Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 2

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 2 - Чтение (стр. 5)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


Он вернулся к рабочему столу, потянулся рукою к телефонному аппарату и вдруг близко и явственно увидел лицо Ленина. Впервые они встретились в Лондоне — лидер большевиков пригласил его к себе. Милюков чувствовал себя скованно в крошечной комнате Ленина, его тяготил дух спартанства и тюремной, камерной, что ли, аккуратности. Ленин слушал Милюкова внимательно, взглядывал быстро, объемлюще. Не перебивал, когда Милюков критиковал статьи социал-демократов его, ленинского, направления, которые вслед за своим руководителем настойчиво повторяли тезис о скорой и неизбежной революции в России. Милюков взывал к логике, пытался доказать необходимость эволюции, анализировал тактику «шаг за шагом», говорил о действиях «на границе легальности», но не переходя этой границы. Ленин хмыкнул: «Боишься — не делай; делаешь — не бойся». Милюков предложил «столковаться». Ленин удивился: «Если вы уповаете на царя, если вы ждете демократии от Плеве

— как же мы столкуемся, Павел Николаевич? Мы говорим — работа во имя революции, вы проповедуете: «Ожидание во имя эволюции». Вы, простите за резкость, канючите; мы — требуем». Милюков тогда возразил: «Владимир Ильич, но ведь Россия не готова к безбрежной свободе! » Ленин сожалеюще посмотрел на Милюкова, ответил сухо, заканчивающе: «Свобода не принимает определений, Павел Николаевич. Или свобода, или ее отсутствие».

… Милюков назвал телефонной барышне номер, услышал голос протоколиста Витте и сказал:

— Я обсудил предложение председателя совета министров с моими коллегами. Я буду завтра в семь часов в Зимнем дворце, Григорий Федорович.

— Вас встретят у входа, — уколол секретарь. — Встретят и проведут к его высокопревосходительству.

Милюков положил трубку и подумал: «Неужели, если просить, а не требовать, всегда на „встретят и проведут“ будешь натыкаться? Неужто нельзя миром? Неужели побеждает требующий? »

Его обидела заметка в одной из газет: «Как политик Милюков сделан не из того материала, слишком привержен компромиссу, другое дело — историк, исследователь национального характера… »

Милюков подумал тогда: «А что плохого в компромиссе? Он угоден политике. Да, мы готовы на компромисс — с умным чиновником, с Витте, например. Отчего нет? Однако же на каких условиях? Дайте закон, дайте писаное право, уважайте это право, вами же данное, — столкуемся. Отмените волостных держиморд, разрешите выборные муниципалитеты, то есть первичные ячейки демократии, отмените сословные ограничения — сговоримся тогда по остальным пропозициям. „Не тот материал“ для политика… Что этот щелкопер в русском характере понимает? Как объяснить ему, что „терпение“ — особый смысл для низов, „правление“ — особый ряд для верховной власти, а „государев закон“ не уважает ни тот, кто издает его, ни те, для кого он писан… Как же в такой стране

— и без компромисса? Да, и с царем компромисс! А как же иначе? Без него анархия так разыграется, что все сметет, пустыня останется. В народе сильны царистские настроения, разве можно забывать об этом? Надо сдвинуть воз с места. Под гору сам покатится, наберет скорость. А что такое скорость? Конституция, просвещенная монархия — на этом этапе правовое государство, о большем-то и мечтать сейчас нельзя… Какой социализм в России?! Столетия его ждать — и то не дождешься… »

… Милюков посмотрел манжеты: чисты ли, — словно бы идти к Витте сейчас, а не завтра. Понял — нетерпение, прекрасное русское свойство, жажда приближения мечты, — одной ногою постоянно в дне грядущем, пропади пропадом прежнее и нынешнее, мы не британцы: те дрожат над каждой минутой, не то что днем! Старая нация, в устоявшемся живет, а устоявшемуся главное отличие — бережливое отношение ко времени, ибо оно таит в себе радость удержания бытия, а не постоянное — как у россиян — чувство тревожной неустроенности.

