Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очевидец: Избранные стихотворения

ModernLib.Net / Поэзия / Семен Липкин / Очевидец: Избранные стихотворения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Семен Липкин
Жанр: Поэзия

 

 


Семён Липкин

Очевидец

Воля

* * *

Редеют годы, как кустарник,

И только слов незыблем строй.

Не Лжедимитрий – лжеударник

Парил когда-то над Москвой.

Он не шептал Марине Мнишек:

– О Делия, о божество!

Лишь пестрота заборных книжек

Бесила по ночам его.

И в час, когда закон падений

Задуман был на небеси,

Он ждал, как тень, грядущей тени,

Грядущей смуты на Руси.

1931

Горожанин

Я приехал в деревню.

Это было в июле.

Постучался в харчевню:

– Что вы, черти, заснули!

Отпирает хозяйка,

Злая, заспаны груди,

Полосатая майка, —

Не видали бы люди.

Вот лежу на диване.

Пьют вино молдаване.

Все бабайки да плутни…

Но откуда здесь лютни?

Но откуда здесь флейты?

Но цимбалы откуда?

Не пойму, хоть убей ты,

Деревенского чуда!

То незримые твари

Заиграли на воле —

На тревожной гитаре,

На протяжной виоле.

Кто вызванивал рани

Звуки песен забытых?

Я не знал их названий,

Этих тварей сокрытых,

Вечно стройно-звенящих,

Вечно тайно-манящих,

Но понявших ту низость,

Что несёт наша близость.

1931. Овидиополъ

Пасмурный день

Здравствуй! С розой сравню тебя, скряга,

С розою сумерек,

И чем больше червей, слаще влага.

Зажмурившись, пьём.

Ты запрятал зарю, что сожжёт

Изнутри тебя!

Пожалей меня: сколько щедрот

Ты таишь, скопидом!

Здравствуй, пасмурный день! Ты похож

На слепую красавицу

Обручённый со смертью, – цветёшь,

Умираешь – в цвету.

За туманом твоим, говорят,

Города-диаманты…

Здравствуй, пасмурный день, будь мне брат,

Позови, я приду.

1933

Одесса, 1920

Там, где город и море

Обнищали с войной,

Там, где дымные зори

Гаснут в балке степной,

Снова, с насыпью рядом,

Жёсткой зелени брат,

Длинным Дюковским садом

Загорелся закат.

Смотрит житель предместья:

Что теперь его ждёт?

Это весть иль предвестье

Небывалых свобод?

Что сулят ему власти —

И не только ему?

Снова конные части

Скачут к морю в дыму.

Оробевших молочниц

Одноколки – в пыли,

И кошёлки цветочниц

Появились вдали.

1934

Колея

Эта прелесть мира —

Звон лесного клира,

Ветр, бредущий сиро

Путаной колеёй,

Хрустом подстерегает,

Мокрой листвой пугает,

Оторопью мигает,

Глухо гудит землёй.

Выпрямись, кривое!

Выявись, дурное!

Отзовись, глухое,

Не ходи за мной!

1935. Чернореченск

* * *

Я нетрудной не дал дани

Городским садам,

Невзлюбил гостеприимной

Зелени кладбищ.

В городе воспоминаний

Мёртвом, но родном,

Мне над морем отблеск дымный

Душу не томил.

Итальянской синей лавой

Вымощенный путь…

Есть такие переулки,

Город есть такой.

Утицы с дурною славой,

Площадь, где при мне

И таинственный, и гулкий

Умирал базар.

Но так долго был неистов

Зазывной язык,

Пели брички колонистов

И стонал слепой,

Цех развешивал игольный

Пёстрый свой товар,

И сортир восьмиугольный

Посреди стоял.

Ты в горах пробил дороги,

Влагу дал земле,

Ты в бетон одел пороги, —

Так скажи, зачем

Сердце бьётся птицей вольной,

Чуть узнал опять

Этот смрад восьмиугольный,

Площадь, рундуки?

Есть печальные прогулки,

Кто их не знавал,

В песнях отзвук есть лукавый,

Будто жизнь сама.

Есть такие переулки,

Город есть такой,

Итальянской синей лавой

Вымощенный путь…

1935

* * *

Я запах осени вдыхаю,

В её вникаю вечера

И с наслажденьем замечаю,

Что жить пришла моя пора.

Вот жизни альфа и омега —

И оторопь берёт меня:

Бегу, но это призрак бега,

Горю – то видимость огня.

1933

Мертвец

Не скрипи, моя кровать,

Вместе с окриком протяжным:

О, как тяжко, тяжко спать

В доме десятиэтажном!

Разве в памяти живёт

Окон бедное убранство,

И петровских дней завод,

И пернатых постоянство,

И далёкий шум колёс,

Доходящий до удушья.

И машины песнь пастушья

Разве трогает до слёз?

Смерть-старуха, здесь не жди

Ни любви, ни просветленья:

Злость в обугленной груди,

Неземная ярость тленья.

Я хочу ещё кричать,

В упоении, как дети,

Крылья звуков обрывать…

1933

Засуха

Всё приму: приморские угодья

И судов купеческую спесь,

Но какому богу плодородья

Элеватор мы воздвигли здесь?

Ибо кони узнают на воле,

Сквозь сиянье, ворона полёт,

Ибо словно перекати-поле —

Пламя в поле, ибо дождь не льёт…

Верь, мой город: скоро ливни хлынут.

Жарких дней не бойся: всё прошло,

И теперь не страшно, что раздвинут

Свод небес, вокруг светлым-светло,

И, пыльцой изрытый, столп низринут

В каждое оконное стекло.

1933

Перед бурей

Есть рассвета пора,

Не воспетая музою,

И в такие утра

Море пахнет медузою.

В синеве высоты,

Из-за лёгкого облака,

Выступают черты

Неподвижного облика.

Лоб высок, мысль чиста…

Как поверить заранее,

Что стучится в уста

Черной бури дыхание!

1933

Мать-земля

Там, где складки буераков

Старят землю, мать мою,

Там увидел я семью

Фебролитовых бараков.

Это глиняная сеть

Синих рахитичных жилок

И безволие опилок,

Осуждённых каменеть.

О, что может быть скучней

Наготы жилых строений

И бесстыдных откровений

Неестественных камней!

И тогда подумал я:

Почему же та, другая,

Та уродина, земля,

Нас не мучает, нагая.

Отгнивающие пни.

Лопающиеся вздутья,

В глину втоптанные прутья,

О, как нас влекут они!

И недаром детвора

С упоением глядела

На родительницы тело,

Стоя посреди двора.

Всю бы жизнь впиваться в эти

Дорогие нам черты

И священной наготы

Не прикрыть, как Ноя дети.

1936

Судный день

Давайте соберёмся в молчании ночном,

Сумерничать спокойно, товарищи, начнём.

Расспросы, укоризны… Что нужды нам в словах?

Сама подпочва жизни откроется впотьмах.

Всё вспомним, всё обсудим, слова нам не нужны,

Давно друг друга знаем, давно погребены.

И прежняя отрада вольётся в грудь мою,

Очнуться сердце радо совсем в другом краю.

Вот ласточка взметнулась, летя из света в тень,

И ясен мир, как в детстве, в Одессе, в Судный День.

1936

Завод в лесу

Был берег окских вод

В глухой тоске: воочью

Увидеть небосвод

Сияющий Приочью

Всем блеском синевы, —

Не мог он: грустный жребий!

За решетом листвы

Что ведал он о небе?

Но по стволам топор

Ударил. Зверем прянул,

Назад подавшись, бор.

А берег наверх глянул:

Вот небо. Нет ни звёзд,

Ни тучек беззаботных:

Огромный лисий хвост

Из окислов азотных!

А рядом, на земле,

Вдруг появились вехи

И светятся во мгле

Таинственные цехи.

И лес вокруг себя

Угрюмо землю смерил,

Вздохнул, уже любя,

И принял. И поверил.

И птиц приветил вновь,

Не споря с комбинатом:

Он и к нему любовь

Сумел внушить пернатым,

И чувствует народ

В напевах соловьиных

Дыхание кислот

Ужасных и невинных.

