Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нравоучительные сюжеты

ModernLib.Net / Семенихин Геннадий Александрович / Нравоучительные сюжеты - Чтение (стр. 4)
Автор: Семенихин Геннадий Александрович
Жанр:

 

 


      Торопясь и волнуясь, что свойственно всем молодым сотрудникам, Глебов докладывал об итогах своей командировки. Лицо его выражало предельную настороженность.
      Глебов ездил в небольшой живописный городок Зеленохолмск, опоясанный горной грядой на раскопки старых фронтовых траншей.
      Тридцать лет назад, в июле сорок четвертого года, взвод пехотинцев сдерживал здесь в течение двух суток целый фашистский батальон, позволив совершить нашим войскам обходный маневр. Смельчаки погибли все до единого, и тридцать лет о месте их погребения никто не знал. За это время стали взрослыми их дети, поседели убитые горем вдовы, с земли, политой их кровью, было снято тридцать урожаев. Тридцать раз выпадал на нее снег и тридцать раз растапливало его весеннее солнце. И вот при случайных обстоятельствах были обнаружены братские могилы.
      – Вы что-нибудь привезли с места раскопок? – сухо откашлявшись, спросил редактор. – Что-нибудь существенное?
      – О да, конечно! – пылко воскликнул Алексей Глебов и положил на редакторский стол сверток.
      Зашуршала бумага, и редактор увидел полуистлевший обрывок полевой карты, какими пользовались на войне все командиры взводов, рот и батальонов, и черный земляной прямоугольник. Пахло от него сыростью, тленом и вечным покоем тех, с чьими останками рядом был он найден. Взгляд редактора стал вопросительным.
      – Это, по-видимому, записная книжка, – горячо и быстро заговорил Глебов и зачем-то сунул в карман серых джинсов левую руку.
      – Посмотрите внимательнее, Анатолий Власович, – вот тут, где земля осыпалась, даже ее уголки проглядывают. Она была найдена рядом с куском полевой сумки, но тот рассыпался в пыль, едва к нему прикоснулись. И тогда я сказал старшине-саперу, руководившему раскопками: «Послушайте, а это вы не трогайте. Отдайте мне. Разве не видите, что под этой землей записная книжка». И он отдал. А я думаю, что эта записная книжка самого командира взвода: лейтенанта или младшего лейтенанта. Ведь во взводе никто больше не мог носить офицерскую полевую сумку. Ведь так?
      – Вы наблюдательны, – сдержанно похвалил редактор.
      – Следовательно, Анатолий Власович, – горячо продолжал новый сотрудник, – в этой записной книжке могут быть его последние мысли, записи о ходе последнего боя. Ведь они все погибли, отражая танковую атаку. Возможно, что он, видя, как фашистские танки переваливаются с бугра на бугор, записал в ней последние свои слова что-то жене и детям, а быть может, и всему нашему поколению.
      – Что-то патриотическое, – подхватил редактор. – О! Тогда мы имеем возможность прогреметь на весь Советский Союз. Вы оставьте свою находку, а я пошлю ее криминалистам в лабораторию. А сами завтра этак часиков в двенадцать заходите.
      На другой день, сгорающий от нетерпения Глебов в назначенное время переступил порог кабинета. Редактора он застал в прежней позе, только оттиск газетной страницы был новым.
      Утвердив на переносье роговые очки, редактор сухо сказал:
      – Не получилось, Глебов. Полное разочарование. Это вовсе не записная книжка.
      – А что же? – не совсем смело спросил молодой журналист.
      – Всего-навсего колода карт, – пренебрежительно вымолвил редактор. – Самые банальные игральные карты. Тройка, семерка, туз, короли и валеты и прочая шушера. Огорчительно, но как принято у нас, у газетчиков, говорить: полный прокол.
      – Я могу быть свободным? – горько вздохнул Глебов.
      – Да, да, разумеется, – последовал утвердительный ответ.
      Вечером, завершив все свои текущие редакционные дела, Глебов возвратился домой. Ночью ему не спалось. Неясные мысли не давали покоя. Записная книжка оказалась всего-навсего колодой карт. Конечно, досадно.
