассии умирающего миллионера по прозвищу Люся-Катафалк. Такую характеристику Людмила Семеновна получила от сограждан благодаря тому, что на протяжении минувших двадцати лет методично похоронила пятерых мужей и, вполне вероятно, вскорости похоронила бы шестого, но, по слухам, в последние перед болезнью Глеба Саввича месяцы что-то промеж них не заладилось.

Когда комментарии исчерпались, мы все трое молча уставились на разрисованный лист. Прокопчик восторженным взглядом художника, оценивающего свое творение. Гарахов затуманенным воспоминаниями взором. Я весьма и весьма скептически.

Хуже всего было то, что гараховский список совпадал с шурпинским всего на одну фамилию: Малей. Правда, с большой долей вероятности можно было предположить, что Саввовы внучки повыходили замуж и сменили фамилии. Например, хоть я и не помнил Женькину девичью фамилию, скорей всего она и была дочерью Рачука Евгенией. Но странность состояла в другом: среди названных Котиком в основном преобладали мужчины: Забусов, Блумов, Эльпин, Пирумов… Женщина имелась лишь одна – Макарова.

Есть от чего приуныть.

Единственное, что оставляло надежду, были принесенные Гараховым архивные листки с номерами квартир. С их помощью можно было попытаться по домовой книге кооператива «Луч» проследить за дальнейшей судьбой Саввова семени.

Когда я собрался запирать контору, на дворе стемнело, шел уже одиннадцатый час. Последнее, что еще можно было успеть предпринять, не дожидаясь завтра, это позвонить по телефону, указанному напротив фамилии Дадашевых. Чем черт не шутит – ведь и в моей, вернее, дедовской квартире номер не менялся последние сорок лет.

Позвонить-то я позвонил, но, видать, такова была моя сегодняшняя планида: ответом была очередная неопределенность. Буквально на втором гудке в трубке щелкнуло, включился автоответчик, и бравурно-приподнятое женское контральто торжественно сообщило: «Вы поступили а-абсолютно верно, набрав этот номер! Мы поможем не только вашему здоровью, но и вашему кошельку!» А после короткой, шелестящей атмосферными разрядами паузы, добавило на два тона ниже: «Оставьте, пожалуйста, свое имя и номер телефона, мы вам обязательно перезвоним».

Веркин это голос или чей-то еще, мне спустя два десятка лет судить было затруднительно. Но после короткого колебания я на всякий случай все-таки назвал свое имя и продиктовал номер своего телефона.

Позади был трудный, наполненный трагическими событиями, похмельным синдромом, мелкой суетой и к тому же в целом довольно малопродуктивный день. Я брел домой, с трудом переставляя ноги, как тяжелый водолаз перед погружением: казалось, что все во мне налито свинцом. Но перед заветной дверью в квартиру в кармане раздался телефонный звонок. Зайдя в дом, я доковылял до кресла, упал в него и с досадой уставился на незнакомый номер на дисплее: отвечать или нет? Неужели у кого-то еще остались ко мне дела, которые не могут подождать до утра? Все равно я сейчас уже не в состоянии проявить какую-либо активность – меня вряд ли хватит даже на простой разговор.

Но телефон упорствовал, звонил и звонил на одной занудной ноте. И я, чертыхнувшись, сдался.

– Стас? – голос был робкий и неуверенный, совсем не похожий на вздернутое контральто автоответчика, поэтому я в первый момент совершенно не связал одно с другим. – Это правда ты?

– Правда, – подтвердил я. – А какие, собственно, основания для сомнений?

– Это я, Вера Макарова… то есть Дадашева, – она легонько усмехнулась, – мы ведь с тобой лет сто не виделись. Ты что, тоже хочешь торговать кастрюлями?

– Какими кастрюлями? – не понял я.

От усталости голова варила плохо.

– Почему ты решила, что я хочу чем-то торговать?

– Так ты звонил не насчет «Цептера»? А я уж подумала… – она запнулась.

– Нет, я не поэтому звонил. Я хотел поговорить с тобой насчет Женьки… Жени Шурпиной. Или Рачук, не знаю, как тебе удобнее. Твоей двоюродной сестры.

