Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 1

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 1 - Чтение (стр. 29)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


Утром Дзержинский от неожиданности замер, увидав в «арестантской хате» Юзефа Красовского, из боевой группы: тот пришел в одежде булочника и сбросил со спины мешок с хлебом.

— Сбегайтесь, арестантики, — шумел он, — буханочка ситного две копейки, прямо с пода, корочка прижарена!

Подвинувшись к Дзержинскому, быстро шепнул:

— В Варшаве демонстрации. Здесь — тоже. Я сниму мою одежду, мукой измажешь лицо, уходи вместо меня…

— Я никуда не уйду. Я не могу бросить товарищей.

— Людей соберешь, сделаешь налет, отобьете всех нас.

— Нет. Не надо. Все равно это не надолго.

— Юзеф, таково мнение комитета — тебе надо уходить!

Унтер вошел в комнату, прикрикнул:

— Пекарь! Деньги взял, ноги — салазкой, пшел! Давай-давай, пока не вытолкал! «ЗАПИСКА ПОМОЩНИКА НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ПО ОХРАНЕНИЮ ПОРЯДКА И ОБЩЕСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ В Г. ВАРШАВЕ. Июля 30 дня 1905 г. г. Варшава. Читал Зам. Варшавского Обер-полицмейстера полковник А. МЕЙСНЕР. ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ГОСПОДИНУ ДИРЕКТОРУ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ. СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО В дополнение записки от 26-го сего июля за №4002 имею честь доложить Вашему Превосходительству, что один из задержанных на сходке, указанный в приложенном к той же записке списке, назвавшийся Яном Эдмундовым Кржечковским, на самом деле оказался Феликсом Эдмундовым Дзержинским, розыскиваемым циркуляром Департамента Полиции от 1 июля 1902 г. за №4426. Ротмистр Сушков». «А. Э. Булгак X павильон Варшавской цитадели. 5 сентября 1905 г. Моя Альдонусь, не думай о свидании со мной в тюрьме. Не люблю я свиданий через решетку, при свидетелях, следящих за движением каждого мускула на лице. Такие свидания — это только мука и издевательство над человеческими чувствами, и поэтому специально приезжать не стоит. Увидимся при других обстоятельствах. Ваш Феликс».

<p>15</p>

Полковник Глазов долго рассматривал лицо Дзержинского, курил медленно, тяжело, со вкусом затягиваясь папиросой, искрошенной чуть не до половины, беседу никак не начинал — выдерживал арестанта.

Дзержинского эти жандармские штучки не волновали, он уже привык за две отсидки к «номерам» всякого рода, поэтому начала допроса ждал спокойно, прислушиваясь к гомонливому переклику воробьев, к капели в водосточных трубах: только-только прошел дождь с грозой, и в воздухе пахло особой прозрачной свежестью — такая только весной бывает, летом

— в редкость.

— Феликс Эдмундович, как с легкими? — спросил наконец Глазов. — По-прежнему страдаете или швейцарский отдых сказался положительно?

— Ян Эдмундович, — поправил его Дзержинский. — Вы спутали мое имя.

— Да будет вам. Я ведь ровно как три года этой встречи жду. Очень жду, очень. Но если хотите поиграться, извольте: Ян Эдмундович.

Глазов затушил папироску, достал из стола газеты — «Биржевые ведомости», «Русь», «Искру», «Червоны Штандар», «Вперед», подвинул их Дзержинскому:

— Изголодались в камере без новостей? Почитайте, а я пока спрошу нам чая.

Он выглянул в коридор, крикнул унтера:

— Два богдановских чая и сушек.

— Богдановского не подвозят ноне, ваше высокоблагородие, — откликнулся унтер, — только китайский, с жасминной вонью.

— Ну, подай какой есть.

— Я спрошу, — может, еще воды не накипятили.

— Спроси, милейший, спроси, только поворачивайся, не стой увальнем.

Вернувшись к столу, Глазов снова уютно устроился в кресле и картинно вытянул длинные, тонкие в лодыжках ноги.

