Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лунная походка

ModernLib.Net / Сергей Нефедов / Лунная походка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сергей Нефедов
Жанр:

 

 


Сергей Михайлович Нефёдов

Лунная походка

Избранная проза


От составителя

Сергей Нефёдов живописец. Чувство холста придает ему жизненное равновесие. А еще он любит забраться в ванную и сочинять истории. Эти истории о прошлом, потому что он любит мечтать о нем. Почему о прошлом? Не только потому, что в прошлом заключено и наше будущее и настоящее, но еще и потому, что «в прошлом деревья были другими» и мир мерцал словно выложенный цветными драгоценными камешками. Мы приходим к осознанию себя – из прошлого. Но в этом прошлом мы были детьми и не задумывались о своем блаженстве, тем более о его тайне.

Впрочем, один раз автор этой книги мечтает о будущем: о необыкновенной лестнице, по которой можно взобраться на небо, где тебя ждут в прекрасном городе твои тайные друзья. Но эту лестницу надо смастерить самому.

Как сказал издатель этого необыкновенного сборника новелл не стоит дополнительно подсвечивать осколок стекла или озерную гладь, на которые падает лунный луч: чудесное мерцание исчезнет. Он сказал это в том смысле, что не следует выкатывать тяжелых орудий литературного и иного глубокомыслия по поводу легких и изящных «статуэток» нефедовской прозы. Свет софитов убьет лунный луч. Вполне согласен: рассказы и миниатюры, собранные под этой обложкой, едва ли нуждаются в комментариях, как не нуждается в комментариях маленький мальчик, увидевший во сне волшебную девочку, а потом, через много лет, узнавший ее в фойе оперного театра. Вполне достаточными комментариями стали рисунки автора, которыми составитель и издатель (с помощью художественного редактора) проложили книгу. Такими рисунками автор неизменно, в течение многих-многих лет, инстинктивно оснащал поля своих рукописей.

Итак, никаких орудий, никаких софитов: пусть свет лунных мерцаний струится сам по себе, без всяких подсветок. Пусть исповедальное признание сменяется буффонадой и иронией, а страшная история убийства, увиденного тремя разными людьми, абсолютно по-разному ими пересказанная (чувствуется легкое дуновение от Акутагавы), сменяется джазовыми импровизациями, а потом переходит в тихий народный напев, где сливаются воедино таинственное блаженство жизни, тоска и душевная боль.


Лунная походка

Друзьям по литературно-философской студии посвящает автор эту книгу



I. Синяя роза


Синяя роза


Если б можно было вспомнить весь сон, повторявшийся в последнее время, то, возможно, Павел Андреич обрел бы тогда утраченное душевное равновесие. Сон состоял из какой-то песни, слов которой нельзя было разобрать полностью, а лишь урывками – Александровский централ и еще несколько имен, из которых запомнились Катя-Катерина да, пожалуй, пустая и пошленькая фраза про трусы. Отмести, забыть, но в свете как раз недавно прошедшей передачи про семь параллельных миров – из них первый, астральный, почему-то как матрешка делился на последующие шесть, затем ментальный как наиболее устроенный, не такой зыбкий, как астральный, и с примерами из жизни некоего Калугина, – всё для Павла Андреича приобретало ценность. Впрочем, более чем скромное сновиденье пролетало и по пробуждении лишь на короткое время оставляло не занятым место в душе, после чего с новой яростью туда вгрызались: люстра, комод, пол, потолок, стены и окна и вытесняли всё. Стены не обещали ничего, напротив, угрожали раздавить, уничтожить, стереть в пыль. Как страшные монументы из аляповатого бетона, они напирали, они орали о полной безнадежности любых порывов.

Как-то после работы прилег он и в сумерках лежал на боку, когда прямо перед ним на стене появилась ярко-синяя роза, она медленно совершила круг и плавно растворилась, чтоб появиться опять в ярком сиянии и опять плавно прокрутиться; красоты необычайной. Затем Павлу Андреичу открылся как бы экран, и увидел он деревья с шевелящейся под ветром листвой, очень красивые, чем-то похожие на пальмы, но не пальмы. Картинка сменилась на водный простор, и над переливающейся отсветами водной гладью высоко в воздухе плыли фрегаты, и было видно каждого из экипажа отчетливо, потом предстали воины из золота, каждый с копьем. По одному появляясь, они вытянулись в шеренгу, он насчитал их 154, в спокойном молчании они несли охрану. На этом видение прекратилось.

А потом Павел Андреич увидел ясно – была детская горка с девочкой, сидевшей на вершине ее гладкой железной поверхности и поющей свою песню. И песня казалась такой знакомой, он слушал ее как нечто неимоверно важное, и через эту песню, с ее мелодией, от которой так хотелось плакать, ему открывалась какая-то великая прекрасная тайна.

– Иди ко мне, – пригласила его девочка.

– А как же люстра, комод, газовая плита и стены с окнами?

– Это тебе все приснилось, – сказала, звонко смеясь, девочка.

Они сидели на вершине детской горки и, беззаботно болтая ногами, пели эту объединяющую их песню. И Павел Андреич, ощущая себя счастливейшим на свете человеком, забыл о своих пятидесяти прожитых в городе годах, где было всё кроме песни.

– Ты будешь ко мне приходить? Мы с тобой не расстанемся?

Маргарита и инвалид

Маргарита любила дождь. Маргариту любил инвалид. И когда она выходила под дождь, инвалид выкатывал в кресле-каталке. Шел дождь, то там, то тут трогая чуть пожелтелые листья. Прилетела синичка и, передернув подмокшие перья, клюнула раз, другой крошки оброненного кекса. Лишь бы дождь не тянулся подолгу. Ты опять не ответила на письмо. Я не люблю писать писем. А почему трубку не берешь? Так. И весь разговор исчерпан. Лишь бы дождь продолжался до вечера. Он остужает, успокаивает и навевает. Знаешь, когда я был здоровым, я любил гонять под дождем на велике. Тогда была другая жизнь, все было по-другому. Ей хотелось сказать: ну и живи, оставайся там, в своей комсомолии, поднимай целину, борозди космические просторы театральных подмостков. Но вместо этого она поддела подлетевший листок своей стройной ножкой, и листок прилип к туфельке, как украшение.

Поди много девушек у тебя было? Много, не много, – инвалид оживился, – но одна была. Как ее звали? Звали ее обыкновенно – Валерия. Ну расскажи, что ли, как ты с ней познакомился. Вот сейчас он начнет врать, что она его полюбила с первого взгляда и они дрожали по подъездам. Видишь ли, Маргарита, есть вещи, о которых не принято распространяться, они от этого портятся, тускнеют, теряют свой неповторимый аромат. Аромат? Это интересно. Маргарита нагнулась и, отклеив листок, пустила его в зеркальную лужу. Каааар! – прокричала ворона. Не знаю. Аромат, не аромат, с каким-то определенным запахом это связать, пожалуй, затруднительно. Вот как пахнет дождь? Причем здесь дождь и девушка? Не скажи. Инвалид закурил, пальцы у него задрожали. Наверно вы читали друг другу стихи? Ей показалось смешным, парень с девушкой читают стихи, как в театре, со сцены со спецэффектами, она искусственно взволнованна, и он притворно восклицает, и вся эта буффонада предназначена, чтоб достать зрителя, сделать ему праздник. И какой-то неуловимый жест девушки-артистки с ногами манекенщицы вдруг донесся, как свежестью дохнуло из окна. Тембр голоса, вот что выдало инвалида. И чем же все это кончилось? А чем кончается дождь? Так для чего все это? Ну, вот и дождь прошел. Да, кажется, кончился. Слышишь, пахнет электричеством? Это от молнии.

Маргарита, привет! Из красной «альфа-ромео» показался улыбающийся молодой человек в длинном светлом плаще, с сережкой в левом ухе и несколькими фигурными проборами на коротко стриженной голове. Из открытой дверцы машины звучала прям волшебная музыка да и только. Медленно Маргарита грациозной походкой подошла и что-то сказала такому оживленному хозяину иномарки. Улыбка исчезла с его лица: «Ну как знаешь». Машина стремительно тронулась, завизжав на повороте.

– О чем вы с ним беседовали?

– Да так.


Принц Чича

<p>Часть I</p>

Как-то старший сын соседского деда Афанасия, пообедав у матушки, пригласил меня покататься с ним на грузовике, и я, так как поблизости бабушки моей не было – она разговаривала с соседками через два дома, сидя на лавочке, а предложение было просто головокружительным, – вскарабкался к Гене на сиденье, бабушка всплеснула руками, и мы помчались, резко сорвавшись с места. Вот наш поселок замелькал скворечниками, всполошенными курами, пацанами, завистливо глядящими нам вслед и сладко вдыхающими бензиновый аромат; разлапистые тополя, расцветшие рябины, оконца домов с преломленным бегущим в догонялки солнцем. Мы мчались по городу, где я был лишь в сопровождении мамы или папы, для покупки мне, например, новой фуражки или игрушки – жестяной бабочки ультрамарин, которую толкаешь впереди на палочке на колесах и она машет крыльями. Меня вечно било током от дверей троллейбуса, неприятная, доложу вам, штука, когда тебе пора уже в школу, а ты… Открылся простор, дома нарастали и проносились мимо, мы отражались – мелькали в витринах, играло радио, духовой оркестр проезжал, отставая от нас, в открытом трамвае, сверкали трубы, звенели тарелки и гулко бухал барабан.

Мы обогнали «Победу», и я показал пацану в очках язык, а он обиженно отвернулся. Скатились с берега и остановились у переливающейся светом речки, чтоб зачерпнуть резиновым ведром воды – я уже разбирался в технике – чтоб залить в карбюратор. И дальше, дальше, дорога сменилась пыльной, мы стали под экскаватор и нас загрузили: наша машина, я ошибся, что поделаешь, самосвал, и загруженная перла теперь совсем не так. У киоска Гена остановился и, хлопнув дверцей, пошел, я сидел у приоткрытого окна и пялился в лужи с перемигивающимися бликами, Гена принес бутылку малиновой газировки и пирожки в промасленной бумаге, пирожки оказались с ненавистной квашеной капустой, их очень любила бабушка и пичкала меня ими, когда ходили мы с ней, например, в переполненную церковь, где я ничего не видел, кроме спин дядек и теток, вплотную стоящих, и поблескивающих одеяниями священников, лишь изредка виднеющихся из-за толпы. Не подав виду, я мужественно съел пирожок и постарался осушить бутылку, от газировки щипало в носу, наворачивались слезы, она отрыгивалась, пенилась, вкуснотища жуткая! Но в машине трясло, и я, так и не одолев ее, облился немного, передал Гене, тот вмиг выпил и выбросил пустую в кусты.

Потом я оказался на коленях у одетой во все светлое, яркое, праздничное, весело смеющейся девушки, от которой пахло красивыми духами и еще чем-то, чем пахло от мамы, приходящей с работы, где она точила катушки, которых у меня была вязанка, текстолит, как я узнал позже. Как бублики. Бублики! Я ничего не знал вкуснее, заходишь в магазин – запах сказочный, они висят розовые, с маком, с ванилью, желтые, слюнки текут.

Девушка непрестанно улыбалась Гене, а Гена, со сдвинутыми бровями, курил, смотрел вперед, жал на газ, иногда оборачивался и тоже улыбался ей, блестя стальными фиксами по бокам рта. Нас то и дело подкидывало, и я со смущением чувствовал своей спиной ее мягкие и упругие груди. Затем зарулили на новостройку, девушка подхватила меня, и мы оказались в комнате, поразившей обилием света: здесь все было свежевыбелено, свет лез, как сено, пучками и устилал пол, отдающий масляной краской, такие широкие окна, такие рамы, не то что в нашем домике со ставнями.

Ночью от непривычной обстановки я разрыдался, девушка в розовой комбинации с кружевами и просвечивающими белыми в голубой горох трусиками напоила меня чаем, посадив к себе на колени, угощала блинами, макая их в сгущенку. Из прихожей несло Гениной спецовкой, пропахшей соляркой.