Мне показалось, что голос Веры куда-то отодвинулся, ослабел и поплыл, как будто в магнитофоне вдруг сели батарейки.

– Ее убили, – еле услышал я.

– Да, вот об этом и нужно поговорить.

– Ну да, ты же вроде стал милиционером… – голос приблизился, я уловил в нем утраченную было уверенность.

– Тебе поручено это дело?

– Не совсем. – Не хотелось объяснять ей все с самого начала по телефону. – Но в некотором смысле – да.

– Что значит «в некотором смысле»? – теперь в том, как она это произнесла, мне послышались напряжение и подозрительность. – Ты милиционер или нет?

– Ну… как тебе объяснить? Я теперь на вольных хлебах.

– Милиционер на вольных хлебах? – не поверила она.

Я начал раздражаться, чего, безусловно, делать не стоило. Надо было взять себя в руки. А заодно захватить ускользающую, кажется, инициативу.

– Послушай, Вера, – произнес я усталым голосом, что, впрочем, далось без особого труда. – Мне кое-что известно о смерти Жени, о том, кто и зачем это мог сделать. А с тобой я просто хотел встретиться, чтобы посоветоваться. Но если ты занята, это не так уж важно. Я найду еще кого-нибудь из ее родственников…

Сработало.

Любопытство, особенно женское, весьма сильная жизненная мотивация.

– Нет-нет! – быстро сказала она. – Приходи, если нужно.

– Когда? – спросил я, судорожно прокручивая в уме завтрашнее расписание.

– Да хоть прямо сейчас.

Сработало. Даже с перебором. Сказать «нет», перенести на утро? Но сейчас на моей стороне эффект неожиданности – в конце концов, она первая из арефьевских наследников, с кем я встречаюсь. Кто знает, что будет завтра?

– Минут через пять, – сказал я с ненавистью к своему кретинскому нетерпеливому характеру, уже тяжело выколупывая себя из кресла и одновременно приходя к неутешительному выводу, что мужское любопытство, в принципе, не настолько уж уступает женскому.

7

Скелет в шкафу

Бредя по направлению к Стеклянному дому, я размышлял над тем, что нас с Веркой Дадашевой разделяет всего лишь наш старый хоженый-перехоженый двор и двадцать… нет, дайте точно подсчитать… девятнадцать с хвостиком лет.

Подумать только, юношеская любовь, первый поцелуй и все такое прочее – а я совершенно ничего не знаю, как и чем она жила все эти годы. Сменила фамилию – значит, замужем. По крайней мере, была. И это все.

Я напряг память, пытаясь вызвать из ее глубин воспоминание хотя бы о том, куда она хотела поступать после школы. Что-то, кажется, с театром. Да, точно, она хотела стать театроведом, вернее, театральным критиком, писать о театре. А я ходить по театрам не больно любил, но таскался за ней в «Современник», «Сатиру», на «Бронную» и на «Таганку». Это было время, когда все сходили по ним с ума. Верка стреляла лишние билетики – ей это всегда почему-то удавалось. Она была хорошенькая, улыбчивая, настырная, с искрящимся взором, шныряла в толпе перед входом, звонко крича: «У кого лишний? Отдайте нуждающимся!» А затем, отсидев в душном зале, мы шли домой, держась за руки, и не сговариваясь заходили в незнакомые темные подъезды и там целовались взасос, до изнеможения, так, что потом болели губы, и Верка с каждым разом позволяла все больше и больше, мы медленно, но верно двигались вперед, кропотливо постигая эту новую науку, и я уже разобрался в сложном устройстве застежки лифчика и узнал, как могут наливаться и твердеть под моими жадными требовательными руками еще ни разу не виденные, пока знакомые только на ощупь соски ее маленьких грудей… Господи, сколько разных, казалось, давно забытых глупостей хранится в закоулках мозга!

Я попытался представить себе, во что могла превратиться за два десятилетия тоненькая хрупкая девочка с мелкими чертами фарфорового личика, осиной талией и очаровательной маленькой попкой, но не смог. В любом случае я твердо решил с порога объявить ей, что она совсем не изменилась.

