Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 1

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 1 - Чтение (стр. 19)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


— Ему и передать написанное?

— Да. А самое первое, что надо сделать, пан Адам, — это срочно написать о Мацее Грыбасе. Его осудили, но мы делаем все, чтобы спасти ему жизнь. Ваша статья должна быть криком, плачем, обвинением — я, говоря откровенно, уже запланировал ее в следующий номер.

Когда Дзержинский ушел, Красовский сказал задумчиво:

— Игнацы, ты обратил внимание — у него глаза оленьи?

— Такие, как он, быстро сгорают, — ответил Шаплинский, — они сгорают, оттого что внутренне беззащитны. Он так верит в свою правду, что готов принять муку, и защиту станет отвергать — горд.

— Не люблю я с такими встречаться, — вздохнув, заключил Красовский, — будоражат душу, сердце начинает ныть, всю свою внутреннюю сговорчивость обнаженно видишь, противен себе, право, до конца противен.

В камеру к Мацею вошел ксендз.

— Садитесь, — предложил Грыбас. — Я отказываюсь от исповеди, но мне будет приятно поговорить с вами.

— О чем же мне с вами говорить?

— Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди, что за цветы сейчас цветут?

Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не от затылка — так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы это не было видно собеседнику.

— Как вы можете уходить без исповеди? — спросил ксендз.

— Я ухожу для того, чтоб остаться.

— Мне страшно за вас.

— Мне тоже.

— Можно не уходить. Можно остаться.

— Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом. Пожалуйста, я прошу вас, не надо.

— Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я почитаю…

— Почитайте. Знаете что? Почитайте «Песнь тесней», а? Помните?

— Слабо.

— Почему?

— Я редко возвращался к этому в Писании.

— Хотите, я вам почитаю?

Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки любви:

— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой — и польются ароматы его!»

… Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал стражникам:

— Проводите меня к начальнику тюрьмы…

Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную шапочку, спросил:

— Если я не унижаюсь — вам-то зачем?

Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил бритость шеи и тихо шепнул:

— Не надо, отец. Раньше думать следовало — всем людям, всем на земле, не одним нам, которых казнят за мысль, — за что ж еще-то?

… Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще нескольких приглашенных наблюдать казнь.

Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:

— Еще пять минут.

— Продляете удовольствие? — спросил Шевяков, цыкнув зубом.

Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.

— Наоборот, — ответил он, — оттягиваю ужас.

— Или мы — их, или они — нас, — ответил Шевяков. — Еще по одной, господа? Посошок, как говорится…

Один из молодых гостей, прапорщик, видимо чей-то «сынок», защелкал суставами пальцев, стараясь скрыть дрожь в руках.

— Почему казнят ночью?

— Днем двор занят, — ответил начальник тюрьмы деловито. — Да и арестанты могут к окну подлезть. Они ведь что делают: один нагибается, а другой ему на спину лезет. И смотрят, озорники.

— Стрелять надо, — заметил Шевяков, разливая водку в длинные рюмки.

— А — нельзя, — ответил тюремщик, обгладывая куриную ножку, — специально в параграф внесен запрет: вдруг срикошетит пулька? Металлу-то много, да и камни у нас чиркающие…

— Это как? — не понял Шевяков.

— Чирк-чирик, — рассмеялся начальник тюрьмы, — это моя внучка говорит, когда головки спичек отскакивают.

— Ну, с богом, — вздохнул Шевяков. — Господин прокурор, допивайте! Жена, так сказать, не забранится, на работе были, так сказать. Пошли, милостивые государи.

Он первым шагнул в серый провал гулкого тюремного двора, увидел в рассветных сумерках шеренгу расстрельщиков, Грыбаса, который медленно шел к стене, и раздраженно обернулся к начальнику тюрьмы:

— Ну, что он так копается?! Побыстрее нельзя?

Начальник тюрьмы кашлянул в кулак:

— Волокут только в том случае, ежели дерется.