Во сне мне приснился медведь, и я опять проснулся и заревел от того, что мама, и папа, и бабушка далеко, а я здесь один, а они – Гена и Даша – скрипят кроватью в полосах лунного света, и страшно в темноте. Мы снова сидели с Дашей на кухне, она ничуть не показывала вида, что я их умаял, от нее пахло уже не одними духами, но и бензиновым Геной, она кормила меня арбузом, елы-палы, поливая его медом, смотри не описайся, горшок под кроватью, да что я, маленький что ли. Она читала мне сказку по откуда-то взявшейся книжке с картинками про Машу и медведя, а я объедался арбузом, прижимался к ее теплой груди, мне нравилась Даша, почти как моя мама. Проснувшись, я нашарил под кроватью горшок пожурчал, тихо закрыл крышкой и хотел было уже лечь спать, но в тишине бродили полосы лунного света, раскатившись по полу, по спавшим Гене и Даше в обнимку со сползшим одеялом, и я бродил по кажущимся мягкими и живыми полосам лунного света. Потом мое внимание приковал то ли игрушечный, то ли настоящий мальчик – принц с чалмой на голове и пером, и острыми башмачками, он сидел и смотрел на меня с буфета, как живой, в шелковых шароварах. Он сказал:

– Не бойся, пойдем со мной, там нам будет интересно и хорошо!

Спрыгнув бесшумно с буфета, тихо открыл дверцу, чуть скрипнувшую, и широким жестом пригласил меня следовать за собой! Там мерцал потайной ход; чтоб войти за ним, надо было нагнуться, потом открывался широкий темный коридор, освещенный свечами в руках у слуг, каждый раз кланяющихся нам. На троне, к которому мы подошли, сидела девочка с пышными бантами, с руки на руку она перекидывала легкий, словно воздушный, шар, наполненный плавающими в нем сверкающими рыбками и звездами, судя по всему, он был мягкий, и мне захотелось тоже с ним поиграть.

– А можно я тоже, мне хочется поиграть, как вы?

– Пожалуйста, мальчик, но у вас вряд ли выйдет.

И действительно, стоило мне попробовать прикоснуться к податливой поверхности предложенного мне шара, как он вмиг рассыпался на мелкие брызги, и рыбки застучали хвостиками об пол. Принц улыбнулся и своим скипетром коснулся лужи брызг, раскатившейся под ноги, и все брызги, как намагниченные, словно шарики ртути, скатились в один переливающийся и точно переполняющий сам себя шар. Шар подскочил опять, как надувной, до потолка, где пищали птицы, пару раз отскочил от стен и снова очутился в руках у девочки с пышными белыми бантами. Она протянула мне, словно утешительный приз, взяв с поднесенного слугой блюдечка, переливающееся всеми цветами радуги эскимо, которое я откусил, но не почувствовал привычного холода во рту; должно быть у меня был глупый вид, в зеркале, стоящем сбоку, девочка и принц улыбались, глядя на меня, а я замер с открытым ртом, из которого светился кусочек радужного эскимо. Девочка захлопала в ладоши и звонко воскликнула: «Чича! Чича!»

С потолка по свесившейся лиане спустилась лохматая, большая, но совсем не страшная обезьяна с забавными большими глазами.

– Не бойтесь, мальчик, ничего худого она вам не сделает.

– Да я и не боюсь, – смело заявил я, погладив обезьяну по пушистой шерсти.

– Вот и отлично. Чича, проводи мальчика до их папы. Мальчик, садитесь на нее, только держитесь крепче, когда вам покажется страшно – закройте глаза и прижмитесь к ней сильнее. Чича наш друг. Ну же, вперед, – скомандовала девочка, указывая направление своей девчоночьей рукой с тонким браслетиком на запястье из разноцветных бусинок. Я схватился за шерсть обезьяны одной рукой и обнял ее ногами, в другой руке держа эскимо, как фонарик. Я оглянулся на принца и девочку с бантами и сердце мое сжалось от грустной, как мне показалось, улыбки девочки, мне на прощанье. Очень, очень красивой девочки, грустной улыбки, но совсем, совсем не безнадежной.

– Прощай, принц, прощайте, прекрасная девочка.

– Адьё!

И они помахали мне на прощанье рукой, девочка послала мне воздушный поцелуй, я было тоже ответил ей, но руки мои были заняты. Мы снялись с места, обезьяна мягкими, крупными прыжками помчалась по стенам, поднимаясь все выше и выше, как мотогонщик в цирке, пока не открылось небо в алмазах звезд, и мы выскользнули из комнаты, оставив девочку с лицом, казалось, на всю жизнь мне запомнившимся, и это было так на самом деле. Мы вылетели в ночной город, с нами летела стая щебечущих птиц, а город с фонарями, мостом, серебрящейся рекой медленно поплыл внизу.

Мы огибали остроконечную башню, где на маленьком балкончике сидел на табуретке старичок с трубкой, дымящей кольцами дыма, в руках его была книга, и когда мы поравнялись с ним, она сама собой открылась на нужной странице, и старичок, поправив очки на носу, прочел: «И будет так, что ты будешь виноват, но вина твоя будет согревать тебя в дни ненастья». Книга захлопнулась, он помахал нам дымящейся трубкой.

И мы пошли курсом вдоль длинного ряда окон высотного дома, некоторые из окон были раскрыты, зажжен свет, и я видел: дети спали, а взрослые что-то приглушенно и возбужденно говорили друг другу, перекладывая чашки, тарелки, вешая галстуки и чулки на спинки стульев, платья, рубашки, костюмы на вешалки, то открывая, то снова запирая шифоньеры, комоды, откуда то и дело летела моль, которую они ловили, хлопая в ладоши и шикая друг на друга, указывая на детей, подсыпали нафталин в кулечки, рассовывая по углам и чихая…

Прямо передо мной возник мальчик с натянутой рогаткой, нацеленной в упор, я его узнал, это был Петька – двоечник и второгодник, пацаны его боялись, потому что он где-то на химвоенскладе стибрил чего-то такого, что летело из рогатки, горело и взрывалось, так что не слишком-то приятно мне светило прямо в лоб, я зажмурился – бабах! тарарах!..

Я открыл глаза, передо мной стоял мой папа, он помог мне слезть с машины. Папа повел меня молча, что не предвещало ничего хорошего.

– Ты почему не сказал бабушке, что поехал с Геной, мы тебя потеряли, ты будешь наказан.

Папа не допускал никакого нытья, не то что мама. Мы проходили мимо кафетерия, где в витрине сидел большой плюшевый мишка, чем-то напоминающий Чичу. Он медленно с урчаньем поднимал двумя лапами стакан с медом, открывал розовую зубатую пасть и выпивал мед, медленно опуская на колени пустой стакан, который сам собой снова наполнялся медом, и процедура повторялась. Лапы с черными внушительными когтями и лакомый стакан. Мишка покосился на меня, какие длинные ресницы, прямо как у той девочки! И тут мне стало безутешно жаль, что никогда-никогда ее больше не увидеть. Слезы сами собой побежали по щекам, я их вытирал кулаком с зажатой палочкой от эскимо, ее я положил на траву, оглянулся, какая-то птица мелькнула в ветвях и палочки от волшебного эскимо и след простыл. Мы зашли в кафетерий «Заводной Мишка», и папа заказал две порции мороженого, ну, вот сейчас, чтоб наказать меня, он съест все один. Но он протянул порцию с белыми шариками, облитыми медом, мне. Нет, ничто на свете уже не могло утешить мою истерзанную душу, хотя, конечно, мороженое – классная вещь! В пустую вазочку от съеденного мороженого упал горящий голубым огоньком камушек.

– Папа! Сейчас рванет!

– Не рванет, – он подцепил ложечкой и вышвырнул в открытую дверь взрывчатку, тотчас раздался хлопок, от которого старушка с двумя сумками, проходящая мимо и глядящая куда-то вдаль, подпрыгнула неожиданно высоко, папа засмеялся, я тоже облегченно засмеялся.

– Прям как девчонка со скакалкой!

– Ага!

<p>Часть II</p>

В седьмом классе нас привели в театр на «Щелкунчика». Ничего, смотреть можно. Я дождался антракта и на выделенные мне деньги встал в очередь, чтоб купить пирожное и газировку. Пацаны баловались сигаретами в туалете. Очередь в буфете дошла и до меня, я взял пирожное на блюдце с ложечкой, стакан с шипучкой и уселся за столик, скучающим взглядом обводя незнакомый контингент, отломил кусочек, положил в рот и поднес стакан ко рту запить. Прямо передо мной сидела она с подружками, весело беседуя за чашечкой кофе, с оттопыренным мизинчиком, я так и обомлел, застыл, уставясь в нее. Ну конечно, это была, о Боже мой, она! Невероятно, те же сияющие банты, тонкий браслетик из разноцветных бусинок, добавились часики и перстенек на среднем пальце, эти ее ямочки на щеках, эти ее золотистые волосы, локоны, платьице лимонное в черный горошек, всё в этих, как их, тонких кружевах… Это уж потом я вспомнил, а тогда уставился ей прямо в лицо и забыл где я, что происходит. Мимо плыли разноцветные расплывчатые пятна, а ее лицо с длинными ресницами непринужденно кокетничало перед мальчиками. Сколько это длилось, сказать определенно не берусь, кажется, раздался второй, а может и третий звонок я опомнился, когда она совершенно неожиданно взяла недопитый стакан с газировкой и плеснула мне в лицо. Они вскочили и с хохотом защелкали каблучками по паркету.

По моему лицу текла вода, смешиваясь со слезами счастья, я увидел себя в зеркале – идиотская улыбка на мокром лице. Кто-то из пацанов из нашего класса потащил меня за рукав в зал, и я, оставив полный стакан и пирожное, как робот двинулся вслед, но дойдя до дверей, ведущих в зал, остановился, пошел вниз, получил плащ в гардеробе и, прислонившись к колонне, стал ждать, когда кончится спектакль. Бежали облака, прохладный ветерок то сеял дождем, то сыпал листьями, кружащимися стайкой. Наконец повалил зритель, я уже стал нервничать, что вновь ее потеряю, когда кто-то сзади тронул меня за руку.

– Мальчик, вы простите меня, пожалуйста, не сердитесь, будьте так любезны, я поступила некрасиво. Как вас зовут?

Я почему-то сказал свою кличку: «Гаврош».

– А меня Аля, очень приятно с вами познакомиться, – она взяла меня под руку. – Вы не сердитесь на меня?

– Нет.

– Ну, согласитесь, нельзя же так меня компрометировать в глазах моих однокашников?

– Согласен.

– Ну, вот и хорошо, вот мой трамвай, если вам по пути, вы можете меня проводить, это будет с вашей стороны мило.

И мы поехали в битком набитом пацанами и девчонками трамвае.

– Давайте спрячемся в уголок, я бы не хотела, чтоб меня видела наша преподаватель.

– Давайте.

Мы забились в угол, Аля глядела то на меня, то в окно, то на часики, ага, значит проезжаем часы. Она помолчала, потом взяла меня за руку.

– Если хотите, можете завтра прийти в нашу музыкальную школу, у нас состоится концерт.

– Аля, а вы меня не помните? – спросил я с бьющимся часто-часто сердцем, во рту пересохло. Она пристально посмотрела мне в глаза, улыбнулась.

– Ну, вот моя остановка, вы можете меня проводить до дому.

Вечером я позвонил ей.

– Аля!

– Гоша! Ничего, что я вас называю так?

– Ничего, вы можете сейчас выйти на балкон?

– Собственно, прохладно, мама удивится, а в чем собственно дело?

– Увидите.