— Бордель в стране полнейший, — углубившись в работу с ногтями (снова перламутровый ножичек, дамский, игрушечка, а не ножичек), заметил Глазов, — порядка никакого, каждый тянет к себе, каждый верует в свою правоту, а страна идет к хаосу, скоро кормить людей будет нечем.

— Кто виноват? — не отрываясь от газеты, спросил Дзержинский.

— Мы, — вздохнул Глазов. — Мы, Ян Эдмундович, мы.

— Полиция?

— Полиция — частность. «Мы» — я имею в виду власть предержащие. Молодая государственность: после великих-то реформ Александра Второго сорок пять лет всего прошло, сорок пять. Это ли срок для истории? А потом наш общинный, врожденный консерватизм — думаете, в шестидесятых годах не было оппозиции реформе? Ого! На этом Тургенев обессмертил себя.

— Он себя обессмертил уже в «Записках охотника».

— Ну, то крепостничество, там легко себя было обессмертить: скажи, что Салтычиха, которая мужичков порет, ведьма и мразь, — вот ты уже и занесен на скрижали, вот ты борец и трибун, правдолюбец. Сейчас — труднее. Сейчас вроде бы и позволено — да нельзя! Считаете — власть запрещает? Нет. Запрещают те, что насквозь прогнили, замшели, всякого рода дремучие генералы и сенаторы, которые начинали править еще до реформ, а пришлось приспосабливаться к пореформенному периоду. Думаете

— легко им? Конечно, трудно. Вот они новые времена-то и начали, словно кафтан, на себя примерять, вместо того, чтобы самим к новым временам примериться. Но, — почувствовав возможное возражение Дзержинского, полковник поднял голову, — сие невозможно, согласен: Энгельсову диалектику благодаря вам одолел. Что прикажете нам делать? Нам, новой формации, которой трудно биться со стариками? Думаете, в глубине души я вас не благодарю? Вас, социалистов? Ого, еще как благодарю! Вы, именно вы, взрыхлили почву для нас, для новой волны. Критиканствовать легко, а вот как быть с позитивной программой? Что предложить к действию?

— «Освобождения» у вас нет? — рассеянно спросил Дзержинский: было видно, что он увлечен чтением, Глазова почти не слушал.

— «Освобождения»? — полковник оторвал глаза от ногтей, мельком глянул на арестанта, полез в ящик, перебрал все газеты. — Увы, нет. Но я скажу, чтоб доставили.

Пришел унтер, щелкнув каблуками, замер у порога с подносом в руке.

— Да, да, прошу, — сказал Глазов. — И лимон принес? Ну молодец, Шарашников, ну умница.

— Рады стараться, ваш высокродь…

— Не «ваш родь», а «Глеб Витальевич», сколько раз говорить! Глазов

— помнишь, а Глеб Витальевич трудно задолбить?

Глазов назвал свою фамилию не случайно: Дзержинский должен был запомнить слова покойного Ноттена о «хорошем полицейском».

Дзержинский вспомнил.

Когда унтер вышел, полковник продолжал:

— А с ними, думаете, не трудно, с младшими чинами? Им вдолбили в голову, что вы супостаты, что тащить вас надобно и не пущать, — поди-ка выбей это из него, поди-ка докажи ему, что вы хоть и арестант, но прежде всего человек! Начнешь доказывать — а он донос накатает губернатору. Угощайтесь, пожалуйста, чаем Феликс… Ян Эдмундович.

— Спасибо.

— И обязательно обваляйте лимон в сахарной пудре. Говорят лимон крайне важен для тех, кто занят умственным трудом…

— Я не очень понимаю, каков предмет нашей беседы? — спросил Дзержинский, переворачивая страницу газеты. — Вы меня извините? — он поднял глаза на полковника. — Действительно, я изголодался без новостей.

— Пожалуйста, пожалуйста, у нас время есть, — Глазов теперь смотрел на Дзержинского неотрывно, и тот, читая, чувствовал, как на него смотрел полковник.

Зазвонил телефон, и Дзержинский не сразу понял, что это за странный звук, — в тюрьме быстро отвыкаешь от всего того, что связывает с волей; телефон — одно из проявлений свободы; снял трубку и говори, сколько душе угодно.

