Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Преображение человека (Преображение России - 2)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Преображение человека (Преображение России - 2) - Чтение (стр. 4)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      - Нет-с, постойте!
      Должно быть, подумали все, что начнется скандал, потому что задвигали стульями, но Матийцев просто вынул еще сторублевку, еще и еще - все, что он отложил в сторону в своем ящике, набросал это беспорядочно на стол и сказал успокоенно:
      - В банке пятьсот сорок рублей.
      Это была крупная ставка для таких мелких игроков (серьезные же приходили сюда позже, после двенадцати), да и для серьезных в этом клубе было бы крупно, поэтому все пригляделись к Матийцеву очень внимательно, даже человек под номером 23.
      А Матийцев выдерживал все эти взгляды, чуть сощурясь, и думал: "А что? Любопытно?.. К тому же у меня ведь блестящие глаза".
      Сановный старик участливо зашептал ему в ухо:
      - Что вы делаете? Зачем это? Опомнитесь!
      - Ничего... Понтируете? - спросил Рипу Матийцев.
      - Я уж сказал вам: мои двадцать пять! - повторил Рипа, фыркнув.
      Крупная ставка как-то озадачила всех; протянули деньги другие - кто пять, кто десять, только толстяк положил столько же, сколько Рипа, и сказал своим глуховатым, изнутри идущим голосом:
      - Нужно будет взять у вас карточку au rebours*.
      _______________
      * Тут в смысле - наперекор, чтобы сорвать банк (фр.).
      Все в Матийцеве было против Рипы, но когда он оторвал карты ему и себе, он увидел, что выиграл Рипа. Только когда Рипа взял свой выигрыш, он так откровенно хрустнул пальцами, что Матийцев подумал весело: "Не может себе простить, что не рискнул крупнее... И целый вечер не простит, ах, Рипа!.. А сейчас рискнет и проиграет". И был очень рад, когда Рипа осмелился поставить снова двадцать пять и действительно проиграл вместе с пестроголовым маркером, понтировавшим сторублевкой. Маркер сделал вид равнодушный, как хорошо дрессированный легаш, который знает, как вести себя у стола, но желчный судейский, видимо, волновался, ставя в свою очередь двести. Ему везло перед тем, и деньги у него были; в то, что ему повезет и теперь, поверили и другие и сразу удвоили ставку, и приободрился как-то весь стол. Но в Матийцеве появилась откуда-то жесткая уверенность, что судейский ему не страшен со своими золотыми очками и желчным сереньким лицом. Он даже и карт, которые кинул ему, не посмотрел как следует. И судейский действительно проиграл. И, чтобы скрыть смущение, он ненужно подозвал официанта и спросил бутылку содовой воды.
      - Вам нужно снять деньги, - шепнул сзади сановный старик. - Имеете право... А то разберут.
      - Ничего, - отозвался Матийцев.
      - Ничего, пока вам везет!
      - Ишь... А ведь мне все-таки везет, значит?! - вслух изумился Матийцев и забывчиво улыбнулся, оглядев того самого с голым черепом и накрашенными усами.
      Или ящик у того был почти пуст, или не решался, только он долго возился, вылавливая и выбрасывая на стол мелкие кредитки, и, уже уверенный в том, что выиграет и теперь, раз ему везет, Матийцев весело всматривался в его пожившие руки, щегольской галстук, беспокойные глаза.
      - Новеньким всегда везет, - разрешил себе заметить толстяк и добавил: - Нужно будеть взять у вас карточку au rebours.
      - Что ж, берите, - предложил Матийцев.
      - Нет, не сейчас... погодя.
      - Набираетесь силы?.. Вас все равно не одолеешь, - проговорил, как прежде, Матийцев, но теперь толстяк не отвернулся к абрикотину, а только облизнул свою губу-шлепанец и повел бычачьими глазами.
      Тот, с голым черепом, проиграл (Матийцев принял это как должное), и лицо у него стало вдруг усталым, задумчивым, томным. Потом он начал крутить усы поочередно, то правый, то левый, очень долго и старательно, как молодой корнет. Потом таинственно зашептал что-то своему соседу, судейскому, на что судейский, насупясь, буркнул ему: "Нет, оставьте, я не могу", - кашлянул и заметно проглотил, а ногою под столом привычно зашаркал, как будто бы плюнул на пол.