1936. Чернореченск

В толпе

Здесь, в городе большом,

Где жизнь бежит широко,

Но, как в краю глухом,

Мертва и одинока,

В торговый, шумный час,

В толпе, за разговором,

Что наполняет нас

Житейским, дельным вздором,

Сверкнула мне гроза

Любви моей незрячей,

И я узнал глаза

Под влагою горячей.

Прошли передо мной

Восторги, неудачи.

Гражданскою войной

Разрушенные дачи,

Свиданье, тёмный двор

Среди полуразвалин,

Я снова то хитёр,

То злобен, то печален.

Далёкий от всего,

Под блеском звёзд бездомных

Не вижу ничего

Я, кроме глаз огромных,

Слезами полных глаз,

Горящих верой зыбкой,

Где всё же сбереглась

Улыбка – не улыбка…

И вдруг открылось мне,

Что не сломить ей козней,

Что дело не во мне,

Что дело посерьёзней,

А звёзды, ночь, обрыв

И знать не знали горя,

И ясен был призыв

Невидимого моря.

1936

Праздник

Что делать праздничным днём?

Кругом суетня,

Нет в городе, нет в моём

Друзей у меня.

Он хочет светлых утех:

Огромному, – пусть

Неправдоподобный, – смех

Милее, чем грусть.

Что, если правды змея

Нашепчет ему,

Что я, один только я

И нужен ему?

1936

* * *

П. М. Кролю

Кто дружбу, как стихи,

бросал, едва начав;

Кому любовь была обузой,

А счастье – песенкой,

ведомой тёмной музой

Ввиду бойниц и древних глав;

Кто в город,

женщиной обманут нелюбимой,

Вернулся вдруг немолодым,

Но принял в круглые глаза ребёнка дым,

Над волжской пристанью клубимый,

И зелень старых барж,

и то, что город мал,

Но как в бреду шептал: огромный!

А тот, не камня плоть,

а призрак многохолмный,

Его кружил, ему внимал, —

Тому явись, о жизнь,

как сон в степи, как степь,

В ночи горящая надмирно,

А если старых мук

пред ним возникнет крепь,

Скажи: не бойся, я обширна.

1936. Горький

Апрель

А здесь апрель. Забылась роща в плаче.

На вербе выступил пушок цыплячий.

Опять земля являет облик свой,

Покрытый прошлогоднею листвой.

Какая тишь, какое захолустье,

Как странно выгнулось речное устье,

Пришли купаться ясени сюда,

До пояса доходит им вода.

Там, в рощице, то синим, то зелёным

Сукном одет затон, и над затоном

Топырит пальцы юная ольха.

И, словно созданная для греха,

Выходит на террасу щебетунья,

Цветущая полячка, хохотунья,

Чья бровь дугой, и ямки на щеках,

И множество браслетов на руках,

И необдуманная прелесть глаз

Уже не раз с ума сводили нас…

Бубни стихи, живи светлей и проще!

Журчит река. Недвижен воздух рощи.

Всей грудью обновлённый дышит прах.

Но всё это в меня вселяет страх.

Я вижу: на тепличное стекло

Цветов дыханье смрадное легло.

Мне кажется: из-за речных коряг

Невидимый вот-вот привстанет враг.

И чёрный грач, как будто без причины,

То тут, то там садится на вершины,

И вниз летит, и что-то мне кричит,

И вверх как бы в отчаянье летит,

Затем, что слушать здесь никто не хочет,

Когда он горе близкое пророчит.

Так иногда, увидев тайный свет,

Беспомощный, но истинный поэт

О зле грядущем нам напоминает,

Но тусклых слов никто не понимает.

А вот ещё ольха. Мне в этот миг

Понятен хруст её ветвей сухих:

Она своей седьмой весны боится!

Она слепым предчувствием томится:

Страшит её весенних дней набег,

Ей милым стал больной, унылый снег,

И дерева младенческое горе

Моей душой овладевает вскоре.

И даже та, чьи ямки на щеках,

И множество браслетов на руках,

И необдуманная прелесть глаз

Уже не раз с ума сводили нас,

Та, что сейчас своей красой летучей

Нас обожгла, – она больна падучей,

И знаю: ночью будет нас пугать

Улыбкой неестественной.

1937. Марьина Горка

Открытка

Я получил открытку, на которой

Художник тёмный написал случайно

Чудесный дом, и мне за каждой шторой

Какая-то мерцала тайна.

Извозчики, каких уж нет на свете,

Кареты выстроили – цуг за цугом,

А сами собрались в одной карете,

Видать, смеялись друг над другом.

И мне представилась тогда за домом

Вся улица, все улицы, весь город.

Он показался мне таким знакомым, —

Не в нём ли знал я жар и холод?

О царь всевидящий – незрячий случай!

Понятно мне: в том городе и ныне

Я проживаю, но другой, но лучший,

Но слепо верящий в святыни.

В том городе моя душа прекрасна,

Не менее души прекрасно тело,

Они живут между собой согласно,

И между ними нет раздела.

И если здесь несбыточны и хрупки

Беспомощного разума созданья —

Они там превращаются в поступки,

Мои сокрытые мечтанья.

Там знают лишь один удел завидный —

Пьянящей жертвенности пить напиток.

Там ни к чему умельца дар постыдный.

И мне туда не шлют открыток.

1937. Чолпон-Ата

* * *

Есть прелесть горькая в моей судьбе:

Сидеть с тобой, тоскуя по тебе.

Касаться рук и догадаться вдруг,

Что жажду я твоих коснуться рук,

И губы целовать, и тосковать

По тем губам, что сладко целовать.

1937

Одна жизнь

Быть пионером, лагерей не зная,

Затем, что сумма в двести шесть рублей —

Немалая, хотя и не большая.

Пройдут года – сновать у кораблей,

Куски бостона выгодно скупая,

Выискивать местечко потеплей,

Как вдруг – пора призыва золотая.

И вот уже вдоль скошенных полей

Поют о том, что сыты наши кони.

Пол душных месяца трястись в вагоне,

Приехать в часть на роковой черте, —

Попробуй отвертеться в нашем войске! —

И влажным утром умереть геройски

На жёлтой заозёрной высоте.

1938

Счастье

Хорошо мне торчать в номерах бобылём,

По казачьим станицам бродить,

Называть молодое вино чихирём,

Равнодушно торговок бранить.

Ах, у скряги земли столько спрятано мест,

Но к сокровищам ключ я нашёл.

Это просто совсем: если жить надоест, —

Взял под мышку портфель – и пошёл.

Из аула в аул я шатаюсь, но так

Забывают дорогу назад.

Там арабскими кличками кличут собак,

Над могилами жерди стоят.

Это знак, что великий смельчак погребён,

Мне ж, по правде сказать, наплевать,

Лишь бы воздух был чист, и глубок небосклон,

И вокруг ни души не видать.

Вот уже за спиною мечеть и погост,

И долина блестит вдалеке.

Полумесяцем там перекинулся мост,

В безымянной колеблясь реке.

Очевидно, река здесь недавно бежит,

Изменила недавно русло.

Там, где раньше бежала, там щебень лежит,

И каменья чисты, как стекло.

Долго странствовать буду. Когда же назад

Я вернусь, не увижу реки:

Только россыпи щебня на солнце блестят,

Только иверни да кругляки!

Оскверню ли я землю хулой иль хвалой?

Постою, погляжу и пойду.

За скалой многоуглой, за каменной мглой

Безымянной рекой пропаду.

1938

* * *

В неверии, неволе, нелюбви,

В беседах о войне, дороговизне,

Как сладко лгать себе, что дни твои —

Ещё не жизнь, а ожиданье жизни.

Кто скажет, как наступит новый день?

По-человечьи запоёт ли птица,

Иль молнией расколотая тень

Раздастся и грозою разразится?

Но той грозы жестоким голосам

Ты весело, всем сердцем отзовёшься,

Ушам не веря и не зная сам,

Чему ты рад и почему смеёшься.

1940

Чабан

Чабан, коня поставив на приколе,

Заснул, не закрывая глаза карего.

Две-три кибитки в диком чистом поле.

Над полем небо, а на небе – марево.

