Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 1

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 1 - Чтение (стр. 22)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


— Алеша, — проводив ее взглядом, сказал Дзержинский, — ваши товарищи не ведают, что творят.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду те брошюры и прокламации, которые были захвачены в Кенигсберге: это же подарок охранке.

Лицо Сладкопевцева внезапно ожесточилось:

— Мы не намерены менять программу в угоду охранке, Феликс!

— Значит, вы намерены и впредь печатать цареубийственную белиберду?

— Во имя этой «белиберды» товарищи идут на эшафот!

— И тащат за собой тысячи других!

— Ты упрекаешь меня в непорядочности?

— Алеша, пожалуйста, не кори меня за резкость, но я бываю на родине не в кружках террористов, которые должны избегать широких контактов, а в массе, в рабочей массе. Я вижу, что происходит, более широко, объективней, чем ты, — не в силу какой-то своей особенности, но оттого, что верю в иную доктрину, в доктрину массовую, а не индивидуальную.

— Массу должна вести личность, Феликс, а ничто так не зажигает массу, как жертвенность.

— Ты имеешь в виду убиение губернатора?

— Я имею в виду гибель наших товарищей после убиения, как ты говоришь, губернатора.

— Но это чудовищно, Алеша! Разве можно подпаливать «человечиной»?! Это безнравственно, наконец! Это азарт смертников, это рулетка, а не революционная работа!

— По-твоему, кружковая болтовня о сладком будущем — лучше. Словом революцию не сделаешь.

— Помянешь меня, Алеша, — ответил Дзержинский устало, ибо истину эту приходилось повторять до утомительного часто, — на баррикады, когда начнется вооруженное восстание, в первую очередь станут рабочие, объединенные нашим словом, а не вашим делом.

— Слава богу! Впервые услышал от тебя про вооруженное восстание — мне казалось, вы вырождаетесь в просветителей.

— Слушай, а вы нас-то читаете? — изумленно спросил Дзержинский. — Или вроде ущербных писателей — только самих себя? Мы же повторяем неустанно: сначала пропаганда, сначала понимание момента, сначала изучение: «во имя чего? с кем? какие средства используя? », а потом — восстание, баррикады, потом борьба— как же иначе?!

— Где это у вас написано? Люксембург воюет с социалистами из-за их национализма. Ленин все больше статистические таблицы Урожаев приводит и сравнительные данные о производстве проката в Руре и России, Мартов мечтает о парламенте…

— Ну что ты скажешь?! — Дзержинский даже рассмеялся ярости.

— Спорщики, — позвала с кухни Жуженко, — ужин готов, и оба вы не правы, не ярьтесь — рассоритесь.

(Сотрудник Гартинга многоопытный, Зинаида Федоровна Жуженко знала, как разжечь спор — не назойливо, по-доброму, заитересованно. А в споре так много препозиций открывается, которые столь важны для Департамента полиции, что старайся ничего не пропустить — интонация важна, не то что слово.)

Расстались под утро, ни в чем друг с другом не согласовавшись!

В Кракове Юзефа Пилсудского не было — Дзержинскому сказали, что он устраивает смотр подполью, потому что готовится ехать в Японию, договариваться с микадо о помощи польским повстанцам. И Дзержинский отправился в Польшу.

— Вы не правы, Юзеф, вы не правы. — Дзержинский отхлебнул холодного, крепкого завара чая и легко откинул невесомо быстрое тело на тяжелую спинку крепкого стула. — Примат массы над звеном, над ячеею — понятен и гимназисту. Вы зовете своих к национальному отъединению, к сепаратизму — ну и поколотит царь всех поодиночке.

— Чем хуже — тем лучше, — ответил Пилсудский.

Большие голубые глаза его смотрели холодно, сквозь Дзержинского, вернее говоря, обтекая его, и смыкались где-то за спиной, на грязных, засиженных мухами кисейных занавесках станционного, буфета, сквозь которые перрон казался плохим синематографом, слишком медленным и крупнозернистым.