      В окне стоял серпастый месяц, застыло звездное небо, опрокинутое над буйно цветущими весенними садами и крышами города. Прикуривая папиросу от папиросы, Глебов пристально вглядывался в редеющий сумрак, и воображение рисовало ему одну за другой картины уже далекого прошлого. «Ну и что же, что это не записная книжка, а колода игральных карт, – подумал он с неожиданным ожесточением. – Ведь этими картами играли они».
      И он представил себе, как в сырой, наспех вырытой траншее сорок человек двое суток сражались против двухсот гитлеровцев, вооруженных танками и орудиями, как прошивали над бруствером воздух фланкирующим огнем пулеметы, как подползали ночью фашисты к этой траншее и, бросая гранаты, орали хриплым голосом: «Рус капут!», «Рус, сдавайсь!». А сорок смельчаков стояли насмерть. Они уже не надеялись остаться в живых и все-таки не произносили мрачного слова «смерть». И, может быть, пока одни из них вели наблюдение и перестрелку, другие брились, писали письма, а четверо или шестеро резались в «дурачка», воспользовавшись этой колодой карт. Взлетали над опустевшим патронным ящиком восьмерки, десятки и короли, и люди, уже твердо знающие, что они стоят одной ногой по ту сторону жизни и не могут надеяться на счастливый исход, выкрикивали сквозь махорочный дым:
      – А туза не хочешь!
      – А козырную десятку потянешь?
      – А вот тебе еще две шестерки на погоны.
      И смеялись хриплыми простуженными голосами, словно не последняя танковая атака противника ожидала их впереди, а самые обычные земные дела. И не исключено, что, когда на бугор вырвались десять зловещих танков с крестами, командир крикнул: «По местам!» По его приказу двадцать человек, обвязавшись гранатами, должны были бросаться под гусеницы, а оставшиеся прикрывать их атаку. И, может, перед тем как встать и прикрепить к своему поясу противотанковые гранаты, их легендарный комвзвода аккуратно сложил эти карты в колоду, одна к одной, краплеными сторонами наверх. Сложил, посмотрел на них и вздохнул, подумав, что эта колода карт была тем последним и единственным, что отвлекало всех их от горьких раздумий о жизни и смерти. И легла эта самая колода карт на дно полевой сумки комвзвода. А через несколько минут он бросился с гранатами под гусеницы фашистского головного танка, и прощальным ему салютом был столб горевшей солярки, взрывавшихся патронов, обугленных кусков железа и стали, разметанных взрывом.
      «Вот какая это колода карт, – взволнованно думал молодой журналист Глебов, – она до сих пор хранит на себе тепло их рук, их дыхание, их шутки и восклицания, этих сильных людей, навсегда оставшихся бессмертными. Вот как надо было бы написать об их последних часах, чтобы все было ярко и правдиво».
      После бессонной ночи он пришел к редактору и, волнуясь больше прежнего, путаясь в неожиданно нахлынувших словах, пересказал ему сюжет своего будущего очерка, а потом долго ждал, чем закончится мучительно долгая пауза.
      – Да, это впечатляюще и даже романтично в некотором роде, – снисходительно произнес редактор, притрагиваясь к роговой оправе очков, – но… для нашей газеты не подойдет!

Две ситуации

      Писателю было уже семьдесят с лишним. Он давно не писал новых книг, а старые, которыми когда-то так увлекалась молодежь, не переиздавались. Иные его бывшие ученики, ставшие ныне известными прозаиками, полагали, что его давно уже нет в живых. Да и не мудрено, потому что ни на дискуссиях, ни на литературных вечерах он уже несколько лет не появлялся. Похоронив жену, он жил одиноко в скромной двухкомнатной квартире, тесной от книжных шкафов и стеллажей. На стекла той полки, где виднелись разноцветные корешки тридцати четырех написанных им книг, летом так быстро садилась пыль, что ее не успевали стирать. В три дня раз проведывала его баба Маша, такая же ветхая, как и он, занималась приборкой, готовила обед и уходила, иногда философски замечая:
      – Вот теперь-то ты понимаешь, батюшка, что к великим и обнакновенным судьба в старости одинаково беспощадна. Эх, Дмитрий Кондратьич, забывают их человеки!