      Поглядев на него, Матийцев бросил официанту:
      - Человек! Дайте и мне содовой воды.
      Владелец роскошных усов, до которого докатился банк Матийцева, сделался весьма оживлен. Он глядел на соседей своим стеклянным взглядом на каждого порознь и на всех вообще, - все как будто стараясь прочесть где-то, как ему поступить. Комкал в руках две бумажки: сторублевку и пятьдесят, и выдвигал вперед то одну, то другую. И на Матийцева долго глядел, не отрываясь, как будто хотел сказать: "Да посоветуйте же, черт возьми!.. Будет вам и теперь везти или нет?.."
      - Понтируете? - любуясь им, спросил Матийцев, положив руку на машинку.
      Славянин усиленно заработал руками.
      - Сто!.. То есть пятьдесят!.. Нет, сто, - пусть!..
      Задвигал низко остриженной головой и нахмурил брови.
      Матийцев давал ему карты медленно - двойку и тройку, а себе положил семерку и даму.
      Славянин поглядел на него бешено, стукнул кулаком и крикнул:
      - Вот черт! А? - и, неизвестно зачем, развернул оставшуюся бумажку, сделал вид, что на нее плюнул, и спрятал ее в свой ящик.
      - Он весь стол обобрал! - весь вздернувшись, вознегодовал Рипа.
      - Не "он", а "они", - сказал Матийцев, - и не "обобрал", а "обыграли".
      - Ну, хорошо, хорошо! - поднял Рипа руки, как богомол, и сделал губами неопределенный звук.
      Старик дотронулся сзади до плеча Матийцева, кивнул на кучу денег на столе и сказал, открывая его ящик:
      - Советую.
      - Ничего... еще только двое, - улыбнулся ему Матийцев. - Уж пытать счастье, так пытать, - как полагаете?
      - Ну, сейчас я попрошу у вас карточку au rebours, - сказал толстяк.
      Губу-шлепанец он вытер салфеткой, лысину спереди - пестрым платком, руки положил на стол очень широко и прочно и, так приготовясь, ждал.
      А Матийцеву все-таки не верилось, что толстяк пойдет на весь банк; что-то уж очень много казалось в банке денег - целая гора всяких бумажек и золотых, и гора какая-то неприступная: уж сколько с нее сорвались и упали. И привык уже он ощущать себя баловнем и богачом. И, глядя на игрока, который должен был понтировать сейчас и копался в своем столе, отчего нос его казался еще длиннее, Матийцев насмешливо думал: "Лет через пятьсот такие носы непременно вымрут... зачем они?"
      Но армянин, покопавшись у себя в ящике и подобравши деньги, начал шарить в карманах. Руки у него казались - одни пальцы, и пальцы, как удилища, и сколь глубоко ни были у него запрятаны деньги, он отовсюду их доставал. Из одного кармана выудил замшевый кошелек и, высоко держа руки от стола и работая только концами пальцев, положил перед собою пучок бумажек, развернул и разгладил; из другого - вязаный кошелек с золотом, высыпал золото, сложил столбиком, подсчитал; из бокового кармана бумажник с одним только билетом в пятьсот рублей - все это делал он в молчании и опустив глаза, точно творил "умную" молитву, и по мере того, как он это делал, стол оживал все больше и больше. Все лица заулыбались, и все заговорили, а он все молчал и считал. Наконец, он спросил Матийцева:
      - Вы не снимаете денег?
      - Нет, конечно, - ответил Матийцев.
      - Сколько же стоит в банке?
      - Ого! - сказал славянин, раздувая усы.
      - Д-да! - сказал толстяк. - Видно, дал я зевка с оребуром, - и, видя, что Матийцев долго будет считать свои деньги, отвернулся к столику с коньяком и зажевал лимон.
      В банке оказалось около тысячи пятисот.
      - У меня здесь тысяча триста пятьдесят, - сказал длинноносый, потупясь, - не хватает ста двадцати...