— Что касается целесообразности трагического, я готов развить свою позицию, только, пожалуйста, не глядите сквозь, обратите мужественный взор свой на меня. — Дзержинский заставил себя улыбнуться, хотя внутренняя дрожь была в нем — и не от обострения чахотки, а потому что разговор этот был важен для него — последняя попытка убедить или же убедиться самому, что ППС потеряна навсегда и никакие, даже временные с нею коалиции невозможны.

— Извольте, — согласился Пилсудский. — Я готов слушать вас.

— Убежать от трагического, скрыться от него — невозможно. Оно объективно, ибо трагичны болезнь и смерть, скорбь по другу, забитому в тюрьме, голод детей, тирания, несправедливость. Но человечество разделило себя религией: для индуса нет ничего трагичней бессилия, для нас, европейцев, наиболее трагична судьба юного Прометея, который добровольно взял на себя людскую муку. Осмысленный трагизм страшнее буддистского: юному Данко б жить и жить, а он сердце свое вырвал из груди, и запахло теплой сладкой кровью, и стал свет. Трагизм сокрыт не в смерти. Он сокрыт в объявлении истины — ложью, врага — другом. И если противостоять этому, если найти в себе силы выстоять, тогда трагизм родит поразительное чувство освобожденного раскрепощения: Александр Ульянов шел к виселице с улыбкой, ваш брат Бронислав с такой же улыбкой тащил кандалы на каторге.

— Идеальная мысль существует постоянно в той мере, в какой ее нет и не будет, — ответил Пилсудский. — Никогда, нигде и ни в чьих устах. Мир — это призрак, как и мысль. Я говорил вам об этом пять лет назад, я повторяю сейчас. В этом смысле я не католик, а буддист: ненависть, заложенная во мне фактом неизбежности смерти, которая — вы правы — трагична, позволяет придумать себе мир-призрак, мир-наваждение, мир-игрушку, принадлежащую моим грезам, именно грезам, отрешенным от плоти, которая тленна.

— В таком случае я — католик. Как только революция теряет интернациональную поступательность — она обречена на окаменение.

— Это ваши слова?

— Мои.

— Вы не повторяете постулаты Ленина или Люксембург?

— Значит, нет? — спросил Дзержинский. — Значит, вы не согласны отказаться от своего курса на авантюру, индивидуализм, польскость?

— Не согласен. Лишь одно для меня нетленно — величие духа Польши.

— Для меня тоже. Только величие Польши немыслимо без освобожденного величия России.

— Вот и служите себе России.

— История не простит вам этого, — сказал Дзержинский. — Нельзя воевать за свободу одних только поляков. Это кровавая утопия. Помните, что было на великих знаменах? «За вашу и нашу свободу». Польша станет свободной, когда поднимутся русские рабочие. А они уже поднимаются, и одно из их главных требований: «Свобода всем угнетенным нациям империи» — то есть нам, полякам, в числе других.

— Я всю жизнь готовил себя к борьбе с москалями, а вы предлагаете мне объединение с ними? Я предан только одной идее, и вы знаете это — я предан идее польской свободы. Ничто другое меня не интересует. Наша нация для меня — все; остальное — ничто.

— Как бы любовь к нации не превратилась у вас в ненависть к людям.

— Я умею контролировать свои слова — контролируйте и вы свои.

Пассажир, сидевший у тюлевой занавески, пьяно упал локтем на стол и крикнул:

— Половой, лафитник!

Пилсудский обернулся, лицо его брезгливо ожесточилось:

— Объединяться с подобными типами, которые ведут себя у нас, как в борделе! Свободолюбцы! Дай ему лафитник, он свободу любому отдаст, только б водку в пасть свою опрокинуть.

Пилсудский проводил глотающим взглядом водку, которую медленно, с ликующим, торжественным наслаждением выцедил тот, что сидел у кисеи, и предложил вдруг:

— Спросим еще чая?