Собственно, у Верки дома я был один-единственный раз в жизни. Она говорила, что у нее очень строгие родители, к тому же мать не работала, часто болела и поэтому редко выходила. Но ее подъезд, второй от угла, тот самый, где мы впервые поцеловались, я помнил очень хорошо.

– В семьдесят вторую, – бросил я вооруженной вязальными спицами сторожихе и был пропущен благосклонным кивком. А в лифте на меня опять нахлынули воспоминания.

Верка жила на последнем этаже, и, когда потихоньку выскальзывала из квартиры ко мне на лестницу, мы поднимались еще выше, к запертому на огромный висячий замок машинному отделению, и здесь, зажавшись в угол, ласкали друг друга под натужный вой лебедки, таскающей взад и вперед громыхающую клетку лифта, под чудовищный лязг и грохот его металлических сочленений. Вот там однажды, неожиданно замерев в моих объятиях, она прошептала чуть слышно за этой чертовой какофонией, почти касаясь мягкими губами моего уха: «Пойдем ко мне, мои уехали к бабушке на дачу».

Что еще я помню? Какие-то обрывки.

Огромную сумрачную квартиру, уходящую во все стороны лабиринтом нескончаемых комнат, обставленных тускло отсвечивающей в полутьме полированной, дорогой, наверное, мебелью. На фоне сереющего окна Веркин струной натянутый силуэт, ее торчащие, как у молоденькой козочки, груди – одна выше, другая ниже. И в полумраке темнеющий под матовым животом треугольник, к которому я все не решался прикоснуться. Кажется, она, опустив руки, сидела на кровати, а я стоял перед ней на коленях, и мои трепещущие ладони отправлялись в экспедицию вверх по ее бедрам, готовясь на этот раз овладеть всем до конца, когда за моей спиной где-то в глубине лабиринта раздался страшный, как мне почудилось, грохот, что-то полетело на пол, упало, разбилось, и громкий злой голос завопил: «Верка! Ты дома? Верка!» Это был ее старший брат, который на сутки раньше вернулся с военных сборов, пьяный в стельку. На следующий день она уехала в летний спортивный лагерь (художественная гимнастика или что-то в этом роде), а осенью, придя в школу первого сентября, я узнал, что ее отца (он был какой-то средней руки внешторговский чин) отправили в Китай, и школу она заканчивала уже там. Какая странная судьба, странная судьба, пелось в песенке того далекого времени…

На лестничной клетке перегорела лампочка, было темно, и, когда открылась дверь, я на контражуре увидел перед собой широкую коренастую фигуру, внутренне ахнул и услышал глуховатый голос:

– Проходи. Надо же, ты почти не изменился!

Впрочем, уже в освещенной прихожей обнаружилось, что моя давняя коханочка встречает меня в каком-то бесформенном, огромном не по росту мужском грубо вязаном свитере и потрепанных тренировочных штанах с пузырями на коленях. Поймав мой взгляд, она, правда, едва заметно усмехнулась и пробормотала:

– Извини, я тут по дому… Плиту мыла. Хочешь чаю или кофе?

– Чаю, – сказал я, оглядываясь по сторонам. – Чаю покрепче я бы не отказался.

Квартира, заставленная громоздкими, давно вышедшими из моды ореховыми шкафами под красное дерево и зеркальными сервантами, показалась мне тесной. В одной из распахнутых комнат штабелями до потолка стояли какие-то оклеенные ярким глянцем коробки, пол устилали клочья оберточной бумаги, обрывки веревок. Кухонный стол, за который меня усадила хозяйка, покрывала похожая на старинную штурманскую карту клеенка, вся в пятнах и разводах, изрезанная, исколотая, облупившаяся на сгибах. Верка поставила передо мной чашку на треснутом блюдце, залила кипяток в заварочный чайник с отбитой ручкой и накрыла его ватной бабой, обожженной со всех сторон, как старый танкист. Чтобы не показывать, какое впечатление все это на меня производит, я стал непринужденно вертеть головой по сторонам и тут же уперся взглядом в потолок, краска на котором свисала вниз болезненными серыми струпьями.