Мацей Грыбас подошел к стене сам, отстранив жандармов, что шли по бокам, шагнул к расстрельщикам и выдыхающе крикнул в пустой тюремный двор:

— Прощайте, товарищи!

— Арестанты проснутся, — покачал головой прокурор, — прикажите, чтоб скорей палили!

… Когда тело расстрелянного Грыбаса перенесли в камеру, Шевяков с жадным, темным интересом заглянул в лицо казненного. Он глядел мгновенье, потом, заметив что-то одному ему понятное, сказал:

— Ничего… Теперь другие поостерегутся газетки печатать…

<p>10</p>

— Угодно ли вам будет, — медленно проговорила Роза Люксембург, стараясь не смотреть в лицо Гуровской, — дать нам показания? Мы, — повысив голос, словно почувствовав возражение Гуровской, продолжала Люксембург, — не есть партийный суд, но приглашены вы сюда для того, чтобы быть опрошенной в связи с возникшими против вас подозрениями.

— В чем меня подозревают?

— В провокации.

— Это по меньшей мере смешно! Нелепо…

— Угодно ли вам дать объяснения? — не меняя голоса, настойчиво повторила Люксембург.

— Я готова ответить на все вопросы.

— Пожалуйста, Юзеф.

Дзержинский пересел на свободный стул, ближе к Гуровской, и спросил:

— Когда вы вернулись из Парижа?

— Из Парижа? Я только что из Варшавы! Вот телеграмма, вы ж сами меня вызвали, товарищи!

— Я спрашиваю, когда вы были в Париже перед отъездом в Варшаву?

— Это какая-то ошибка!

— По чьему поручению вы были в Париже? — повторил Дзержинский.

Гуровская заставила себя улыбнуться:

— Юзеф, о чем вы?

— Я спрашиваю, — повторил он, — зачем и по чьему заданию вы ездили в Париж?

— Я не была в Париже.

— Это правда?

— Честное слово! Это какой-то вздор, откуда деньги? Зачем мне туда?!

— Хорошо. Ответьте, пожалуйста, сколько времени вы жили в гостинице «Адлер»?

— Две ночи.

— Это правда?

— Ну конечно же правда.

— Это ложь. Во-первых, вы ездили в Париж. Поездом номер семь, четырнадцатого числа, в вагоне второго класса, место пятое. Во-вторых, в гостинице «Адлер» вы прожили в общей сложности шестнадцать дней.

— Да нет же…

Дзержинский достал из кармана копии счетов и положил их на стол.

— Можно познакомиться, товарищи. Билет был заказан из гостиницы, копия заверена.

Гуровская достала из сумочки папиросы, как-то странно покачала головой и, наблюдая за тем, как счета передавали из рук в руки, силилась улыбаться.

Когда Дзержинский протянул ей счета, Гуровская мельком только взглянула на них и сказала негромко:

— Ну, хорошо. Да, я жила в «Адлере»… Ездила в Париж. Но вправе ли вы из-за минутного увлечения, страсти обвинять меня в провокации?

— Простите, не поняла, — Люксембург нахмурилась. — Вы очень сумбурно сказали.

Я увлечена человеком… Он снял мне этот номер, к нему я, и ездила в Париж.

— Где вы там жили? — спросил Дзержинский,

— В Париже?

— Да.

— Возле Этуаль.

— В отеле?

— Да.

— Название.

— Этого я сейчас не помню.

— Опишите отель и номер, в котором вы жили.

— Маленький номер, на четвертом этаже, под крышей. Дзержинский перебил ее:

— Пожалуйста, говорите правду. Если объект страсти вам снимал роскошный номер в «Адлере», то отчего в Париже он поселил вас на четвертом этаже, под крышей?

— Боже мой, — тихо сказала Гуровская, — зачем я вам лгу? Товарищи, я должна сказать правду…

Дзержинский почувствовал, как страшное напряжение в теле сменилось расслабленным ощущением усталости.