— Что? — Дзержинский не понял его сразу.

Пилсудский хохотнул:

— Плачу я. Хоть вы тоже дворянин, но мои предки — именитей.

— Платим поровну.

Пилсудский кивнул, и морщины на его удлиненном, сильном, с острыми усами лице мягко разошлись. (В классе виленской гимназии его звали «пан наоборот»: Юзеф схватывался с каждым, кто противоречил ему — невзирая на силу, богатство, положение или авторитет противника.)

— Хорошо, — согласился Пилсудский, — платим поровну. Пожалуйста, — обратился он к половому, — чая и черных сухариков с солью.

Дзержинский понял, отчего Юзеф так учтиво обратился к половому: он хотел показать пьяному за соседним столиком, как следует вести себя и как должно обращаться к работающему человеку, и, поняв это, Дзержинский ощутил странную жалость к Пилсудскому, приблизился к нему и тихо сказал:

— Это делается не словом «пожалуйста», но браунингом. Понимаете? Если слова не помогают — нужна сила. А сила — это единение. Видите, все вернулось на круги своя, все вернулось к началу нашей беседы.

Пилсудский, видно, оскорбился, потому что обидно, если понимают суть твоего слова или поступка, неловко, когда тебя выворачивают, причем не в полиции во время обыска и допроса, а за беседою с политическим противником.

— Я не могу повести мою партию к тем, кто согласен с русской социал-демократией.

— Но вы прокламируете свое согласие с русскими социалистами-революционерами.

— Они люди действия, во-первых, и при этом, во-вторых, они не налетают на нас за, — Пилсудский фыркнул, — национализм.

— Они не делают этого, оттого что плохо знают теорию Маркса.

— Ну и что?! -воскликнул Пилсудский. — Они зато знают теорию революции.

— Чуть тише, — попросил Дзержинский, — вы говорите громко, ежели увлекаетесь, не следует громко-то…

— Я не могу повести моих людей к вам и соединиться в общей борьбе, оттого что это будет изменой платформе всей моей жизни. Тактически мы с Марксом, но стратегически он еще до конца не понят, ибо в нем заложена отрицательная ценность. Он ведь ни с чем не соглашается! Постоянное морализирование может порой казаться формулой ненависти, а не любви к ближнему. Маркс во всем и повсюду отыскивал зло, ненависть, горе, гнет. Он видел зло сквозь лупу, и он выстроил концепцию отрицания зла. А где позитив?

Половой легко поставил тонкие стаканы и пузатый чайник, обмахнул полотенцем дубовый столик — для порядка, а не оттого, что грязно было, и, пожелав панам доброго времени, отошел к стойке, где пыхтел желтый самовар.

— Маркс, — продолжал Пилсудский, проследив глазами за половым, — выискивает во всем неразрешимость противоречия. Я ищу разрешимости — в рамке нашей нации.

— Точка зрения, подобная вашей, не оригинальна. Меня это удивляет, оттого что ранее вы говорили только то, что выводили сами.

— Я и сейчас говорю так.

— Нет, — возразил Дзержинский. — Я знаю, от кого исходит критика подобного рода; в вашей организации есть провокатор — это полицейская критика марксизма, зубатовская: все разрешено бранить, всех позволено поносить за бездеятельность, тупость, леность, нерадивость, но уповать разрешено на одно лишь — на благость монарха и на его светлую волю. Это парафраз французской контрреволюции: «Вы обретете счастье лишь в тесной рамке закона, которому служит гильотина, а не при гильотине, являющейся символом безбрежности закона». С вами работает полиция, умно работает. В вашей организации есть провокатор.

— В организации нет провокаторов. У нас достаточно сильны «тройки», занимающиеся проверкой тех, кто служит моей идее.