      - Ну и ставьте на стол! - подхватил пестроголовый.
      - Нет, я на все, я на все, - заспешил армянин. - Я скажу тогда по телефону, и мне сюда принесут деньги... Вы верите?
      - Сто двадцать стол разберет, - сказал, подымаясь, Рипа.
      - Нет, я на все, - упрямился армянин.
      - Да хорошо, я верю - о чем толковать? - и Матийцев, только теперь начавший испытывать то, что называется азартом, радостно представив, что через минуту у него будет три тысячи, посмотрел в упор на армянина, оторвал первую карту - валета - и щелкнул ею по столу, как заядлый игрок. Он чувствовал, что за ним теперь следят все, что сзади него столпились все зрители, какие были в комнате, и оттого там банное тепло, сопенье, переминанье ног, что тут как будто совсем и не в деньгах дело, а в борьбе счастья со счастьем, удачи его, Матийцева, с удачей этого носатого, который побледнел теперь еще больше и совсем вытянулся в старинный свиток: теперь он тоже не опускал уже глаз, а глядел выжидающе (глаза у него оказались желтыми, как у многих птиц). Вторая карта его была девятка. На длинном лице покраснели довольно скулы. А славянин уже заранее сказал свое: "Вот черт!"
      Матийцев почувствовал, что что-то случилось уже не в его пользу, и себе оторвал карты нетерпеливо быстро одну за другой семерка, десятка.
      - Мое! - сказал он довольно, увидя так много очков, и не понял сразу, почему же ахнул сзади горестно сановный старик и еще кто-то, и армянин длинными-длинными пальцами загребает со стола все его деньги к себе, а толстяк говорит: "Вот и без телефона обошлось".
      - Позвольте... у меня семерка и десятка, - удивленно проговорил Матийцев.
      А Рипа подхватил злорадно:
      - Вы правил игры не знаете!.. Девятка - это-таки и есть девятка, а ваша десятка - бак... - ничего!.. Ноль!
      Сановный старик сзади все горестно вздыхал:
      - Ну как же можно было, как же можно!
      Славянин уже ударил кулаком, толстяк уже выпил абрикотину, счастливец, чтобы не задерживать игры, уже ссыпал деньги в свой ящик, как мусор в яму, а Матийцев все еще не освоился с тем, что так неожиданно случилось. Точно упал: и стыдно, и больно. Но вдруг мелькнула нелепая мысль, и, наклонясь к толстяку, он спросил:
      - Это не Мирзоянц?
      - Нет, - это Аносов, - ответил толстяк.
      Дальше уж как-то незачем было и сидеть. Как будто было сделано именно то, что решено было раньше сделать, и теперь Матийцев как-то поблек, увял. В голове все время шумело, как от вина, лица около примелькались и надоели. Иногда бывали мелкие выигрыши, но и они не давали ощущения игры, не было волнения, вызова, ожидания девятки на вскрышке. Часто он путал от невнимания и извинялся, конфузясь. Наконец, он сунул последние из восьмисот деньги - пятьдесят рублей - куда-то, кому-то проиграл, но так как поставить можно было только сорок, то ему дали золотой сдачи. Этого он и не заметил, и только когда он встал и сказал: "Ну вот я и чист", Аносов двумя пальцами, как журавлиным клювом, захватил монету и через голову протянул ему, а толстяк пояснил:
      - Вы забыли вашу сдачу... - На то же, что он сказал, никто уж не обратил никакого внимания, такой это был все сдержанный, самоуглубленный, деловой народ - никто даже и не посмотрел на него внимательно, когда он уходил из комнаты. И наглолицый человек, отмеченный номером 23, так же, как прежде, выкрикнул в серебряный зал:
      - За золотым столом место! Кто желающий?