— Слушаю. Добрый день. Спасибо. Великолепно. Немного. Хорошо. Когда? В пять. Договорились. До свидания.

Дзержинский отложил газеты, осторожно прижал их к столу ладонью:

— Благодарю вас, господин Глазов.

— Ну, какие пустяки. Рад, что хоть эту любезность мог вам оказать.

— Какие-нибудь вопросы ко мне будут?

— Вопросы? — переспросил Глазов. — Да их тьма. Но вы, видимо, откажетесь отвечать.

— Конечно.

— Я так и думал. Нет, нет, я понимаю вашу позицию: с жандармами говорить, что воду в ступе толочь. Я сам пришел сюда из армии, из пехоты. Я, как и вы, из дворян, отец земец. Поместье рушилось, семье надо было помогать, в армии оклад содержания — восемьдесят пять был, а здесь — сто двадцать. Как-никак — семь коров в месяц, — усмехнулся Глазов, — ну и перешел. Да… Перейти-то перешел, а как отсюда выскочить — самому богу известно. Вот и стараюсь приносить пользу процессу постепенного прогресса.

— «Постепенный прогресс», — Дзержинский усмехнулся. — Это — как?

— Я пытался излагать, но вы были увлечены чтением.

— Кое-что я слышал.

— Я заметил.

— «Процесс постепенного прогресса», — повторил Дзержинский и с заинтересованной жалостью посмотрел на Глазова.

— Именно так и никак иначе, Ян Эдмундович. Иначе в России начнется хаос, и никто с ним не совладает. Вы смотрите на Россию с точки зрения теории, созданной Марксом, а мне приходится видеть изнанку жизни, мне приходится деньги платить вашим товарищам, которые привозят сведения про то, над чем работают Плеханов, Ленин, Роза Люксембург, Тышка. Прогресс невозможен без меня, без вас, но пуще — без террора, проводимого товарищами социалистами-революционерами. Да, да, именно так — террор будоражит массы по-настоящему, а не химерически: «поговорили — разошлись».

— Чего ж вы тогда меня посадили? Я ведь тоже — «поговорил — разошелся».

Глазов вздохнул:

— Надо было чуть раньше расходиться, Ян Эдмундович, чуть раньше. Прежде чем я кое-что вам открою, хочу закончить: напрасно вы с таким недоверием отнеслись к моим словам о борьбе старых монстров с нами, с новой волной.

— Отчего же? Я отнесся к вашим словам с должным доверием. Но ведь и вы, новая волна, властвуете ради власти, господин Глазов, и вы, новая волна, не можете через себя прыгнуть. Я отвлекаюсь от полиции — этот институт паразитический, не сердитесь на правду, ладно? Вы ж ничего не производите, но всё можете и получаете семь коров в месяц, а мужику-трудяге, чтоб собрать на одну корову, надо год корпеть кровавым потом.

— «Корпеть кровавым потом» не по-русски, господин Дзержинский.

— Кржечковский.

— Простите. Тем не менее — не по-русски.

— Так я поляк…

— Но подданный Российской империи?

— Пока что.

— Всегда будете.

— Заблуждаетесь.

— Убежден. На ближайшее обозримое столетие в России — при том или ином отклонении от царствующей тупости — будет то, что есть.

— Испрашиваете у Санкт-Петербурга позволения на подобные вольности в разговоре с арестантом? Или — на свой страх и риск?

— Сам. Я всегда полагаюсь на себя — как говорится, волк среди волков… Какие-нибудь просьбы?

— Нет.

— Жалобы?

— Нет.

— Письмо хотите через меня передать Альдоне Эдмундовне?

— Я отправлю письма в установленном порядке.

— Склонять вас к сотрудничеству — глупо, я отдаю себе в этом отчет…

— Очень хорошо.

— Я не закончил.

— Простите.

— Склонять вас глупо, но хочу спросить: зачем же ваши люди Ноттена уконтрапупили, а? Ну Гуровская, ну Шевяков — все понимаю. Ноттена зачем?