— «Моей идее»? — Дзержинский пожал плечами. — Разве идея может быть символом личности? Не портмоне ведь она, не штиблеты…

Пьяный, за столиком возле кисеи, запел песню. Дзержинский замер, подобрался: брови сошлись в тугую линию, глаза сделались прозрачными, будто наполнились слезами.

— Уходите немедленно, — шепнул он Пилсудскому. — Слышите — он трезво поет, он молчал слишком долго. Уходите.

Пилсудский метнулся взглядом по буфету, быстро охватил фигуру того, что локтем то и дело валился со стола, и, не сказав ни слова, поднялся, надел шляпу, вышел.

Дзержинский подождал положенные по укоренившимся в нем законам конспирации три минуты, потом улыбнулся («платим поровну»), кликнул полового и сказал:

— Пожалуйста, получите с меня за двоих.

… Поручик Турчанинов, новый помощник Глазова, проводив глазами Дзержинского, долго сидел недвижно, перестав падать локтем: пьяного он играл умело, потому что в годы юнкерства принимал участие в субботних декламациях, которые устраивала жена их полкового командира.

«Но как он ловко понял, что я трезв, — подумал Турчанинов, — стоило только не поверить себе, чуть-чуть стоило подыграть песней — и он спиной ощутил неправду. А ушел — вторым. И за обоих расплатился. Ай да Дзержинский! И увлекательно, и на пользу дела». «Берлин, Гайднштрассе, 18, доктору Любек. Ты была права. Не сердись, если можешь. Неисправимый Юзеф».

(Перед отъездом от эсеров, из Швейцарии Дзержинский узнал адрес Ленина, позвонил в дверь. Отворила молодая женщина, с широким, большеглазым лицом.

— Мне желательно видеть Владимира Ильича, — сказал Дзержинский.

— Он в отъезде. Что передать?

— Что передать? — переспросил Дзержинский. — Вы его родственница?

— Знакомая, — ответила Надежда Константиновна, наученная опытом подполья и эмиграции имени своего неизвестным не открывать. — А вы, простите, кто?

— Я? — Дзержинский вздохнул. — Я наивный, доверчивый и глупый поляк. Передайте Ленину мои пожелания счастья.)

Через месяц после окончания Кенигсбергского процесса Гартинг вынужден был Берлин оставить: работать более не мог — улюлюкали.

Перевели в Париж — на ту же должность.

1905 г.

<p>1</p>

«Дорогая мамаша Капитолина Ивановна!

Пишет Вам Ваш сын Сергей Васильев Пилипченко. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, как вы поживаете? Я все время Вас вижу во сне. Как будто Вы идете через бор, я еще маленький, и рядом с Вами. Рядовой нашего полку Усин, который в шеренге со мной стоит, сказал, что сон этот к близкой встрече с Вами. Он сказал, что как Токио японскую займем, так сразу к Вам вернусь с гостинцем. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, есть ли у Вас хлеб или голодуха? За меня не беспокойтесь, кормят два раза. В окоп горячую кашу привозят по субботам. Хлеба дают вдосталь. Только тут черный не пекут, а со ржи, серый, однако, вкусный. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, мне рядовой Усин сказал, что Вы, как являясь матерью солдата, Государя-Императора нашего Православного верноподданного слуги, можете упасть в ноги помещику Норкину и просить семян, если своих нет и недород. Рядовой Усин сказал, что Государь-Батюшка всем помещикам отправил по депеше, чтобы солдатским матерям помощь давать и заботу. Я, не скрывая истину, сказал Усину, что порот был по указу господина помещика Норкина, на что Усин ответил, будто прежнее ныне забыто, посколь я стою за Отчизну и Государя-Батюшку и осколком был задетый возле Ласяна, за что имел благодарность от господина прапорщика Федюнина перед строем оставшихся живыми оренбуржцев. Побило девятнадцать и ранетых сорок два. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, как Нюрка? Расскажите писарю Лехолетову, пусть он с Ваших слов мне все напишет. С моих слов пишет наш фельдшер, фамилию которого нельзя запомнить, оттого как длинная и не православная, но денег не берет. Как нога у дедушки Ульяна Васильева Громыхалова? Фельдшер говорит, что коли синеет от низу, то надо махру не курить, и молока пить, а я смеюся, откуда молоко, когда помещик Норкин не велит траву косить в егойной болотине, хоть трава задарма пропадает, и скотину свою он там не пасет. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, на Петров день попросите отца Кузьму отслужить за убиенного неприятелем Раба Божьего Потапова Петра Петрова, который старик, но меня собою накрыл, когда японец лупил снарядами, и его на мне убило, а я только его кровушкой залился, но даже и без царапины. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, свечку за него поставьте около той иконы, что в правом углу: лик Христа без Ангелов, когда он не страдает, а смотрит грустно и вроде говорит: «эх-хе-хе». Дорогая мамаша, скоро патроны будут разносить, пора кончать.