Я нарвал, с оглядкой, с клумбы цветов, перевязал их синей тесьмой, вскарабкался по пожарной лестнице до третьего этажа и, прижавшись тесно спиной, пошел по выступу, рискуя сорваться и разбиться вдрыбоган; когда я вцапался в перила ее балкона, дверь тихонько отворилась, и Аля, театрально прижав ладони к чулкам, ахнула:

– Вы с ума сошли! – она обхватила меня за рукава, между нами букет. – Это что, мне?! Спасибо, конечно, но вы просто хулиган, бандит какой-то, а если узнает мама, ко мне лазают по стенам, нет, вы положительно плохо воспитаны, вы просто безобразно себя ведете. Мне уже расхотелось с вами дружить, да вы сорветесь, а я просто чокнусь от ужаса. Вы собираетесь так же и обратно? Ни в коем случае! Сейчас я что-нибудь придумаю.

Она исчезла. Потом тихонько позвала.

– Пойдемте.

Она открыла дверь и выставила меня, вдогонку полетел букет. Я перешагнул его и поплелся по темной аллее, где-то гавкала собака, было так невыносимо скверно, что фонари расплывались от душивших меня слез, я сел на край лавки и больно кусал себя за губы. Я полный идиот, кретин, сопляк! Все самое обидное валилось и валилось на мою бедную голову. Ну почему я не такой, как все пацаны? Урод! Меня не интересует спорт, меня ничего не интересует, я конченый тип, папа меня накажет, что шляюсь Бог знает…

Послышались шаги. Она приблизилась ко мне, нагнулась, поцеловала меня в губы и убежала.

– При-ии-инц! Чи-и-ича-а-а! – услышал я издалека ее звонкий голос. В моей руке оказалась одна большая белая хризантема, завернутая в бумагу. Я приблизил ее к свету фонаря, на ней было написано аккуратным девчоночьим почерком:

– Позвони, Гаврош.


Краплин

Воронье срывалось с деревьев и кружило, грохоча жестяными голосами в серенькое небольшое небо.

– Если так будет продолжаться, я умру с голода и тоски.

Краплин глядел из окна дачи, оставленной ему приятелем на месяц поездки. Бугин знал, где сбывать товар, его не допекало перепроизводство. И места не столь отдаленные не грозили ему (статья № 209 гласила: за тунеядство…).

– Закон – это столб, – говорил, облизывая тонкие блестящие губы, мужик за пивным столиком и похлопывал Краплина по и без того согбенной спине. – На столб не залезть, но обойти можно.

Пойдешь поискать что-нибудь в шкафу и долго стоишь, вспоминая – что? А теперь смотрел на него с высоты своего роста гигант с синеватыми выбритыми щеками. Он держал шляпу в руке, весь в соленых брызгах, пропитанный ими. Глядя на него, вспоминались все прочитанные о море книги. Такой вот портрет висел на стене бугинской мастерской. То ли хозяину жаль было с ним расстаться, то ли просто не мог никому сбагрить.

Тарахтел мотоцикл и с глухим, не по размеру, лаем бежала за ним собачонка, подкидывая задние лапы выше положенного. Пучеглазая злая собачонка и мотоциклист в каменном дождевике, хлопающем полой, мокрые ветровые стекла мотоцикла с коляской с отражением забора и увлеченно трещащей сороки, что, словно кот, бежала по колышкам. В довершение всего размахивая крыльями. И всё это, как во сне, с шумом и облачком дыма удалялось по расхлястаной дороге.

Ему снилось, что он возвращается домой, поворачивает за угол дома, открывает калитку, затем обитую войлоком дверь, входит в сенки и еще открывает дверь, обитую цветастой клеенкой, но перед ним опять дверь через два шага и опять и еще и снова… Когда же они кончатся, словно идешь в вагон-ресторан, расположенный в другом конце поезда. И вот, наконец, распахнув очередную, он оказывается в комнате, перегороженной печкой, то есть в избе, где обычно и кухня и прихожая и спальня – все в одной комнате, и вместо ответа на приветствие жены, баюкающей их ребенка, он увлекает ее на постель, не обращая внимания на мирно посапывающую тещу. И жена искренне рада ответить ему тем же. Отзывчивость. Вот как можно назвать.

В саду на одной мускулисто-изогнутой ноге сгрудились яблони. Я вижу отпечатки пальцев на глине любого хорошо слепленного предмета, будь то ствол дерева или облако, – так сказал однажды художник, чьим именем сейчас частенько прикрывались художественные журналы, ранее самозабвенно увлеченные пачканьем творчества этого же художника. Самоубийца с кисточкой – так говорил о нем современник. И совершенно непонятно было, как Краплин взял его если не в учителя, то, во всяком случае, в соратники. Их разделяла достаточно глубокая пропасть действительности. Но все они шли над ней быстрым уверенным шагом.

– В доме есть двери и окна, но жить там можно лишь из-за пустоты, – прочел он в одной из книг, стоящих в изобилии на полках. Здесь же был продавленный диван, стол для чего угодно, в том числе и для приготовления пищи. Над диваном висела фотография яркой черноволосой девушки с полными губами, которую Краплин в первый же день перевернул лицом к стене. Но она все-таки подглядывала краем глаза и успела заметить, как он ворочается с боку на бок на скрипучем диване ночью. Он надевал на подставку для лампы пальто, пыльную дамскую шляпку и подкрадывался с раскрытой бельевой прищепкой вместо лица… Висящая на гвоздике фотография ужасалась бестактности и бедности его воображения.

Дух бедственного положения вибрировал в воздухе за оградой, ближе к автобусной остановке, но здесь, среди незавершенных натюрмортов, недоношенных пейзажей и портретов руководящих работников общепита, успокоение на минутку присаживалось вместе с жильцом на табурет, чтобы повращать в руке папье-машевую дыньку, оскалиться в ответ на красный оскал накрахмаленной розы или уйти в гущу и тину драпировок. Краплин быстрыми движениями выдавливал из тюбиков краски и приходил в себя лишь от сумерек, заглядывающих как почтальон в окно.

Лишь детство крадется к миру, как к яблоку на столе, оглядываясь и истекая слюнкой, придумывая объяснения всему, что творится с вещами. Объяснения.

Краплин долго объяснял, витиевато уклоняясь от правды, женщине, стоящей в дверях. – Найн, не понял, нихил, – ответила она, расправляя фартук, и без того гладкий, как матовый шар. У ней пузо. Он хотел уже уходить, но она взяла его за рукав и повела на кухню. – Гол! – кричали голоса из комнаты. – Марта! – и кто-то спрашивал по-немецки, должно быть: – Кто пришел там с тобой? – Я, я, – отвечала Марта, весело оглядывая Краплина. А он сидел, стыдясь худого колена, стараясь незаметно запихнуть кусок рубахи, выбившейся из подмышки его вечной суконной куртки грязно-стального цвета. – Я не могу работать, если кружится голова, – ни к кому конкретно не обращаясь, говорил он, хлебая прозрачный суп со звездочками моркови и мелконарезанной петрушкой, плавающей по кругляшкам желто-золотого жира. Мясо дымилось отдельно на деревянной дощечке. Он ел и боялся, что выйдет мужчина и станет исподлобья глядеть на него, как на факт, свершившийся помимо его воли. Как на чужой, на полу валяющийся палец. – Марта, ты прости, я больше никогда не приду.

Она сидела на стуле, напротив, вязала пушистый джемпер из сиреневой шерсти, поднимала на него светлые глаза, улыбалась и, казалось, понимала.

– Пусть у тебя родится красавец или красавица, – он показал усы и пышные груди.

Марта засмеялась.

На чердаке оказался целый мешок гречки, на перекладинах висели веники душистой травы. Зверобой, душица, мята, – кое-что Краплин узнал. А на газетке, а на газетке доходила махорка.

Утром он выколачивал остатки вчерашней каши на затвердевшую от ночного морозца землю. И лужи хрумали под ногой мутными ледышками. Воробьи скакали, сначала не решаясь приблизиться, самый храбрый подскочил и, долбанув разок по рассыпанной вареной гречке, отпрыгнул. С пустой кастрюлькой Краплин стоял и глядел на воробьев, вдыхая аромат долетающего дыма костра из опавших листьев, слушая птичий галдеж и стук поезда – в безветренном воздухе из такого далека. С поля, просвечивающего за деревьями, подымался туман. Затем ударил сильный солнечный свет и все заиграло, затрепетало перед глазами, и вдали заблестела полоска озера.


Зябликов

А впереди ждала встреча с настоящим, впереди было возвращение домой. Намаявшись в пути, думаешь – никогда больше, если это только возможно, не покину дом.

Владимир Зябликов, достигнув определенного возраста, ощутил себя вышедшим в космос без скафандра. Ему, бывало, так снилось, и он просыпался с неприятным ощущением своей вины. Что ж ты забыл надеть-то самое, можно сказать, важное в амуниции. И шел на кухню подышать в форточку запрятанными от самого себя сигаретами. А может верно говорил эксцентричный священник? Да, но надо как-то завершить, как говорится, достойным образом. И Владимир Зябликов мерз у открытой форточки, стоя в трусах и тапках на босу ногу.

На улице его как-то окликнул мужик из окна машины. Лицо показалось знакомым.

– Вова, привет! Ты че, не узнаешь что ли?

Это был Генка Смагин, приятель юности далекой. Раздался в кости, лицо точно опухшее, да поди и я хорош, – подумал Владимир.

– Садись, подброшу; тебе куда?

– Да мне все равно. Давно тебя не видел, очень рад, что узнал.

– Так ты не торопишься, тогда заедем ко мне, не возражаешь?

– Нет.

– Нет так нет, вот и отлично.

Геннадий предложил ему сигарет, и Владимир не отказался, хотя курил лишь в экстремальных случаях. Вот как ночью. Так и Смагин тоже экстренный случай. Беспомощность от хандры, слабость и подавленность как будто и не думали оставлять, и все же приятно было ехать в машине с человеком, который, оказывается, помнит тебя. Они поднялись на третий этаж, за железной дверью при входе чугунное изваяние бросилось в глаза своей величиной и какой-то неуместностью.

– Жена уехала в Москву к дочери, так что будем хозяйничать без дам. Что тут она оставила нам? Так, сосиски, шпроты, красный болгарский перец-лечо Помнишь, раньше брали порцию лечо и два блина в обед, на большее не хватало?

– Да, да, конечно.

– Ты виски будешь?

– Ну, разве что немного.

Они выпили, закусили.

– Я все вспоминаю наш футбол, – говорил Геннадий с набитым ртом, – а ведь ты отлично, помнится, играл.

– Когда это было? – вяло поддерживал разговор Владимир, рассматривая кухню с резными, поди антикварными, штуками, ящиками, тарелками на стенах.

– Да, я тоже сто лет не гонял мячик, теперь уж какой из меня бегун.

Гена показал на свой выдающийся живот.

– Ну, как у тебя, Вова, внуков много?

– Трое.

И они уже сидели и трепались за жисть. Владимир Зябликов как будто хотел услышать подсказку, как же ему дальше, дальше существовать, чтобы до конца пройти эту, уже порядком измотавшую его, дорогу. И все не хотелось про свои болезни, про свою катастрофу, и он машинально выдумывал, чтоб выглядеть более-менее прилично в глазах приятеля по юности веселой, и опьянеть не хотелось, не хотелось разболтаться, пойти в разнос. И все-таки после третьей он опьянел, и все стало не так остро и ясно-назойливо, и Гена Смагин уже не казался тем увальнем, которого все побаивались за его природную силу. «Он верно не помнит, как я его огрел клюшкой, а он меня, не долго думая, нокаутировал. Когда это было…»

– Да ты, брат, окосел. Пойдем, приляг на кушетку, отдохни. Вот так. Пиджачок повесим на стул. А я посмотрю Олимпиаду.