— Я очень ждал этого.

— Да, я открою вам правду, — продолжала Гуровская, не услыхав, видимо, Дзержинского, потому что сказал он очень тихо, скорее для себя. — Неверное понимание корпоративности толкнуло меня на ложь. Я знаю, в каких стесненных финансовых обстоятельствах живет руководитель партии, товарищ Люксембург, Юзеф, все вы. А мой друг Владимир Ноттен… Нет, нет, не он, а я заключила договор с издательством «Розен унд Шварц» на публикацию его книги «Рассказы о горе». Я получила деньги. Я… Мне стыдно сказать про это. Я всегда жила в нищете… Мне захотелось хоть месяц позволить себе… Я понимаю, что вы вправе теперь лишить меня своего доверия, я понимаю, что…

— Значит, никакой «страсти» у вас не было? — потухшим голосом спросил Дзержинский; все то время, пока Гуровская говорила, он ждал правды.

— Была и есть — Влодек Ноттен.

— Почему он спокойно работает у вас на гектографе, а ряд других типографий провалены?

— Вы не вправе оскорблять Ноттена подозрением, Юзеф! Его статьи и поэмы зовут к революции! — ответила Гуровская.

Дзержинский поднялся, отошел в угол — там, на столике, был графин с водой.

— Где расположено издательство «Розен унд Шварц»? — спросил один из собравшихся.

— Нибелунгенштрассе, восемь. Если хотите, можно сходить к господину Герберту Розену.

Сидевший в углу стола — быстрый, резкий, с подвижным лицом — попросил:

— Опишите дом, в котором помещается издательство.

— Серый, кажется, трехэтажный. На втором этаже, третья дверь налево.

— Что на столе Розена бросилось вам в глаза?

— Я не помню… Ничего не бросилось. Какая-то фарфоровая лампа… Очень большие ножницы.

— Розен вас угощал чем-нибудь?

— Нет. Он предложил кофе — я отказалась.

— Где вы сидели?

— Я? Напротив него.

— В кресле? — продолжал ставить резкие, глотающие вопросы быстрый человек, громыхавший от нетерпенья карандашами, зажатыми в кулаке.

— Кажется… Не помню. Или на стуле.

— Стул с резьбой?

Дзержинский нагнулся к Люксембург и спросил недоуменно:

— Зачем это надо Карлу?

Та шепнула:

— Он знаком с директором издательства Розеном.

Гуровская быстро глянула на переговаривавшихся Люксембург и Дзержинского, стараясь понять, о чем они, не поняла и снова обернулась к допрашивавшему ее:

— Кажется, да. Я не помню…

— Какие кольца на пальцах Розена?

— Я не обратила внимания.

— Цвет костюма?

— Серый. В мелкую голубую клеточку…

Дзержинский не выдержал:

— Карл, не надо обращать наш разговор в судебные словопрения! Здесь нет прокуроров и присяжных поверенных!

Гуровская потянулась к Дзержинскому, в глазах ее зажглась надежда:

— Давайте позвоним сейчас к Розену. Он подтвердит!

Дзержинский обернулся:

— А полковник Шевяков подтвердит, если к нему позвоним?

Гуровская, побледнев, словно мел, встала. Отступив от стола, она прижалась к стене.

— О чем вы?! — взгляд ее метнулся к двери, возле которой сидел высокий парень, видно рабочий, — руки у него были тяжелые, с черными закраинами у ногтей. — Кто такой Шевяков?!

Гуровская хотела вжаться в стену, глаза ее бегали по лицам собравшихся затравленно, но видела она отчетливо только большие руки парня, сидевшего у двери, с черными заусеницами вокруг ногтей.