«Если не смогу склонить богов, двину Ахерон, адскую реку», — вспомнилось изречение древних. Именно он, Милюков, ввел в газетный обиход упоминание об Ахероне — реке революции. Цензура «Ахерон» выбросить не смела — греческий, а дошлому читателю все понятно, выучен либерал искать правду, словно блоху, между строк, интеллигент на тонкий намек дока — другой-то нации человек голову сломит и в толк не возьмет, а наш сразу очками зыркает и бороду поглаживает — готов к дискуссии…

«Если Витте окажется несговорчивым, если он станет медлить с конституцией, я двину против него Ахерон, — ясно подумал Милюков и подивился, что даже с самим собою, в мыслях, он определил социал-демократов мифической, подцензурной рекою. — Витте и дворец надо пугать угрозою революции, требовательностью Ленина. Это подвигнет Витте на создание кабинета деловых людей. Я готов принять портфель министра внутренних дел — не иначе. Если что другое — надо ждать и пугать, ждать и пугать. Ленин — это сила, и, если ошибиться в малости, он может оказаться — на какое-то, естественно, время — ведущим в революционном процессе. Долго он, понятно, не удержится, Россия — как бы он ни спорил — к демократии не готова. Видимо, это понимает Плеханов… Только постепенность, только эволюция — как противуположение Ахерону».

Милюков споткнулся даже, усмехнулся, покачал головою.

Шаг за шагом к свободе. Любая революция гибельна для России — произнес медленно, чуть ли не по слогам, снова про себя: «А ведь такое на людях не скажешь, заклеймят принадлежностью к дворцовой камарилье, „треповцем“ ославят. Господи, и отчего ж ты так несчастна, милая моему сердцу родина?!»

8

Ленин проснулся затемно еще; за окном вагона шел снег — J мягкий, не январский, а мартовский скорее, — он залепил стекло, и в купе от этого было еще темнее. Поезд тащился медленно, подолгу стоял на маленьких станциях: движение по Николаевской дороге после московского восстания еще не наладилось, поэтому и пассажиров было немного; в купе второго класса вместе с Лениным ехал штабс-капитан, страдавший от флюса.

Проводник крикливо предложил чай, распахнув по-тюремному дверь, не предупредил даже стуком, убежал, не дослушавши толком.

— Вот до чего дошли, а? — вздохнул штабс-капитан. — Анархия всегда начинается с забвения вежливости… Как думаете, сода у него есть?

— Видимо.

Штабс-капитан накинул мятый френч на чесучовую, китайского, кажется, пошива рубашку, вышел в коридор, крикнул:

— Человек! Пст! Челаэк! Живо!

Ленин прижался лбом к стеклу, закрыл глаза и сразу же вспомнил Пресню. Иван водил его по улицам утром, когда были прохожие, — не так заметны в толпе. Ленин, впрочем, мастерски изменил внешность, ушанку натягивал чуть не на глаза, щеки не брил, заросли жесткой рыжеватой щетиной — ни дать ни взять мастеровой.

Ленин просил отвести его к дому Шмита, долго разглядывал переулок, рваные выщербины на стенах домов — следы пуль и снарядов, — потом спросил:

— Вы не озадачивали себя вопросом: при каких условиях можно было победить?

— Если бы поддержал Питер, — сразу же ответил Иван и резко подернул плечами: после того, как во время митинга украли револьвер, носил теперь два, рукава поэтому были как у извозчика — закрывали пальцы, а сейчас, сопровождая постоянно Ленина, набил карманы патронами, пальто «стекало» вниз. — Если бы путиловцы смогли остановить семеновцев. Если бы у нас были пулеметы. Если бы штаб действовал, а не говорил.

— Словом, — заключил Ленин, — восстание — это наука, а науке этой мы не были учены. Так?

— Именно.

— Зачем сразу соглашаетесь? Спорьте!