— Я не думал, что вы столь быстро скатитесь в провокацию — такой, казалось, интеллигентный человек…

— Это ведь я не в обвинение вам: доказательств нет. Были б доказательства — сразу на виселицу. Это я просто так, в порядке интереса. Но я со временем докажу, что Ноттена с Гуровской и Шевяковым вы убили. Докажу.

— Вы что, пугаете меня? Зачем? Вы достаточно хорошо знаете мою биографию, справки у вас на меня лежат, рапорты, доносы…

— Агентурные сводки, — уточнил Глазов.

— Прокурору я сказал то, что могу повторить вам: литература — моя, ответственность за нее несу один я, людей, которых вы задержали вместе со мной, вижу в первый раз, адрес свой не назову.

— Четыре человека из тридцати шести уже назвали вас, Феликс Эдмундович. И ваш адрес. Это лишь начало. Назовут больше.

— Поучатся в тюрьме — вперед называть не станут. Они ж еще нашей школы не прошли. Тюрьма — хороший университет для революционера.

— Их развратят в тюрьме, Феликс Эдмундович. Мы развратим. Кому предложим свободу, кому посулим деньги, кого переубедим.

— Я не терплю, когда при мне оскорбляют друзей.

— Это я знаю. Вы-то — один такой. Гуровских — больше.

— Гуровские появляются оттого, что есть вы. Они — порождение вашей системы. Жертвы, если хотите. Но вы захлебнетесь тем, что сами плодите.

— Что мы плодим? — устало поинтересовался Глазов. — Глупость мы плодим.

— Если бы. Глупость — простительна. Объяснима, во всяком случае. Вы плодите провокацию, а это, в конечном счете, процесс неуправляемый. Те листовки, которые вы позволяли печатать Гуровской в ее типографии, сохранились в домах тысяч рабочих. Ликвидировали вы десять наших товарищей, а тысячи появились. Они-то не знают, что часть листовок под вашим контролем печаталась, — текст все равно был наш. Как бы вы нас ни казнили, процесс необратим: слово уже пошло по стране, слово не остановишь, это вам не террорист с бомбой — тех единицы, нас — легион.

— Тоже верно… Но я вашу убежденность буду изнутри разрушать, Феликс Эдмундович. Вы постепенно перестанете верить окружающим, потому что время от времени будет открываться вам: тот «товарищ» — с нами, другой — с нами и — третий тоже. Вы совершенно правы, процесс необратим, но и ведь мы, «младославяне», тоже о будущем думаем.

— С помощью провокации?

— Напрасно иронизируете. Франция страна отнюдь не монархическая, но и там в борьбе с анархией пользуют агентуру, — а ведь якобинские традиции: Розе Люксембург приют дают, Бориса Савинкова скрывают.

— Мы не анархисты. Мы социал-демократы, а во Франции социалисты входят в правительство.

— Оп! — обрадовался Глазов. — А сколько времени я вас к этой мысли вел, Феликс Эдмундович! Я ведь вам говорил вначале, что происходящее сейчас не одобряю. Я о будущем думаю. И хочу, чтобы в этом скором будущем люди к государственным институтам отнеслись разумно.

— К ним так историки отнесутся, после того как ваши государственные институты будут разрушены. Неужели вы серьезно думаете, что новое общество можно строить руками старых государственных институций? В противоречие с самим собою входите — с экой жалостью говорили о пореформенной поре. Нет, вы ничего не построите. Или помогайте нам рушить старые институции, или…

— Помогать вам? Значит, к сотрудничеству меня склоняете вы? Не я — вас, а вы — меня?

— Именно.

— Побойтесь бога, Феликс Эдмундович! Сколько вам осталось по земле ходить, бедный вы мой?! Месяцы — от силы. Таких, как вы, мы станем уничтожать, ибо горбатых могила, как говорится, исправляет.

— Слушайте, — тихо спросил Дзержинский, — неужели вы не понимаете, что все кончено? Неужто вы не понимаете, что у вас один путь к спасению: будучи человеком отнюдь не глупым — помогать нам, а не здешним вашим тупоголовым кретинам? Неужели в вас убито все живое — даже инстинкт самовыживания?