– Ты глаза-то не отводи, – снова легонько усмехнувшись, Верка уселась напротив меня и подперла щеку кулаком. – Чего уж там, говори, как есть: узнать хоть можно?

Я честно всмотрелся.

Про фигуру, конечно, сказать что-либо было затруднительно, а фарфоровое личико не избежало влияния времени. Нет той белизны, того румянца, а если присмотреться, то станут заметны кракелюры, пустившие свои паутинки над веками и в уголках рта, но в целом… В целом это была та же Верка Дадашева, только глаза изменились по-настоящему: больше не искрились, глядели твердо и устало. Я сообщил ей об этом, и она в ответ длинно вздохнула:

– Устанешь… За столько лет…

Мы оба замолчали. Разговор не клеился, я сидел, придумывая, с чего начать, и тут Верка посмотрела мне прямо в лицо и решительно сказала:

– Чтоб тебе не задавать наводящих вопросов. Отец умер давно, мать в прошлом году. Я здесь живу всего месяц, после того как с мужем разошлась. – Помедлила слегка и добавила, криво усмехнувшись: – С четвертым, если тебе это интересно. Сейчас торгую швейцарскими кастрюлями – изготовлены из особых сплавов, не пригорают, можно готовить без масла и жира, сберегут вам здоровье и деньги. Может, хочешь купить?

Последние слова она произнесла привычной рекламной скороговоркой, в которой мне послышался прежний звонкий голос, требующий отдать нуждающимся лишний билетик. Я сказал ей об этом, и мы оба расхохотались.

– И как идет торговля? – поинтересовался я.

– Плохо, – весело ответила она. – Не приучен наш народ беречь ни здоровье, ни деньги.

С билетиков мои ассоциации естественным образом соскользнули на следующую ступеньку, и я, решив, что пора переходить к делу, то бишь к возможным арефьевским наследникам, поинтересовался, как поживает брат Николай, а Верка почему-то подавилась смешком и уставилась на меня чужим взглядом.

– Ты и этого не знаешь, – протянула она, опуская глаза, и пробормотала непонятно: – Скелет в шкафу. Все равно никуда не денешься…

Коля, Коля, Николаша оказался плохим мальчиком. Строгие Веркины родители не доглядели за сыночком, и он убил отца. А в конечном счете и мать. Не прямо, конечно. С несколькими приятелями он оказался замешан в ограблении квартир, однажды его схватили прямо на месте преступления, потом были суд и тюрьма. Когда это случилось, Дадашева-старшего немедленно отозвали из-за границы, он приехал в Москву уже с инфарктом, на инвалидность. А через полгода второй инфаркт добил его окончательно.

Мать на этом деле слегка тронулась умом, перестала интересоваться чем-либо вокруг, опустилась, по многу месяцев проводила в психбольнице и в конце концов там же угасла. Рассказывая все это, Верка смотрела в стенку за моей спиной, но мне казалось, что она не видит и ее. Выговорившись, вдруг словно вынырнула из-под тяжелой холодной волны, потрясла головой и жалко улыбнулась:

– Хороша семеечка, да? А я ведь, между прочим, театральный все-таки кончила, правда, заочно. Теперь вот по кастрюлям… – Но тут же сама себя резко оборвала, словно крюком подцепила и вздернула, заговорила ровно и по-деловому: – Ну, ничего. Я, как раньше говорили, эмансипэ, давно уж привыкла рассчитывать только на себя. Железная женщина, гвозди можно делать. Давай теперь ты. Рассказывай про Женьку.

Я, как мог, изложил. Про то, что узнал от Котика. Про свою версию его смерти. Про арефьевскую кому. Верка все это выслушала до конца, ни разу не перебив, не задав ни одного вопроса. Я думал – из вежливости. Оказалось – потому что с самого начала не поверила ни во что. О дяде Глебе ей, конечно, известно, часто навещала его в больнице, последний раз приехала как раз в тот день, когда старика увезли в реанимацию. А про Женьку в милиции сказали, что маньяк или просто хулиган. Про Костю – самоубийство.

– Ты же по телефону сказал, что знаешь точно, кто ее убил? – она теперь смотрела на меня холодными прищуренными глазами.