— Было б с чем… Нас хлебом не корми — дай поспорить…

— Это верно, — согласился Ленин. — В маниловском прожектерстве — главная наша беда. Намечать, согласовывать, предполагать — обожаем; А наука — вещь строгая, мы в нее трудно влазим: размах, великая нация, огромная страна, порядка никогда не было, все от чувства норовили, порыв, понимаете ли… А как до дела — «не нужно было браться за оружие», не надо отталкивать либералов…

— Да, Георгий Валентинович, видно, в Швейцарии засиделся…

— Мы тоже не в Перми жили, — заметил Ленин. — В эмиграции как раз изнываешь от отсутствия практической работы…

— В чем тогда дело?

Ленин промолчал, пожал плечами: до сих пор чувствовал в себе какое-то особое, щемящее отношение к Плеханову, вмещавшееся, видимо, в одно слово, бесконечно, с детства, дорогое ему, — учитель.

… По вагонному коридору загрохотали сапожищи — жандармы, их можно определить сразу по всепозволенности походки, топают и сопят, словно в атаку поднялись. В дверь, однако, постучали вежливо.

— Войдите, — сказал Ленин.

Дверь распахнулась, заглянул унтер, за ним любопытствующе, вытягивая шеи, толпились жандармы. Ленин поправил очки (пришлось заказать с тяжелой оправой, Красин считает, что именно такие меняют выражение лица, «размывают, — Ленину это запомнилось, — глаза»), строго спросил:

— В чем дело?

— Документ извольте.

Ленин протянул паспорт. Красин перед отъездом сказал, что «бумага» вполне надежна, в «работе еще не была».

Унтер оглядел купе; взгляд его цепляюще остановился на непочатом штофе зубровки — штабс-капитан велел «челаэку» купить в Клину, в буфете первого класса, боялся, что не сможет уснуть из-за флюса. Ленин заметил, как унтер осторожно, интересуясь, тронул пальцами красный, потертый плюш дивана. Здесь, во втором классе, — тихие, в кулак кашляют. Каковы-то они в первом? Наверное, не решаются входить, чувствуют себя с господами неуверенно. Подумалось: надо бы наших отправлять по стране и за границу в первом классе, меньше риска, деньги пока есть, Горький крепко выручил…

Унтер козырнул, выбросив пальцы из кулака, пожелал доброго пути, прокашлялся трубно, смущенно, видимо ждал, что поднесут.

… Горький. К этому человеку Ленин тоже испытывал особое чувство: внутри теплело; смотрел на него с гордостью, слушал изумленно; в неловких, но чрезвычайно объемных фразах ощущал постоянное присутствие образной мысли.

После возвращения из эмиграции Ленин пришел в редакцию большевистской «Новой жизни». Договор на издание газеты заключил поэт Николай Минский; Горький полагал, что большевикам не удастся получить легальное право на печатание своего центрального органа в цензурном комитете, и назвал кандидатуру — поэт был популярен и легок. Минский, заключив договор, весь день вместе с Гиппиус и Тэффи осматривал помещения, сдававшиеся под конторы; Зинаида Николаевна Гиппиус — во вкусе не откажешь — присмотрела на углу Невского и Фонтанки роскошные, с лепными потолками и огромными итальянскими окнами апартаменты. Наняли швейцара Гришу, старца с окладистой бородой, сшили ему красную ливрею — намекнули на цвет газеты; большевистскому редактору Румянцеву положили немыслимый оклад.

Первый номер разошелся тиражом громадным — за шестьдесят тысяч экземпляров; вечером газета стоила пятьдесят копеек вместо трех; в приложении был напечатан устав и программа партии — впервые легально.

Минский по этому случаю закатил банкет; пришли Горький, Красин, Боровский, Лядов, Литвинов, Богданов; Гиппиус привезла своих, — поэты были нечесаны, в невероятного цвета костюмах; дамы декольтированы. Мартын Лядов смотрел на них с ужасом. Поэты, узнав от Горького, что Литвинов дерзко бежал из затвора, обступили, затискали вопросами; Тэффи не скрывала слез. Минский поднял высокий хрустальный бокал с финьшампанем за «его величество рабочий класс! ». Гиппиус прочитала стихи: «Страшное, грубое, липкое, грязное, жестко-тупое, всегда безобразное, медленно-рвущее, мелко-нечестное, скользкое, стыдное, низкое, темное, явно-довольное, тайно-блудливое, плоско-смешное и тошно-трусливое, вязко, болотно и тинно-застойное, жизни и смерти равно недостойное, рабское, хамское, гнойное, черное, изредка серое, в сером упорное. Но жалоб не надо, что радости в плаче, я верю, я верю, все будет иначе! » Поэты восторженно целовали ее, шептали про гениальность; разойдясь по углам, презрительно усмехались: «дамский классицизм».