Глазов мелко засмеялся, позволил Дзержинскому уйти, а в глубине души испуганно признался себе, что Шевяков-то был прав — ничего с этим не выйдет: с кучерами и лакеями надо работать, а особенно с дворниками

— те безотказны.

«Бежать отсюда надо, — ясно понял Глазов. — Здесь погибну.

Бежать».

Вызвав Турчанинова, сказал:

— Андрей Егорович, подарок хочу сделать — Дзержинского я вам отдаю. Он занятен, умен, деятелен, а потому — не нужен.

— То есть?

— Вы ему побег устройте, Андрей Егорович. Или неясно? «И. Э. Дзержинскому. X павильон Варшавской цитадели, 12 сентября 1905 г. Мой дорогой! Итак, ты видел зверя в клетке. Когда ты вошел в комнату „свиданий“, то с удивлением оглядывался, разыскивая меня. И вот ты увидел в углу серую клетку с двойной густой проволочной сеткой, а в ней — твоего брата. А дверь этой клетки охранял солдат с винтовкой. Коротким было это наше свидание, мы почти ничего не успели друг другу сказать. Поэтому я буду тебе писать, а ты присылай мне от поры до времени какую-нибудь открытку с видом и привет. Я смотрю на эти открытки (я поставил их на стол, и глаза мои радуются, сердце ликует, грудь расширяется, и я вижу, словно живых, и улыбаюсь тем, кто прислал мне эти открытки, и мне тогда не грустно, я не чувствую себя одиноким, и мысль моя улетает далеко из тюремной камеры на волю, и я опять переживаю не одну радостную минуту). Это было так недавно. Была весна, могучая, прелестная весна. Она уже прошла, а я здесь преспокойно сижу в тюремной камере, а когда выйду — опять зазеленеют луга, леса, Лазенки, зацветут цветы, сосновый бор опять мне зашумит, опять в летние лунные ночи я буду блуждать по загородным дорогам, возвращаясь с экскурсий в сумерках, прислушиваться к таинственным шепотам природы, любоваться игрой света, теней, красок, оттенков заката — опять будет весна… Будь добр, пришли мне какую-нибудь французскую элементарную грамматику — не могу справиться со склонениями… Обнимаю тебя, твою жену и всех крепко. Твой Феликс».

<p>16</p>

Храмов, председатель «Союза Михаила Архангела» Варшавы принял Глазова не дома — зачем полицию тащить к себе напрямую, и так о православных патриотах трона слишком много досужих сплетен.

Встретились они в отдельном кабинете ресторана «Бристоль»; ужин был накрыт роскошный — хозяин мукомольной фабрики Егор Саввич Храмов человеком был щедрым от природы, а уж когда дело касалось «союза», тут и говорить нечего.

— Рад личному, как говорится, знакомству, — сказал Храмов, тучно вышагивая навстречу Глазову, — а то все по телефону да по телефону.

— И я рад личному знакомству, — ответил Глазов, пожимая оладьистую руку мукомола, — от всей души рад.

— Прошу во главу, по обычаю, как старший…

— Стариком бы уж не делали, не хочу я в старики, Егор Саввич.

— Как за тридцать перевалило, так, почитай, в старость поехали, с ярмарки, что называется, Глеб Витальевич.

— Не хочу, не хочу, не хочу с ярмарки, — улыбнулся Глазов, скучно осматривая стол, уставленный яствами, — хочу на ярмарку.

— Экипажей у нас достаточно, скажите куда — подадим. Где только ярмарка нынче? Кругом окоп, право слово, окоп.

— Ярмарка в Петербурге, — ответил Глазов. — Там сейчас шумная ярмарка, Егор Саввич.

— Икорочки, икорочки побольше, Глеб Витальевич, она, говорят, способствует. Я просил специально из отборной муки блинчиков испечь — хлеб, он всех основ основа!

— И правопорядок, — добавил Глазов, заворачивая икру в кружевной блин, — хлеб и жесточайший правопорядок, которого у нас нет.

— Не сыпьте раны-то солью, Глеб Витальевич, — подняв рюмку, жалостливо сморщился Храмов, — не надо! Я понимаю, что раны у нас общие, только ведь я социалистическую сволочь каждый день на свободе вижу — в отличие от вас! Вы-то их разглядываете, так сказать, захомутанными, в остроге!