Здесь рядом насыпь свежая с курганом,

С могилами бойцов – могилы схимников.

Здесь пахнет сразу и речным туманом,

И горьким кизяком из тёмных дымников.

Здесь медленные движутся верблюды,

Похожие на птиц глубокой древности,

И низкорослы, и широкогруды,

Здесь люди полны странной задушевности.

Здесь, кажется, нет края серой глине.

Пустыня. Суховей поднялся надолго,

И побелели корешки полыни,

И пылью красная покрылась таволга.

Пустынна степь, но за степною гранью

Есть мир другой, есть новая вселенная!

Вставай, беги, скачи к её сверканью!

Заснул чабан, заснула степь забвенная.

Не так ли дремлешь ты, душа людская,

Сухая, чёрствая… Но вспыхнет зарево,

И ты сверкнёшь – прекрасная, другая,

Таинственная, как степное марево.

1940

Перед маем

Был царствия войны тяжелый год.

В тот год весна к нам дважды приходила,

А в третий раз она пришла в обход,

Затем, что всюду стражу находила

Безжалостной зимы. Был долог путь,

И, поднимаясь медленно, светила

Дрожали в сером небе, точно ртуть.

Тельца и Близнецов мерцали знаки,

Но в свете дня была густая муть,

Как бы в глазах взбесившейся собаки.

Три раза реки прятались во льду.

Три раза полдни прятались во мраке.

1941

Окно

На тихой набережной, за мостом,

Стоит старинный полукруглый дом.

Там люди разные теперь живут,

Обои в окнах разные цветут.

Одно окно погасло. В том окне

Мелькнула та, что всех дороже мне.

Ну что же, надо ставни запирать,

Не в духе муж, пора стелить кровать.

Но я, чего же медлю я, чего?

Как ждёт она призыва моего!

Где камень? Пусть окно задребезжит!

Где голос? Кликну – мигом прибежит.

Но камень разучилась брать рука,

Ладонь для камня чересчур мягка,

Но голос мой давно кричать отвык,

Давно мой грешный приручён язык.

А старый дом не знает ничего,

И скоро, говорят, снесут его.

1940

В экипаже

Ветерок обдувает листву,

Зеленеет, робея, трава.

Мирно спят поросята в хлеву.

Парни рубят и колют дрова.

Над хозяйством большим экипажа

Рвётся дождика тонкая пряжа.

Словно блудные дети земли,

У причалов стоят корабли.

Тихо. Изредка склянки пробьют,

Огородницы песню споют.

К сердцу берег прижал молчаливо

Потемневшую воду залива.

Край полуночный робко цветёт,

Да и где ему смелости взять?

Только речь о себе заведёт

И не смеет себя досказать.

Вот и песня замолкла сквозь слёзы.

Низко-низко гудят бомбовозы.

Женский голос, красивый, грудной,

В тишине продолжает скорбеть.

Кто сказал, будто птице одной

Суждено так бессмысленно петь,

Так бессмысленно, так заунывно,

Так таинственно, так безотзывно.

1941

Революция

У самого моря она родилась.

Ей волны о будущем пели.

Как в сказке росла, то грозя, то смеясь,

В гранитной своей колыбели.

А выросла – стала загадкой живой.

Сжимая мятежное древко,

Сегодня – святая и кличет на бой,

А завтра – гулящая девка.

Цвела, как весна, колдовская краса.

Казнила, гнала, продавала.

Но вот заглянула колдунья в глаза —

И ненависть к ней миновала.

Морщинами годы легли на челе,

И стоят иные столетий.

И мы расплодились на бедной земле,

Её незаконные дети.

И пусть мы не смеем её понимать, —

Её осуждать мы не можем.

За грешную нашу беспутную мать

Мы головы глупые сложим.

1941

В тридцать лет

Чтобы в радости прожить,

Надобно немного:

Смело в юности грешить,

Твёрдо веря в Бога,

Встретить зрелые года,

Милой обладая,

В эмпиреи иногда

Гордо улетая,

К старости прийти своей

С крепкими зубами,

Гладить внуков и детей

Властными руками.

Что мне преданность бойца,

Доблесть полководца!

К вам, смиренные сердца,

Мысль моя несётся.

Пуле дать себя скосить —

В этом нет геройства.

Вот геройство: погасить

Пламя беспокойства,

Затоптать свои следы

И своё деянье,

Потерять своей звезды

Раннее сиянье,

Но в потёмках помнить свет

Той звезды забвенной, —

О, трудней геройства нет,

Нет во всей вселенной!

Так я понял в тридцать лет,

В дни грозы военной.

1941

Из восточной рукописи

Был я тем, кто жил в долине роз,

В глинобитном домике простом.

Видел я: рассыпал перлы слёз

Соловей над розовым кустом.

Так я начал петь. Я находил

Торные пути к людским сердцам,

В башни звездочётов я входил,

И в книгохранилище, и в храм.

Говорил я то, что нужно всем:

Славил обольстительную страсть,

Открывал невольникам эдем

И клеймил неправедную власть.

Утверждал, что нет небесных чар

В четверице изначальных сил,

Что, смеясь, вселенную гончар

Из непрочной глины сотворил.

И хотя по-прежнему закон

Лживым был, и был бессильным раб,

Был я редким счастьем награжден,

Что мой голос нежен и не слаб.

Помню вечер. Терпкое тепло

Оседало. Дольний мир погас.

И до слуха моего дошло:

Некий царь идёт войной на нас.

Облик ветра на его стреле.

Брызжет смертью сабли рукоять.

Мало знаков чисел на земле,

Чтоб его дружины сосчитать.

Помню битву горожан с ордой.

Щебнем стали храмы, ливнем – кровь.

Стала дочь моя совсем седой,

Мать моя ребенком стала вновь.

И вошёл в мой город властелин,

И рассёк мой город лезвием,

И разбился глиняный кувшин

В глинобитном домике моём.

И потомки тех, кто пал в борьбе,

Превратились в диких пастухов,

И поёт кочевник на арбе

Странные куски моих стихов.

Непонятны древние слова,

Что курганы в поле вековом,

Но в сознанье теплится едва

Память о величии былом.

Вот он возвращается домой.

Рядом с буйволом бредёт жена.

От земли отделена каймой

Близкая, степная вышина.

Запрокинув голову, поёт,

Полусонно смотрит в синеву,

И не знает сам, что создаёт

Смутный мир, в котором я живу.

Ноябрь 1941. Ленинград

На свежем корчевье

Равнодушье к печатным страницам

И вражда к рупорам.

Сколько дней маршируем по бабьим станицам!

Жадный смех по ночам и тоска по утрам.

День проходит за днем, как в тумане.

Немец в небе гудит.

Так до самой Тамани, до самой Тамани,

А земля, как назло, неустанно родит.

Я впервые почувствовал муку

Краснозвёздных крестьян.

Близко-близко хлеба, протяни только руку

Но колосья бесплотны как сон, как дурман.

Веет зной в запылённые лики,

Костенеет язык.

Не томится один лишь пастух полудикий,

В шароварах цветных узкоглазый калмык.

Дремлет в роще, на свежем корчевье.

Мысли? Мысли мертвы.

Что чужбина ему? Ведь земля – для кочевья,

Всюду родина, было б немного травы.

1942

Казачка

Сверкает крыша школы, как наждак.

Облиты месяцем арбузы в травке.

Подобно самолёту при заправке,

Дрожит большими крыльями ветряк.

Шитьё отбросив (на столе – булавки),

То в зеркало глядит, то в полумрак.

Далёко, под Воронежем, казак.

Убит или в больнице на поправке?

Давно нет писем. Комиссар, чудак,

Бормочет что-то о плохой доставке.

Он пристаёт – и неумело так.

Вошла свекровь. Её глаза – пиявки.

О, помоги же, месяц в небесах,

Любить, забыться, изойти в слезах!

1942

Приметы

На заре предо мной

На дороге степной

Странный камень возник:

Одинокий старик,

Он похож на судьбу,

Он с очками на лбу.

Хорошая ль это примета

В такое ужасное лето?

Камень жёлт и щербат.

Я кладу автомат.

Мотылёк голубой

На крючок спусковой

Посмотрел, прилетел

И назад улетел.