– Эта его гигантская картина над кроватью, – думал Владимир, вспоминая убранство четырехкомнатной квартиры. Итальянский город-порт восемнадцатого века. И он шагнул в одну из лодок, привязанных к причалу, оттолкнулся и погреб по золотистой от солнца реке мимо корабля, в тени его; с борта смотрели на него двое, один, по-видимому, матрос, другой в гражданском. В гражданском затянулся и, выпуская дым носом, показал в сторону Владимира трубкой. Ага, закивал в ответ матрос. Может, я не так гребу, может, одет непривычно для них. К ним присоединилась молодая женщина в шляпке с вуалеткой, она подняла нарядного ребенка на руки, и он засмеялся, весело глядя на дядю в лодке. Все заулыбались и помахали Владимиру рукой. Впереди был мост, он тянулся от одного берега с рядом великолепных зданий (как у нас в Питере, подумал Владимир) до другого берега, занятого в ином стиле, но по-своему прекрасными зданиями, слышались дробь копыт, точней подков по каменной кладке моста и оживленный говор прохожих. Золотокудрый мальчик, наклонившись с перил, пускал мыльные пузыри, и они тихо падали, летели с его соломинки, блестя, переливаясь так, что Владимир засмотрелся, один пузырь достиг его носа и лопнул перед глазами в брызги, в то же самое время лодка вздрогнула от удара: он и не заметил, как врезался в другую лодку, крытую. Лодочник что-то закричал, а пассажир с любопытством высунулся из укрытия. Это была очень милая девушка, она учтиво поздоровалась, наклонив свою головку в голубой шляпке с белыми лентами, при этом каштановые спирали волос рассыпались на белые кружева на груди, она откинула волосы назад движением руки в тонких кружевных перчатках, улыбнулась и, что-то сказав лодочнику, отчего он успокоился и извиняясь заулыбался, вдруг сделала жест, плавной рукой приглашая Владимира к себе в лодку.

– Но куда же я дену свою? – спросил он, одновременно показывая это мимикой.

Она что-то сказала лодочнику, и тот привязал лодку Владимира к кольцу буя, мимо которого они проплывали. Буем служила пустая бочка на цепи. Владимир помахал рукой мальчику на мосту, и они зашли под мост. Он слышал тонкий аромат духов девушки, сидящей рядом, он слышал особый запах воды, водорослей – и вот плеск и приближающийся и все более и более разрастающийся свет нахлынули на него. И голос чистый и звонкий, резонирующий со сводами моста, ворвался, как большая яркая жар-птица, откуда-то из детских сказок, это пел парень в плывущей им навстречу лодке. Открылась большая вода и свет. Они причалили, сошли на берег, ехали в карете, поднялись по ступеням, вошли в зал, и все встали за столом, и, приветствуя их, подняли бокалы. Вот два места пустых во главе стола, и как только они сели, подняли бокалы, все сели тоже, музыка заиграла, вилки застучали, смех приглушенный, говор, дамы, кринолины. Позже, будучи навеселе, стоя на балконе в опьяняющих цветочных ароматах, Владимир обнаружил на себе камзол, перчатки, башмаки с камнями в пряжках.

– Мой друг, чему вы удивляетесь? – спросила его спутница, заглянув ему в лицо и слегка откинувшись на перила.

– Да так, чудно как-то жизнь иной раз обернется.

– Мой друг, пойдемте танцевать.

И в танце она шепнула на ухо:

– Володя, меня зовут Жанна…

… Дни тянулись за днями. От той встречи со Смагиным у Зябликова остался где-то записанный телефон, руки не доходили позвонить по причине неуклонно растущего дискомфорта, отзывающегося гулким и протяжным одиночеством; точно запертый в гигантский пустой ангар, Владимир подходил к высоко поставленным окнам и смотрел, и прислушивался, что делается на улице, не прекратилась ли жизнь по прихоти какого-нибудь сумасшедшего, им может оказаться страна, им может стать, привыкнув и втянувшись, большая часть так называемого рода человеческого. И психиатр хохотал прямо в лицо Зябликову.

– Ха-ха-ха!

И протирая очки, глядя близорукими воровскими глазами, говорил:

– С чего вы взяли, что вы писатель? Бросьте, выкиньте придурь из головы, не в нашем с вами возрасте ставить эксперименты. Вы – резонер; понимаете, о чем я говорю?

– Да.

– Устраивайтесь на работу, иначе пропадете с голоду. Или… – он помолчал, покачивая ногой и глядя сквозь Зябликова куда-то дальше. – Или, – он постукивал ручкой, переворачивая, – или вам придется у нас лечиться как минимум полгода. Что?

– Спасибо.

– Вот я и говорю, выбросьте весь этот бред, в наше время художеством не прожить, надо лихорадочно зарабатывать деньги…

Боже мой, Зябликов кое-как доплелся до койки и рухнул на нерасправленную нераздетым, мимо пробегали услужливые воспоминания, одно из них касалось старой полуразрушенной школы, чей четырехэтажный корпус высился в парке в тени разросшихся ветел и вязов. Мимо нее он часто проходил по дороге на службу останавливался и долго смотрел, сравнивая себя с полуразрушенным зданием. Каждый раз, проходя, он старался выбрать дорожку поближе к школе, ему казалось, что среди вороньего карканья он услышит звонкий детский смех высыпавших на крылечко пацанов и девчонок, грохот большой парадной двери и следом ругань и крик вечно поддатой и оттого легкой на подъем технички. Она жила при школе, только вход был сбоку, так что, идя за хлебом в булочную, можно было видеть голубые всполохи в окне от ее телевизора. У нас тогда не было телевизора, и приходилось с пацанами стучаться к тем, у кого он был.

Неописуемая радость раствориться в черно-белом фильме, черно-белом кино и хохотать до слез и сползать со стула на пол, держась за сведенный от хохота живот от чаплиновской хохмы, и брести по офонаревшим улицам, продолжая оглушительный бег за Сережей Бондарчуком, продолжая вслушиваться в слезы, сопереживая, продолжая мысленно прогулку с пацанами, гуляющими закутанными после болезни.

Теперь ты будешь всегда и везде опоздавшим, и ждать и не дождаться тебе твоего класса, и любимого и ненавистного одновременно. Они не те, они дружно пошли в кино, в кукольный театр, на спектакль, на вылазку в парк, а ты вечно опоздавший…

Священник в храме, словно по сговору с психиатром, странно, как эхо, повторил в точности те же слова. И никакого чуда…

Итак, жажда впечатлений, неутомимый волчий голод обернулись на поверку прорвой и бездной. Кто же виноват? С того света послышался приглушенный, похожий на дождь, шелест, хохот отошедших туда многих друзей и близких.

Ушла жена от него, тому будет два года скоро и девять месяцев, по причине весьма прозаической – нехватки жиров, белков, углеводов и витаминов группы В.

В дверь постучали.

– Кто там?

– Я.

– Кто вы?

– Да вы не бойтесь, вы должны меня вспомнить. Вы оставили у нас шпагу. И баронесса просила передать вам приглашение.

– Какое еще приглашение?

– О, господи, да не могу же я вам через дверь вручить.

Он отпер дверь, предварительно нацепив цепочку. Перед ним стояла обычная женщина.

– Вот… распишитесь тут, пожалуйста.

И она протянула ему ручку и бумагу. И как только он взял ручку и, надев очки, склонился, чтоб при тусклом свете разобрать, за что же он, собственно, должен поставить свою роспись, в сердце его что-то кольнуло и все вспыхнуло, как при фотосъемке. Цепочка, он четко услышал, звякнула и отлетела, дверь легко распахнулась, и женщина вошла, как ветер, даже не отпихнув его, а он сам отпрянул, как если бы на него что-то повалилось или, того лучше, въехала машина. Скорчившись от боли в сердце и не в силах разогнуться, он сгорбленно засеменил вослед даме, лепеча на ходу первое, что взбрело на ум.

– Побойтесь бога, да у меня кроме книг и брать-то нечего, вы, верно, спутали с Поликарповыми, – лепетал он, замечая, что и подельник тоже по-хозяйски прошествовал, оставляя мокрые следы на его жалком, вышарканном, ветошь одним словом, но все же ковре, бывшем некогда гордостью его покойной, царство небесное, матушки. На стол что-то сбрякало. Зябликов с удивлением рассмотрел музейный экспонат со сверкающим эфесом, дама сняла головной убор, и золото волос рассыпалось, заструилось по подперевшей голову руке.

– Книги, книги, картины, Поликарповы… граф, вы не находите, что в этой богадельне душновато, тесновато и такое ощущение, что люди как-то сильно уменьшились в размере?

– Да, – сказал усевшийся на шаткий стул крупный мужчина в высоких театральных сапогах, – потребности, судя по обстановке, достойны, пожалуй, низкого сословия.

– И где здесь, скажите на милость, принимать гостей? Можно допустить, что их величество посвятил себя аскетизму, всецело предавшись изучению мировой мудрости.

– Сомневаюсь, ваше превосходительство, скорей всего все полки уставлены досужими сочинителями.

– А, борзописцы и шарлатаны всех времен и народов! И за этим занятием мы застаем того, чье присутствие может оказать честь самому привилегированному обществу.

– Вы имеете в виду Смагина? – сказал, задыхаясь от волнения и растерянности, Зябликов. – Но помилуйте, ведь это же всего лишь сон, в обманчивости и лживости которого… – тут он запнулся и упал бы, если бы услужливые мужские руки его не поддержали.

– Налейте же ему чего-нибудь.

Мужчина открутил крышку от фляжки и налил в крышку.

– Выпейте, вам полегчает.

И Зябликов хлопнул, опрокинул обжигающую жидкость. И опять все вспыхнуло, мелькнуло, понеслось куда-то, закружилось. Они отравили меня, эти артисты-аферисты, гастролеры, меня посадят в подвал шить варежки, как на острове Огненном, плакала моя полуторка, как папа говорил в порыве гнева – я научу тебя свободу любить! Бедный папа! Но все встало на свои места, и гости, как ни странно, сидели и улыбались непринужденно и вполне доброжелательно.

– Зябликов, вам непременно так хочется, – дама разоблачилась, и теперь наряд на ней оказался под стать обстановке бала, приснившегося Зябликову под венецианской картиной у этого, будь он неладен, Смагина, – оставаться в ваших, как принято у вас говорить, хрущобах? Вы так пропитались всем этим эрзацем, вам дорога вся эта бесконечная мутотень, простите за грубое слово, этого Мухосранска? Вы тонкий, чуткий, вы…

– Да что тут говорить, – мужчина встал, – вот телефон, после двух гудков наберите снова, вас спросят, что вам угодно? Вы ответите просто три слова: – Здравствуйте, это я.

– Вы оставили шпагу, и тут коробка какая-то Но дверь уже захлопнулась.


Морская свинка № 1

Объявление Виктор поднял с земли и кое-как разобрал, на затертой затоптанной бумажке было: «Отыскиваю потерянные вещи», дальше не понять, и название незнакомой улицы, номер дома, квартиры и со стольки-то до стольки вечера, телефон отсутствовал.

Вероятно, надо было вытереть ноги о половичок при двери. Перед Виктором стоял сухопарый старичок в очках.

– Здрасьте.

– Здравствуйте, наверное, вы по объявлению?

– Да.

– Но я давно не практикую. Старческие недомогания, понимаете ли, инвалидность, склероз, ишиас, в общем, букет болезней, да-с. А я еще подумал – медсестра? Да нет, вроде поздно. Да и звонок характерный. Да вы присаживайтесь, раздевайтесь, проходите. Ну, что ж поделать, – старичок потер руки для согрева. – Петр Алексеевич.

– Виктор.

– Очень приятно ну что ж понимаете ли. А в чем собственно ваша проблема?

Начнем так, да.

Они уселись за круглый стол с бархатной скатертью с кистями. Чем-то подпахивало то ли запах кошки то ли еще какой скотинки. Виктор положил руки на стол.

– Потерялась папка рассказов. Они были в одном экземпляре.

Хотелось поработать над ними в библиотеке, давно мечтал сменить занятие.

– Вы, извиняюсь, где работаете?

– Сократили, на заводе работал электриком, в последнее время разнорабочим, грузчиком, слесарем на конвейере.

– Понятно, понятно. Без средств существования, значит.

– Почти, не совсем, но бывает, конечно.

– Семейное положение?