— Не всегда, — ответил Глазов и, чокнувшись с Храмовым, медленно опрокинул рюмку: последние месяцы пил много, чувствуя постоянное внутреннее неудобство.

— Вы кушайте, кушайте икорку, Глеб Витальевич, и балыка прошу отведать. Каспийский, весенний, светится, словно лимончик! Единственно, что принимаю из нерусского к нашему православному столу — так это лимон. Оправдываю тем, что произрастает в сердце христианства. Долго, знаете ли, приглядывал — кто их потребляет в пищу. Полячишка? Нет, обходит. Полячишка за столом парит, он о пенькной пани думает, житню хлещет; еврей — тот свою фиш жрет, ему, кровососу, кислое ни к чему, ему подавай горячее, как кровушка, и такое же терпкое. Отчего они, порхатые, свеклу жрут? Отчего? Оттого, что цветом кровавы. Балычка извольте, балычка, Глеб Витальевич…

— Егор Саввич, — положив себе балыка, спросил Глазов, — вы деньги из Петербурга не только от единомышленников получаете, но из министерства внутренних дел тоже?

— Окститесь, Глеб Витальевич, бог с вами, — ответил Храмов, наливая по второй. — Только от патриотов, от одних, как говорится, патриотов великорусской идеи, кому земля дорога и старина наша гордостна, кто тщится сохранить дух и землю от чужекровного растворения.

Выпили вторую, закусили, углубились в осторожное закручивание следующего блина.

— Так вот я и говорю, Егор Саввич, — продолжал между тем Глазов, — что деньги, которые вам переводит наше министерство, слишком открыто идут. Если б один я знал номера счетов, а то ведь и мои сотрудники знают, а у каждого сотрудника жена есть брат, отец, ближайший друг, и у каждого из вышепоименованных случаются домашние торжества, день ангела, пасха опять же. От одного — к другому пошло, а там ведь и не остановишь.

— Да господи, Глеб Витальевич, — разливая по третьей, пророкотал Храмов, — откуда эдакий вздор к вам пришел?

— Вы не страшитесь меня дослушать, Егор Саввич. Не суетитесь, не надо, не вашего это уровня — суетиться. Водку мы допьем и всю икру съедим. Вы только сначала меня дослушайте. Дурак у вас в министерстве сидит. Пень стоеросовый. Вы меня туда продвиньте, Егор Саввич. Я ведь не сразу к вам пришел, не простым путем я шел к «Союзу Михаила Архангела». Я ведь сначала уповал развалить наших противников изнутри, руками их же самих. Это — трудно. Почти невозможно. Сломать им голову по плечу общенациональной силе, а ваши легионы — это первые ряды, их крепить надо! Иначе наши трусливые, безлинейные политиканы все социалистам отдадут. Махонькие люди у нас полицейской стратегией занимаются, без полета и дерзости, правде в глаза боятся заглянуть! Нам надо позиции занимать, Егор Саввич. А для этого необходимо, чтобы опорные пункты в Петербурге уже сейчас оказались в руках людей умных. Я к числу таких людей, увы, отношусь. Будьте здоровы!

Храмов выпил свою рюмку, не спуская глаз с полковника.

— Почему «увы»? — трезво поинтересовался он, без обычной своей суетливости.

— Потому что у нас в Департаменте хорошо жить тому, кто от дела, как от чумы. Никаких волнений — живи себе, как корова в стойле. Наша бюрократия дела шарахается, Егор Саввич! Разве нет? У нас хороший чиновник тот, кто угадывает мнение столоначальника! За свое-то мнение бьют. Головы ломают, учат: «Тише, тише, не высовывайся! » А на этом социалисты и хватают нас за руку! Идут к рабочему и говорят: «Высовывайся, громче, ты можешь все, а тебе не дают! » Им верят! А разве ваш «союз» не может обратиться к народу с таким же призывом: «Действуйте, братья!»? Разве за вами не пойдут?! Еще как пойдут! Но — организация нужна. И — уровень.