… Ленин прошел апартаменты по привычке стремительно. Румянцев, фактически главный редактор, едва за ним поспевал, приговаривая «легализуемся», обегая Ленина, распахивал двери, знакомил с секретаршами в пенсне и репортерами — все в английских клетчатых пиджаках, будто в униформах, сосут трубки.

Вернулись в редакторский кабинет; стола не было, Гиппиус купила секретер карельской березы с инкрустацией на охотничьи сюжеты — павловский стиль, восемнадцатый век. Горький устроился на широком, в пол-аршина, подоконнике, просматривал гранки. Ленин подошел к нему вплотную — затылок на уровне подбородка; поднялся на мыски, сунул руки глубоко в карманы, словно замерз, хотел согреться:

— Алексей Максимович, рассказывают, что товарищ Румянцев после кофе сигары стал спрашивать в ресторанах — главный редактор, понятное дело, но вы-то, вы! Товарищ Румянцев снискал себе славу как блистательный земский статистик, он интеллигент в третьем колене, но вы-то, Алексей Максимович, вы себя вспомните! Неужели вам ловко чувствовалось в подобного рода кабинетах, где столов нет, а сплошные гнутости, когда вы свои первые рассказы приносили?! Кто из рабочих в эти апартаменты придет?! Здесь же швейцар дверь распахивает, Алексей Максимович!

Договор с Минским расторгли, репортеров «в клетку» рассчитали, швейцара пристроили в ресторан «Вена» — помогли старые связи с распорядителем, сочувствовал партии, только после этого пригласили рабочих, предложили самим писать заметки в газету…

Ленин тогда пришел в редакцию вечером: задержался на заседании боевой группы ЦК, изучая материалы о положении в Кронштадте. Заглянул в комнату, где Румянцев рассадил за столом рабочих: двух молодых парней и девушку, синеглазую, веснушчатую, волосы будто лен.

— Ну, как работа? — спросил Ленин.

Один из рабочих — кочегар с Ижорского завода Василий Ниточкин — хмуро ответил:

— Не наша это работа. Сидим, потеем, а слова не складываются.

Ленин подвинул стул к тому столу, за которым расположился Ниточкин, спросил:

— Вы позволите посмотреть вашу корреспонденцию?

— Так вот она, открыто лежит.

— Некоторые товарищи, — пояснил Ленин, — если к ним через плечо заглядывать, не могут работать.

— Работать? — переспросил Ниточкин. — Работают, уважаемый товарищ, в цеху; здесь, в тепле, — не работа, отдых.

— Читаете много?

— Как научился грамоте — много.

— Сколько классов окончили?

— Гапоновский народный дом посещал, там учили…

— Какие книги любите?

— Политического содержания, про социальную революцию.

— Ну, это понятное дело, — согласился Ленин, — а вот, к примеру, Пушкина, Некрасова читать не приходилось?

— «Кому на Руси жить хорошо» — книга хорошая, правдивая, и хотя в рифму, но положение сельского пролетариата верно показывает.

Ленин чуть улыбнулся:

— Как думаете, Некрасову было трудно работать свою книгу?

— Так то ж книга, а нам предложено написать об хозяевах. А что про них рассказывать — змеи, нелюди.

Ленин подвинул лист бумаги, исписанный Ниточкиным наполовину. Быстро пробежал: «Эксплуататоры наемного труда, слуги Царизма, сосут кровь из рабочего люда… »

— Это вы верно, — сказал Ленин, — только это неинтересно, это общие слова. Вы извините, что я так, но нам ведь правду следует друг другу говорить, льстить негоже… Ну-ка, вспомните, пожалуйста, что вас особенно восстановило против хозяев?