– А какое это имеет к делу отношение?

– Да, конечно. Ну, что ж, попробуем, попробуем. А вы сами-то верите в предприятие?

– В каком смысле?

– Ну, что можно найти потерянное, если оно на самом деле потерялось?

– Кто его знает, знаете, в последнее время такое пишут…

– Да, пишут разное. Иной раз такое понапишут, что хоть стой, хоть падай. Так что сами понимаете.

– Я заплачy, – Виктор полез в карман.

– Нет, нет, что вы, еще, так сказать, курочка в гнезде. Безработный, значит, и откуда у безработных деньги? Деньги, они водятся, заводятся, выводятся. Какого цвета была папочка?

– Белая, старая, невзрачная, тесемки обрямканные.

– Особые приметы?

– Тисненая лилия в правом углу.

– Верхнем?

– Да.

– Сколько штук рассказов находилось?

– Около сорока. Или чуть побольше.

– Вы верно возлагали на них надежду? Пустое. Плюньте, молодой человек, устройтесь по горячей сетке во вредное производство, горячий стаж, раньше на пенсию пойдете. Пустое. Да у вас нет специального образования, мне вас жаль.

Виктору становилось все паскудней. Главное – эти слова, сколько раз и от кого он уже слышал? Хоть караул кричи. Зачем он приперся к этому старому вохровцу, уму непостижимо. Но что делать, что делать? Хоть что-то его должно удерживать на этой планете. Виктор убрал руки со стола. Старик продолжал:

– Кто же в наше время читает рукописи? Только компьютерная литера, краска, а не черчение.

Не нравился ему этот Петр Алексеевич, тихо прикидывающийся стариком да еще больным. От него перло здоровым скепсисом мужика, повидавшего виды. Вот такие должны быть писателями. Такого, как говорится, палкой не убьешь.

– Ну, я пошел, до свиданья.

– Да погодите вы.

На столе появилась клетка с морской свинкой.

– Вот, давайте попробуем.

Он вынул ее из клетки, почесал шерстку, поставил перед ней блюдечко и, достав из шкафа старинной работы пузырек с какой-то жидкостью, налил из него в блюдце. Свинка все вылакала. Затем Петр Алексеевич раскрыл перед ней коробочку с нарезанными из журналов словами, ворох слов появился перед ней. Свинка стала бегать по столу, вороша слова, и то мордочкой, то лапкой откидывала отдельные. Петр Алексеевич разгладил одну бумажку и прочитал:

– Болт. Один из рассказов назывался «Болт».

– Точно, – подумал про себя Виктор.

– А вот нам вещая свинка подсказывает «Варяг».

– И опять верно, – почему-то со злостью подумал Виктор.

– «Лидия», – сказал, прочитав бумажку.

– Прямо как русское лото, какая-то крыса таскает из вороха.

– Тут какой-то «Марс», а вот «Валя» и «Лето» на одной бумажке, – «Виолетта» что ли?

И какой-то брезгливостью пахнула на Виктора вся эта затея.

Нет, не нравится мне все это определенно. Надо делать ноги. Иначе меня вырвет прямо на стол.

– Вот тут деньги, – сказал Виктор. – Спасибо и прощайте.

– Раз вас это устраивает, – сказал старик, посмотрев поверх очков, – не смею задерживать. – И, взяв свинку на колени, почесал ей шерстку.

– Да, еще «Мишка» какой-то, – крикнул он вдогонку. – И «Леня», Леонид значит. Я не практикую уже, понимаете ли, – говорил Петр Алексеевич, прижимая свинку к животу, стоя в передней. – Но если что, прижмет если…

Виктор шел немного или даже много ошарашенный. Ему казалось или на самом деле ветер доносил из темноты: – Золото, Варя, Валя, Валентина!

Да, кстати, что же я не спросил, может он найти папку или действительно махнуть на нее рукой. Когда проходил по мосту, то показалось, что белая папка плывет, и вон ее огрызенные тесемки. Но было слишком холодно, и проверить никакой возможности. Все блазнится, надо собраться, я совершенно разбит, как будто из меня качнули пару литров крови, забыл, сколько всего в человеке. А, на вампира нарвался, что-то он поздоровел прямо на глазах. Энергетический вампир, и такое, говорят, сплошь и рядом. Обидно, конечно, что какая-то скотина угадывает. Он шел в расстегнутом пальто, а снег валил. Все, не думать, забыть, вернуться в свое немного невыносимое состояние, слегка так невыносимое, приправленное, так сказать, отчаянием и полной безысходностью.

– Ты говоришь, что ты беден, – вспомнил Виктор слова из «Апокалипсиса». – А я утверждаю, что ты богат.

И слова из сочинения епископа Шаховского – каждый глоток воздуха бесценен. Действительно, как, за какую сумму приобрести обычный глоток воздуха умирающему больному? И такие мысли подогревали, делали из него если не сильного, то по крайней мере отодвигали отчаянье, депрессняк отступал, давая подышать. Вот оно, где-то рядом, можно схватить, прижаться щекой, лобызать и умиленно плакать. Спасибо, спасибо! Издалека донеслось колокольное пение вечерней службы.


Частная жизнь куратора Петрова

В 216-й живет Композитор. Он мучается от множества разъедающих его композиторский мозг отвратительных шумов, мешающих созданию схватившего за все его живое произведения. Мышь точит корочку: гыр-гр-кр-тр-тр-хр. Будь ты проклята, чтоб лопнуло твое брюхо, отсох хвост, а ворона скормила тебя своим чадам! Будьте прокляты вы, вороны, что нагромождаетесь на проводах и на скрипучих, шоркающихся о шифер ветел козырьках бутиков! Будьте прокляты вы, бутики, порожденье гнусных топотов, шарканья и сморканья, шуршанья юбок, лязганья стальных челюстей! А эти физически невыносимые визжанья трамваев, тормозов, густая патока беременных перебранкой и склокой доильщиц мух и тараканьих чабанов. Но Композитор глух, и издания его произведений не пылятся на прилавках Вены, Берлина, Санкт-Петербурга. Мышь точит корочку, разрабатывает челюсти, она по известным ей ходам проведывает и других жильцов дома № 8 по улице Иегуды Менухина, раньше она носила название Осоавиахим, немного музыкальнее.

В 212-й стучит на машинке Писатель – очередной роман в двадцати частях с эпилогом. Роман захватывает жизнь семейства Петровых, начиная с конца девятнадцатого века, проводит персонажи по всем, как полагается, войнам, революциям, маевкам, коллективизациям, репрессиям, голоду, освоениям космоса, открытиям в области генетики, кибернетики, физики и прочей биомеханики, не упуская культурных достижений кинематографа, психиатрии и других оккультных проявлений. Эмиграция конца второго тысячелетия перемещает одного из последних Петровых в Штаты, где и заканчивает дни свои последний из Петровых на электрическом стуле. Особая техника воспроизведения текста привела Писателя к мысли о конспирации, поэтому бумага после отпечатывания на ней очередной страницы на первый взгляд кажется чистой. И если б не абсолютная память Писателя, то роман попросту представлял бы собой серию папок с надписями на корешках, с абсолютно пустыми листами. Но это далеко не так. Будьте покойны, Писатель вам в хронологическом порядке прочитает казалось бы не существующий текст, и даже укажет свои наличные сомненья и недоработки. Все дело-то в том, что каждый листок дотошно пронумерован и порядок соблюдается неукоснительно. В силу чего никакой путаницы не происходит. Кроме того, существует подробный план действия, характеристики и все данные на персонажей, занятых как в главных ролях, так и в эпизодах.

Близится час торжества моего, ненавистный соперник уйдет далеко от нас – напевает Писатель арию из «Руслана и Людмилы» во время отдыха за чашечкой натурального бразильского кофе с сэндвичем, в то время как приходящая домработница Сонечка стирает пыль с полок и корешков книг, количеством которых могла бы гордиться приличная провинциальная библиотека. Пора прокатиться на горном велике по слякоти, уступая дорогу машинам, зарулить на почту, взять из а/я свежую столичную периодику, обязательно какой-нибудь курицын пискнул на отрывок из романа самоуверенную, напичканную хамовитыми остротами статью, впрочем слишком верткую, чтоб уличить в определенной позиции одного из модных критиков. Клим Сангин, видите ли, его развеял и привнес в украинские блеклые будни струю, чем-то похожую на настоящую 96-градусную литературу. Этот молодой человек чем-то напоминал ему молодого Булгакова, еще не надорвавшегося в битве с чудовищем. Еще умеющего получать эстетские наслажденья от щиплющего язык свеженького пива и бутерброда с семгой. По крайней мере язык – этот сверкающий обоюдоострый инструмент – должен быть всегда в безукоризненном состоянии, и счастлив обладатель, по большому (гамбургскому) счету сознающий всю бесценную ценность дара сего.

У Писателя кружится голова от простора внутренних перспектив, жена подливает кофе еще, топленые сливки уже остыли. Каким ароматом веет от корешков папок, стоящих на полках: «Частная жизнь куратора Петрова». И все смешивается, когда он отстегивает велик и мчит по мокрому асфальту, холодный осенний посвист бодрящ и упрям, как китаец на вазе в спецхране Петрова, китаец у водопада, с непонятными иероглифами, текущими как птичьи следы, и эти школьницы, смеющиеся с набитым ртом, прохожий с собакой, похожий на нэцкэ. Петров, добившийся знакомства с княгиней Шаховской. Интересно отметить, вот здесь явная недоработка, не хватает прозорливых фактов и может быть некоего легкого волшебства, свойственного позднему Булгакову, алкоголику Гофману, Николаю Васильевичу, да мало ли чей пестрый товар обволакивает и уводит на время в жизнь истинную, взамен этой, взахлеб болтающей о своих быстропортящихся прелестях. Прогулки по тенистым аллеям придворцового парка, разговоры, сопоставления Азии и Европы, проникновений одной культуры в другую, их взаимовлияний. И как сейчас, по сомнительной случайности сорванной дуги троллейбуса – вспышка, грохот по крыше токосъемника, опрокинутая тележка с ящиками помидоров и пинающий их в приступе ярости чеченец, белые доски сломанного ящика и прыгающие, скачущие помидоры, – точно так просвечивает сквозь мирный огонь камина доверительная беседа со слегка на взводе, зарозовевшей княжной, от вина ли, пригубленного из бокала с черного столика, стоящего между ними… Или это процеживается лай собак, вертухай на вышке, и молитва о смерти в бараке, где греются у печки поочередно. То не вьюга в степи завывает и хрустит и звенит неломкий снег под ногами и глаза провожают в последний путь не его, нет, не его в небо с облупившейся краской.

Вы сказали, помнится, княгиня затянулась длинной папироской, что последний из Петровых закончит дни свои на электрическом стуле? Вы не ошиблись, дорогая княгиня, последний из фамилии, и это воистину моя головная боль… Тут Писатель плеснул в третий, стоящий пустым, бокал из темной бутылки… может быть тут какое-то недоразумение, Петров-куратор передвинул полено в камине черной кочергой, отчего искры устремились, на миг озаряя уютную комнату с астрами на столе и дагерротипами на стенах. Ну неужели ничего нельзя изменить? У нас в роду, насколько я могу судить, отродясь преступников не было. Кстати, княгиня, я должен вам выразить признательность, ваша посылка спасла мне жизнь, особенно Евангелие, переправленное с врачом из вольнонаемных. Друг мой, неизвестно, кого мы спасаем, спасая других, может себя. Итак, вы утверждаете, товарищ-господин Писатель, психологический процесс необратим? По крайней мере, я не вижу оправдания вашему внуку Алексею Арсеньевичу. Боже мой, как это гадко, это полное вырождение, не смею вам перечить, вырождение нации – я правильно сформулировала, да-да, пожалуй, полный провал; подкарауливание, выслеживанье беззащитных девочек переходного возраста, какие-то грязные подъезды, электрички; война в Чечне, скорей всего можно было бы списать все на чеченский синдром, извращенность, садизм…

– Ваше сиятельство, сыр подавать?