– Я сказал не так, – мне очень не хотелось оправдываться, залезать в словесные дебри, и это раздражало, но другого выхода не виделось. – Я сказал, что знаю кое-что о ее смерти и о том, кто это мог сделать. А главное, зачем. Котик считал, что в этом могли быть заинтересованы другие наследники…

– Другие – в том числе я? – ее лицо побелело и застыло, как припорошенная снегом льдина.

– Теоретически – да, но… – я развел руками, с отчаянием понимая, что сейчас она просто укажет мне на дверь, и этим все кончится. – Мне кажется, тебя он не считал способной…

Если она воспримет это как комплимент, то еще ничего. А если обидится? «Дура», запятая, «временами». Но Верка, оказывается, думала совсем о другом.

– А Костя не объяснил тебе заодно, откуда он знал, кому полагается наследство, а кому нет? – вкрадчиво осведомилась она.

– Не объяснил, – вынужден был признать я. – Но он предполагал, что…

Выражение Веркиного лица практически не оставляло мне шансов на продолжение разговора. И я понял, что настало время для последнего из припасенных аргументов. Если и он окажется холостым выстрелом, придется сдаться. Но шарахнуло так, что я и предположить не мог.

– Ты знаешь, что это такое? – спросил я, извлекая из кармана маленький металлический цилиндрик с насечками и дыркой.

Если бы на моей ладони вместо кусочка мертвого железа оказалась живая сколопендра, это не произвело бы большего эффекта.

– Откуда это у тебя? – помертвевшими губами спросила Верка. Я явственно увидел, что под толстым мужским свитером «железную женщину» бьет натуральный колотун. Обхватив себя руками за плечи, тщетно стараясь унять непроизвольно возникшую дрожь, она еще раз спросила почти шепотом: – Откуда?

– Котик дал. Перед самой своей смертью, – честно ответил я, пораженный такой ее неожиданной для меня реакцией. И вдруг меня, словно током, ударило, осенило, озарило: – У тебя такой же, да? Скажи, у тебя тоже есть такой?

С полминуты, наверное, Верка смотрела на меня пустыми, невидящими глазами, будто не слышала моего вопроса. Потом словно очнулась, резко встала, повернулась ко мне спиной и глухо сказала:

– У меня голова что-то ужасно разболелась. Уходи, Стас.

– Так ты знаешь, что это такое? – надавил я.

Но это оказался случай, когда давить не следовало.

– Не знаю. Уходи, – не поворачиваясь, процедила она сквозь зубы. И вдруг закричала громко, визгливо, по-бабьи: – Уходи! Уходи! Голова сейчас треснет, не понимаешь, что ли! Уходи!

Следовало констатировать, что запланированный мною эффект неожиданности при встрече с первым из предполагаемых наследников Глеба Саввича, безусловно, был достигнут. Оставалось неясным лишь, для кого неожиданность оказалась эффективнее: для Верки или для меня?

8

Дамский цирюльник

Да, подкинул мне Котик дельце: опять среди ночи лежу на постели без сна. Дело о…

Я попытался в уме перевести тридцать миллионов долларов в рубли, но тут же запутался в нулях. Цифры получались совсем уж несусветные, вроде бюджета какой-нибудь небольшой республики. Может, начать считать эти миллионы вместо баранов, прыгающих через забор? Один миллион прыгнул, другой миллион прыгнул…

Не помогло. Вместо того чтобы навевать сон, зрелище, наоборот, получалось возбуждающим.

Я слез с кровати и босиком прошлепал к книжным полкам. Гомера бы сейчас… Список кораблей почитать…

Но вместо Гомера на глаза попался маленький яркий томик с обвитой змеями голой дамочкой на обложке. Константин Шурпин. «КТО БЕЗ ГРЕХА». Разумеется, я взял ее в руки совсем не для того, чтобы читать. Котик обычно сочинял довольно остросюжетные штучки, а это не лучшее средство борьбы с бессонницей. Просто она была материальным подтверждением того труднодоступного сознанию факта, что всего сутки назад мой друг был жив, дарил мне свою новую книгу, надписывал ее… Я открыл титульный лист. Оказывается, роман имел еще и второе название: «КТО БЕЗ ГРЕХА, или ЭРИНИИ».