— Меня лично?

— Именно так. Только лично. В газету надо из себя писать, Про себя, про то, что знаете.

— Ну, если про меня, тогда… — Ниточкин задумался, потом удивленно поглядел на товарищей. Девушка подсказала:

— Ты об миноносце расскажи…

— Об этом не пропечатаешь, — откликнулся Ниточкин.

— А почему нет? — спросил Ленин, устроившись поудобнее возле стола.

— Да там сраму много, — ответил Ниточкин. — Словом, приехал к нам капитан с адмиралами миноносец принимать. Война еще шла, японец лупцует, ну, гнали мы, ясное дело, работали поверх смены, помощь своим-то надо оказать… Да… Ходил этот капитан с адмиралами, лазал по кораблю, а потом говорит: миноносец не приму, потому как в моей каюте иллюминаторы малы, солнца к обеду не будет, и писсюар не фарфоровый, и очко на толчке бархатом не обтянуто, — очень об заднице капитан тревожился, только чтоб на бархат для облегчения нужды садиться. И ведь не принял. Неделю мы иллюминаторы ему рубили, всю конструкцию меняли, потом писсюар ждали две недели, пока-то из Бельгии привезут, своих нет…

Ленин слушал с закаменевшим лицом, от гнева даже глаза закрыл. Потом, кашлянув, поинтересовался:

— Фамилию капитана помните?

— Как же не помнить — помню. Егоров.

— Вы сейчас рассказали, товарищ, настоящую корреспонденцию, — сказал Ленин. — Именно такие нам и нужны. Но писать труднее, чем говорить. Многие позволяют себе барственное отношение к труду литератора: «Разве это работа, пиши себе, да и только». Писать в газету — это профессия, трудная, ответственная. Но литератор никогда не сможет рассказать так, как рассказали вы, да и знать, видимо, этого он не может — не пустят его по миноносцу лазать… Но литератор может помочь вам, понимаете? Только поменьше общих слов вроде «эксплуататоры, слуги царизма», побольше интересных фактов. Скучная газета — никчемная газета, а газета без правды попросту вредна.

… Перрон Ленин прошел вместе с штабс-капитаном — тот сам тащил баул, бормотал под нос ругательства:

— Власть, если она не может цыкнуть, — не власть… Распустили чернь, низвергли порядок, трусы, либералы, нагайки соромятся…

Ленин шел молча, отмечая про себя множество филеров — буравили глазами пассажиров.

«Кого-то ищут, — понял Ленин. — Вылезли из нор… А может быть, что-то случилось? Кого они так старательно высматривают? »

Высматривали его, Ленина.

… Началось все позавчера днем, когда на стол председателя совета министров Витте была положена новая газета «Молодая Россия», первый ее номер со статьей Н. Ленина — «Рабочая партия и ее задачи при современном положении». Витте сначала обратил внимание лишь на подчеркнутые строки, но их было так много, этих подчеркиваний, что он прочитал всю статью целиком. Прочел — и головой затряс: не пригрезилось ли, как возможно такое?! Просмотрел еще раз, медленно, словно разглядывал запрещенное.

«Никто, даже „Новое Время“, — читал Витте, — не верит правительственной похвальбе о немедленном подавлении в зародыше всякого нового активного выступления. Никто не сомневается в том, что гигантский горючий материал, крестьянство, вспыхнет настоящим образом лишь к весне. Никто не верит тому, чтобы правительство искренне хотело созвать Думу и могло созвать ее при старой системе репрессий, волокиты, канцелярщины, бесправия и темноты… Кризис не только не разрешен, напротив, он расширен и обострен московской „победой“.

Пусть же ясно встанут перед рабочей партией ее задачи. Долой конституционные иллюзии!»

Витте отодвинул газету» от себя осторожно, долго сидел в раздумье, рисовал профили бородатых старцев на маленьких квадратиках мелованной бумаги, потом вызвал секретаря, Григория Федоровича Ракова, поинтересовался:

— Кто еще читал это?