      – Да нет, отчего же, Мария Степановна, – неуверенно возражал писатель. – Я бы так не полагал и даже совсем напротив.
      Но баба Маша все-таки сеяла горькие зерна сомнения, и после ее ухода старик долго не мог отрешиться от невеселых раздумий, убеждающих, что во многом она права. С книжных корешков он переводил взгляд на пузырьки с лекарствами и вздыхал.
      Телефон на письменном столе, оттого, что к нему редко прикасались, тоже был почти всегда подернут устойчивым слоем пыли. И когда в одно довольно-таки ясное и солнечное осеннее утро раздался настойчивый звонок, старик удивился и не сразу снял трубку. Приложив ее к уху, он услышал бодрый незнакомый голос:
      – Здравствуйте, дорогой Дмитрий Кондратьевич. Я так рад, что застал вас дома. Это говорит заведующий библиотекой завода «Красный богатырь». Я совсем недавно узнал, что вы гм… гм… обитаете в Москве. Мы подготовили большой диспут по вашим книгам. Не смогли бы вы на него к нам прийти? За вами, безусловно, заедут наши товарищи.
      Старик просиял от волнения, раскашлялся.
      – Как, мои книги читают и сейчас? О, как это превосходно. Значит, не напрасно прожита жизнь.
      Диспут продолжался около трех часов. А когда усталый и чуть раскрасневшийся и помолодевший от счастья Дмитрий Кондратьевич сошел с трибуны, его проводили такими неподдельными аплодисментами, что в искренности читателей он нисколько не усомнился.
      – Вы отдохните, – предложила молоденькая библиотекарша. – Посидите у нас в комнатке, пока я вызову машину.
      На потрепанных экземплярах давно уже изданных его повестей и романов еще не просохли на автографах чернила, а старик едва-едва успел поправить расческой свою седую редкую шевелюру или, если говорить точнее, все что от нее осталось, когда в комнату вошла молодая женщина, ярко одетая, с тонкими подкрашенными бровками над грустно-сияющими темно-синими глазами. Смущенно теребя театральную замшевую сумочку, она проговорила:
      – Дмитрий Кондратьевич, я очень люблю вашу повесть «Под облаками». Это моя самая любимая книга. В ней так смело поставлены проблемы большой чистой любви, равной самопожертвованию.
      – Да-а, – протянул старик, машинально посмотрев на свои старомодные туфли с длинными носами. – Я написал эту книгу сорок лет назад. Страшно, как быстро промчалось время.
      – Сорок лет назад меня еще не было на свете, – кокетливо призналась молодая женщина, и щеки ее запунцовели. – Мне сейчас двадцать девять.
      Старик не спускал с нее вопросительного взгляда, и в блеклых усталых его глазах стоял вопрос: «Чего же вы хотите?» И, словно его прочитав, незнакомка быстро заговорила. По тому, как стиснулись на позолоченном ремешке замшевой сумочки ее неярко отполированные маникюрщицей ногти, старик понял, как она волнуется.
      – Извините меня, Дмитрий Кондратьевич. Порою так трудно бывает набраться смелости. Я ведь к вам отнюдь не как к старшему, много повидавшему человеку, а как к психологу и большому художнику, которому безгранично верю. И волнуюсь, и боюсь, и радуюсь, что могу наконец услыхать правду.
      – Зачем же волноваться, говорите! – улыбнулся старик.
      Длинные ресницы незнакомки спустились на глаза, и голос ее зазвучал глуше:
      – Понимаете… вы должны меня сразу понять… у меня муж, дочки-двойняшки, ровный устроенный быт. Но вот я встретила и отчаянно полюбила другого человека. Все поет во мне, когда его вижу и отчетливо верю в то, что не могу теперь без него существовать. Как же мне быть, что же теперь делать? Уйти к нему или вот так же, как сейчас, все скрывать, обманывать окружающих и прежде всего мужа… какая ситуация лучше.