— Послушайте, — сказал Дзержинский, — мы знаем больше, чем вы думаете. Мы бы не посмели унизить ни себя, ни вас этим разговором. Мы готовы выслушать правду: если вы честно, искренне расскажете, что знаете о подполковнике Глазове, каким образом и на чем склонил вас к сотрудничеству Шевяков, кого вы ему отдали, или, — угадав протестующий жест Гуровской, — вы ограничивались лишь дачей данных о нашей работе, мы не будем созывать партийный суд.

— Возможно, мы попросим вас и дальше продолжать работу в охране, — сказал Карл, — но уже в интересах партии…

— Я возражаю, — немедленно повернулся к нему Дзержинский. — Я не хочу, чтобы у Гуровской были ненужные иллюзии. Я возражаю!

— Послушаем, что скажет Гуровская, — предложила Люксембург.

— Это какой-то бред, товарищи, — Гуровская по-прежнему стояла у стены, — да о чем вы все?! Я же объяснила, откуда деньги, я назвала вам Розена, его адрес; он готов подтвердить мою правоту. Я получила от него семьсот марок — соблаговолите выяснить это! Да, я виновата в том, что не сообщила о таком гонораре, да, я была обязана внести часть денег в партийную кассу, да, я была обязана…

— Вы ничем никому не обязаны, — сказал Дзержинский. — Товарищи, этот разговор я продолжать не намерен. Я не говорю с тем, кому не верю. Если бы эта… Этот чело… Этот субъект был мужчиной, я бы сейчас проголосовал за казнь! Потому что убили Мацея Грыбаса!

— Нет, нет! — закричала Гуровская. — Нет! Дайте мне уйти! Я не виновата! Вы не вправе не верить мне! Я дол…

— Курт, — негромко сказала Роза Люксембург, — отворите дверь!

Высокий парень поднялся во весь свой огромный рост. Гуровская смотрела на всех затравленно, и в сухих глазах ее были боль и страх.

… Гуровская стремительно пробежала через комнату, припала к окну: нет ли слежки. Пока она ехала в Варшаву из Берлина, ее неотрывно преследовала мысль, что казнь, смерть, небытие — где-то все время рядом с нею; на соседей по купе она глядела затравленно, успокаивая себя тем единственно, что истинная опасность настанет тогда, когда ей придется остаться одной.

И вот сейчас, отперев дверь варшавской квартиры, она пробежала сквозь комнаты, вдыхая устоявшийся запах «кэпстэна», готовая разрыдаться от сознания сиюминутного чувства безопасности, оттого, что рядом Влодек, которого она всегда считала слабым и ощущала свою силу подле него: сила появляется, если ты нужен кому-то одному, живому, а не отвлеченному понятию, как тем, в Берлине, бессердечным, живущим мечтою, химерой — не жизнью.

— Геленка! Откуда ты? — Ноттен лежал на диване, обложенный газетами.

Она оторвалась от окна, обернулась, пошла к нему, ткнулась лицом в шею и жалобно прокричала:

— Я погибла, Влодек! Я погибла, погибла, погибла!

— Что? Что произошло? Что с тобой? Что случилось? — тихо спрашивал Ноттен, понимая в глубине души, что случилось то страшное, чего ждал он сам и — неведомо каким знанием — Глазов.

— Погибла, погибла, погибла! — длинно, по-детски, тянула Гуровская. — Я погибла…

Ноттен бросился на кухню, принес из ящика настойку валерианы, вылил дрожащей рукой серебристо-бурую жидкость в воду, дал выпить Гуровской, придерживая ее голову сзади, как малому ребенку.

Зубы ее стучали о стакан дробно, и Ноттен отчего-то представил, каким будет череп Елены, испугался того, как спокойно он представил себе это, и полез в карман шлафрока за трубкой.

— Ну, успокоилась немного?

— Да, чуть-чуть… Нет, ужасно, я просто не знаю, как жить…

— Посмотри мне в глаза.

Гуровская медленно подняла на него глаза, и его поразили быстро бегающие и постоянно меняющиеся зрачки женщины.

— Ну, расскажи, что стряслось? Я помогу тебе.