Хорошая ль это примета

В такое ужасное лето?

Август 1942. Салъск

Странники

Горе нам, так жили мы в неволе!

С рыбой мы сравнялись по здоровью,

С дохлой рыбой в обмелевшем Ниле.

Кровью мы рыдали, чёрной кровью,

Чёрной кровью воду отравили.

Горе нам, так жили мы в Египте!

Из воды, отравленной слезами,

Появился названный Моисеем

Человек с железными глазами.

Был он львом, и голубем, и змеем.

Вот в пустыне мы блуждаем сорок

Лет. И вот небесный свод задымлен

Сорок лет. Но даже тот, кто зорок,

Не глядит на землю филистимлян.

Ибо, идучи путём пустынным,

Научились мы другим желаньям,

Львиным рыкам, шёпотам змеиным,

Голубиным жарким воркованьям.

Научились вольности беспечной,

Дикому теплу верблюжьей шеи…

Но уже встают во тьме конечной

Будущие башни Иудеи.

Горе нам, не будет больше странствий!

1942

Беседа

– Сладок был её голос и нежен был смех.

Не она ли была мой губительный грех?

– Эта нежная сладость ей Мною дана,

Не она твой губительный грех, не она.

– Я желанием призрачной славы пылал,

И не в том ли мой грех, что я славы желал?

– Сам в тебе Я желание славы зажёг,

Этим пламенем чистым пылает пророк.

– Я всегда золотой суетой дорожил,

И не в том ли мой грех, что в довольстве я жил?

– Ты всегда золотую любил суету,

Не её твоим страшным грехом Я сочту.

– Я словами играл и творил я слова,

И не в том ли повинна моя голова?

– Не слова ты творил, а себя ты творил,

Это Я каждым словом твоим говорил.

– Я и верил в Тебя, и не верил в Тебя,

И не в том ли я грешен, свой дух погубя?

– Уходя от Меня, ты ко Мне приходил,

И теряя Меня, ты Меня находил.

– Был я чашей грехов, и не вспомнить мне всех.

В чём же страшный мой грех, мой губительный грех?

– Видел ты, как сияньем прикинулся мрак,

Но во тьме различал ты божественный знак.

Видел ты, как прикинулся правдой обман,

Почему же проник в твою душу дурман?

Пусть войной не пошёл ты на чёрное зло,

Почему же в твой разум оно заползло?

Пусть лукавил ты с миром, лукавил с толпой,

Говори, почему ты лукавишь с собой?

Почему же всей правды, скажи, почему,

Ты не выскажешь даже себе самому?

Не откроешь себе то, что скрыл ото всех?

Вот он, страшный твой грех, твой губительный грех!

– Но когда же, о Боже, его искуплю?

– В час, когда Я с тобою в беседу вступлю.

1942

Пруд

Вливался пруд в полуовал

Широких лип, в узор старинный,

И ветер шумно колебал

Багряномедные вершины.

Под ними в бархатной воде

Дрожало огненное чудо,

И было так легко звезде

Смотреть на мир из влаги пруда.

Вдруг прибежит к звезде сестра

Из госпиталя полевого.

Всё – в первый раз, и всё – ей ново:

Война и эти вечера…

1942. Ахтуба

Правый берег

<p>1</p>

Отправились на глиссере,

Чтобы поспеть к заре.

Морозно было в ноябре.

Деревья в белом бисере

И берег в серебре.

Луч появился шарящий.

Скорей бы в свой блиндаж!

А мысль у всех одна и та ж:

Как наши там товарищи,

Энпе обжитый наш?

Относят к немцу торосы.

Проклятый винт шумит.

И мины, и порой термит,

И огненные полосы,

И в небе гул дрожит.

Чтоб не гадать о гибели,

Пошутишь, рад не рад,

И засмеёшься невпопад.

А всё ж на место прибыли:

В горящий Сталинград.

<p>2</p>

Правый берег. Вот он перед нами.

Посмотри внимательней и пристальней.

Эти груды были кораблями.

Этот лес носил окраску пристани.

Странные, горящие туманы.

Зданья стали деревом, а дерево

Превратилось в хаос первозданный.

Правый берег. Не узнать теперь его.

Пахнет мёртвой рыбой, гарью, дымом.

Смерть. Но можно жить. А посчастливится —

И остаться можно невредимым:

Так война решила, прозорливица.

Моряки подходят к Сталинграду.

Те, которых мы зовём: трамвайщики.

Нет, не к берегу, – к огню и чаду

Наскоро пришвартовались тральщики!

– Кончились билеты! – шутит кто-то.

Поливаемая автоматами,

С корабля на бой пошла пехота

Мостовыми, пламенем объятыми.

На спардеке – старшина, сигнальщик.

Он не сводит с неба глаза карего.

Взяли раненых. Отчалил тральщик.

Словно искру отнесло от зарева.

Ноябрь 1942. Сталинград

В бинокле

Этот немец в бинокле возник.

Приближался к реке,

Позади шла старуха,

Неся полотенце, ведёрко и мыло.

Офицер. Туфли на босу ногу.

Одет налегке, —

Словно мирное время здесь было.

Снял рубашку и френч.

Не жалела старуха воды.

Он подставил ей голову,

Крикнул ей что-то, быть может: «Живее!» —

И пропал: опустился бинокль.

И тогда за труды

Взялся наш командир. Но правее…

Если можно сказать,

Что похожа земля на ладонь,

То видны были танки немецкие,

Как на ладони песчаной.

Дальномерщик сказал:

– Меньше два, право десять. Огонь! —

И огонь корабельный, нежданный

Налетел, в деревах загудел,

Заблестел синевой.

Разом выросли взрывы,

Подобные розам планеты погибшей.

Танки мухами нам показались

В тиши неживой, —

Чёрной стаей, к бумаге прилипшей.

– А, видал? Тридцать штук раздавил! —

Прохрипел командир. —

Погляди: вон старуха с ведром,

Рядом с нею лежит офицерик, —

Он мне душу обжёг!..

Кроткий, солнечный, огненный мир

Обнял Волгу, и редкую рощу, и берег.

Октябрь 1942. Сталинград

* * *

Что самое страшное на войне?

Страшна духота ночная,

Когда в землянке, над ухом, в стене

Скребётся мышь лесная.

Что самое страшное на войне?

Страшны зверьки-кровососы

И эти на шее и на спине

Горящие расчёсы.

Что самое страшное на войне?

Начальник – болван и сука.

Сердитый – он противен вдвойне,

А добрый… Какая мука!

Бывает и светлое на войне:

Письмо от жены или мамы,

Вечерний снег, полнеба в огне

И грозный звук… Тот самый.

Декабрь 1942. Сталинград

Мечтания

Сломлен службой фронтовою,

Принимаюсь я мечтать.

Всё, что связано с Москвою,

Любо мне воображать.

Там с курятником посольство

Зажигает рядом свет,

Там несытое довольство

Полуголода сосед.

Там губам от снега сладко,

Ветер дует в рукава,

Там на саночках солдатка

Тащит мокрые дрова.

Там в окне видны два друга,

Разделённые столом:

Тот, который прибыл с юга,

Замахнётся костылём.

Там торопится кутила

На метро попасть быстрей,

Там блюдут гвардейцы тыла

Наших жён и матерей…

Мир таких мечтаний гадок,

Но порой от них светло.

Есть, по крайности, порядок:

Свет и тьма, добро и зло.

Декабрь 1942. Сталинград

Первое забвенье

Благословенны битва

И неправые труды,

Затоптанные жнитва

И кровавые следы,

В побитых рощах птицы

И пахучая смола,

Смятенные станицы

И летучая зола,

И эскадрон, случайно

Обескровленный вчера,

И стук в окошко тайный

И условленный с утра,

И те, под влагой страстной,

Окаянные глаза,

Язычницы прекрасной

Покаянная слеза,

И тополя волненье

В расцветающем саду,

И первое забвенье

В исцеляющем бреду.

1943

Метаморфозы

Прошёл спокойно день вчерашний…

Наступит некое число:

Там, где железо рылось в пашне,

Там воду загребёт весло.

Забьётся рыба в листьях дуба.