— Интересно думаете, — откликнулся Храмов и налил еще по одной. — Горестно только, прямо, что называется, мрак сплошной.

— Это ли не мрак? Мне б вам ежедневные сводки дать прочесть, Егор Саввич. Если все обработать, честно разъяснить да на стол выложить — волосы станут дыбом.

— А позвольте полюбопытствовать, Глеб Витальевич, — прочувственно спросил Храмов, — как говорится, что на уме, то и на языке: вы Владимир Ивановича-то, Шевякова, бедолагу горемычного, зачем на тот свет отправили?

— Будьте здоровы, Егор Саввич, — сказал Глазов, чувствуя, как бледнеет, и понимая, что этот вопрос — решающий. — За ваше благополучие.

Выпивая медленно и тягуче холодную водку, Глазов просчитал три возможных ответа, закусил пирожком и ответил — неожиданно для Храмова

— вопросом:

— Дворник Хайрулин у вас состоит в дружине?

Храмов неторопливо закусил таким же пирожком, просчитывая, видимо, свой ответ, покачал головой и улыбнулся — отошел в оборону:

— Почем я знаю? Дворников в Варшаве много, я и не ведаю, про какого Хайрулина вы говорите.

— Про того, который обрезанный, — жестко ответил Глазов. — Кто по-русски ни бельмеса, коран поет и в бане парится по четвергам. А мил друг ваш Владимир Иваныч, бедолага Шевяков, коли бы сейчас мог вашей поддержкой пользоваться, — дров бы наломал, бо-ольшущих поленьев. Он бы за вами и дальше во всем следовал, а я не стану. Я вас одерживать буду — для вашей же пользы. Вашу наивную, чистую, столь пугающую просвещенных европейцев искренность, подобно облекать — это я готов. Но не запамятуйте — я к вам трудно шел, а уйду — того легче.

Назавтра Храмов уехал в Петербург и Москву, повстречался там с доктором Дубровиным, с Александром Ивановичем, председателем и основоположником «союза», вместе с ним нанес визит врачу тибетской медицины Петру Александровичу Бадмаеву, на квартире которого и произошла встреча «истинно русских патриотов» с генерал-майором Треповым Дмитрием Сергеевичем, сторонником и единственным, пожалуй, последовательным проводником «беспощадного курса» — патронов на демонстрантов отпускал вдосталь и с либералами не заигрывал: сажал и приказывал держать в сырых подвалах.

Трепов имел руку — был вхож и к государю, и к великому князю Николаю Николаевичу.

… Храмов сел в обратный поезд, имея в кармане копию рескрипта, назначавшего Глазова чиновником для специальных поручений при начальнике Особого отдела департамента полиции.

<p>17</p>

Тук-тук, здравствуй, друг…

Тук-тук, кто ты, друг?

Надо прижаться ухом к холодной стене и ждать ответа, надо ждать такого же короткого перестука острыми костяшками пальцев, ждать терпеливо, настороженно, ищуще.

— Я — «Смелый». Арестован на сходке эсдеков, кто ты?

— Юзеф. Где арестовали тебя?

— Холодная, тринадцать.

— Кто был хозяином явки?

— Збигнев. А тебя взяли на конференции в лесу?

«Мог ли он знать о конференции? Квартира на Холодной провалена за два дня до нашего ареста».

— Кто тебе об этом сказал?

— Сосед.

— Как его зовут?

— Михаил Багуцкий.

«Миша! Значит, он рядом!»

— Пусть он простучит мне.

— Его перевели. Кажется, на второй этаж, в седьмую камеру. Если хочешь снестись с ним, попроси надсмотрщика Провоторова — он нам помогает.

— Слишком ты разговорчивый.

— А ты осторожный.

Дзержинский улыбнулся, подумав: «Он прав; с этой проклятой конспирацией я могу разучиться верить людям».

— Перестучи мне вечером, после ужина.

Сосед откликнулся быстрыми ударами:

— Провоторов и в обед ходит. Так что можешь меня проверить и раньше.