      Задержавшись на момент в дверях, Матийцев увидел, что на его место усаживался сановный старик и щеточкой вытирал уже заботливо зеленое сукно; а спускаясь по лестнице вниз, Матийцев думал не о том уже, как это случилось неожиданно, что он проиграл деньги, а о том, что он окончил одно дело и теперь осталось другое: передать пакет Безотчетова Мирзоянцу. То, что было перед глазами, по-прежнему становилось безразлично, ненужно. Стол, из-за которого он поднялся, правда, сидел еще в нем со всеми восемью игроками и теми, кто наблюдал, только он обособился, стал виднее и как будто приобрел какую-то твердость вечности. Он уйдет, как ушел, а они, восемь, не встанут: не могут встать - и никуда не уйдут: это их земная казнь - вечная. Денег у них у всех четыре тысячи (так представилось), и когда кто-нибудь проигрывается почти в пух, он тут же начинает выигрывать снова, и так конца этому нет, глупейшая вечность, а там, куда он уйдет, дует милый и свежий ветер, и открывается вечно какая-то всеобъемлющая мысль.
      IX
      Когда Матийцев выходил из клуба, около подъезда садились на извозчика двое, оба в широких клеенчатых картузах, добротные, бритые, должно быть немцы-колонисты, и один сказал извозчику:
      - В городской сад...
      Некоторое время постоял в нерешительности Матийцев, разглядывал ночную улицу и думал о ней без всякой злобы: "Вечная, черт тебя дери!" Но когда извозчики, вдруг сорвавшись, наперебой подкатили к нему, он тут же решил, куда ехать:
      - В городской сад...
      Понравилось, что еще можно поехать в какой-то сад, где есть цветы, большие деревья, музыка, где можно поужинать, наконец, в последний раз так, как ужинают в городах, а не так, как хочется Дарьюшке, - заказать по карточке, выпить стакан холодного пива, отдохнуть. Те семь-восемь человек, которых он бросил в игорном зале, они плотно засели в нем, во все стороны растопыря локти, все еще продолжая отрывать карты, загребая деньги, оглядываться свирепо назад, глотать абрикотин... но уж хотелось их вытряхнуть из себя - послушать музыку, выпить холодного пива, отдохнуть.
      В саду при входе стояла крутая арка, а около нее двое околоточных беседовали мирно, и, пока проходил мимо Матийцев, он услышал, как один из них, более молодой, спрашивал другого, потяжелее: "Вань, а ты любишь скачки?.. Занятно, если погода хорошая..." А другой отвечал мрачным вопросом: "А когда она бывает хорошая?..", чем заставил улыбнуться Матийцева.
      Дальше, в глубине, направо, был летний театр, налево - ресторан, весело освещенный, а в промежутке между ними по широкой площадке гуляла публика. Деревья здесь были высокие - акации и ясени, но цветов не заметил Матийцев, и фонари были не так ярки, как в клубном саду, и в ресторане играли только черные румыны в белых расшитых балахонах.
      Через толпу к ресторану Матийцев проходил медленно, потому что приходилось идти всем наперерез. Тут какой-то тонкий и длинный, как жердь, кавалерийский офицер стоял боком посреди толпы, держал палаш между ног и, раскачиваясь пьяно, давно небритый, с туманом в глазах, но спокойно и как будто обдуманно, все старался задеть локтями кого-нибудь из толстых пышногрудых евреек с кудряшками, выпущенными из-под белых шляпок, и какая-то девица в зеленом, обтянутом, держа в руке желтые перчатки, столкнулась было с ним и понеслась дальше на сильных ногах, и две простые бабы, чистенько одетые в белое с розовой отделкой и в кисейных платочках, вальковатые, похожие на прочных кормилиц, тоже прогуливались здесь и на ходу бездумно занимались семечками.
      Около ресторана, в котором ужинал Матийцев, то и дело появлялись страшно веселые три девицы в белом, низенькие и до чего смешливые, - все хохотали... а однажды совсем близко промелькнула опять зеленая с желтыми перчатками, точно спасалась от пожилого военного врача, который спешил по ее следам... И у буфетчика, и у шмыгающих официантов, и у румын, когда они не были заняты, и у тех, кто сидел за столиками, - у всех были нагие глаза. "Природа не дает человеку подобных глаз: это - лично его изобретение, - думал Матийцев. - Мы копаем уголь, чтобы... официанты как угорелые мечутся, чтобы... румыны играют, чтобы... девицы, наконец, гуляют, чтобы... - все это вместе составляет человеческую культуру..." И еще думалось: "Нужно написать Вере, что каждый порядочный человек, в молодости по крайней мере, должен серьезно подумать о самоубийстве, а кто никогда об этом не думал, тот безусловный подлец".