Коснутся гребни волн звезды.

Безвинного и душегуба

Сравняет равенство воды.

К недосягаемой вершине

Ладья причалит в тишине.

Тогда в единственном мужчине,

Тогда в единственной жене

Проснутся голоса Приказа.

Отступит море. Встанет брег.

Начало нового рассказа.

Дни первых тягот, первых нег.

Посмотрят оба удивлённо

На воды, свод небес, и вот

Для Пирры и Девкалиона

Пережитое оживёт.

Что было страшным, близким, кровным,

Окажется всего бледней.

Очарованьем баснословным

Существенность недавних дней

Предстанет в речи задушевной.

Как мало нужно для того,

Чтоб день растленный, тлен вседневный

Одушевило волшебство !

Где радостью засветит горе,

Где храмом вознесётся пыль,

И как цвета меняет море,

Меняться будет наша быль.

Но вслушайся в их жаркий лепет:

Он правды полн, он правды полн!

Той правды вещий, яркий трепет,

Как трепет света в гребнях волн.

И минет время. Прибылая

Вода столетий упадёт.

В своих руинах жизнь былая

На свежих отмелях взойдёт.

Найдёт в развалинах историк

Обрывки допотопных книг,

И станет беден, станет горек

Воспоминания язык.

Заметы мудрости тогдашней,

Предметы утвари домашней,

Обломки надмогильных фраз

О нас расскажут без прикрас.

С самим собою лицемерный,

Проклявший рай, забывший ад,

Наш век безверный, суеверный,

Наш век – вертеп и вертоград —

Своим позором ежедневным

Твой разум ранит тяжело.

И ты, смотрящий взором гневным

На окружающее зло,

Ты нашу боль всем сердцем примешь,

Ты нашу быль переживёшь.

Ты мнимо правый меч поднимешь.

Отступит правда. Встанет ложь.

1943

Имена

Жестокого неба достигли сады,

И звёзды горели в листве, как плоды.

Баюкая Еву, дивился Адам

Земным, незнакомым, невзрачным садам.

Когда же на небе плоды отцвели

И Ева увидела утро земли,

Узнал он, что заспаны щёки её,

Что морщится лоб невысокий её,

Улыбка вины умягчила уста,

Коса золотая не очень густа,

Не так уже круглая шея нежна,

И мужу милей показалась жена.

А мальчики тоже проснулись в тени.

Родительский рост перегнали они.

Проснулись, умылись водой ключевой,

Той горней и дольней водой кочевой,

Смеясь, восхищались, что влага свежа.

Умчались, друг друга за плечи держа.

Адам растянулся в душистой траве.

Творилась работа в его голове.

А Ева у ивы над быстрым ключом

Стояла, мечтала бог знает о чём.

Работа была для Адама трудна:

Явленьям и тварям давал имена.

Сквозь тёмные листья просеялся день.

Подумал Адам и сказал: – Это тень.

Услышал он леса воинственный гнев.

Подумал Адам и сказал: – Это лев.

Не глядя, глядела жена в небосклон.

Подумал Адам и сказал: – Это сон.

Стал звучным и трепетным голос ветвей.

Подумал Адам и сказал: – Соловей.

Незримой стопой придавалась вода, —

И ветер был назван впервые тогда.

А братьев дорога всё дальше вела.

Вот место, где буря недавно была.

Расколотый камень пред ними возник,

Под камнем томился безгласный тростник.

Но скважину Авель продул в тростнике,

И тот на печальном запел языке,

А Каин из камня топор смастерил,

О камень его лезвие заострил.

Мы братьев покинем, к Адаму пойдём.

Он занят всё тем же тяжёлым трудом.

– Зачем это нужно, – вздыхает жена, —

Явленьям и тварям давать имена?

Мне страшно, когда именуют предмет! —

Адам ничего не промолвил в ответ:

Он важно за солнечным шаром следил.

А шар за вершины дерев заходил,

Краснея, как кровь, пламенея, как жар,

Как будто вобрал в себя солнечный шар

Всё красное мира, всю ярость земли, —

И скрылся. И, медленно зрея вдали,

Всеобщая ночь приближалась к садам.

«Вот смерть», – не сказал, а подумал Адам.

И только подумал, едва произнёс,

Над Авелем Каин топор свой занёс.

1943

Руины

Как тайны бытия счастливая разгадка,

Руины города печальные стоят.

Ковыльные листы в парадных шелестят,

Оттуда холодом и трупом пахнет сладко.

Над изваянием святого беспорядка

Застыл неведомым сиянием закат.

Но вот из-за угла, где рос когда-то сад,

Выходит человек. В руках его тетрадка.

Не видно жизни здесь. Как вечность, длится миг.

Куда же он спешит? Откуда он явился?

Не так ли, думаю, наш праотец возник?

Не ходом естества, не чарой волшебства.

Внезапно вспыхнувшим понятьем Божества

От плоти хаоса без боли отделился.

1943

Вечер

О вечер волжских посадов,

О горний берег и дольний,

Мучных и картофельных складов

Ослепшие колокольни!

Языческий хмель заплачек,

Субботние пыльные пляски,

Худых высоких рыбачек

Бесстыжие, грустные ласки.

Плавучие цехи завода,

Далёкая ругань, а рядом —

Вот эти огни парохода,

Подобные чистым Плеядам.

1943

Павлинка

Рассвет разгорячается в посёлке.

Одноэтажных домиков порядки —

В осеннем, светлом, паутинном шёлке.

Подобно ранней хлопотливой пчёлке,

Павлинка быстро обегает грядки.

Всё разворовано ! А помидоры

Стащила, верно, старая гадалка.

Она сулила мир – весёлый, скорый,

С красивым, милым мужем разговоры…

Не овощей – цыганской правды жалко.

1943. Сарепта

Воля

Кони, золотисто-рыжие, одномастные кони,

Никогда я не думал, что столько на свете коней!

Племя мирных коров, кочевая бычья держава

Шириною в сутки езды, длиною в сутки езды.

Овцы, курдючные, жирные овцы, овцы-цигейки,

Множество с глазами разумного горя глупых овец.

Впрямь они глупые! Услышат в нашей бричке шуршанье,

Думают – это ведро, думают – это вода,

Окровавленными мордочками тычутся в бричку.

Ярость робких животных – это ужасней всего.

Пятый день мы бежим от врага безводною степью

Мимо жалобных ржаний умирающих жеребят,

Мимо ещё неумелых блеяний ягнят-сироток,

Мимо давно недоенных, мимо безумных коров.

Иногда с арбы сердобольная спрыгнет казачка,

Воспалённое вымя тронет шершавой рукой,

И молоко прольётся на солёную серую глину,

Долго не впитываясь…

Пересохли губы мои, немытое тело ноет.

Правда, враг позади. Но, может быть, враг впереди?

Я потерял свою часть. Но что за беда? Я счастлив

Этим единственным счастьем, возможным на нашей земле —

Волей, ленивой волей, разумением равнодушным

И беспредельным отчаяньем…

Никогда я не знал, что может, как море, шуметь ковыль,

Никогда я не знал, что на небе, как на буддийской иконе,

Солнечный круг и лунный круг одновременно горят.

Никогда я не знал, что прекрасно быть себялюбцем:

Брата, сестру, и жену, и детей, и мать позабыть.

Никогда я не знал, что прекрасно могущество степи:

Только одна белена, только одна лебеда,

Ни языка, ни отечества…

Может быть, в хутор Крапивин приеду я ввечеру.

Хорошо, если немцев там нет. А будут – чёрт с ними!

Там проживает моя знакомая, Таля-казачка.

Воду согреет. Вздыхая, мужнино выдаст бельё.

Утром проснётся раньше меня. Вздыхая, посмотрит

И, наглядевшись, пойдёт к деревянному круглому дому.

Алые губы, вздрагивающие алые губы,

Алые губы, не раз мои целовавшие руки,

Алые губы, благодарно шептавшие мне: «Желанный»,

Будут иное шептать станичному атаману

И назовут моё жидовское отчество…

А! Не всё ли равно мне – днём раньше погибнуть, днём позже.

Даже порой мне кажется: жизнь я прожил давно,

А теперь только воля осталась, ленивая воля.