– Да, Дуняша, и арманьяк.

– Бокалы изволите?

– Да, да, смени.

Фальшивая мелодия

Аппетитно пахнет пышками и пирожками из приоткрытого окна. Приподнявшись на цыпочки, вижу: хозяйка разливает кофе по чашкам, дети чинно сидят с салфетками на шее.

Стоя в кустах, озираясь по сторонам, ем колбасу, запивая пивом. Иду по улице, и дети катятся с горки, пересекая дорогу.

– Здорово, Джек! – хлопает меня по плечу какой-то тип в пыжиковой шапке и темно-зеленых штанах. – Пошли быстрей, нас уже ждут.

Я делаю вид, что все так и должно быть и что мне нравится такая игра. Бежим, скользим, катимся по волнистым раскатанным ледышкам. Приятно с разбега подпрыгнуть на ледышке и, прокрутившись вокруг оси, скользить дальше.

Спускаемся в подвал, мой проводник, имени которого я так и не спросил, поскользнувшись, валится на ступени. – Оледенели совсем, надо бы песку подсыпать. Или золы из печки.

В прихожей помогает мне снять пальто. – Ну, вот мы и пришли. – Он дышит на свои покрасневшие руки, трет нос и представляет меня двум девушкам. – Знакомьтесь, Джек Эмерсон. – Сузи. Блузи, – по очереди представляются девушки.

Итак, я Джек Эмерсон, мне предстоит сыграть концерт для скрипки. Одна из дверей ведет в небольшой зальчик, мест на тридцать-сорок, где уже рассаживаются. У меня заметно дрожат пальцы.

– Выпейте, это пройдет. – Сузи протягивает мне рюмку подогретого коньяку. Моего проводника зовут Алекс, он открывает футляр и вынимает скрипку…

– Так вот, – говорю я публике и конкретно мужчине, сидящему в первом ряду и покачивающему ногой в ботинке, на котором кусочек засохшей грязи прилип к носку. – Сейчас я попытаюсь вам сыграть все то, о чем вам только что так колоритно говорил Алекс. Кстати, спасибо ему, – я кланяюсь, повернувшись в его сторону, на что он смущенно улыбается. – Прошу учесть, дорогие слушатели, специфика произведения требует крайнего внимания. Но я надеюсь, здесь собрались истинные ценители скрипки. Итак, первая часть решается мной в новом ключе, отличающемся от традиционного прочтения. Итак, часть первая.

Смычок коснулся струн, и полилась мелодия.

Первым упал со стула сидевший в первом ряду, тот, к кому я обращался. Затем один за другим стали заваливаться и громыхать слушатели с соседних стульев. Когда очередь дошла до последней слушательницы со слуховым аппаратом на коленях, из него раздался пронзительный свист, и прежде чем упасть, женщина успела хлопнуть в ладоши.


Ордер

Я тебе ничего пока уже давненько, да и сугробы к тому же в даль дальнюю то ли манят, то ли оставляют обзаводиться скарбом там всяким, домовиной, к примеру. Решительней внедряйте мечты пустопорожние!

Из сосняка два спортивного вида юноши в штатском на лыжах.

– Чего изволите? А сами дубинки резиновые туда-сюда, туда-сюда.

– Отца али сына? – задает провокационный вопрос один с лыжами за плечами в чехол зачехленными. А второй снежок лепит и так как-то прищуривается.

– Сына, – говорю. – А промежду прочим я ведь заметил, как вы в снежок гайку упаковали.

– А, ну как же, «Даму с камелиями» читал-с.

– А я вот не удосужился, и вообще в последнее время какая-то пертурбация.

– Может возраст такой, – говорит с лыжами в чехле, а сам столик раздвижной растележивает, второй помогает и галстук выпавший поправляет. Шляпы им даже к лицу. А то шел как-то мимо монтажного колледжа автор этих строк в шляпе, дай, думаю, пройдусь, а тут перемена, как назло, и они, все эти симулякры, как дэнди лондонские одеты, и я выплываю в облезлой куртке со сбитого еще немца, надо полагать, и в темных очках под Майкла Джексона.

– Привет-привет.

– Пока-пока.

Они на ступенях под колоннами в колготках в обтяжку, с сигаретками, и от хохота дружного в мою сторону аж стены содрогнулись.

– Ну и что, что же тут такого? – говорит парень в сером плаще, сидящий на раздвижном, как у меня, стульчике. Курит сигареты «Мальборо».

– Конечно, это к делу не относится, – говорю, а сам стараюсь не замечать включенный диктофончик на столе.

– Тогда что, что относится!? – кричит со снежком, как видно, передумал мне его подвесить.

Со стороны забавно получается – сидим мы, значит, на балконе, внизу город шубы заворачивает, а тут дебаты какие-то. Может, эти субчики под занавес мою персону вниз головой, дорожное, мол, происшествие, пдд не соблюл, поскользнулся, хрясть! Сидящих в «Мерсе» подбросило, и поминай, как звали.

Да я-то что, ничего, никаких претензий, ну, ты таскал текст, сложенный ввосьмеро в заднем кармане брюк, целых полгода. Там было так «Даже если не ответишь, все равно буду морально удовлетворен». Не ответила. Да и как ей мне ответить, куда, во-первых, на что? Я ведь так и не отослал.

Спрашиваю – почем у вас конфеты в Греции?

– Столько-то, – говорит.

– А во Франции?

– Столько же.

– Да, дороговато.

– В Швеции?

– Цена одинаковая.

– Япония?

– Да.

– Англия?

Тут я вижу, не нравится ей чехарда эта.

– Берете – не берете?

– Я подумаю.

Вышел, обошел вокруг девятиэтажки.

– Ладно, – говорю, – что ж поделаешь, хотел чаю купить. Давайте.

– Сдачи, – говорит, – нету.

И губу так жеманно поджала, как Мона Лиза.

– Вообще-то мы за тобой, – говорит юноша в коричневом, от Леграна, галстуке и показывает мне бумагу.

– Что это?

– Ордер.

– Погодите, я очки… где-то тут у меня в каком-то из карманов, с годами, сами понимаете, здоровье почему-то не улучшается. Итак ордер, откуда?

– Оттуда, – и юноша показал на перистые облака, медленно и бесшумно проходящие над нашей загородной виллой.

– А вы знаете, сегодня день памяти Нино Рота.

– Да, да, прекрасный был музыкант.

– Композитор, ну помните – «Крестный отец», сцена смерти в белой сирени.

– Извините, не смотрел.

– Амаркорд?

– О, да!

– Оказывается, сегодня же и юбилей Давида Тухманова!

– Правда?

– Я шел печаль свою сопровождая…

– А мне больше «Гу-у-ут На-айт…»

– А мне больше «Жил был я» в исполнении Градского – «Кажется, что жил, где же прежний я с золотим песком?…»

– Да вы наливайте, не стесняйтесь.

– А пропади все пропадом.

– А вы можете вот сейчас показать мне одну особу?

– Какую? Впрочем, нет проблем.

Он поставил на стол плоский серый чемоданчик, открыл его, и я уставился в мерцающий экран.

– Привет!

– Привет! Это что, ты что ли?

– Ну да.

– Херомантия какая-то, как ты в телевизор-то попал?

– Не в этом дело, понимаешь, за мной тут пришли.

– Давно пора.

– Кроме шуток, вот ордер.

Я протянул бумажку, и она оказалась у нее в руке.

– Но тут даты нет.

– Это легко поправимо, – сказал молодой человек, бросая шипучую таблетку в свой вишневый бокал.

– Значит, дело серьезное?

– Серьезней, чем ты думаешь. Да, кстати, извини, что не писал.

– Так ведь я понимаю, некуда, денег нет, сибирская язва, 11 сентября.

– Ну нет, я тут ни при чем… Извини, мне идти надо. И вот еще, это, как его, прости, что ли, виноват, виноват я перед тобой.

– Побудь еще.

Юноши переглянулись, один из них посмотрел на свои ручные часы.

– Сколько вас устроит?

– Тебя девять минут устроят?

На ее лицо налетело облачко задумчивости. И я понял, она выключилась. Я сам в последнее время выключаюсь с заходом солнца и ничего с этим не… хотя, есть книжка «Как избавиться от стрессов». Так ведь ее листать надо. И теперь понимаешь, как уходят из жизни совсем молодые, может быть чистые-чистые. Она снова осмысленно посмотрела, в глазах ее стояли настоящие слезы.

– Может, там тебе лучше будет? А? Я буду долго ждать звонка.

– Оттуда не звонят.

– Да нет, это «Речной трамвайчик»… Конечно, ты там может быть за свое горемыканье… короче, а я тут остаюсь?!

И этот крик ее был столь пронзителен, что ложечка, которой помешивал юноша кофе, вылетела из его пальцев и, крутясь, залетела к ней на стол, она тут же схватила еще горячую жгучую ложечку и прижала к груди, как драгоценность.

– Я хочу быть с тобой! – И я б-у-у-д-у, буду с тобой.

– Мадам, не балуйтесь.

И юноша протянул руку.

– Ну вот, я уже и мадам, не какая-нибудь девушка, а видите ли – мадам.

Он расстегнул у нее на блузке пуговицу.

– А я попрошу не лезть, даже с чистыми руками, – и ударила свободной рукой так, что он отдернул срочно свою руку ни с чем.

Юноша заерзал.

– Понимаете, все аксессуары на учете.

– А мне плевать и всё тут… Не отдам, и где этот ваш ордер?

Она выхватила его, протянувшись через стол, через разделяющие нас экраны. И никто не успел опомниться, как ордер вспыхнул от сильного напора огня из зажигалки. В огне лица стали расплываться, опять появился сосняк, два лыжника катились прочь, не оставляя за собой лыжни. Под ногами на полу что-то зазвенело. Я нагнулся, поднял горячую, обжигающую ложечку и изо всей силы сжал ее.


Райнер. О, Нил!

Есть приложенья к приложеньям, есть комментарии к комментариям. Написав все положенные цифры на дверях палат будущего дома отдыха работников коммунального хозяйства, Виктор Иваныч забрался в пустую, только что побеленную комнату и, улегшись в фуфайке на панцирную сетку кровати, раскрыл томик Рильке на немецком языке. День был ясный, осенний, и теплом веяло от желтевших кленов под окнами. Идиллия. Если не брать в расчет абсолютного незнания немецкого языка. Но был обширный комментарий. Роясь в коем, точнее, читая все по порядку, Виктор Иваныч ощутил себя причастным к высшей касте, к сверхчеловечеству, которому до п… твои алименты и что ты есть по сути своей тончайший ценитель алкоголя, страна с которым неустанно боролась. И половины, а может десяти процентов еще не отмерших клеток мозга, той, работающей его части, вполне хватило, чтобы ощутить всю каверзность существования, конечно же, совершенно не заливающего за воротник поэта.

Поэт был мастит. Ему даже дарили замки почитатели его выдающегося таланта для разрешения его проблем с алиментами, дырявыми носками и булкой с кефиром на обед. Интересно было наблюдать, как путались филологи и другие специалисты, названий которых Виктор Иваныч попросту не знал, но о коих догадывался, лежа в удобных резиновых сапогах поверх шерстяных носков.

Какие извивы невообразимо сложных сцеплений слов они распутывали, ссылаясь то на то, то на это. И это жлобское смакование приводило Виктора Иваныча в трепет и восторг, такой, что он даже прикорнул с раскрытым черным, с золотым обрезом, томиком на животе, все ровней и ровней дышащем. И ему казалось, что облака, медленно плывущие меж оконных рам, уже не просто белые кучки, а изваяния, величественно посещающие и осеняющие скромный замок Райнера. И все его окружение служило ему, его сокрушенному сознанию для прорыва в Сонеты к Орфею, в Дуинские эти, как их там, элегии. Как это прекрасно! – думал Виктор Иваныч, не обращая внимания на пьяный хохот и мат, доносившийся издалека, из дыма костра, где готовили борщец.