— Все, Сергей Юльевич.

— Скрытое ликование конечно же царствует в канцелярии?

— О да…

— Давно ли вернулся этот Ленин?

— Положительно не знаю, Сергей Юльевич. Злой, видимо, социалист-революционер. Витте поморщился:

— Он социал-демократ… Ну, и что прикажете делать? Вам-то кто положил оттиск?

— Когда я пришел, газета уже лежала на моем столе.

— Со всех сторон ведь, а? Со всех сторон шпильки, — вздохнул Витте. — Потребовать ареста редактора газеты и Ленина? Этого только и ждут скандалисты из «Биржевки»…

— Не сочтете ли целесообразным, ваше высокопревосходительство, поручить мне отправить газету на благоусмотрение Петра Николаевича? — осторожно предложил Раков. — Министр внутренних дел, я убежден, предпримет свои шаги.

Витте пожал плечами:

— Понятно, что не в синод надобно отправлять… Помолотил пальцами по столу, взял красный карандаш, поставил напротив статьи огромный вопросительный знак:

— Вот эдак-то будет верно, а?

… Пусть Дурново распорядится, пусть покажет себя, а то все ездит к экс-диктатору Трепову в Царское Село и слезы льет, жалуется на его, Витте, либерализм и на безволие министра юстиции Акимова. Вот и покажите, Петр Николаевич, как надобно поступать в условиях свободы слова и печати, дарованной высочайшим манифестом семнадцатого октября! Вот и покажите, как надобно блюсти закон и корчевать смуту.

Дурново, прочитав статью Ленина, написал на полях: «Директору департамента полиции Эм. Ив. Вуичу. Н. Ленина и редактора Лесневского арестовать немедленно! » Хватит, больше терпеть не намерены, будем руки ломать — или мы им, или они нам.

Гофмейстер Эммануил Иванович Вуич был не просто знатного дворянского рода; Вуичи считались неким средоточием силы в Петербурге, силы, естественно, не решающей, но решения во многом определявшей. Старший брат Василий был женат на Софье Евреиновой — интеллигентность и богатство; Николай, сенатор, счастливо жил с дочерью покойного министра Вячеслава Константиновича Плеве — власть, знание поворотов; Александр состоял при дворе принца Евгения Максимовича Ольденбургского

— поддержка Царского Села.

Ознакомившись со статьей Ленина, гофмейстер вызвал к себе полковника Глазова.

— Глеб Витальевич, голубчик, — сказал ласково, пригласив полковника сесть, — вы мне докладывали, что по ликвидации в Варшаве склада с нелегальщиной было захвачено особенно много социал-демократических брошюр… Я запамятовал, вы называли мне фамилию наиболее читаемого публициста…

— Ленин, видимо.

— А Плеханов?

— Ленин из молодых, крепок и рапирен — говоря языком бель летр… Но в Варшаве-то его особенно широко распространяют, потому что секретарь польского ЦК Феликс Дзержинский — давний поклонник Ленина, здесь, так сказать, личные симпатии.

— Ну, в польских делах вы дока, Глеб Витальевич, я и в них не понаторел еще. А Лениным, случаем, не занимались?

Вуич знал, что Глазов занимался всем. Он метил, и вообще-то имел на это право: интеллигент, смел, в профессии отменен. В охранке не было принято отдавать свои материалы кому бы то ни было, даже начальству, но Глазов, по мнению Вуича, должен был понимать, что лишь своей постоянной нужностью он добьется необходимого в карьерном росте патронажа.

— Я готов доложить мою подборку по Ленину, — сухо ответил Глазов, подавать себя умел, — но я не хочу, чтобы мои коллеги, занимающиеся непосредственно социал-демократией, были на меня в обиде…

— Есть прелестная новелла, Глеб Витальевич… Некий министр мечтал узнать от могущественного лорда-канцлера, кто будет венценосным преемником больного короля. Лорд-канцлер спросил министра: «Вы умеете хранить тайну? » Тот, обрадованный, ответил: «Конечно! » И лорд-канцлер сказал: «Я — тоже».