— Нет, нет, это ничего, это — я… Мне… С тобой ничего, это должно пройти. Понимаешь? Это должно все кончиться. Так не может быть всегда, не может, Влодек! Я сейчас… Ты только не думай.

— Геленка, скажи мне правду… Тебя что-то испугало, на тебе лица нет. Кто тебе поможет, если не я? Ну? Говори. Я жду. Облегчи себе сердце.

Она снова, — как-то внезапно, испугавшись сама, видимо, этого, — тихонько заверещала, без слов, на одной ноте:

— Я погибла, Влодек, я погибла, понимаешь, погибла, погибла, погибла…

— Мне уйти?

— Что?! Куда? Бога ради, не уходи! Сейчас я возьму себя в руки. Только не бросай меня!

— Я не терплю истерик. Или ты скажешь мне, что случилось, или я уйду.

— Хорошо. Я скажу. Я тебе скажу все.

«Боже мой, я не знаю, что сказать, — поняла вдруг Гуровская, — он сразу же ощутит ложь. Боже мой милосердный!»

— Ну?

— Влодек, любимый, дай мне прийти в себя. Я не могу опомниться. Я тебе расскажу, все расскажу, только чуть позже. Ладно?

— Нет. Ты мне все расскажешь сейчас.

— Боже мой, но почему все так жестоки?! Это связано с партией, понимаешь?! С партией!

— Почему ты «погибла» в таком случае?

— Потому что меня заподозрили в провокаторстве.

— Заподозрили или уличили?

— Нет, меня нельзя уличить! Я ни в чем не виновата! Меня заподозрили только лишь…

— «Только лишь», — повторил Ноттен. — Я жду правды, Гелена. Тогда я смогу помочь тебе.

— Мне никто не может помочь, — ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.

Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:

— Я могу тебе помочь. Только я. Потому что я скажу тебе путь к спасению. Я дам тебе револьвер и ты пристрелишь на Сенаторской Шевякова.

Гуровская молчала долго, и он чувствовал, как после упоминания фамилии Шевякова тело ее задеревенело, особенно спина.

— Ты давно знаешь? — спросила она наконец.

— Знаю.

— От кого?

— От Глазова.

— У него лошадиное лицо?

— Да.

— Значит, мы с тобою оба провокаторы? — странно усмехнулась она. — И скрывали друг от друга. Какая прелесть. Я ведь к ним пошла, чтобы…

— Зачем ты к ним пошла?

— Так. Из интереса. Истеричка.

— А я к ним не ходил. Они меня арестовали на твоей квартире, у гектографа. Но я отказался, Лена. Я ничего не сказал им. Я всё сказал Матушевскому.

Спина ее расслабилась, сделалась мягкой, податливой, и странное подобие улыбки осветило вдруг лицо женщины.

— Слава богу, — сказала она. — Не так гадостно, значит, кругом. И не все подобны мне…

Когда Ноттен услышал щелчок выстрела, а потом еще два таких же глухих щелчка, внутри у него что-то оборвалось. По-прежнему вокруг было тихо, слышались только пьяные голоса и музыка — наверное, праздновали чей-то день ангела. На улице было пустынно.

«Только б не уехал извозчик, — повторял, как заклинанье, Ноттен, — только б он не уехал… »

Он повторял это минут уж двадцать, и не потому, что действительно боялся, будто извозчик, получивший пятиалтынный за ожидание, может уехать, но просто фраза эта привязалась к нему, и ни о чем другом он сейчас не мог думать. Потом вдруг понял, что это не его фраза, а слова Глазова, который дважды повторил: «Только б ваш извозчик не уехал».

И в это время распахнулись двери подъезда.

Ноттен сделал было шаг вперед, чтобы схватить Елену за руку и потащить ее через проходные дворы, представляя себе заранее, что после убийства полковника она будет в состоянии невменяемом, но в проеме появился Шевяков, толкавший перед собой Гуровскую, растрепанную, с разбитыми губами. Он держал ее руки в своих, и лицо его было белым, как полотно.