      «Ситуация, – отметил про себя старик. – Эка она какими словесами шпарит!»
      Его взгляд, минуя светлые локоны молодой женщины, устремился в окно, за которым шумела предвечерняя улица, бледный рот покосился.
      – Две ситуации, – машинально повторил он, – и вы спрашиваете совета, какую из них выбрать. Скажите, а у человека, который вам столь дорог, супруга есть?
      – Да.
      – А дети?
      – Тоже двое: мальчик и девочка.
      Старик пододвинул к себе прислоненную к ближнему книжному шкафу толстую коричневую палку, сцепил на ней желтеющие жилистые ладони, уткнулся в них подбородком.
      – Так, – произнес он врастяжку, – итого четверо взрослых и четверо детей. Слишком велика доля риска.
      – Я вас не понимаю, – пролепетала его собеседница.
      Он резко оторвал подбородок от сцепленных ладоней.
      – А чего же тут понимать! Вы подумали о том, как трудно будет ему, тому, кто вас любит, бросить своих детей и привыкать к вашим? А если новая любовь окажется несостоятельной и скоро даст трещину?
      Молодая женщина вызывающе встряхнула головой, и светлые ее волосы рассыпались.
      – Что же, вы считаете, что у меня не может быть любви такой, как у Анны Карениной?
      – Э… милочка! – ответил старик с дребезжащим смехом. – Не ворошите, пожалуйста, прах Анны Карениной. Иные времена – иные песни. Я не знаю, какую бы ситуацию предпочла бы сейчас Анна Каренина, окажись она в ваших обстоятельствах, но под электричку она явно не бросилась бы.
      – Вот как! – вскричала молодая женщина, и ее глаза полыхнули гневом. – И это говорите мне вы, писатель. Значит, и вы, как другие ханжи, против настоящей большой любви!
      Каблучки ее ультрамодных туфелек с яркими желтыми застежками негодующе простучали по паркету.
      – Несбыточность наших надежд всегда рождает ошибки, – вздохнул ей вслед Дмитрий Кондратьевич. Женщина задержалась на пороге и, не оборачиваясь, сказала:
      – Спасибо за проповедь, не за нею я к вам приходила. Эх вы, а еще инженер человеческих душ. Да что вы можете понять! – И дверь оглушительно захлопнулась.
      Через некоторое время покинул библиотеку и старый писатель. Отказавшись от машины, он шел домой пешком, стучал по тротуару палкой и думал: «Ну какой ты, собственно говоря, советчик. Ишь, пророк доморощенный выискался. Разве их отношения – это геометрия? Откуда ты, всегда против этого восстававший в молодости, взял, будто прямые линии рождают удачу? Старый ты пень, и не больше. А впрочем, пусть задумается дочка, прежде чем принять окончательное решение. Ведь сложен и то сладок, то горек мир человеческий!
      Дмитрий Кондратьевич улыбнулся, и палка веселее застучала по каменным плитам.

Мальчик и медведь

      У пятиклассника Вовки Глухова, конопатого плотного мальчика, мать в городской больнице. Еще с вечера Вовкин отец, военный летчик первого класса, уехал ее навестить.
      – Ты же смотри, – сказал он на прощание сыну, – будь у меня образцово показательным. Ужин на столе, книги и цветные карандаши на библиотечной полке, Утром с первым поездом я вернусь. И мама со мной, возможно, приедет.
      Ночью в кавказских горах лавина сорвала плотину, и огромный бешеный поток обрушился на мирно дремавшие домики авиационного городка. Вспененная вода бурно вырывалась из ущелья, подступала к щуплым финским домишкам, грозя затопить. Отчаянно ржали лошади, мычали коровы, лаяли собаки. Люди, застигнутые бедой, полуодетыми выскакивали на улицу.