Его то звали, то он спускался, то хлебал обжигающее варево, то ехал с орущими бабами вперед в город, скрутивший его в бараний рог, растерзавший его юность и убивший всякие надежды, то ехал назад, все равно песни-то были татарские, ехал в тот декадентский уголок, где обрел короткое счастье; оказаться горбатым мальчиком, нарядившимся в султанские и китайские наряды и теперь в ужасе не знавшим, как выбраться из них…

У Виктора Иваныча отнялась нога от долгого сиденья на ней, он с трудом перевалил через борт в облепленных кленовым листом сапогах, и книжка выпала, черный томик с золотым обрезом и упоительно голубой закладкой на комментарии, – в грязь. Ее подняла татарка и, вытерев о подол, смеясь золотыми зубами, подала ему.

В пивной он поставил кружку на не очень чистую поверхность. Есть кружка, есть книжка, она такая же как всё на свете, он закурил под столом и стряхнул пепел на переплет. Дуинские элегии. И после первой приятная доброта ко всем этим марионеткам разлилась по животу. А после второй он ощутил, какая мощь поднимается каждое утро с тысячей розовых фламинго над заливом Нила. Каждое-каждое утро!

II. Пожиратели грейпфрутов


Пожиратели грейпфрутов


Позволю себе в этой маленькой лейке напомнить о снах и минувших событиях, перелившихся, как мне кажется, в настоящее. Множество дней, для которых я был носителем добрых начал. Кто был отзывчив и что старался запомнить и забыть поскорее? Террасочка, на которой происходили наши выступления, скрывала много неожиданного. Когда все кончалось, я на многих лицах замечал печаль неудовлетворенности. То есть она еще не переросла в волну, но прилив ее выплескивался. И это было так очевидно, что во мне просыпались невозможные вещи. Утром: лев, рысь, конь, стрела.

Тиски обыденности. Я не знал их в ту пору. Сидя с сигаретой, а день вислоухий, писк двери, уеду, сиди, пот помаленьку выступал. Вот что значит – выход еще впереди. Наступали холода. Явственно вижу себя в форме аппликации, старый трюк, и на велоаптечке знак – Земля Франца Неиосифа. Рис, комнатка, выключатель в спине над алыми трусиками. Спросим у девчонок, теперешних многодетных сирот. Пучок волос да сумка сухофруктов, ну что ж. Новогодние поздравления, внучек, кикимора, сейф. С губ слетают хлопья холодной пены – замкнутого себя посвящаю в ключники, в хранители краденого. Однако еще раз наведу луч фонарика и посчитаю, на корточках сидя.

Она была ростом с очень длинный макарон и не выговаривала букву «о». Странности замечались во взгляде, особенно когда она сидела у меня на коленях. Сколько было съедено мороженого в надежде на даму бубей. Сколько вечерних газет было прочитано утром. Она говорила примерно так – я, жам, жам, увы, йёф. И оркестр хохотал, придвинувшись вплотную. Черемуха моя. Мухобойка. С тем и прощаюсь, будучи списан в ключники. Жирный взгляд из-под кружевной кофточки – сними с меня этот постылый груз. Помню как нагибались над созданием воды в скопище облаков. Любил ли я вас? Без сомнения. И выжигал на фанерке неприличные слова – язва, гроб, математика. Чужой фамилией воспользовавшись, она и я, нас было четверо, и подтвержденьем этого будут рукава. Совсем унылый шепот. Счастье.

Остановимся на последнем несколько более положенного. По прошествии насморка я всегда ощущал прилив некоторого измождения и необъяснимой тяги заниматься самовоспитанием или самовоспоминанием.

Средство от икоты: нужно зажать нос, уши, глаза, верхнюю часть туловища руками и, нахлобучив ящик из-под помидорной рассады на голову, делать движения пальцами ног в направлении колесного трактора «Беларусь», разрушающего в это время гнездо свиристели.

После всего, после того и после этого, после вопросов и после стояния на морозе с окаменевшим задом – нет лучшего выхода, как начать спрашивать громким голосом девушку с карими глазами на лице смуглом, под лисьей шапкой, а сама она рядом с молодым человеком, он-то на кой черт, муж ее что ли, что-то не похоже, но сидит рядом на одном сиденье, а я, как дурак, разглядываю ее через плечо некрасивой моей соседки, ну давай выйдем вместе и пойдем ко мне на чердак.

Она мне не верила, я видел в ее кротких глазах массу недоверия. – Не отчаивайся, – шептала она мне, раздеваясь и одеваясь снова, но где, в какой именно точке земного шара? В точке Фаренгейта. Опять стал я зловредина, опять я упиваюсь личным несчастьем. Справедливое замечание.

Театр ля Пегас. Груды любителей. Башня. Я вспомнил, где ее видел. Это было по пути в Ликудубрю. Нас везли в противогазах и не разрешали курить. Кого ловили с сигаретой, заставляли скушать ее непотушенной. Башня, с небольшим деревцем на кромке, рыже-коричневые кирпичи напоминали лица товарищей. Чашки, миски и посреди стола китайская ваза для сержанта. Я сидел напротив генерала, он ел и плакал, слезы то и дело падали в его генеральскую мисочку супа, а из супа торчала маленькая, но очень изящная женская ножка. Мы сидели друг против друга и корчили рожи. Генерал сквозь душившие его слезы порой не видел, какую удачную я ему сварганил. Он продолжал помешивать суп с женщиной, задирающей ножки поочередно со дна мисочки. Генеральская женщина. Она снилась мне под утро, ничем не отличающееся от ночи, я стонал, как от зубной боли, и переворачивался на другой измазанный зеленкой бок.

Утром была команда ходить по проволоке, и все, лениво потягиваясь, шли и шли по слегка обвислой проволоке, протянутой между столбами с надписью «влезай, убьет», стараясь увильнуть по пути в сортир, посидеть, подумать о сержанте, о женщинах. Из последних чудесные стояли в оружейной комнате, нужно было протереть ветошкой, но кружилась голова от бессонно проведенной ночи.

Я помню, как она вошла ко мне в умывалку. Я, от нечего делать, скреб подбородок лезвием безопасной бритвы, тут послышались шаги, двое обернулись с мылом на физиономиях и выронили помазки прямо на кафель, где они встали торчком. Не обращая ни на кого внимания, я подошел к ней и, поцеловав руку, провел к моему умывальнику. Какое-то время она держала зеркало в своих руках. – Жжж – рррр – ссссс, – вот что она говорила. Незаметно надвигались майоры на колесиках и жужжали, в руках у каждого было по плакату: «Ешь смело, если кончил дело». Эти бушлатовидные тучки. Не знаю, как бы кончилась наша встреча, если б не прибежал связной с веером порнографических открыток. Сдувание пудры со щеки. До завтра. Как всегда до завтра.

Полковой комиссар запутался между коек в простынях, и нашей роте был приказ – взять и осторожно удалить его оттуда. Некоторые, например Содов, пробовали щипать его за ляжки. Мы так упарились, что очухались лишь за бараками в рытвине, в сплетении панцирных сеток. Он визжал и гнал нас дальше, в поле, копать землю. Земля. О ней ниже будет сказано следующее. Чем глубже в нее закапываешься, тем очевидней, что ничего кроме мозолей на руках и мерзлых крошек земли в прикрытое запотевшими стеклами противогаза лицо не будет.

Еще дрожали перчатки в ее руке, еще не остыла поросль, где мы слушали транзистор, – и вот навстречу нам вышел Криштапов – страшный человек из Ликудубри. Из его рта выглядывала кудрявая головка Супивини. – Подойди сюда, сын мой, – и он крутит мне ухо, выворачивая, вытягивая, а я в это время забываю, где я положил мою лопату. Уж не отправил ли я ее скорым поездом?

Что-то не позволяет уснуть. Справа Сергей Чувачек, дальше Ваня Кукшин. Их мирное посапывание заставляет восхищаться крепостью перегородок между отделениями в мозгу. У меня барахлят перегородки, я уставился в луну, заглянувшую в нашу казарму. Никто не хочет ловить грейпфруты, но мне не укрыться от полетов желтых планет. Я укроюсь с головой одеялом, я закутаюсь в храп двух сотен коек и постараюсь исчезнуть здесь, чтоб вынырнуть на бульваре города Руксворда. Заносит к газировальной будочке с милой девушкой в пластмассовых очках от загара. Сегодня осы не летают. Тебе помогло мое средство от ос?

Утром в столовой нам рекомендует официант борщ по-украински. Шмит, озираясь по сторонам, шепчет мне: – Ты что, вовсе с ума спятил? Какой официант? – И действительно, мы сидим вокруг деревянного стола без скатерти с дежурными кусками хлеба, тихо переговариваемся, держа шапки на коленях. Ожидание порции супа. У меня даже ложки нет. – Шмит, жри быстрее.

Кто виноват, что танцы тогда были местом сосредоточения душевных катаклизмов? И лесопарковые зоны рождали отношение ко мне, как представителю… а я ничьим представителем до сих пор не являюсь. Разве что поедателей грейпфрутов.

Я купаюсь в борще. На лице сотрапезницы горе от только что прочитанной книги про убийство и совращение. Последнего было меньше. На окнах тюль, скользкая на ощупь. Дыши взатяг. У нас курят и еще как. Смех поднимался из глубины двора и мог остановиться лишь в ванной, при виде складок на животе. Розовый младенец. Император приказал слугам ловить всех красивых женщин и выбивать передний зуб, так как дочь императора потеряла оный, подскользнувшись в паркетном зале. Трах! Ослик. Решение стать великим. Я не пойму, о чем ты говоришь. Мне безразлично, с кем ты была до меня. Но со мной ты можешь забыть обо всем на свете. В подъезд ее волоки, в подъезд! К подоконнику ее прижимай!

Поезд набирал скорость, я лежал на верхней полке и старался срастись с ее обивкой, с пружинящим поролоном. Но ни черта не выходило. Лишь кровавый закат да дрожь по воде. Ну вырви, вырви же меня из челюстей! Красавица, ты же знаешь, отсюда не так просто возвратиться, да и верен ли я останусь нашей юности? Обет, что ты мне дала на прощанье, я тоже держу, да и с кем тут, в горах? – одни кони да старшина. По политучебе у меня пять, скоро мы одолеем всё и я вернусь. Не спи ни с кем. Кстати, тут продают торшеры, помнишь, о таком мы мечтали, сидя на бревне, возле сарайки, за школой. Милый. Ее видели в окно, проходящую с папкой кожаной, на ней был голубой свитер облегающий, она ела яблоко, в сердцевине которого трещал червяк. Щелкнул выключатель, отец спал на полу не раздевшись. Может это был и не отец. Скорее всего это ее парень, а что он лежит лицом вниз, так ничего в том опасного нет, может быть, он слегка пьяный. Отчего бы это? Вроде не пахнет. Дыхни. Что он и делает вполне заметно, да еще в самое ухо, хоть наушники одевай. Главное, чтоб никто не вошел в служебное помещение. Все это глупости. Ты слышишь меня? Я утверждаюсь, окапываясь с головой, вот моя лопата, тебе хорошо видно, довольно тупомордая, не правда ли? Окапываюсь, так что пот идет от гимнастерки, поднимается выше и сливается с шумом воды и пара в прачечной. Увидишь меня набирающего снег в банную шайку, на мне, кстати сказать, нет даже кальсон. Остальные делают то же. Горячей воды много, но нет холодной.

Мы идем вдоль забора строем, а из репродуктора развевается джаз. Репродуктор на столбе. Вот оттуда и джазит вовсю. Уголь слева, забор справа. Ложись! Помилуй, господин капитан, после баньки-то. Ну что вы ребята, я же пошутил. А что у вас, ребята, в шайках? Да снег, товарищ капитан. Снег, видите, белеет, холодный снег, хрен слепошарый. Равняйсь, смирно! Товарищи солдаты, сегодня рота отмечает банный день, так что прошу кто хочет ко мне на чай.