Ноттен ощутил в себе легкость, какую-то особую, неведомую ему ранее, и понял, что сейчас потеряет сознание. Он хотел опустить руку в карман пальто и достать браунинг с маленьким дулом, но не чувствовал в себе сил пошевелиться.

Как в странном сновидении, откуда-то из-за спины Шевякова появился Глазов в шляпе, надвинутой на лицо, выбросил вперед руку, громыхнуло несколько выстрелов. Последний ожег лицо Ноттена, скомкал, повалил, уничтожил…

Гартинг встретился с Мечиславом Лежинским возле Бранденбургских ворот, у самого начала Зигесаллее.

— Дорогой Мечислав Адольфович, — сказал Гартинг, взяв Лежинского под руку, — я делю человечество на два класса — на тех, кто мне приятен, и тех, которые вызывают отвращение. Между ними-то, между двумя категориями этих людей, и происходит постоянно истинно классовая борьба. Не согласны?

— Я слушаю.

— Могу выдвинуть другую тезу. Я правильно говорю — с точки зрения Марксового учения? Теза?

— Точнее — тезис.

— Слишком близко к латыни. Латынь это холод, а я люблю тепло, даже туалет сказал покрасить в розовый цвет: пошлятина, понимаю, но в первое мгновенье там всегда холодно, даже в жару. Так вот, извольте, второй тезис. Мир — это постоянная борьба мужчины и женщины, все остальное — мура собачья. И гармонии в сражении за свободу достичь невозможно, поскольку слабый пол далекими своими инстинктами сражается за несвободу, за ограничение нашей воли, за подчинение нашего естества жупелу семьи, дома, благополучия: каждая семья — это мир в миниатюре, Мечислав Адольфович…

— Реферат не хотите в нашем клубе прочесть? — поинтересовался Лежинский. — Вас бы там очень лихо разложили.

— Смотря как посмотреть. Позиция моя — абсолютна. Ее невыгодно признавать — другое дело. Я знаю мнение по этому вопросу доктора Любек, так ведь конспираторски Розу зовут?

— Так.

— Не зря хлеб ем, — вздохнул Гартинг, — идет работа. А доктор Любек в чем-то сходится со мной…

Лежинский увидал кого-то в толпе, сжал руку Гартинга:

— Юзеф… Быстро уйдем куда-нибудь!

— Юзеф? — переспросил Гартинг, повернувшись профессиональным филерским «заворотом на месте». — Дзержинский?

— Кажется.

— Не кажется, а именно так: я его портрет узнал.

— У вас его безусый портрет должен быть.

— С усами тоже есть. У нас тут фотографы отменно работают.

— Если он меня спросит, с кем был, что отвечать?

— Господи, скажите — знакомый! Влас Родионович Голопупов. Купец. Да потом здесь со мной можно спокойно ходить — никто меня из ваших не знает.

— Я проваливаться на глупости не хочу. Вы меня куда-нибудь приглашайте — от центра подальше.

— Ладно. Едем в один дом: там можно чаю попить.

— Ну вот, товарищ Бебель, — сказал Дзержинский, раскладывая перед социал-демократическим депутатом рейхстага фотографические карточки. — Это Гартинг с нашим другом на прогулке. Здесь — у входа на его конспиративку, Вагнерштрассе, восемь, около Цвибау. Здесь — он выходит из русского посольства, и ваши гвардейцы ему честь отдают. Очень хорошо получилось на фотографии, нет? Это его телефоны — в посольстве и дома. А это список вопросов, которые Гартинг поставил Мечиславу Лежинскому. И таких Гартингов, видимо, в Европе немало. Они губят людей, они шельмуют польских социал-демократов, доводят их до самоубийств или, когда что-то у них не выходит, сами убирают. Сначала

— мы проанализировали работу Гартинга по вербовке — Гуровская была жертвой; провокатором она стала потом.