Глазов посмеялся вместе с Вуичем, спросил разрешения покинуть кабинет, отсутствовал не более десяти минут и вернулся с папкой, набитой вырезками из газет, одними лишь вырезками — ни рапортов агентуры, ни перлюстрации корреспонденции. Глазов угадал взгляд Вуича:

— Здесь — главное, Эммануил Иванович. Я хочу обратить ваше внимание на те статьи, которые Ленин опубликовал, приехав в Россию из эмиграции. Он восьмого ноября приехал, а уже через два дня «Новая жизнь» начала публиковать его очерк «О реорганизации партии». Через четыре дня он напечатал там же «Пролетариат и крестьянство». Через пять — «Партийная организация и партийная литература». Через восемь — «Войско и революция». Через тринадцать — «Умирающее самодержавие и новые органы народной власти». Через пятнадцать, — монотонно, где-то даже ликующе продолжал Глазов, — «Социализм и анархизм». Через двадцать пять — «Социализм и религия». Вы вправе спросить меня, отчего я вычленил именно эти семь работ, Эммануил Иванович…

Вуич поломал глазовскую въедливую монотонность:

— Оттого, что это — программа, я достаточно внимательно слушал вас…

— Изволите ознакомиться с выжимками?

— Бог с ними… Ваши соображения? — несколько раздраженно спросил Вуич.

— Соображения я высказал, Эммануил Иванович… Что же касается предложений, то они сводятся к тому, чтобы — по возможности массово — изъять социал-демократов большевистского направления, ликвидировать их опорные базы…

— Что вы, право, в большевиков уперлись, Глеб Витальевич?! Меньшевики лучше, по-вашему? Плеханов с Аксельродом союзники нам?!

— Плеханов с Аксельродом нам не союзники, а враги, но они устали, Эммануил Иванович, они старые люди, прожившие жизнь в эмиграции. Им легче принять Думу, высочайший манифест, эволюцию, предложенную государем. Они хотят жить без филерского наблюдения, они хотят выступать с думской трибуны, они ведь с Бебелем дружны, с депутатом рейхстага Бебелем, с тем Бебелем, который заседает в одном зале и с кайзером и канцлером Бюловом.

— Нет, нет, Глеб Витальевич, вы сами напугались и меня желаете напугать… Ленин… Я понимаю — Милюков, его Россия знает, тоже ведь не сахар, тоже против нас пописывает; Гучков, хоть и наш, а кусается; понимаю — Чернов с Гоцем: террор, плащ и кинжал, студенты хлопают. Но Ленин? Нет, Глеб Витальевич, нет!

— Позвольте не согласиться, Эммануил Иванович… Мы эдак уподобимся тем, кто Чехова чуть не до смерти к юмористам приписывал, а Горького рассматривал как салонное украшение, босяцкого хама. Мы, увы, считаемся лишь с теми, кого сами же и создаем… А коли создалось само по себе, без нашей помощи? Мы слишком подчиняем себя очевидностям, сиюминутности, а ну — вдаль заглянуть в завтра?

— Поэты смотрят «в завтра», Глеб Витальевич, нам бы «сегодня» охватить, вот бы сейчас управиться…

— Мне, видимо, разумнее согласиться, дабы не потерять вашего ко мне постоянного благорасположения, однако позволю заметить: я одинок, я не тревожусь по завтрашнему дню, а у вас семья, внучки у вас. Я поднял дела из архива, Эмманул Иванович, двадцатилетней давности дела… Так ведь там про Плеханова писали в положительных тонах, как про человека, который выступает против злоумышленников от народовольческого террора… Мы ведь тогда «Коммунистического манифеста» не страшились, полагая, что сие — средство для шельмования «Черного передела»… Если не уловить вначале — потом не охватишь, Эммануил Иванович, потом только регистрировать придется, регистрировать и просить у премьера войско — полиция не удержит.

— Ну хорошо, составьте предложение, — сказал Вуич.