Он наливает себе в чашечку кипятка. Ваня Кукшин подкрашивает заваркой. Сбегал бы ты, Ваня, сбегал. Право слово, а? Слушаюсь, товарищ капитан. И строевым шагом он удаляется с песней звенящей между колонн, голос его еще долго доносится из глубины зала, но тишина и залитая сияньем люстра поглощают всё.

Вставай, скотина! И туча пинков в бока неприятно пробуждают от действительности. Над погонами светятся звезды, но все они в небе и только на луне можно вполне прилично отдохнуть. Без девочек, уносящих в таких маленьких сумочках нашу припудренную юность и щетинистую суровость дальнейших лет готовности к смерти, к полному приятию ее во всех проявлениях, без оговорок.

Мертвые, мы напяливаем одежду и идем в морозном хрусте, впереди вышагивает писарь с чернильницей в левой вытянутой на уровне глаз руке. На углу машина, и достигая света фар, мы на время растворяемся. Лица исчезают на грани ночи и света. И лишь дергающиеся в одном направлении мундиры выносят нас снова в ночь. Но мрак редеет, с полей ветерком придувает свет утра. А мы всё идем, оглушенные топотом нескольких сотен наших сапог. Кто-то сзади запел, ни одного слова не разобрать. Плывет перед глазами маленький красный кружок солнца, отдаленно напоминающий вишенку в бокале. Потанцуем. Не в меру длинное платье, плечи обнажены, она слегка провисает на моей ничуть не вспотевшей руке. Ты знаешь, я часто предавался размышлениям, мне казалось, чем больше буду я постигать смерть, тем больше я стану неуязвим. Как странно, об этом я никогда не думала. Само собой, нет, я не хочу, коктейль? – попозже. Волосы льются через край, со всех сторон на нас смотрят, глаза из темноты. Мы в пятне расхлябанного прожектора. Мне осталось расстегнуть нижнюю пуговку. Голос нетерпеливо рвется из темноты, сейчас, я только сброшу пижаму на шлепанцы, куда спешить. Да быстрей ты, дохлятина! Я уже иду, я шагаю по светящейся дорожке к теплому аппарату, глядящему из темноты. Нужно лечь, подсунув голову под штуку с мягкими краями. Вспышка, шорох чего-то пролетевшего мимо. Вот собственно и всё…

Дорога кончилась внезапно крутым обрывом, далеко внизу шипел океан. Так что первые от неожиданности отшатнулись, оттесняя за ними идущих. Простор открывался необычайный, высоко-высоко в небе громоздились, вырастая одно из другого, облака. Может быть это был приказ, прозвучавший из синей дали, где птицы, даже самые крупные, настолько становятся крохотными, что глядишь-глядишь и вовсе теряешь из вида. Так только, разве что вздохнешь облегченно и подумается о чем-нибудь таком, из ряда вон выходящем. Потом вдруг опомнишься, о чем это я только что, вот сейчас, вот сию минуту подумал? И могут даже волосы на голове чуть-чуть пошевелиться.


Боль и другие

Заборов вышел на прогулку. Не то чтоб дома было слишком. И не для пользы. Ему было наплевать. Не в том смысле, а что бывало сядешь где, и нет в этом месте тебя. Не в том смысле, а что вечно алчешь то одного, то другого, то третьего, а то еще бог весть чего да притом еще всего сразу. Потому-то так тянет по душам заговорить насмерть. Вот так вот, а может быть иначе. Но уж определенно что-то в этом духе. И тут уж ничего не поделать, раз уж так повелось, так что во всяком случае лучше выйти погулять, для Заборова это однозначно. Ведь если разобраться, он-то и есть основная причина выхода на прогулку, тут скрывать нечего. Скрывай-не-скрывай, а вот она, правда: одна, и двух быть не может. Да и скрывать-то в сущности нечего. Всё бесцельно и в общем-то безнадежно, так что грусть-грустища забирает нашего Заборова, за жисть забирает.

– Хоть ссы с крыши – ну вот люблю я вас, грешный, обожаю; чтоб у вас дочери по рукам пошли, а мужеский пол с колуном на дорогу; чтоб соседи сговорились вас со свету сжить, не говоря уже о начальнике и благоверной. Вы же любите когда от вас пахнет. Хватит скрытничать. Ведь в холодильнике твоем, в твоем, твоем хранится зачем-то твой собственный кал. Зачем, с какой целью, кого ты хотел удивить?

– Разводить лягушек, жаб, солить их на зиму, у нас же демократия, насекомые тоже большей частью съедобны, хоть и не все полезны.

– Рыло свиное, что ты из себя корчишь умника. Конечно, ты тут ни при чем, что у Заборова такая вот подзаборная участь…

Тут он запнулся и упал, с трудом встал и, держась за разбитое колено, хромая, поплелся дальше…

– То, что сняли с меня часы, туфли, сколько раз забирали туда, где вечно пляшут и смеются, так это, как говорится, издержки производства…

Идти было трудно, идти было просто невозможно, боль такая взялась! – арматурина проклятая, – что пришлось сесть в тенек. Заборов откинулся на спинку. И в тихом вопле отчаянья начал истаивать и исходить в масличных блужданьях полупятен-полунаваждений. Среди буйственных обмороков лиственного света, опершись на батожок, шляпный старик, растворяясь в пронзительной боли, и не думал исчезать в своем чесучовом пиджаке, он – как воплощенье скрежещущей реальности, то скрутит боль, аж согнешься. Отставь ногу как можно дальше, километра на два, а потом ползи к ней, вот задача дня. Вдоль аллеи героев, начиная с Муция Сцеволы.

Дед сбоку посмотрел на него: – М-да, бывает.

– Какой х…, и главное – за что?!

– Ну мало ли.

– Как-то в детстве я ударил мальчика за то, что он мне не дал на самокате покататься… Подвернувшейся железячкой. Мне было неприятно его сморщенное от боли и хлынувшей носом юшки лицо.

– Ну, вот видите.

Боль с новой силой схватила Заборова, заполняя собой все так называемое жизненное пространство. Она опьяняла, отрезвляя, делая все прозрачным и контрастным одновременно. Боль и другие. Боже, когда же это кончится!?

– Так ты, старик, считаешь, я крайний и на мне можно ставить эксперименты, как на собаке Павлова? Я – один из представителей акакиев акакиевичей?

– Ваши слова, может быть, и не лишены смысла, во всяком случае ход ваших мыслей, хотя бы и с трудом, но угадывается. Завтра будет дождь.

– Завтра, завтра, что это, как не очередная бессмыслица. О, какая мерзость эта боль, какая мерзость! У вас случайно нет за пазухой обезболивающего?

– Да, да, пожалуйста, вот, как же я забыл. Но запить нечем.

– Ничего, я из лужи почерпну.

– Ну что, полегчало?

– Да, кажется, кажется…

Тут Заборов оглядел длинный ряд акаций и окон, подпаленных нахрапистым солнцем. Неужели за всеми этими тысячами и тьмами живущих в коробках нет ни одного достаточно живого?

– Вы имеете в виду яркую личность?

– М-м-м.

– Да сколько угодно. Достаточно повиснуть на телефоне и раскручивать. Разве вы не занимались этим на заре вашей юности?

– Хороший ответ; послушай, провидец, я – на финишной прямой.

– Мы с вами в чем-то похожи.

– Интересно получается, если я дотяну до такой же шляпы и батожка… то меня ждет…

– Вы хотите сказать, полное разочарование? Не думаю.

Слова вставали на цыпочки, словно хотели заглянуть за забор, на котором черным по белому – конец света. Слова дребезжали и брезжили, укутанные в дымку и флер. Казалось, существо в обличии младенца тянет руки, а сквозь него просвечивает дорога и странник. И было ясно кому-то из них, но что именно, что именно, об этом, как говорится, мы поговорим в следующий раз.

Кроме нас двоих

<p>Часть I</p>

Трамваи уносились с поземкой. Фонари начали зажигаться. Скрипели-пели двери магазинов, некоторые из которых, особенно в центре, ослепляли своей роскошью и изобилием. Наверное, почти каждому хотелось принести в дом хотя бы небольшой скромный подарок: чулочки жене, новый видеофильм сыну, матери-старушке новые очки…

А может быть кому-то ничего не хотелось, лишь бы прошел побыстрей и этот вечер – вместе с сосульками, и неотвязными воспоминаниями, от которых голову хоть в ведро с водой, но ты же не Бетховен, иди от фонаря к фонарю, сжимая в кармане опасную бритву, не потому, что тебе так уж жизнь дорога, а просто ты решил свести счеты с одним вредным и отравляющим тебе жизнь субъектом. Ты знаешь, где его встретишь, – на мосту. В это время он завсегда там проходит. И хорошо, если никого вокруг не будет, а чаще всего там – никого. Тогда его можно будет сбросить с моста и идти дальше, как ни в чем не бывало. Другое дело, что совесть. Но тогда наступит другая фаза – раскаянье, ведь нельзя мучиться раскаяньем, не совершив действия, достойного раскаянья. Может быть у него ничего достойного в жизни и не было и не будет больше, только одно это. И все, кто знал его, загалдят и отвернутся, не будут двери открывать, не станут по телефону вести беседу. Вот бесед-то он наслушался. Да как же они узнают-то? А догадаются, просто так. Теперь они складываются как бы в одну цепочку – болтовня нескончаемая, как поток в унитазе. Так ли все на самом деле? Когда-то, лет в семнадцать, ему и позвонить было некому. У него были знакомые во дворе, школе. И часто он бродил, не зная, куда себя деть, и тогда всплывали какие-то навязчивые воспоминания, и тогда надо было терпеть какие-то разговоры. Особенно раздражала его восьмидесятилетняя его родная бабка, сидевшая по вечерам со спущенными чулками, уставившаяся куда-то вовнутрь себя. Она отвечала на вопросы, даже не моргнув глазом. Все ее слова – паразиты, просто не хочется вспоминать. Может быть, невыносимость была связана с ней. Целый день она крутилась, как белка в колесе, чтобы сесть перед сном и уставиться в рамку, утыканную ее многочисленной родней. До пятидесяти с лишком вся ее жизнь прошла в деревне. В детстве даже довелось у барыни в прислугах поработать. Это там она научилась украшать кровать самодельными кружевами, застилать покрывалом со складочкой, накрывать кружевной тюлью подушки, сложенные в пышную стопку. Но вот суп так и не научилась варить. Что правда, то правда. Пряла веретеном, вязала носки, варежки, и, когда смеялась, прикрывала беззубый рот ладошкой, может это и к лучшему. Когда приходил ее бывший муж, а мой стало быть дед, запиралась и не выходила, или вовсе убегала к соседям. Дед трезвый не заходил, и его вальяжность особенно мне импонировала, он был розовощекий, пахнущий одеколоном, всегда выставлял бутылку хорошего вина, и отец откладывал свое бесконечное чтение: другие ногти грызут, картавят – дурная привычка, а он читал, пока совсем почти не ослеп, заменил хрусталик, еще какую-то починку учинил и до сих пор, а ему за семьдесят, читает, притом все подряд, без разбору, кроме богословской литературы, ни Евангелия, ни Библии – вот уж ни при какой погоде. Мать хлопотала с закусью: соленые грибочки, капуста квашеная с лучком и маслом, яичница или даже пельмени. Дед курил, вел разговоры – о чем, не помню ничего. Это потом, когда ему стукнуло за восемьдесят, он держал дома водку, смотрел немецкую программу, и очень удивился, что я к нему пришел с мешком сухариков, под Новый год чай пить. Именно не сухарей, а аккуратно подрумяненных сухариков. Для него была дикость – ходить по городу с сухарями, он тут же выложил свое возмущение по телефону, на что отец злорадно рассмеялся. Читать – не жить, смотреть телевизор – не жить, лишь изредка врубаться, как, должно быть, древние римляне, захваченные схваткой гладиаторов, забывали про все на свете, а потом шли и, размахивая руками, как футбольные болельщики, обсуждали поединок.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3