— В России таких Гартингов больше, — сказала Роза Люксембург.

— Да, — согласился Дзержинский, — и они работают, вербуя провокаторов в тюрьмах, после ареста. Там легче распознать — тюрьма сразу чувствует чужого, камера заставляет быть зорким. А здесь? Как быть здесь? Гуровская-то в тюрьме не сидела, значит, здесь ее подхватили? В Берлине? Так же, как пытались с Мечиславом.

— Вы настоящий конспиратор, товарищ Юзеф! — сказал Бебель, глянув при этом на Розу. — Нат Пинкертон должен испытывать к вам зависть. Очень все здорово! Не рассердитесь, если дам совет? В старые времена, когда нам приходилось работать в подполье, Энгельс советовал: «Пока не доведете все до конца — не слезайте». Доводите до конца, не слезайте, а я тем временем буду размышлять, как погромче заявить это дело. И не вычленяйте польскую проблему, ударяйте весомей.

Совет старого немецкого социал-демократа заставил Дзержинского проиграть свою любимую игру в «продление жизни» особо внимательно, и он обнаружил целый ряд ошибок, совершенных им не только сегодня, когда кончилось наблюдение за Гартингом, но и все те дни, пока он, договорившись со своим приятелем, репортером «Берлинер Цайтунг» Фрицем Зайделем, делал разоблачительные снимки.

Во-первых, понял Дзержинский, ошибка заключалась в том, что он не наладил контакт с русскими социал-демократами, эсерами и анархистами. Видимо, если бы он координировал свои действия с ленинским эмиссаром в Берлине Валлахом и с друзьями Сладкопевцева, работа против Гартинга могла быть закончена раньше.

Во-вторых, надобно было доказать, что Гартинг имеет прямые контакты с берлинской полицией, а это было упущено, никаких, во всяком случае, документов или фотоснимков получить не удалось, в то время как немецким социал-демократам был необходим повод для начала кампании. Политическая борьба предполагает наличие факта, который в условиях парламентского государства является единственным серьезным поводом для открытого столкновения с реакцией.

Дзержинский, решивший было сегодня пораньше лечь спать, оттого что последнюю неделю не знал ни минуты отдыха с этим новым для него делом, вышел от Бебеля, сел в метрополитен, именуемый отчего-то «у-баном», и поехал на Марктплац — там жил Фриц Зайдель.

Познакомился с ним Дзержинский случайно. Когда снова открылось кровохарканье, Люксембург разволновалась, стала попрекать его «расхитительством», потому что, говорила она, «твое здоровье принадлежит партии, нашему делу, и ты не вправе играть в Чайльд Гарольда. Я понимаю, что ты должен возвращаться в Краков, я понимаю, что на тебе газета, организационная работа, связь с Варшавой, я все понимаю, но хуже будет, если ты совсем вывалишься из рядов и должен будешь год сидеть в Швейцарии. С точки зрения экономических интересов партии нам выгоднее отправить тебя в какую-нибудь деревушку на Балтике, чем потом собирать по крохам средства для оплаты швейцарской санатории, — ты же знаешь, какие там бешеные цены».

Словом, его отправили в Циновитц, маленький, тихий поселок на острове Узедом, неподалеку от Грейсвальда. Одно утешение — можно ездить в Грейсвальдский университет и читать газеты — даже русские: кафедра славяноведения здесь считалась одной из лучших в Германии.