1943

Штабная симфония

Лесных цветов счастливый

Утренний плач.

Уют неприхотливый

Брошенных дач.

Все прелести штабной картины,

Столы, столы…

Гул повторяют орудийный

Деревьев грубые стволы.

Владельцы этих зданий

Где-то в бегах,

В Сибири, в Туркестане,

В камских снегах.

Они здесь жили, как пришельцы,

Ушли в тылы,

А настоящие владельцы —

Деревьев грубые стволы.

Хотя б от них остался

Запах иль цвет!

Хотя бы вздох раздался

Чей-нибудь вслед!

Ушли, как ночь уходит в воду,

Как тени мглы,

И равнодушны к их уходу

Деревьев грубые стволы.

Здесь верить не умели,

Веря, страдать,

Смеяться в дни веселий,

В скорби рыдать,

Здесь ели много, пили много,

Боясь хулы.

Но кто ж хранил дыханье Бога?

Деревьев грубые стволы!

Отдел оперативный

Ходит волчком.

– Что делаешь, противный,

Люди кругом! —

Целует Верочка майора

Гасан-оглы.

Их тайну выболтают скоро

Деревьев грубые стволы.

И пусть мы негодуем,

Шутим, ворчим,

Но этим поцелуем,

Наглым, смешным,

Облагорожен гул горячий

И дух золы,

И эти брошенные дачи,

И эти грубые стволы.

1944

Чёрный рынок

Войдём в посёлок

Чёрный Рынок.

Угрюм и колок

Блеск песчинок.

Лёг синий полог

На суглинок.

Войдём в посёлок

Тот рыбачий,

И сух, и долог

День горячий.

Слова – как щёлок,

Не иначе!

Бегут в ухабы

Жерди, клети.

Разбиты, слабы,

Сохнут сети,

Худые бабы,

Злые дети.

Не вынес Каспий

Этой доли.

Отпрянул Каспий

К дикой воле.

Вдыхает Каспий

Запах соли.

Воскликнем, вторя

Пьяным трелям:

– О холод моря

По неделям,

О битва горя

С горьким хмелем!

О патефоны

Без пластинок,

О день твой сонный

Без новинок,

Изнеможённый

Чёрный Рынок!

Пришёл сюда я

Поневоле,

Ещё не зная

Крупной соли

Сухого края,

Чуждой боли.

Не вынес Каспий

Этой доли.

Седеет Каспий

В диком поле.

Вдыхает Каспий

Запах воли.

1944

Городок

Молодой городок.

Лебеда и песок

И уродливые дома.

Ни прохлады, ни цвета.

Суховейное лето.

Отвратительная зима.

Я тебя навещал,

Приезжать обещал,

Признаюсь, не очень любя.

Отчего же, угрюмый,

Ты вошёл в мои думы

И забыть мне трудно тебя?

А какой в тебе прок —

Самому невдомёк!

Не забыл тебя ради той —

Смуглолицей, учтивой,

Узкоглазой, красивой?

Пропади она с красотой!

Ради милых друзей?

Ради песни моей?

Чепуха, суета, обман!

Я друзей не взлелеял,

Ветер песню развеял,

Словно лёгкий, слабый дурман.

Ради трудных годов?

Ради чистых трудов?

Я не их на помощь зову.

Тут причина другая,

И, её постигая,

Вижу: август зажёг траву.

И один пешеход

Перед взором встаёт.

Он идёт, не зная куда.

Невысокий, несмелый,

На траве обгорелой

Озирается иногда.

Справа – светлый простор.

Слева – серый бугор.

На бугре ликует базар.

Женский смех, разговоры

И весёлые шпоры

Кривоногих шумных мадьяр.

Ослабел он в пути,

А не смеет войти

В городок, где шпоры звенят,

Где его не забыли…

Побелевший от пыли,

Он пойдёт назад, наугад.

Край родной, край родной,

В этой шири степной

Сохрани его, защити!

Чтоб чужого не встретил,

Чтоб и сам не заметил,

Как сумел он к своим дойти!

Как с надеждой к своим

Он пришёл невредим,

Как в душе сберёг навсегда

Городок нелюбимый,

Где суровые зимы,

Суховей, песок, лебеда.

1944

Соловьи

Поговорим о бродягах

С горькой мечтой о корчме.

Птицы в мужицких сермягах

Свищут в зелёной тюрьме.

До смерти им надоели

Баловни глупой судьбы —

Эти сановные ели,

Эти тупые дубы.

Осточертела до боли

Листьев могучая цепь.

Хочется в чистое поле,

Хочется в нищую степь.

Хочется жизни – голодной,

Но хоть на несколько дней,

Хоть на минуту – свободной,

Хоть на мгновенье – своей.

В диком, огнистом тумане

Песню беспечную спеть

И в разноцветном жупане

В марево смерти влететь.

1944

Два зеркала

<p>1</p>

Лицо так странно молодеет в пудре,

Усы, в щипцах, скрутились так отважно,

Над низким лбом, седея, вьются кудри,

Глаза темнеют выпукло и влажно.

Украшен голой нимфой набалдашник,

А галстук – слишком крупным бриллиантом.

О неужели, мёртвых однокашник,

Ты начал франтом и закончишь франтом?

О неужели острая тревога

В холодном утре, в снежной вьюге тыла,

Хотя б на краткий миг, хотя б немного

В твоей душе бесплодной не заныла?

О неужели муки эшелона,

Страх за себя и горечь ожиданья

Не занесли в твоё сухое лоно

Хотя б зерно прекрасного страданья?

<p>2</p>

А рядом, в кресле, мальчик, тонкий, жалкий,

Он только с поезда, он с поля битвы.

Он чемодан оставил в раздевалке.

Он задремал под мягкий шелест бритвы.

И не узнал он в той, что держит бритву,

Недавних, мирных, детских лет подругу,

Своё мечтание, свою молитву,

Свою тоску и, может быть, супругу.

И не её ли молит он присниться,

Но не такою – с длинною косою?

А у неё волнуются ресницы

И краска не смывается слезою.

1944

На плоту

Хочу понять бродяжью

Весёлую мечту,

Варить уху стерляжью

В избушке на плоту,

Окинуть взором важным,

Что встречу на пути,

Ленясь по брёвнам влажным

К буксиру подойти.

С женою жить в законе,

А бросит – наплевать.

В неведомом затоне

Запоем зимовать.

А летом и весною —

Вода и небеса.

Опять плывут со мною

Прибрежные леса.

Их призрачному раю

Я издали дивлюсь,

Люблю, но презираю,

И вовсе не молюсь.

Как будто мир чудесный,

Открытый мне, я чту,

А мне-то лишь известны

Избушки на плоту.

1943. Чёрный Яр

Квартира

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

Юнец-ремесленник, грустя,

Терзает балалайку.

– Я не хочу, – кричит дитя, —

Колючую фуфайку! —

Прими их, муза моя, прими,

Будь за хозяйку.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

Сосед за стенкой зол как чёрт,

В тоске постель измята:

Живым вернулся Раппопорт

И все раппопортята!

Прими его, муза, прими,

Как брата.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

У Раппопортов прежний гам

И ругань в прежнем стиле,

И прежним молятся богам

Лукавство и бессилье.

Прими их, муза моя, прими,

Они ведь просили.

Всего в квартире пять окон,

Одно выходит на балкон.

В четвёртом – смех и патефон.

Чьи тайны там таятся?

Оно выходит на балкон,

И все его боятся.

Прими его, муза моя, прими,

Не надо бояться.

В последней комнате темно,

Там негде повернуться,

Там смотрит женщина в окно

И хочет улыбнуться.

Не мучайся, муза, не мучай других,

Попробуй улыбнуться.

1944

Роса

В. С. Гроссману

Не тревожьтесь: вы только берёзы.

Что же льёте вы терпкие слёзы?

Ты, сосна, так и будешь сосною.

Что ж ты плачешь слезой смоляною?

Травы милые, лес подмосковный,

Неужели вы тоже виновны?

Только дачники, сладко балдея,

К счастью слабой душой тяготея,

Не хотят огорчиться слезою

И зовут эти слёзы – росою.