      Когда снова пошел по саду Матийцев, как раз кончилось представление в театре и вышла публика. На несколько минут толпа стала густой, говорливой, потом схлынули театралы, а те, кто остались, сразу стали и проще и откровенней. Девицы красиво улыбались, поводя глазами; одна из грудастых увлекла уже длинного ротмистра с палашом; пожилой военный врач настиг уже свою зеленую и шел под руку с нею; над тремя смешливыми низенькими в белом уже свешивались близко сзади добрые тяжелые головы тех самых немцев в клеенчатых картузах; и две кормилицы с семечками шагали вперевалку по-прежнему бездумно, вполне уверенные в том, что и они дождутся, что им даже и глазами работать не нужно - зачем?
      Это было похоже на вакхический танец, и к тому же румыны что-то очень задушевное играли, какой-то вальс, построенный на южных солнечно-вечерних мотивах. И то, что для всякого человека, сколь бы ни был он одинок, есть все же вполне доступный другой человек - уличная женщина, это казалось так мудро, точно не был это презренный пережиток людской, а придумала его сама заботливая природа.
      Но становилось уже поздно - двенадцать часов, и только этим объяснил Матийцев, что одна девица в лиловом и с красным отворотом шляпки, встретившись с ним, вопросительно ему улыбнулась. Они встретились на свету фонаря, и сильно напудренное лицо показалось Матийцеву страдальчески-белым, а явно подведенные глаза измученно-веселыми - это отметило ее. И, второй раз встретившись с нею, он пригляделся к ней, а она улыбнулась открытей, и оба оглянулись друг на друга, расходясь, и он запомнил длинный овал лица и подчеркнутую красивость ее походки с легким перебором бедер и плеч. Она даже задержалась было на месте, но это почему-то оскорбило его, как бы равняло его со всеми здесь, а он был единственный. Думал о гостинице, отходя, о тихом-тихом, тишайшем номере с окнами на сонный двор, - и вдруг среди сдержанного рокота садовых разговоров истерически громкий женский вскрик:
      - Что ты сказал?.. Что ты сказал, мерзавец?.. Ты как смел меня так назва-ать?!. - И на глазах у обернувшегося Матийцева эта самая девица в лиловой накидке и красной шляпке толстым кожаным ридикюлем наотмашь ударила расфранченного какого-то безусого приказчика с круглым лицом. Толпа около них образовалась мгновенно; просто остановились и повернулись к ним все, кто гулял в саду: ведь это как бы одна общая семья была. Столпились - и вот уже на цыпочки должен был подняться Матийцев, чтобы разглядеть совершенно искаженное лицо и глаза, как у зверя, те самые глаза, что так ласково улыбнулись ему всего за полминуты перед этим.
      - Фу, гадость какая! - сказал, поморщась, Матийцев и в это искаженное лицо глядел брезгливо.
      Теперь она была противна: пудра ли с нее осыпалась, - все лицо почернело, обскуластело, подешевело, постарело... От затылков, носов и заломленных шляп кругом стало душно. Появились те самые двое околоточных и, расталкивая публику, вежливо говорили:
      - Господа, пожалуйста!.. Продолжайте свою прогулку. Не толпись!
      - Назвал! Подумаешь, штука: на-звал! - горячился около мальчик лет тринадцати. - Не назвать, вас всех перебить надо: вы людей губите!
      "Вон он как сразу такой вопрос решил, а я в нем путаюсь!.. Нет, я не современен...", - подумал Матийцев и отошел в сторону, куда едва доносился визгливый голос, все время повторявший:
      - Как же он смел меня так назвать, негодяй?
      Но когда все успокоилось и когда она села на скамью одна, и рядом с нею и справа и слева зияла только зеленая пустота садовой скамейки, Матийцев, приглядевшись и зачем-то поправив фуражку, круто и бесстыдно повернул к ней и сел рядом.
      - Ну, как вы? - неопределенно сказал он, и стало неловко.