      Когда раздались первые грохочащие удары, Вовка втянул голову под одеяло в надежде, что скоро все прекратится и можно будет не дрожать от страха. Но удары повторились, на улице стали кричать, и оцепеневший от страха мальчик ясно понял: пришла» беда, надо спасаться. Кое-как одевшись, он бросился прочь из дома, по колено в воде бежал к высокому самшитовому дереву, что росло на крутояре. Багровые молнии рвали небо, черное и неприветливое. Вода была ему уже по грудь, когда мальчик, сбросив сандалии, полез по толстому стволу вверх, в кровь обдирая ладони и голые ступни. Достигнув надежной прочной ветви, он сел на нее, спиной прижался к мокрому стволу. Показалось, будто с другой стороны на одну ветку повыше, сопя, забрался еще какой-то мальчишка, куцый и толстый, будто бы одетый в летный комбинезон. «Ишь ты! – с завистью подумал Вовка. – Ему-то теперь не холодно», – и, пытаясь унять страх, закричал:
      – Эй ты! Ты тоже от бури спасаешься?
      – Угу! – донеслось с верхней ветки.
      – А чего ты такой толстый? Небось отцовский комбинезон одел? У тебя отец тоже летчик?
      – Угу, – повторился ответ.
      – Повезло, – деловито рассудил мальчик, – а я вот в одном жакетике выбежал. До костей ветер пронизывает.
      Было темно, внизу ревел обезумевший поток, подступивший к дереву. Оттого, что вода с каждой минутой поднималась, Вовке стало жутко. Хотелось говорить и говорить, чтобы чувствовать себя увереннее в этом кромешном, пугающем мраке.
      – Отчего ты толстый? – продолжал он укоризненно. – Можно подумать, тебя мать с утра до ночи одним сгущенным молоком кормит. Ты в какой класс ходишь? Чегой-то я не замечал тебя в нашей школе. Наверное, в новой восьмилетке учишься?
      – Угу, – последовал ответ.
      – А как учишься? – продолжал свой допрос Вовка Глухов. – Я, например, почти по всем на пять. Только по одному письменному четверку схлопотал. Одну ошибку всего и сделал в контрольной – и на тебе, четыре с минусом. У нас Мария Васильевна строгая. А ты! Чего молчишь? Небось на одни тройки тянешь, раз такой неразговорчивый.
      – Угу, – донеслось с верхней ветки.
      – Да ты чего разгугукался! – сердито воскликнул Вовка. – Угу да угу, и ни одного больше слова. Глухонемой, что ли?
      – Угу, – повторилось сверху, и за этим односложным ответом последовало сердитое сопение.
      – Обиделся, что ли? – пожал плечами Вовка. – Вот чудак, с тобой и пошутить нельзя. Разве можно на шутку обижаться? А небось, как и я, в пятый класс ходишь.
      – Угу, – подтвердил собеседник.
      – Вот и сам согласился, – ободрил Вовка. – Давай я повыше залезу и к тебе прижмусь, а то совсем закоченел.
      Глухов поднялся по дереву, попробовал ветку, на которой сидел незнакомец, – крепка ли достаточно, и, оказавшись на ней, спиной прижался к нему: сосед одобрительно засопел, а мальчику сразу стало тепло.
      – Ишь ты, какой у тебя комбинезон. Как печка. Только, чур, не спать, а то в воду попадем.
      – Угу, – согласился сосед. От пережитого напряжения, от ровного усыпляющего шума дождя и живого тепла, согревающего теперь его тело, Вовка сразу размяк.
      Веки у него отяжелели, голова стала клониться набок, но угроза упасть вниз в бушующую холодную воду была настолько большой, что он моментально встряхивался, едва лишь пальцы, вцепившиеся в сучок, начинали слабеть и разжиматься. Так в полудремотном состоянии просидел он до самого рассвета.
      Буря уже успокоилась, и уровень воды стал заметно снижаться. Ствол самшита все больше и больше выростал над утихающей, но все еще пенящейся поверхностью воды. Потом пригрело солнце, и над аэродромным поселком поплыли тревожные голоса его обитателей, окликавших друг друга. В этом нестройном гомоне услыхал мальчик и голос своей матери.