Эринии, эринии… Что-то знакомое, но откуда – убей бог. Костя любил щеголять всякими умными словечками. А вот на форзаце и дарственная надпись. Выведено, как курица лапой, но разобрать можно: «Стасику Северину, бессмертному отныне герою этой книжки – от автора. К. Шурпин». Ни фига себе! То-то он, подписывая, бормотал насчет того, что мне интересно будет! Все еще стоя босиком возле стеллажей, я открыл первую страницу.

«Прошло три тысячи лет, и случилось то, что должно было случиться: от Ольги Делонэ ушел муж. Примерно тогда же произошло еще одно событие, в настоящем никак с первым не связанное: Макса Крутовица с треском уволили из полиции, и он подался в частные сыщики…»

Ну, вот и я попал в прототипы. Это ведь меня выгоняли из милиции, причем дважды и оба раза с треском. Типический характер в типических обстоятельствах. «Когда б вы знали, из какого сора…» Как там дальше? «Растут стихи, не ведая греха…» Или «стыда»? Нет, «греха» – это у Кости.

Искушение немедленно начать читать было велико, но я его превозмог. Представлялось очевидным, что, отдавшись во власть Шурпина-писателя, я бы неизбежно пренебрег интересами Шурпина-клиента: завтра с утра предстояло много работы, которая уже сегодня не дает мне уснуть. А после бессонной ночи с книжкой в руках из меня и вовсе тот еще будет работничек. Так и не выбрав ничего успокоительного, я поплелся обратно в кровать, по дороге куда в голову мне пришло философическое соображение, что если Котик написал правду и я отныне действительно «бессмертный герой», то нервничать и суетиться просто глупо, а в общем-то по большому счету даже неприлично. У меня впереди вечность, на фоне которой выглядят жалкой тщетой любые миллионы. Особенно чужие.

С этой мыслью я неожиданно для себя успокоился, одновременно вдруг почувствовав неудержимое стремление к подушке. И, кажется, на этот раз мне, как в молодости, удалось заснуть, не донеся до нее головы.

Наутро первым нашелся Наум Яковлевич Малей, который, как выяснилось при посредстве адресного бюро, жил почему-то отнюдь не в Стеклянном доме. Впрочем, сей по-мичурински причудливо привившийся плод Саввова семейного древа, упав с него, откатился не слишком далеко и владел теперь квартирой в Доме-где-метро. Установивший этот факт Прокопчик был, несмотря на его прозрачные намеки насчет внезапно обострившегося остеохондроза, откомандирован мною на поиски координат прочих птенцов арефьевского гнезда, а сам я отправился по указанному адресу, благо путь предстоял недолгий.

Дом-где-метро, замыкающий наш двор с юга, вырос в громокипящих тридцатых как наземное дополнение к расположенной под ним станции метрополитена, на голом энтузиазме рванувшего из центра на еще совершенно не освоенные окраины, и довольно долгое время оставался, мне кажется, едва ли не единственным каменным строением среди окружающих его бревенчатых бараков и прочих утонувших в садах глухих и слепых от рождения домишек. Стиль «раннего сталинанса» наложил на него все полагающиеся времени черты: громоздкую помпезность снаружи и пышные, особенно на фоне окружающей нищеты, излишества внутри. Предполагалось, что населять его будут метростроевцы, главным образом, разумеется, комсостав, поэтому огромным квартирам с четырехметровыми потолками и даже комнатами для прислуги вполне соответствовали парадные подъезды с высокими мраморными порталами и псевдодорическими колоннами. А на фронтоне здания вдоль всего карниза были, как водится, установлены аллегорические фигуры Летчика, Рабочего, Ученого, Колхозницы, еще кого-то и, конечно, Метростроевца в шахтерской каске с отбойным молотком в руках. Вот с этим скульптурным ансамблем и связано (рассказывает Гарахов) одно из самых таинственных событий в истории нашего околотка.