Ваш сын Пилипченко Сергей Васильев».

«Дорогой наш внук Сереженька!

Сообщаю тебе скорбную весть, что маманя твоя и моя дочь Капитолина Ивановна преставилась по причине слабого здоровья, а семян господин помещик Норкин не дал, хоть я ему ходил кланялся и про тебя говорил, как про Государева Слугу — Героя. Как твое житье и хватает ли хлеба? Нюрка ушла в город на заработки, говорит, ноне кухарки и прачки потребны в барских домах, и приискивают деревенских. Однако адреса своего не прислала, но ее кучер Норкина, кровосос Пашка на станцию свез, так что куды ей деться? Ноги у меня теперь уж обе черные, ходить не могу и думаю, что к осени тоже преставлюсь. Не успеешь ли до осени одолеть злого ворога и приехать домой, а то твоя изба развалилась, ну и моя, ежели без уходу, тоже повалится, но еще попрощаться с тобой очень желаю, потому как последние мы на земле сродственники.

Остаюсь любящим тебя дедушкой

Иваном Васильевым Громыхаловым».

— Огонь! — протяжно прокричал молоденький японский офицер. — Пли!

И сотни малокалиберных, ладных, быстро лающих пушек начали изрыгать длинный, чавкающий огонь, направленный на предместья Порт-Артура. Потом ударили дальнобойные. Канонада длилась три часа, а когда кончилась, над крепостью стоял черный дым, дрожащий, неровный, потому что внутри этого дрожащего дыма бушевало тугое пламя: город был объят огнем.

— Вперед! — тонкоголосо прокричали сотни японских офицеров, подняли свои шеренги, рассыпались солдатики, двинулись с короткоствольными ружьями наперевес, а с моря крепость Порт-Артур продолжали молотить японские башенные калибры дредноутов и броненосцев, то и дело окутываясь серыми нарывчиками взрывов…

Одним таким «нарывчиком» стукнуло рядового Пилипченко, подняло в воздух, растопырило — до унизительного безжалостно, — а потом шандарахнуло об землю так, что очнулся он лишь в поездном лазарете, на седьмые сутки очнулся, в Забайкалье уже.