И проходят, весёлые, мимо,

Забывая, что эти росинки —

Горлом хлынувший плач Освенцима,

Бесприютные слёзы Треблинки.

1945

Счастливец

Я мог бы валяться в ложбине степной,

Завеянный прахом, засыпанный солью,

Мертвец, озарённый последнею болью,

Последней улыбкой, последней мечтой.

Но вот – я живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы сгореть за кирпичной стеной

В какой-нибудь миром забытой Треблинке

И сделаться туком в бесплодном суглинке,

Иль смазочным маслом, иль просто золой.

Но вот – я живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

Я мог бы вернуться в свой город родной,

Где пахнут акации туго и пряно,

Где всё незнакомо, и горько, и странно.

Я мог бы… Но я не вернулся домой.

Я только живу. Я снова с тобой,

Я один из немногих счастливцев.

1945

У ручья

От платформы, от шума, от грубых гудков паровоза

В получасе ходьбы,

В тайнике у ручья уцелела случайно берёза

От всеобщей судьбы.

Оттого ли, что корни пустила в неведомый глазу

Небольшой островок,

Но дыхание горя ещё не ложилось ни разу

На блестящий листок.

Каждый лист её счастлив, зелёный, весёлый, певучий,

Кое-где золотой,

Только ветви её, только белые ветви плакучи

И шумят над водой.

От неё, от блаженной, на вас не повеет участьем,

Ей недуг незнаком,

Только вся она светится полным, осмысленным счастьем,

Не отравленным злом.

Я, узнав, полюбил простодушное это величье,

Самобытный покой,

Этот сказочный свет и младенческое безразличье

К скучной скорби людской,

Этот взлёт к небесам, этот рост белоствольный, могучий,

Чистоту, забытьё…

Полюбил, а понять не сумел: отчего же плакучи

Ветви, ветви её?

1946

Договор

Если в воздухе пахло землёю

Или рвался снаряд в вышине,

Договор между Богом и мною

Открывался мне в дымном огне.

И я шёл нескончаемым адом,

Телом раб, но душой господин,

И хотя были тысячи рядом,

Я всегда оставался один.

1946

Морю

Тени заката сгустились в потёмки.

Город родной превратился в обломки.

Всё изменилось на нашей земле,

Резче морщины на Божьем челе,

Всё изменилось на нашей планете,

Умерли сверстники, выросли дети,

Всё изменилось и прахом пошло,

А не пошло, так быльём поросло!

Всё изменило мечте и надежде,

Мы, только мы, всё такие ж, как прежде:

Так же брожу у твоих берегов,

Так же моих ты не слышишь шагов.

1946

Тот же признак

На окраине нашей Европы,

Где широк и суров кругозор,

Где мелькают весной антилопы

В ковылях у заснувших озёр,

Где на треснувшем глиняном блюде

Солонцовых просторов степных

Низкорослые молятся люди

Жёлтым куклам в лоскутьях цветных,

Где великое дикое поле

Плавно сходит к хвалынской воде,

Видел я байронической боли

Тот же признак, что виден везде.

Средь уродливых, грубых диковин,

В дымных стойбищах с их тишиной,

Так же страстен и так же духовен

Поиск воли и дали иной.

1947

Точильный камень

Захотел повидать Дармограй

Божий мир, беспредельный, обильный,

И в далёкий отправившись край,

Взял с собою он камень точильный.

Думал: если достаток нажить

Не удастся мне в том Туркестане,

Буду пахарям косы точить,

Голодать не дадут мне крестьяне.

Шёл он пешим, лежал на возу,

Что-то пел он о царстве заморском,

Под Самарой встречал он грозу

И закат провожал он за Орском.

Он услышал, придя на Тянь-Шань,

Рёв скота на пути к Семиречью,

И старинную русскую брань,

Обновлённую чуждою речью.

Поглядел Дармограй – обомлел:

На горячей равнине ковыльной

Осыпался, шуршал и белел

Наш песчаник, наш камень точильный!

Дармограй рухнул наземь доской,

На своё рассердившись хохлацтво,

Зарыдал и воскликнул с тоской:

– Жив не буду – добуду богатство! —

То ль богатство таил Туркестан,

То ль судьбу испугал этот вызов,

То ль помог Дармограю обман, —

А добыл он земли от киргизов.

Дом построил. Хозяйство завёл.

Посадил и вишневый садочек.

Уж поглядывать начал хохол

На кацапских зажиточных дочек.

Там, где кони Чингиза паслись

На ковыльных седеющих волнах,

Ныне жирные куры неслись

И покорно вертелся подсолнух.

Но судьба держит чаши весов,

И не любит она измененья.

Что ей ропот людских голосов?

Что ей дольних страстей дуновенья?

На село напустила орду,

Выпрямляя плечо коромысла,

И без тела на вишне в саду

Голова Дармограя повисла.

И, травы сокращая предел,

Против жгучего ветра бессильный,

Осыпался, шуршал и белел

Наш песчаник, наш камень точильный.

1946. Пржевалъск

У дороги

Пёстрое стадо пришло к луговому обилью.

Мальчик-пастух по-турецки сидит на траве.

Автомобиль иногда обдаёт его пылью.

Тени от листьев – на рваном его рукаве.

Дай-ка, пастух, я с тобою немного побуду.

На, закури, хоть мальчишкам курить не велят.

Видишь ты женщину, ту, что направилась к пруду?

Я её девочкой помню лет двадцать назад.

Мимо прошла, посмотрев на меня равнодушно,

Не обернулась, а я побоялся позвать.

Тут прошумела машина, и стало мне душно.

Пыль улеглась, но уже никого не видать.

1946

На Тянь-Шане

Бьётся бабочка в горле кумгана,

Спит на жёрдочке беркут седой,

И глядит на них Зигмунд Сметана,

Элегантный варшавский портной.

Издалёка занес его случай,

А другие исчезли в золе,

Там, за проволокою колючей,

И теперь он один на земле.

В мастерскую, кружась над саманом,

Залетает листок невзначай.

Над горами – туман. За туманом —

Вы подумайте только – Китай!

В этот час появляются люди:

Коновод на кобылке Сафо,

И семейство верхом на верблюде,

И в вельветовой куртке райфо.

День в пыли исчезает, как всадник,

Овцы тихо вбегают в закут.

Зябко прячет листы виноградник,

И опресноки в юрте пекут.

Точно так их пекли в Галилее,

Под навесом, вечерней порой…

И стоит с сантиметром на шее

Элегантный варшавский портной.

Не соринка в глазу, не слезинка, —

Это жжёт его мёртвым огнём,

Это ставшая прахом Треблинка

Жгучий пепел оставила в нём.

1948

Знакомые места

Эти горные краски заката

Над белой повязкой.

Этот маленький город, зажатый

В подковке кавказской.

Этот княжеский парк, освещенный

До самых нагорий.

Уцелевшие чудом колонны

В садах санаторий.

Этот облик, спокойный и жуткий,

Разрушенных зданий.

Этот смех, эти грубые шутки

Вечерних гуляний.

Листьев липы на плитах обкома

Подвижные пятна —

Как всё это понятно, знакомо

И невероятно.

Те же горные краски заката

Сверкали когда-то.

Падал, двигаясь, отсвет пожара

На площадь базара.

Вот ракета взвилась и упала

В районе вокзала.

Низкой пыли волна пробежала,

Арба провизжала.

И по улицам этим, прижатым

К кизиловым скатам,

Шёл я шагом не то виноватым,

Не то вороватым.

Но в душе никого не боялся,

Над смертью смеялся,

И в душе моей был в те мгновенья

Восторг вдохновенья,

И такое предчувствие счастья,

Свобода такая,

Что душа разрывалась на части,

Ликуя, сгорая…

1948

Вечер на Чегеме

Вот сидит пехотинец

На почётной скамейке в кунацкой.

Молодой кабардинец

Возвратился со службы солдатской.

Просяную лепёшку

Он в густую приправу макает,

Обо всём понемножку

Он в семейном кругу вспоминает.

На дворе, у сапетки,

Мать готовит цыплёнка в сметане.

Дом построили предки, —

Есть об этом немало преданий.