      Но женщина поняла:
      - Ничего... что ж он... Всякий нахал смеет мне говорить это, да?
      - Вы хорошо сделали... Мне нравится.
      - Не нравится?
      - Нет, именно нравится... Хорошо, что за себя заступились. - И, взяв у нее тяжелый ридикюль, взвесил его на руке: - Вот этим самым...
      - Пожалуйста, пойдемте отсюда... Хотите? - шепнула она. - Мне здесь так неприятно: все смотрят... Проводите меня только на улицу, а там я сама...
      - Пойдемте. Вставайте, - поднялся Матийцев.
      - Есть много садов и без этого, где прилично и публика чище... Я больше сюда никогда не пойду... Вы не видали, куда этот мальчишка-негодяй ушел?.. Как он смел мне это сказать, когда я веду себя интеллигентно, никого не трогаю... не пьяная?!
      В воротах сада прошли под большим фонарем по густому слою ослепленных и упавших вниз, а здесь раздавленных толпою, черных небольших жуков. Она остановилась поглядеть: что это? - и сказала с непритворной жалостью:
      - Ах, бедные мои!
      Это понравилось Матийцеву, и, неизвестно зачем, он сказал ей:
      - Вот стоит только упасть, и тебя раздавят так же.
      - Вам стыдно со мной идти? - вдруг спросила она.
      - Нет, что вы... - Догадавшись, он взял ее под руку. Рука была худенькая, жесткая, с острым локтем - та самая рука, которая вела себя так храбро.
      В ярко освещенной кофейне, куда они зашли, почему-то приятно было Матийцеву, что она наливала ему из кофейника в стакан сама, точно подруга, что она старательно выбрала ему самую вкусную плюшку. Но он сел спиною к улице, по которой звонко шла публика, расходившаяся из сада, и она заметила это: посмотрела на него страшно тоскливо и спросила тихо (а глаза у нее, оказалось, не были подведены, они были сами по себе большие):
      - Вам стыдно со мной здесь сидеть - да?
      - Кого же мне стыдиться? - Матийцев почувствовал, что покраснел, и, смешавшись, добавил: - Я ведь даже и нездешний, я приезжий из рудника... Из Голопеевки.
      - Вы там служите?.. На должности?..
      - Да, я инженер... То есть теперь уж больше не инженер... - вспомнил и докончил по-детски: - теперь я так... - и в первый раз улыбнулся ей.
      X
      В номере гостиницы, не очень просторном, но чистом, с высоким потолком и свежей скатертью на столе, окна выходили не на двор, а на улицу.
      Женщина раздевалась медленно, итак все было ново следившему за ней Матийцеву: и сложная шнуровка ее ботинок, лакированных, модных должно быть, на очень высоких, немного сбитых каблуках, стыдливое кружево рубашки, и красные продольные вдавлины на боках от корсета.
      Теперь - без платья, без ботинок и без огромной наколки на голове она стала совсем тоненькой, маленькой, скромно, по-девичьи причесанной, только глаза большие и белые щеки оставались те же.
      Иногда глядеть на нее было как-то неловко, и он отводил глаза к окну, за которым нельзя было ничего рассмотреть.
      - Почему это так много жилок на плече? - спросил, смутно жалея, Матийцев.
      - Жилок?.. Не знаю почему... Мраморная...
      (Чуть заметно вместо "почему" вышло у нее "поцему").
      И, как бы немного дичась его, она говорила:
      - Почему-то я черная... Мать меня всегда, бывало, звала: цыганская потеряшка... "Цыганская ты моя потеряшечка!" Цыгане из задка потеряли...
      А потом, точно привыкла к нему, сказала уж шутливо:
      - Я и гадать умею: жу-жу-жу, жу-жу-жу, - папиросы Бижу...
      Ключицы у нее выдавались, и под ними нежно темнели легкие впадинки. В этих, по-вечернему неясных, линиях и пятнах было что-то схожее с виденным раньше и так любимым у Лили, и, заметив его взгляд, неотрывно ушедший в эти именно скрипично-певуче-изогнутые кости, она поежилась всем телом и спросила:
      - Я вам не нравлюсь?.. Вы любите полных?..