<p>2</p>

СЕКРЕТНО. «В ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ Наблюдая настроение всех слоев и народностей населения Привислинского Края, приходится убедиться, что война с Японией вызвала разные и даже противоположные отношения к военным событиям на Дальнем Востоке. Русская часть населения всецело примкнула к охватившему всю империю подъему патриотических чувств и стремится принести посильные лепты на военные нужды. В среде польского, литовского и еврейского населения если и встречаются проявления патриотизма, то они весьма редки. Зная преобладающее настроение интеллигентного польского общества в отношении России, приходится сомневаться в искренности тех выражений симпатий и переданных пожертвований, имея основание полагать, что эти выражения доброжелательства сделаны не единодушно и лишь под давлением обстоятельств. Наши первые военные потери произвели радостное впечатление в здешних польских кругах и подали повод к высказыванию надежд на восстановление „самостоятельной Польши“ в случае неудачного для России исхода настоящей войны. Евреи, как было замечено, также с нескрываемым злорадством высказывали, что побежденная Россия вынуждена будет даровать им равные права с коренным населением и уничтожить ограничение в их оседлости. Рабочая среда не скрывает своего недовольства ростом цен, связывая это с расширением военных действий. Среди крестьянского населения распущены были нелепые слухи, будто бы вклады в ссудосберегательных кассах будут употребляемы государством на военные надобности, почему многие поспешили вынуть свои вклады. По этому поводу администрацией были приняты меры к убеждению в ложности этих слухов. По сведениям заграничной агентуры, Комитет Польской социалистической партии занят в настоящее время выработкой плана вооруженного восстания. Комитет предполагает послать в Варшаву своего делегата. Польская социалистическая партия предполагает в польских губерниях образовать в каждом городе „Городской комитет“ для подготовки намеченного восстания. В каждом городе должны быть образованы небольшие районы, представители коих и явятся членами „Городского комитета“. Районные представители должны озаботиться приобретением в каждом доме доверенного лица, которое сообщало бы им все нужные сведения. Но, судя по прокламации, выпущенной ЦК ППС по поводу войны, нет никаких следов, отражавших бы эти намерения; содержание ее сводится к осуждению русской политики на Дальнем Востоке, причем выражается негодование за те жертвы кровью и деньгами, кои несет польский люд в этой войне, и в заключение высказывается радость по случаю первых русских неудач, дающих надежду на возможность победы для Японии и уж во всяком случае на неизбежное ослабление России, что несомненно облегчит борьбу с Правительством. Более действенно агитирует в настоящее время партия Социал-демократов Королевства Польского и Литвы, оттеняя мрачными красками роковое положение стоящей ныне „на краю гибели“ России, ее неизбежное финансовое банкротство, экономическое положение страны. Партия „Лиги Народовой“, распространившая в пределах Привислинского края значительное количество своих воззваний по поводу военных событий, предостерегает поляков от излишних иллюзий и радужных надежд на благоприятные последствия войны. Эта умеренность объясняется тем, что Варшавское отделение охраны смогло заблаговременно привести к ключевым постам в этой партии вполне надежных интеллигентов, давно сотрудничавших с чинами полиции в целях противоборства социал-демократической агитации. Действующий в России и за границей, а главным образом в Северо-Западном крае и Царстве Польском „Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России“ (Бунд) не замедлил высказаться по поводу текущих событий и обратился для начала к своим многочисленным сторонникам с пространным разъяснением „истинных причин“ возникновения войны; комментирует ВЫСОЧАЙШИЙ Манифест и старается доказать „всю искусственность“ нынешних патриотических манифестаций. Следует отметить, что в последнее время чинами Варшавской охраны предпринят ряд серьезных шагов к тому, чтобы кардинальным образом изменить направленность и сам дух польской печати в Крае. Заагентуренные журналисты подготовили уже серию репортажей с фронта о героизме и доблести русского воинства. Не приходится сомневаться в том, что опубликование такого рода репортажей, снабженных фотографическими иллюстрациями, произведет должное впечатление на обывателя. Постоянное и упорное повторение той истины, что победа над Японией неизбежна, бесспорно принесет свои плоды в течение ближайших месяцев… »

Глазов оторвал глаза от текста, вздохнул и спросил своего помощника Турчанинова:

— Это кто станет подписывать? Вы или я?

— На ваше усмотрение, Глеб Витальевич.

— «Мое усмотрение» мне известно. Я вашим усмотрением интересуюсь.

— Поскольку этот рапорт я задумывал как обзорный, то, думается, подписать его должно вам.

— Я этого подписывать не стану. А вас откомандирую в действующую армию, чтоб вы лично могли организовать репортажи о наших победах над врагом.