На стене, где кремнёвка —

Память битвы за вольность Кавказа,

Где желтеет циновка,

Что нужна старику для намаза, —

Карта, вроде плаката:

План столичного города Вены…

День дошёл до заката, —

Не погас разговор откровенный,

Разговор задушевный, —

Из чужих здесь одни лишь соседи,

И Чегем много гневный

Принимает участье в беседе.

Он течёт у порога,

Как сказителя-старца поэма.

Звуки властного рога

В этом резком теченье Чегема!

Равнодушный, бесслёзный,

Чуждый скорби и чуждый веселья,

Вечер тихо и грозно,

Как хозяин, вступает в ущелье.

1948

Сапожник

Писанье читает сапожник

В серебряных круглых очках.

А был он когда-то безбожник,

Служил в краснозвёздных войсках.

Знакомый станичник, хорунжий,

Деникинец был им пленён.

За это геройство на Сунже

Будённым он был оценён.

Домой он вернулся с заслугой,

С отрезанной напрочь ногой.

На станции встречен супругой,

Поплыл он в простор золотой.

Душистое зыблилось жито,

Шумела земля во хмелю.

Листочек, росою промытый,

К сухому прилип костылю.

В такое бы время – на жатву,

Дневать, ночевать на току,

А взялся за шило и дратву —

Спасибо, старался в полку.

Стучит молоточек по коже,

Всю четверть столетья стучит,

Душа только, Боже мой, Боже,

Всю четверть столетья молчит.

Сквозь кашель и душный, и нудный,

Сквозь кашель всю ночь напролёт,

Рассказывать скучно и трудно,

Замолкнет, едва лишь начнёт.

Старуха ничем не утешит,

Смеётся блудливым смешком

И жирные волосы чешет

Беззубым стальным гребешком.

Шуршит за страницей страница.

Лучина давно не нужна.

Давно рассветает станица,

Давно уже в поле жена.

Он вышел. Ногою босою

Почувствовал: дышит земля.

Листочек, промытый росою,

Пристал – и упал с костыля.

О, если бы назло удушью

Всей грудью прохладу вдохнуть,

В свою же заглохшую душу

Хотя бы на миг заглянуть.

О, если бы, пусть задыхаясь,

Сказать этой ранней порой,

Что в жизни прекрасен лишь хаос,

И в нём-то и ясность и строй.

1948

Язык Эльбруса

Преданья старые разыщем,

Хотя о прошлом весть глуха.

Эльбрус был некогда жилищем

Богов могучих, мудрых тха.

Был всех сильнее Тлепш: на горне

Язык для горцев он сковал

Гортанный, как поток нагорный,

Жестокий, как в горах обвал.

Он не певуч, в нём мало гласных,

Течет он мутно, тяжело,

Но как люблю я звуков властных

Своеобычное русло!

Он возлюбил свои мытарства,

Ни с кем не хочет он родства,

Ему противны государства

Мертворождённые слова.

Как часто на камнях эльбрусских

Он прятался в ущельях скал

И вдруг, над самым ухом русских,

В стволах кремнёвок возникал!

…Кто это с гор в долину сходит?

То поселенец Кабарды.

Глазами ястреба обводит

Домишек белые ряды.

О чём бормочет он, осколок

Давнишних битв, седой смутьян?

Курортный видит он посёлок

И дым над зданьем серных ванн.

Он слышит грохот на полянке,

И узнаёт издалека

Жену завхоза на тачанке

С большим бидоном молока.

Его слова текут без цели,

Но не погибнут без следа:

Ещё ударит из ущелий

Вольнолюбивая вода.

1948. Нальчик

Раннее лето

Мы оставили хутор Весёлый,

Потеряли печать при погрузке,

А туда уж вошли новосёлы,

И команда велась не по-русски.

Мы поставили столик под вишней,

Застучал «ремингтон» запылённый…

– Ну, сегодня помог нам всевышний, —

Усмехнувшись, сказал батальонный.

А инструктор Никита Иваныч

Всё смотрел, сдвинув светлые брови,

На блестевший, как лезвие, Маныч

И ещё не остывший от крови.

Как поймёт он, покинутый верой,

Что страшнее: потеря печати,

Или рокот воды красно-серой,

Или эхо немецких проклятий?

Столько нажито горечи за ночь,

Что ж сулит ему холод рассвета,

И воинственно блещущий Маныч,

И цветение раннего лета?

Искривил он язвительно губы,

Светит взгляд разумением ясным…

Нет, черты эти вовсе не грубы,

Страх лицо его сделал прекрасным!

Ах, инструктор Никита Ромашко,

Если б дожил и видел ты это, —

Как мне душно, и жутко, и тяжко

В сладком воздухе раннего лета!

Я не слышу немецких орудий,

Чужеземной не слышу я речи,

Но грозят мне те самые люди,

Что отвергли закон человечий.

Тупо жду рокового я срока,

Только дума одна неотвязна:

Страх свой должен я спрятать глубоко,

И улыбка моя безобразна.

1949

Степная притча

Две недели я прожил у верблюдопаса.

Ел консервы, пока нам хватило запаса,

А потом перешёл на болтушку мучную,

Но питаться, увы, приходилось вручную.

Нищета приводила меня в содроганье:

Ни куска полотна, только шкуры бараньи,

Ни стола, ни тарелки, ни нитки сучёной,

Только чёрный чугунный казан закопчённый.

Мой хозяин был старец, сухой и беззубый.

Мне внимая, сердечком он складывал губы

И выщипывал редкой бородки седины.

Пальцы были грязны, но изящны и длинны.

Он сказал мне с досадой, но с виду бесстрастно:

– Свысока на меня ты глядишь, а напрасно.

Я родился двенадцатым сыном зайсанга,

Я в Тибете бывал, доходил и до Ганга,

Если хочешь ты знать, то по тётке-меркитке

Из чингизовой мы происходим кибитки! —

Падежей избегая, чуждаясь глаголов,

Кое-как я спросил у потомка монголов:

– Отчего ж темнота, нищета и упадок? —

Он сказал: – То одна из нетрудных загадок.

Я отвечу тебе, как велит наш обычай,

Потускневшей в степи стародавнею притчей.

Был однажды великий Чингиз на ловитве,

Взял с собой он не только прославленных в битве,

Были те, кто и в книжной премудрости быстры,

По теперешним званьям большие министры.

Соизволил спросить побеждавший мечом:

– Наслаждение жизни, по-вашему, в чём?

Поклонился властителю Бен Джугутдин,

Из кавказских евреев был тот господин.

Свежий, стройный, курчавый, в камзоле атласном.

Он промолвил своим языком сладкогласным:

– Наслаждение жизни – в познании жизни,

А познание жизни – в желании жизни.

– Хорошо ты поёшь, – отвечал Темучин, —

Только пенье твоё не для слуха мужчин.

Ты что скажешь, – спросил побеждавший мечом, —

Наслаждение жизни, ??-твоему в чём?

Тут китаец оправил холёную косу

И ответил, как будто он рад был вопросу:

– Наслаждение жизни – в стремлении к смерти,

А в стремлении к смерти – презрение к смерти.

– Говоришь ты пустое! – воскликнул Чингиз.

– Ты что скажешь, бухарец? Омар, отзовись!

И ответил увидевший свет в Бухаре

Знатный бек, – был он в золоте и в серебре:

– Наслаждение жизни – в покое и неге,

В беспокойной любви и в суровом набеге.

В том, чтоб на руку взять синецветную птицу

И охотиться в снежных горах на лисицу.

Молвил властный: – И этих я слов не приму.

Видно, слово сказать надо мне самому.

Только тот, кто страны переходит рубеж,

Подавляя свободу, отпор и мятеж,

Только тот, кто к победе ведёт ненасытных,

Заставляя стенать и вопить беззащитных,

Тот, кто рубит ребенка, и птицу и древо,

Тот, кто любит беременным вспарывать чрево,

Кто ещё не родившихся режет ножом,

Разрушает настойчивый труд грабежом, —

Ненавистный чужбине и страшный отчизне,

Только тот познаёт наслаждение жизни!

…Солнце медленно гасло над степью ковыльной.

Мой хозяин добавил с усмешкой бессильной:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3