      – Вовочка, сыночек! – испуганно звала она.
      – Я тут, мамочка! – обрадованно откликнулся мальчик и незлобиво толкнул в бок своего ночного собеседника.
      – Угу! – сердито откликнулся тот.
      – Опять заладил свое «угу», – разозлился и Вовка. Он резко обернулся, желая посмотреть, что это за чудак просидел всю ночь с ним на одной ветке и ни слова не промолвил, кроме своего «угу», и едва не упал с дерева. Рядом с ним сидел лохматый бурый медведь. Слюнявилась розоватая пасть. Рыжими пучками дыбилась на крепкой груди шерсть.
      С минуту мальчик и медведь, не отрывая глаз, смотрели молча друг на друга, затем как по команде прыгнули с дерева в разные стороны, позабыв о том, что высота была не такой уж малой.
      Мальчик, прихрамывая, бросился к людям, медведь косолапо заковылял прочь от поселка к ущелью.

В троллейбусе

      Душное июльское утро. Сизая дымка плавает над проспектами и крышами зданий. На троллейбусной остановке в этот ранний час довольно-таки порядочная очередь. Подошла машина. С легким шипением распахивается задняя дверь, и начинается посадка. Все идет чинно и благородно. И вдруг, расталкивая окружающих, не давая пощады ни старикам, ни мужчинам, ни женщинам, ни детям, едва не спихивая кого-то с верхней ступеньки, в троллейбус с пустой хозяйственной сумкой в руке врывается массивная дама в тускло-желтом платье. На вид ей под пятьдесят, но вся она пышет здоровьем и силой. На морковного цвета толстощеком лице написано воинственное выражение. У нее такие кулаки, что хоть на боксерский ринг выходи.
      – Эй, паренек в полосатой кепочке, может, уступишь дорогу женщине? Думаешь, кепочку стиляжную надел, так тебе все можно. Подвиньтесь, гражданка в красной кофточке, дайте человеку пройти. А вы, пассажир. Такой седой, а вежливости ни на грош.
      – Да я что? – раздается робкий голос. – Пожалуйста, пожалуйста.
      – А еще интеллигент называется! – кричит вошедшая уже кому-то другому.
      Троллейбус трогается и быстро набирает скорость. Люди шарахаются кто вправо, кто влево, с опаской поглядывая на две бородавки, украшающие рыхлый подбородок могучей женщины. А та не унимается.
      – Девушка, перестаньте толкаться, а еще, наверное, студентка, кандидатом наук быть мечтаешь.
      – Позвольте, – обиженно откликается затронутая, – но я вас и не думаю толкать, откуда вы взяли? Это вы вот уже две минуты на моей ноге стоите. Пора бы и сойти.
      – А ты не подставляй, – рявкает обладательница рыхлого подбородка с двумя бородавками, и на ее лбу проступают капельки пота, как от тяжелой работы. – Ишь, учить меня надумала, молоко еще на губах не обсохло!
      Еще несколько завоеванных метров, и женщина подходит к тем рядам, над которыми висят таблички «места для инвалидов и детей». Выпуклые блеклые глаза ищут очередную жертву и наконец находят – на самом первом ряду сидит русоволосый молодой человек в легком светлом костюме с вольно расстегнутым воротником и обмахивается газетой, как веером.
      – А это еще что! – кричит дама с бородавками. – Кто позволил? Почему он пожилой женщине места не уступит? Да еще там, где инвалиду положено, расселся. Вы посмотрите, до чего нахальство человеческое доходит. Хранит, видите ли, гордое молчание, как римский консул.
      Троллейбус плавно мчался по проспекту, замирая лишь у светофоров и на остановках. Солнце блестело в окнах, зеленели аллейки и скверики, и только дама с бородавками омрачала московский пейзаж. Человек, к которому она обращалась, даже не повернул головы в ее сторону, но по тому, как он побледнел, я понял, какою ценой давалась ему эта невозмутимость.