Во время торжественной сдачи объекта с крыши неожиданно упала статуя Метростроевца. И угодила она не куда-нибудь, а прямехонько в персональный «Паккард» лично прибывшего на мероприятие наркома путей сообщения товарища Кагановича, положившего немерено сил, средств и чужих жизней на алтарь строительства метро (его имя, о чем сейчас мало кто помнит, в течение долгих лет носил потом московский метрополитен).

Сам Лазарь Моисеевич в этот драматический момент произносил пламенную речь на митинге, идущем под землей, на перроне открывающейся станции, поэтому рухнувший с неба болван расколошматил вдребезги только пустой правительственный лимузин. Но тем не менее делу о покушении на жизнь сталинского наркома был дан ход, виновники теракта, и даже, как выяснилось в процессе следствия, они же участники крупномасштабного антисоветского правотроцкистского заговора, быстро нашлись, по каковой причине часть метростроевского комсостава отправилась валить лес в мордовские лагеря, а на освободившуюся таким образом жилплощадь заселились другие строители, числом поболее и не такие начальственные, превратив многие квартиры из отдельных в коммунальные. Странность, однако, была не в этом. Странность и даже таинственность состояли в другом. А именно в том (дойдя до этого места, Марлен Фридрихович обычно понижал голос), что над тем местом, где в несчастливый для себя день припарковался искореженный впоследствии правительственный «Паккард», карниз украшала статуя вовсе не Метростроевца с отбойным молотком, а наоборот, Летчика с пропеллером. Место же Метростроевца было на противоположном крыле здания, между Колхозницей и Физкультурником.

Тем не менее не только сами полностью сознавшиеся и глубоко раскаявшиеся в преступлении бывшие комсоставовцы, но, что совсем уж удивительно, даже умудренные, опытнейшие следователи не сумели найти рационального объяснения тому, как удалось без специального такелажного оборудования протащить по узкому карнизу полутонный каменный статуй. И главное – зачем, если под руками имелся другой, ничуть не менее массивный и тяжелый. Возникали, правда, в кулуарах кое-какие совершенно уж несусветные версии, но они были решительно отринуты ввиду их полного несоответствия передовому атеистическому мировоззрению. В конце концов, здраво рассудив, что эта мелкая на фоне грандиозного заговора деталь существенного значения не имеет, на нее решили плюнуть и сдать дело в архив.

Но тут от верных людей в компетентные, как сказали бы теперь, органы стала поступать информация о неких темных и, несомненно, провокационных слухах, получивших внезапное распространение среди наиболее несознательной части граждан. То болтали о тяжелых, словно каменных, шагах, которые будто бы слышали над своей головой жильцы последних этажей, то пересказывали друг другу байки о странных, хорошо видных ясными безоблачными ночами, бродящих по крыше тенях ростом в полнеба. Разумеется, люди идейно выдержанные, прежде всего партийцы и комсомольцы, едко высмеивали подобные чуждые суеверия, легко и вполне научно объясняя вышеуказанные явления. Так, тяжелые шаги представлялись не чем иным, как грохочущими в дурную погоду плохо закрепленными листами кровельного железа. Ну а тени в полнеба объяснялись и того проще – трепещущим на ветру бельем, которое кое-кто из домохозяек повадился развешивать на крыше в тайне от домкома. Слухи, однако, несмотря на научные разоблачения не утихали, а наоборот, ширились, в связи с чем была соответствующими организациями предпринята полная проверка всех обстоятельств, и хотя широкую общественность так и не оповестили о том, какие сделались выводы, но зато (здесь Гарахов делал весьма многозначительную паузу) хорошо известен факт: в один прекрасный день приехали монтажники, сняли все оставшиеся после падения Метростроевца скульптуры и увезли их в неизвестном направлении, после чего слухи разом прекратились.

Наверное, я еще в юности впервые услышал эту байку и, как водится, тогда же посмеялся над ней. Но вот что интересно: каждый раз, берясь за ручку двери Дома-где-метро, я ловлю себя на том, что помимо воли взглядываю наверх, не летит ли что-нибудь с крыши мне на голову.