Глазов поднялся, прошелся неторопливо по кабинету, и хотя движения его были сдержанны, чувствовалось — сердит.

— Когда прикажете отправиться к фронту? — спросил Турчанинов.

— Завтра же.

— Позвольте идти?

— Нет. Задержу.

Глазов вернулся на место, устроился в кресле поудобнее, будто втирался на переполненных трибунах ипподрома перед самым интересным забегом: не оттолкнешь — не сядешь.

— Задержу для того лишь, чтобы мотивировать свое решение. По поводу репортажей, «которые изменят настроение общества». Сие — от вашей неопытности, сие — простительно. Но как же можно вам, стражу порядка, то есть угадывателю тенденций, выносить на первое место в обзоре ППС? Неужели не ясно, что единственно угрожающей трону силою являются социал-демократы? А вы им — две строки! Под монастырь меня хотите?! На плаху?! О «Лиге Народовой»… Я это дитя пестую, пути к ним нашел, делаю из них силу, а вы изволите карты раскрывать?!

(Лгал Глеб Витальевич — «Лигу Народову» он получил из сейфа Шевякова — это сюрприз ему был, никогда он «Лигу» не «пестовал» — задумывал лишь, через профессора Адама Красовского задумывал.)

Закурив, Глазов между тем продолжал поучать Турчанинова:

— О резервах надобно стражу порядка думать, прежде всего о резервах, а не о крикливых, а потому не опасных очевидностях! И, наконец, главное. Видимо, совершенно искренне и убежденно, вы в преамбуле изволили написать о патриотизме русского населения. Вы не верьте рапортам, поручик! Вы по рабочим районам походите, в кофейнях посидите! Русский первым трон костит — такова правда, и не нам глаза закрывать! Мы — не политики, мы — полиция, нам надобно истину знать и научиться не бояться оной!

— Я писал доклад с лучшими намерениями, Глеб Витальевич.

— Вы хоть поняли, что я все это вам от добра сказал?

— Я буду думать над вашими словами, Глеб Витальевич. Слишком много для меня неожиданного.

— Желал бы вам зла — заставил самого подписать, на посмешище б выставил. А вы — умный. Возвращайтесь с Георгием: награда солдата станет оберегать вас от идиотов, коли правде в глаза станете смотреть и правду эту смело отстаивать — в интересах русского трона.

(Скрывать от трона истинное положение в империи, как это было всегда ранее принято, становилось делом рискованным, угрожающим положению и достатку тех, кто пользовался благами власти — на местах особенно. Каждый новый день в империи росла глухая волна протеста, каждый день все более ясно ощущалась необходимость политических решений.)