      – Так вы что же, – продолжала свое наступление дама, – так и не уступите женщине места?
      Кто-то из стоявших позади неуверенно подал голос:
      – Да хватит, что вы к нему пристали?
      – Что хватит? – воинственно обернулась женщина. – Ишь, какой заступник выискался. Для него что! Правила Моссовета не существуют, можно подумать. Вырастили подобных на свою голову.
      По лицу мужчины нервным тиком промчалась судорога, но он сдержался, и оно вновь стало предельно спокойным. В эту минуту троллейбус остановился, молодой человек встал, направился к выходу, и все увидели в его руках палку-костылик. Сильно припадая на левую ногу, он сошел со ступенек, я за ним следом. Троллейбус умчался, и мы остались одни у входа в станцию метро.
      – Вы все слышали? – обратился он ко мне с какой-то беззащитной улыбкой. – Так не можете ли вы мне ответить на такой вопрос. Стоит только хмельному человеку войти в метро, как его немедленно оттуда выставят, а то и протокол составят и тумака дадут. Такую же, как эта дама с бородавками, ни один милиционер не привлечет к ответственности. А ведь она наносит обществу гораздо больший урон. Вот и сейчас на ваших глазах человекам пяти-шести испортила она настроение. И это всего-навсего за двенадцать минут езды на троллейбусе. А эти люди пойдут сейчас работать, учиться… – В его широких светло-серых глазах отразилась печаль. А я не знал, что ответить, и, глядя на модный ботинок, скрывающий протез левой его ноги, нелепо спросил:
      – Где же это вас в ваши тридцать?
      – Даже в двадцать девять, – невесело поправил он. – В одной африканской стране. Ведь я же инженер-строитель. Работал там, когда начались военные действия. Вот и не уберегся. Так что за мною право сидеть на местах для инвалидов. Но не показывать же всякому свой протез. До свидания.
      И он, прихрамывая и опираясь на палку-костылик, медленно направился в метрополитен.

Раскаяние

      Работник из области Дмитрий Петрович Лобанов, пожилой человек с гривой чуть вьющихся, уже тронутых сединой волос, сидел в президиуме на собрании сельских механизаторов в райцентре Невске. Горожанин, инженер в недалеком прошлом, прекрасно знающий сталелитейное дело, он довольно поверхностно разбирался в заготовке кормов, строительстве овощехранилищ и птицеферм и в душе корил себя за то, что никак не может уловить главного в прениях. «Эх, не вовремя слег в больницу Белоусов, направленец по сельскому хозяйству, вот и приходится за него отдуваться», – думал Лобанов невесело.
      Единственно, что помогало ему скрыть беспокойное ощущение неловкости, так это то, что председательствовал на совещании секретарь райкома Нефедов, его старинный друг, с которым и воевали вместе, и ранены были под Старой Руссой в одном и том же бою.
      «Ишь, постарел Алексашка», – сочувственно думал. Лобанов о своем фронтовом товарище, видя его совершенно белую голову и утратившие прежний озорной блеск глаза. И вдруг вспомнил о третьем их друге, о сержанте Сергее Щеглове. В роте про них говорили: «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой». Они не были никогда танкистами, но неразлучными были всегда. А после того как под Старой Руссой ранило Нефедова и Лобанова и они наотрез отказались эвакуироваться в тыл, Сергей при каждой возможности навещал их в медсанбате, приносил ротные новости, узелки с дополнительным пайком, как он именовал скромные лакомства, которые отрывали друзья для раненых из строгого фронтового пайка: махру, галеты, иногда тушенку.
      После назначения в эту область Лобанов узнал о том, что Сергей Тимофеевич Щеглов живет в Невске. Сколько раз давал он себе слово, что напишет, пригласит к себе, заедет сам. Но прошло около года, а он, занятый тысячами дел, ни того, ни другого, ни третьего так и не сделал. «Какой сейчас представляется случай, – обрадовано подумал он. – Надо обязательно его навестить. И немедленно, сразу же после заседания. Вот-то будет восторга! И сразу все укоры совести угаснут».