      - Нет, я всех люблю... всяких... - Матийцев смешался и, прижимаясь благодарно к ее плечу, шептал: - Ты теплая... и ты живая... и ты милая... - целовал ее руку правую, тоже с синими жилками, слабую и легкую, говоря: - Вот эта самая!.. - и голову с простым пробором посередине, и бледную длинную щеку... Все казалось ему, девственнику, так неслыханно волнующим, точно припал к истокам всякого земного бытия.
      Когда он спросил, как ее зовут, так испугался вдруг, зачем спросил: что, если зовут тоже Лилей? - Но ее звали Полей, и он повторял благодарно:
      - Поля... Хорошее имя: Поля...
      - Вы что так нежно обращаетесь, как будто странный?
      - Как? Я - странный? - живо отозвался Матийцев. - Что глаза у меня блестят?
      - Дда-а... и вообще... Вы кто сами?
      - Я, видишь ли... - он взял ее доверчиво за руку и посмотрел в глаза: - Завтра... нет уж, даже сегодня, а не завтра... буду совсем никто... понимаешь?.. Падаль!
      И, представив, что глаза у него теперь как-то особенно блестят и, может быть, пугают ее, Матийцев сощурился и наблюдал за нею, но она не поняла ничего; она остановилась только на слове "сегодня" и спросила:
      - А какой теперь час? Теперь уж поздно, должно быть?.. У вас есть часы?..
      Внимательно взяла в руки его часы, всегда валявшиеся у него просто в боковом кармане, и спросила:
      - Почему же ваши часы не на цепочке?
      И так мило, совсем по-детски выходило у нее вместо "ч" - "ц" и обратно: чепоцка, цасы... не грубо, а чуть-чуть, намеком: скользящие звуки, похожие на "ч" и на "ц".
      - Господи, поцти цас, - как поздно! - и заговорила о своем: - У меня есть художник знакомый, очень, очень на вас похожий, - только он выше... У него в квартире по всем, по всем стенам картины: все женщины голые... Зачем это?.. Безобразие какое!.. Он и меня уговаривал, чтобы я тоже так, ну, конечно же, я отказалась, как можно!.. Я женщина строгая, и у меня дети - двое малюток... Я их кормлю.
      И с большою тоской в голосе и со слезами, проступившими на глаза, докончила неожиданно:
      - Как же он смел, подлец, меня так назвать?.. А?.. Ведь он меня не знает?.. А квартальный мое имя и фамилию записал и составит теперь протокол... Что, если мне желтый билет дадут?
      Матийцев глядел в ее влажные глаза, гладил руку и видел, как дорога она ему, эта женщина... последняя в его жизни... Эта мысль его удивила: вот кто у него последняя, кому он может что-то сказать затаенное, кого он может ласкать, кем он сам будет обласкан... час назад ее не было, - теперь есть.
      Он так и говорил ей, обнимая:
      - Сегодня вечером я буду падаль, и ты у меня последняя... Вот странность!.. - а чтобы ее успокоить, добавлял: - Нет, желтого билета тебе не дадут, что ты выдумала? Не дадут, конечно: зачем?
      Кто она была, эта последняя женщина его, не хотелось об этом думать и спрашивать не хотелось... Хотелось только рассказать ей самое важное:
      - Вот... Что мне осталось еще сегодня?.. Отдать деньги какому-то Мирзоянцу, пятьсот рублей... (Он пощупал пакет в боковом кармане - цел ли? - не нащупал как следует, вынул его, посмотрел и положил снова в карман...) Написать два письма... или три... и все... И только всего... И как хорошо это, что так мало!.. - Потом вспомнил: - А ты знаешь, я ведь сейчас проигрался в клубе! Да, да!.. Восемьсот рублей!.. Оглянуться не дали, не больше как в полчаса обчистили какие-то гуси и спасибо не сказали...
      Он улыбался почти весело, говоря это, но когда заметил, как она глядит на него, смутился, подошел к небольшому зеркалу, висевшему над комодом, поправил волосы, галстук, провел по лицу рукой...