Провоторов отнес записку Багуцкому. Тот прислал ответ через час: «Дорогой Юзеф, можешь верить „Смелому“, ты его знаешь по Янине. („У Янины был склад нелегальщины. Ага, там был молодой паренек, кажется, Франц — очень быстрый и резкий. Такой должен взять себе в псевдо именно „Смелого“.) Юзеф, через человека, который передал эту весточку, можно выходить на связь с городом“.

Почерк Багуцкого. Все верно. Связь с волей налажена — это счастье.

Назавтра Провоторов передал Дзержинскому первую весточку от товарищей:

«Юзеф, „Лига Народова“ и „национал-демократы“ сходятся все ближе. За „Лигой“ такие силы, как Генрих Сенкевич, а был и Стефан Жеромский. Пока мы и рядовые ППС сидим в тюрьмах, „Лига“ может выдвинуться в первый ряд, как сила, выступающая за поляков — рабочих в том числе. В Варшаве ходит по рукам документ, который я тебе пересылаю. Ознакомившись, напиши текст, мы размножим. „Эдвард“.

«Эдвард». Это значит, что запасной Варшавский комитет начал работу. Значит, дело продолжается. Значит, выходят прокламации, собираются манифестанты, ширятся забастовки, распространяется литература.

«По поводу того, что „Лига“ страшнее, „Эдвард“ перегнул. — Дзержинский думал сейчас спокойно, впервые за месяц в тюрьме спокойно.

— Самое страшное, когда национализм базируется на почве социализма, — он тогда проникает в поры общества. Национализм буржуазии — корыстен, это драка за место под солнцем, за кусок пирога. Особенно к этому липнут слабенькие поэтишки и ущербные журналисты: им во всем и во всех видятся москали, которые «не дают ходу». В Петербурге, впрочем, наоборот: тамошним националистам нет страшнее зверя, чем поляк или еврей, — от них для него все беды».

Дзержинский сел к «глазку» спиною, положил на колени листки папиросной бумаги, принесенные Провоторовым, и углубился в чтение, затылком ощущая настороженную тишину за дверью. «В Совет Министров. Проникнутые глубоким сознанием, что гражданский долг по отношению к нашему народу требует от нас изложения действительного положения дел в Царстве Польском, мы, нижеподписавшиеся, основываясь на мнении широких слоев населения и с их согласия, заявляем в порядке, указанном в Именном ВЫСОЧАЙШЕМ Указе Правительствующему Сенату от 18 февраля 1905 г., следующее: 1) Система управления, применяемая в Царстве Польском в течение последних 40 лет, преследовала цели обрусения края. Исполнители сей системы, ставя себе невозможную для достижения цель, именно уничтожение польской народной индивидуальности, вовсе не считались с природными и экономическими особенностями цивилизации, с его традицией и культурою. Русские власти, однако ж, не достигли ни одной из преднамеренных политических целей, но напротив вызвали противоположные последствия: они объединили польское общество во всеобщем неудовольствии, в проникающем все глубже и глубже сознании испытываемой обиды, в ненависти к применяемому к нам правительственному режиму и к его исполнителям. 2) Когда последняя война и вызванные ею смуты во всем Государстве еще рельефнее обнаружили отрицательные стороны административного режима и недостатки государственного строя, а также необходимость коренной его реформы, — в польском обществе возникло убеждение, что в момент коренного преобразования государства должна, наконец, измениться и система управления в нашем крае. Польский народ ожидал, что правительство удовлетворит накопившимся жгучим нуждам края и требованиям населения. С умеренностью, считавшеюся со всевозможными затруднениями в многочисленных записках отдельных лиц, в заявлениях разных общественных групп, а также посредством русской прессы (к посредничеству которой необходимо было прибегнуть по поводу стеснения цензурою польской печати) обосновывалась необходимость тех изменений в системе, управления, которые доставили бы Царству Польскому возможность свободного развития. 3) Между тем опубликованные постановления Комитета Министров, а равно мотивы к ним свидетельствуют, что сие учреждение в лице большинства его членов не сумело или не пожелало стать на почву более широких задач правительства, что в столь важный момент, по столь важному вопросу Комитет Министров не проявил достаточной решимости для принципиальной постановки этого дела.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37