      Он наклонился к седому виску председательствующего и тихо сказал:
      – Послушай, у вас же тут где-то и Сережка наш Щеглов находится. Как он тут поживает?
      – Как поживает? – машинально переспросил Нефедов. – Да как поживает… две недели назад мы его схоронили.
      Зрительный зал, трибуна, очередной оратор, критикующий кого-то за плохую помощь в производстве кормов, чуть ли не самого Лобанова, – все поплыло в глазах Дмитрия Петровича. Он ощутил, как в большом располневшем его теле застучало сердце, а голова наполнилась звоном.
      – Отчего? – трудно выдавил он.
      – Было два инфаркта, – не повернув головы, тихо ответил председательствующий. – Третьего он не выдержал.
      – А я-то, – громко вздохнул Лобанов, – а я-то все навестить его собирался.
      – Жалко, что не успел, он тебя так ждал, – суховато отозвался Нефедов и заглянул в лежавший перед ним листок. – Тут осталось двое выступающих. Ты заключать будешь?
      – Нет, – хрипло ответил Лобанов, – я с твоего разрешения выйду, Саша. На воздух выйду.
      – Давай, – внешне не удивляясь, согласился председательствующий и постучал авторучкой о графин, призывая очередного выступающего к регламенту.
      Высокое ночное небо, усеянное яркими спокойными звездами, простиралось над Невском, над окружающими его полями и перелесками, так же, как и над той частью земли, где ему в эти часы положено было простираться.
      От лунного света на длинной черной персональной машине Лобанова блестел буфер. Шофер открыл дверцу.
      – Я здесь, Дмитрий Петрович.
      – Сиди, сиди, – мягко остановил его Лобанов, – я так… подышать, – и крупными небыстрыми шагами побрел по темной аллейке.
      «Бедный Сережа! А ведь он был на три года меня моложе». Он вспомнил, что белокурого запевалу, доброго широкодушного паренька Сергея Щеглова любила вся рота, а его выпуклые, удивительно голубые глаза-пуговки называли «кукольными». А когда с Нефедовым они лежали в медсанбате, то, навещая их, Щеглов без памяти влюбился в тонконогую с жиденькими косичками медсестру Олю, но вскоре его любовь остыла, потому что Оля столь же пылко полюбила Лобанова и они потом поженились, а теперь, через тридцать лет после войны, оба состарились, нажили внуков. И он, Лобанов, год просуществовав в областном центре, часто Нефедова вспоминая, так и не послал ему ни одного письма, ни разу не вырвался проведать. «Бумаги, командировки, пленумы, заседания, – зло думал Дмитрий Петрович, – а двух часов, чтобы доехать до Невска и обнять фронтового друга у тебя не хватило. Эх ты, а еще депутат, слуга народа. Как ты мог, как ты мог забыть этого прекрасного человека! – Он достал зажигалку и папиросу, нервным движением высек огонь. – Все можно исправить, но эту ошибку уже нет, и никакое раскаяние теперь тебе не поможет».
      Он курил папиросу за папиросой и, не находя себе прощения, шептал:
      – Как же ты мог, Дмитрий, как мог!

Первый урок труда

      Дело давнее: был у нас в пятой образцовой железнодорожной школе преподаватель труда, бывший кавалерист буденовского полка Андрей Платонович, которого все мы, тогдашние пятиклассники, запросто называли «дядей Андреем», чем он явно гордился перед другими педагогами. Был он до начала гражданской войны отменным краснодеревщиком, но с той поры, как махновская пуля прострелила ему около локтевого сустава руку и она перестала сгибаться, с обжитой профессией пришлось расстаться, и он поступил на работу в школу, то есть стал «шкрабом», как тогда сокращенно именовали школьных работников. Небольшого росточка, широколицый, плечистый, с лицом в суровых складках, заставляющих думать, что это человек мрачный и необщительный. На самом деле дядя Андрей таковым никогда в своей жизни не был. Он на нас нередко ворчал, но ворчал по-доброму, а поругивал всегда жалеючи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11