      - Действительно, - сказал он, - глаза у меня почему-то блестят, и вид странный, но это ничего: это от бессонницы - ты не бойся.
      Прежде Лиля тут же где-то стояла бы как призрак, если бы с ним случилось такое, как теперь, но это оказалось сильнее памяти о Лиле. Все было таким особенным и дорогим теперь в этой незнакомой женщине с теплыми, скромными, стыдящимися, домашними большими глазами, и хотелось прикасаться к ней нежно-нежно, бережно-бережно, чтобы ничем не показать ей, что он просто ей заплатит, когда она соберется уходить; и все время чувствовалась к ней какая-то благодарность, которую не выразить нельзя, а высказать почему-то стыдно, и выйдет не то. И с нею, чужой и близкой, не вспоминалось уже о тех двух или трех письмах, которые нужно писать сегодня вечером... Вот в чем была странность.
      Он думал, что не заснет до рассвета, но уснул сразу и крепко: сказалось долгое недосыпание и внезапный покой.
      ...Вот какой сон он видел.
      Зеленый сочный луг весь в росе вечерней, на нем тропинки, и поперек тропинки прямо на его пути улеглась огромная красно-пегая корова, до того огромная, что даже противно было. Он ударил ее палкой - она не поднялась, только кожа лопнула на месте удара. Потом он ударил ее еще, и опять лопнула кожа, и сколько он ни бил ее - все кожа лопалась и обвисала жирными лохмами. Наконец, когда он освирепело ударил ее по глазам, поднялась корова, и вся похудевшая вдруг - кости да кожа лохмами, вся в крови, и глаза в крови, повернулась к нему и глянула, как человек. От страха он попятился и побежал, но со всего луга поднялись точь-в-точь такие же коровы, глаза в крови и кожа лохмотьями - и когда он понял, что некуда уйти, что они ждут его, что он погиб, то от холодного ужаса проснулся и по привычке к одиночеству не скоро догадался, кто же это, весь в белом, стоит смутно посреди комнаты?.. Через момент вспомнил, где он и кто это, только не мог понять, зачем она там и что делает? Слабый свет шел из коридора через окошечко вверху дверей, и, присмотревшись, он увидел, что Поля возится тихо около стула, на который он бросил свою тужурку.
      - Ты что, Поля?
      Она отшатнулась и не сразу ответила:
      - Папиросы... Где у вас папиросы?
      - Я не курю, Поля.
      - Ах, вот как!.. Не курите?.. А у меня все вышли, и так смертельно курить захотелось!.. Ну, я воды выпью - ничего.
      Напившись, легла снова и была такая нежная и, лаская его, все говорила:
      - Какой вы красивый!
      После этого новый сон Матийцева был особенно глубок и крепок. Только перед тем, как проснуться ему, что-то померещилось легкое и плывучее, а потом почему-то насильно стали ввязываться в это легкое, неосязаемое бессвязные, навязчивые строки:
      Плочено - не плочено,
      Краса не обмолочена,
      Не от-вер-нешься!..
      Как будто стоял кто-то вроде старого николаевского солдата над ним у изголовья и все долдонил довольно браво, но одно только это, и он с ним как будто спорил, что это бессмыслица. Но строчки все поворачивались сами по себе, тяжело, как мельничные колеса на напоре, и неосязаемое вытеснили, заслонили, а сами остались: каждое слово отдельно, шершавое, ни к чему:
      Плочено - не плочено,
      Краса не обмолочена...
      "Краса, краса!.. Какая краса?" - спорил во сне Матийцев. А другой отвечал: "Краса - красная". И навязывал еще такие же глупые строки:
      Крестися - не крестись,
      Молися - не молись,
      Не о-то-бьешься!..
      А потом тут же подхватывал с подтопом очень быстро:
      Плочено - не плочено,
      Краса не обмолочена,
      Не от-вер-нешься!..
      "Позволь! Ведь все это дикая чушь!" - кричал он во сне кому-то, а кто-то этот отвечал: "Мало бы что чушь!", - разевал широченный рот до ушей черт знает зачем и неотступно вертел перед ним слова, как пестрые кубари топорной работы.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17