Распорядок дня у Дзержинского в Циновитце был, как он шутил, отменно-тюремный: ни минуты безделья. Утром, после завтрака в пансионате фрау Нагель «Зее унд Вальд» — прогулка по пустынному еще пляжу, по сыпучему белому песку, мимо сосен, похожих чем-то на те, якутские, что стелились распущенными кронами вдоль Лены; потом — работа с газетами (Дзержинский взял за правило вести архив по интересам: экономика, политика, армия, образование, революционное движение, профсоюзы, национальный вопрос, тайная полиция, искусство, медицина), потом, перед обедом — еще одна прогулка, по тому же маршруту. В полдень, однако, пляж не был пустынным: в аккуратных, именных «штрандкорбах» — плетеных ящиках, в которых курортники отменно «улавливали» солнце и не страшились порывов изменчивого здесь ветра, — дремали папаши и мамаши, а детишки с боннами и гувернерами играли возле воды: все как один строили из песка замки. Хоть бы один малыш просто лежал или плескался в воде! Нет, либо купание, либо исступленное, вдохновенное строительство песчаных замков, с высокими башнями и замысловатыми тайными ходами.

«Они приучены к организации во всем, даже в досуге, — подумал тогда Дзержинский, — кочевники Европы, куда ни крути, сколько их рассеяно по свету! Со времен крестовых походов поднялись, потянулись к теплу, к новым землям… Отсюда такая страсть к возведению замков — надо уметь удерживать; отсюда такая слаженность в движениях — кочевье предполагает гармонию сообщества; у якутов так же, особенно когда идут надолго в тайгу, на белковье».

Он тогда долго наблюдал за игрой-работой голубоглазых веселых детишек и оторвался, лишь когда кто-то засмеялся у него за спиной.

Дзержинский обернулся: рыжеволосый парень с фотографическим аппаратом, рассматривая его заинтересованно, прикуривал на ветру.

— Я сделал с вас двадцать портретов «Христос на берегу» — выгодно продам в мою газету для рекламы здешнего курорта.

— Вот уж не надо, — попросил Дзержинский, — я, знаете ли, рекламу не люблю.

— По нашим законам я вправе распоряжаться своею собственностью, — Зайдель похлопал огромной ладонью по фотоаппарату, — так, как мне это представляется целесообразным.

— Отчуждение, — улыбнулся Дзержинский, вспомнив отчего-то, как мучался в Вильне еще, начав посещать кружки, — не мог понять Марксово словечко «отчуждение». Ему казалось тогда, что это слово определяет лишь отношения между людьми, никак он не мог взять в толк, каким образом земля «отчуждается» от человека.

— Что? — не понял его фотограф. — О чем вы?

— Об отчуждении собственности. Все, казалось, понимал в этом вопросе, а вот то, что с развитием техники можно отчуждать человека от него же самого и превращать это отчуждаемое в собственность, — такого представить не мог.

— Вы юрист?

— Нет.

— Художник?

— Художник? — Дзержинский удивился. — У художников должны быть длинные волосы и в глазах рассеянная собранность.

— «Рассеянная собранность»? Как бывший художник свидетельствую — вы попали в точку.

— Бросили живопись?

— В век фотографии она не нужна.

— Глупо. Фотография фиксирует факт, живопись познает природу явления.

— Вы мыслите геттингенскими формулировками — слишком консервативно.

Дзержинский покачал головой:

— Меня обвиняли во многих грехах, но чтоб в консерватизме — ни разу.

Потом они проводили все дни вместе: Зайдель оказался парнем на редкость славным.

Однажды Дзержинский проснулся, когда еще только-только рассветало, вышел на пляж, зябко ежась на легком бризе.

Он взял за привычку гулять вместо зарядки — однообразие гимнастических упражнений было не для него, он чтил дисциплину внутреннюю превыше внешней, организованной в раз и навсегда заученную форму.

В то утро Дзержинский шел по сыпучему, белому песку быстро, смотрел на красноголовых, писклявых чаек, на серый, металлический лист тяжелого моря, редко — под ноги; когда же глянул, обходя зеленые, словно волосы утопленницы, водоросли, выброшенные на берег ночным прибоем, заметил диковинного крокодила с ракушками-глазами; нимфу с игриво загнутым хвостом, Нептуна, сжимавшего в руке трезубец.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37