… Длинная цепь осторожных зондирований, проведенных министром внутренних дел и директором Департамента полиции; бесед во время дипломатических раутов, на коих блистали военные; хитрых формулировок в переписке с иными монархами; перебросок фразами после удачного кабаньего загона, куда званы были послы ведущих держав, привели наконец (с большим, правда, опозданием) к тому, что Николай Романов был прямо-таки подтолкнут всерьез задуматься, следует ли продолжать войну: трещало все не только на фронте, но и в тылу — это, пожалуй, страшнее. «Его величество предложил на обсуждение следующие четыре вопроса: 1. Возможно ля удовлетворить, при нынешнем внутреннем положении России, тем требованиям, которые ставит главнокомандующий для успеха действий нашей армии против японцев? 2. Дают ли боевые средства возможность воспрепятствовать японцам занять в ближайшем будущем Сахалин, устье Амура и Камчатку? 3. Какой результат может дать при заключении мира успех нашей армии в северной Маньчжурии, если Сахалин, устье Амура а Камчатка будут заняты японцами? 4. Следует ли сделать попытку к заключению мира? Военный министр сообщил, что генерал-от-инфантерии Линевич на высочайшее императорского величества имя ходатайствует о скорейшем отправлении на Дальний Восток, в ряды действующей армии, молодых солдат, назначенных для развертывания стрелковых частей, об отправке не только двух назначенных уже для сего корпусов, но и еще двух — по возможности по три дивизии в каждом, всего назначено для отправления на Дальний Восток для вышеозначенных целей молодых солдат пехоты 135 000 человек. (При этом военный министр указал на возможность для охранения государства от внутренних беспорядков — особенно в столицах, Польше и Закавказье — мобилизовать остальную половину второочередных казачьих полков, еще не призванных на службу.) Государь император подтвердил безусловную необходимость отправки новых формирований на подмогу действующей армии. Великий князь Владимир Александрович сказал: „Мы не знаем, какие условия могут быть нам поставлены для мира, может быть, самые тяжелые, на которые нельзя будет согласиться. Но Россия сгинуть не может, ее стереть с лица земли нельзя; она всегда останется незыблемою, Россия всегда будет Россией, я в это верю, глубоко верю, что она выйдет из того тяжелого положения, в котором она находится, — может быть, с новою жертвою, но это нас пугать не должно“. Военный министр заявил, что он получил из Лондона от помощника генерала Половского (штабс-капитан Ипатьев-второй) письмо со сведениями, добытыми им от сведущего лица в Токио, и прочел следующее извлечение: „В возможность близкого мира здесь не верят, причем утверждают, что а в Петербурге к миру совершенно не склонны. Во всяком случае, можно с уверенностью сказать, что Япония не начнет первая говорить о мире и что она не пожелает посредничества, решив ожидать первых предложений от России. Не следует ли России сделать эти предложения, хотя бы только с тем, чтобы они была отвергнуты? Тогда ответственность за продолжение войны падет всецело на Японию. Вот в чем, как можно думать, заключаются эти притязания: 1. Уступка Япония всей русской области на Ляодунском полуострове. 2. Водворение китайской администрации во всей Маньчжурии. 3. Уплата денежной контрибуции, равной сумме всех внешних и внутренних займов, заключенных за время войны, что составит к маю сего года 600-700 миллионов иен. Генерал Рооп сказал: „Думаю, что общая мобилизация даст понять Японии, что мы ставим вопрос о войне ребром, и не пойдем на уступки, несогласные с достоинством России“. Генерал-адъютант Алексеев: „Нет сомнения в том, что увеличение действующей армии возможно; весь вопрос в сроке доставки войск. Россия может выставить и два миллиона войск, никто этого не оспаривает, но самое важное, то есть срочность — не обеспечена“. Генерал Гродеков: „Армия, как явствует из телеграммы главнокомандующего, в подавленном настроении; после потери флота положение особенно тяжелое. Пока армия цела, надо торопиться выяснить условия мира. Не надо забывать, что на Сахалине и в Николаевске продовольствия очень мало; Сахалин вообще находится в критическом положении, ибо море во власти Японии. Гражданское население Владивостока, числом до 15000, обеспечено хлебом лишь до июня. Теперь, пока у нас в кулаке есть сила, следует этим воспользоваться и приступить к зондированию мирных условий“. Великий князь Алексей Александрови ч: „Я не позволю себе входить в соображения касательно сухопутных войск, но должен сказать, что в случае продолжения воины положение Владивостока, устья Амура и Камчатки будет весьма опасное; нет сомнения, что японцы обратят туда все свое внимание, и положение армии будет тяжелое, так как ока не в состоянии ничем помочь. Миноноски нельзя принимать в соображение. Пока нам не нанесен решительный удар, надо зондировать почву относительно условий мира. Южная часть Сахалина с рыбными промыслами могла бы быть уступлена в случае необходимости“. Великий князь Владимир Александров ич: „Конечно, условия мира могут быть и слишком тяжелы, неприемлемы; поэтому, не теряя времени, надо сейчас начать прощупывать почву для переговоров, а тем временем непременно продолжать усиливать армию — это точка опоры в вопросе мира и для внутреннего успокоения государства“.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37