За шестьдесят с лишком прошедших со времени постройки лет мрамор порталов пожух и покрылся морщинами, облупились колонны, а стены просторных, как паровозное депо, подъездов покрылись таким количеством проломов, пробоин и даже целых пластов обнажившейся под рухнувшей штукатуркой гнилой дранки, что впору было на них писать: «Эта сторона особенно опасна при обстреле». Но, как ни странно, дом переживал вторую молодость. Район наш неожиданно оказался в числе престижных, и застарелые, как подагра, неизлечимые, казалось, в своей заскорузлости коммуналки принялись стремительно расселяться, приобретать новых респектабельных обеспеченных хозяев, которые ремонтировали свои вновь ставшие персональными апартаменты, а заодно грозились привести в порядок прилегающие помещения. Когда я вошел в парадное, то обнаружил этому наглядное подтверждение: весь холл перед лифтом был заставлен строительными козлами, ведрами, полными белил, баллонами газосварки и прочими атрибутами новой светлой жизни.

Судя по номеру квартиры, Малей жил на самом верхнем этаже. Но когда я, осторожно лавируя между заляпанной раствором бетономешалкой и грудой присыпанных цементной пылью кирпичей, добрался до лифта, меня встретила обескураживающая табличка «Капремонт» с припиской от руки кривыми печатными буквами: «Ходите пешком. Движение – это жизнь». Слово «жизнь» было зачеркнуто, и поверх него какой-то остряк, склонный, видимо, к гиподинамии, каллиграфически вывел «смерть».

Где-то этажу к четвертому-пятому я уже смог по достоинству оценить этот мрачный юмор: лестничные марши казались раза в два длиннее обычных, а щербатые ступеньки и шатающиеся, как старческие зубы, перила с обглоданными временем деревянными поручнями не облегчали пути к вершине. Остановившись на полминуты, я глянул вниз, в пролет лестницы. Дна в гулком полумраке уже не было видно, и у меня слегка закружилась голова, как будто я наклонился над бездной. Оторвавшись от этого малоприятного созерцания, я решительно взбежал на площадку последнего этажа и нажал на звонок.

В этот раз в мои планы не входило предварительно предупреждать о своем визите по телефону, поэтому я готов был к разглядыванию меня в глазок и осторожным расспросам через дверь. Но мне открыли быстро и решительно. На пороге стоял невысокий, элегантный даже в длинном махровом купальном халате, седой коротко стриженный мужчина с тонкими нервными чертами лица, похожий на подбритого с боков серебристого миттельшнауцера.

– Чем могу служить?

Фраза была не менее изящна, чем внешность. Я протянул ему заготовленную визитку.

– О! – изогнул он брови не без некоторой игривости. – Частный сыщик! Раньше встречал только у Рекса Стаута. Вы случайно не ошиблись адресом?

– Не ошибся, если вы – Наум Яковлевич Малей, а вашу покойную мать при этом звали Елена Саввична Арефьева.

Что-то похожее на беспокойство мелькнуло в его взоре, он даже непроизвольно ухватился за ручку двери, и мне на миг показалось, что сейчас она захлопнется перед моим носом. Но этого не произошло. Наоборот, хозяин отступил в сторону, пропуская меня.

Первое, что бросилось в глаза – чрезмерное обилие зеркал в прихожей. Два поясных и еще одно в полный рост. Едва я перешагнул порог, создалось неприятное ощущение, что нас в тесном полутемном коридорчике целая толпа. Сделав приглашающий жест рукой, Малей направился в глубь квартиры, на ходу захлопнув дверь в спальню, но я успел краем глаза разглядеть огромную двуспальную кровать со сбитыми белоснежными простынями, краем уха уловить там какое-то шурщащее движение, а краем, если можно так выразиться, носа унюхать доносящийся оттуда сладковатый аромат не то сандалового дерева, не то какой-то неизвестной мне косметики. В конце концов мы оказались в просторной комнате с большим эркером, интерьер которой состоял опять же из зеркал, а также парикмахерского кресла, специально оборудованной раковины с душем на гибком шланге и прочих парикмахерских причиндалов. Дамский цирюльник, вспомнил я шурпинский список. Визажист-надомник.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5