— Предложение готово, — ответил Глазов и достал, будто фокусник, из вороха вырезок лист бумаги с напечатанным машинописным текстом: фамилия Глазова там не значилась, подписать документ следовало Вуичу.

Эммануил Иванович раздраженно пробежал текст. При этом размышлял: «Все об истории думают, о своей в ней роли… Работали б злее, не надо было б про историю-то думать, она крутых помнит, крутых и рисковых».

Документ тем не менее подписал и сразу же отправил с нарочным в судебную палату, прокурору: «Немедленно арестовать Ульянова-Ленина Владимира Ильича, осмелившегося напечатать и распространить прямой призыв к вооруженному восстанию». Также было предписано арестовать редактора «Молодой России» Лесневского.

… Именно поэтому филеры дежурили на вокзалах в «Вольном экономическом обществе» и Технологическом институте, где особенно часто встречались большевики. Однако на фотографиях Ленина, розданных им, был человек с аккуратно подстриженными усами, с маленькой бородкой, не могли же они думать, что мастеровой, квалифицированный, судя по барашковой шали, в больших очках, заросший рыжеватой щетиной, в ушанке, низко надвинутой на ши-шкастый, крутой лоб, и есть тот самый государственный преступник, которого предписано немедленно заарестовать и доставить на Гороховскую.

… Квартиру на Надеждинской пасли, — наметанный глаз определил сразу: «гороховые пальто» мешали дворникам, угощали папиросками, алчуще выспрашивая сплетни.

Ленин сменил пролетку — благо, багажа нет, портфельчик с рубашкой и несессером, никакого подозрения у кучера, — отправился на Фонтанку: возле газеты тоже топали.

«Свобода, — подумал он, — прекрасная российская свобода, пожалованная государем. Ничего другого не ждал, а все равно обидно. Я-то перетерплю, а вот иные могут не выдержать; Георгий Валентинович пролетки менять не станет. А мне еще и по проходным придется побегать, на Пантелеймоновской прекрасный двор, любой пинкертон отстанет».

Поднял голову, снял очки, начал ловить языком снег: пушинки были мягкие, мгновенный холод сменялся теплом.

«А все равно Россия! — Радость поднялась в нем неожиданно. — Все равно дома!»

На конспиративной квартире его встретила дочь хозяйки, приложила палец к губам:

— Тише, товарищ Петров, тише, там какой-то тип пришел, по виду явный барин, но назвал пароль… Посмотрите в скважину — не шпик ли.

Ленин на цыпочках прошел к двери, опустился на колени: у стола, просматривая газету, сидел член ЦК Румянцев — борода расчесана у парикмахера, костюм серый, в искорку; квадратный галстук, высокий, по последнему венскому фасону, воротничок.

Ленин поднялся, шепнул девушке: «Наш», распахнул дверь.

— Дозвольте, хозяин-барин?

Румянцев вздрогнул; не поздоровался даже, выпалил:

— Вас начали искать, Владимир Ильич!

— «Начали»? Мне сдается, не прекращали. Что нового, рассказывайте.

— Нет, вы поймите: «Новая жизнь» блокирована филерами, за Красиным и Литвиновым топают постоянно, я с трудом оторвался.

— Но оторвались же. — Ленин начал раздражаться. — Вы ждали, что нас будут встречать цветами?

— Владимир Ильич, ночью арестовали Лесневского…

Лицо Ленина сразу же изменилось, обозначились морщины.

— Ему уже предъявлено обвинение?

— Да.

— Надо немедленно добиться его освобождения.

— Подскажите как? — ответил Румянцев хмуро. — Залог полиция отказалась принять, они, видимо, будут готовить процесс… Вообще по нынешней обстановке следовало бы вам чуть смягчить тон выступлений…

Ленин изумился:

— Что значит смягчить? Я не совсем вас понимаю. Исключить определения вроде «разлагающееся самодержавие»? «Черносотенцы»? «Министр-клоун»? Тогда рабочие вывезут нас на тачке, и правильно поступят. Смягчают дипломаты. А мы не дипломаты, мы — партия класса, нам следует обнажать существо вопроса, мы обязаны говорить всё обо всем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26