Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тайны Российской империи - Закат империи. От порядка к хаосу

ModernLib.Net / История / Семен Аркадьевич Экштут / Закат империи. От порядка к хаосу - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Семен Аркадьевич Экштут
Жанр: История
Серия: Тайны Российской империи

 

 


Мне досадно на Пушкина: такой восторг – настоящий анахронизм»[57]. Князь Петр Андреевич сделал очень точный этический разбор ситуации и верный эстетический прогноз, правильность которого доказало время. Если начало покорения Кавказа возбудило творческий подъём у самого Пушкина, то пленение имама Шамиля и окончание Кавказской войны не вызвало ни малейшего вдохновения у русских поэтов, не пленило их ум внезапным восторгом. Русская поэзия перестала славословить резню.

На долю Семена Яковлевича Надсона выпал жребий написать своеобразный эпилог в антологии русской классической поэзии под условным названием «Слава, купленная кровью».

12 января 1881 года отряд генерал-адъютанта Михаила Дмитриевича Скобелева взял штурмом крепость Геок-Тепе в Туркмении и присоединил к Российской империи Ахалтекинский оазис. Военная операция, запланированная на два года, завершилась за девять месяцев и стоила империи 13 млн рублей. Император Александр II был обрадован этой вестью и щедро наградил победоносного военачальника: 37 летний Скобелев, многие сверстники которого ещё продолжали оставаться всего-навсего капитанами, был пожалован чином генерала от инфантерии и награждён высоким военным орденом Святого Георгия 2 й степени. По случаю победы во дворце был назначен большой выход с благодарственным молебном. Позднее «белый генерал» в одном из писем изложил свой стратегический принцип: «спокойствие в Азии находится в прямом отношении к массе вырезанных там людей. Чем сильнее удар, тем дольше неприятель останется спокойным. Мы убили 2 тысячи туркменов при Геок-Тепе; оставшиеся в живых долго не забудут этого урока: рубили саблями всё, что попадалось под руку»[58]. Когда весть о победе над текинцами облетела Петербург, «павлон», то есть юнкер Павловского военного училища, Семён Надсон написал стихотворение, посвящённое генералу Скобелеву и первоначально называвшееся в рукописи «Лавр и терн».

Герою

Тебя венчает лавр… Дивясь тебе, толпится

Чернь за торжественной процессией твоей,

Как лучшим из сынов, страна тобой гордится,

Ты на устах у всех, ты – бог последних дней!

Вопросов тягостных и тягостных сомнений

Ты на пути своём безоблачном далёк,

Ты слепо веруешь в свой благодатный гений

И в свой заслуженный и признанный венок.

Но что же ты свершил?.. За что перед тобою

Открыт бессмертия и славы светлый храм

И тысячи людей, гремя тебе хвалою,

Свой пламенный восторг несут к твоим ногам?

Ты бледен и суров… Не светится любовью

Холодный взор твоих сверкающих очей;

Твой меч опущенный ещё дымится кровью,

И веет ужасом от гордости твоей!

О, я узнал тебя! Как ангел разрушенья,

Как смерч промчался ты над мирною страной,

Топтал хлеба её, сжигал её селенья,

Разил и убивал безжалостной рукой.

Как много жгучих слёз и пламенных проклятий

Из-за клочка земли ты сеял за собой;

Как много погубил ты сыновей и братий

Своей корыстною, безумною враждой!

Твой путь – позорный путь! Твой лавр – насмешка злая!

Недолговечен он… Едва промчится мгла

И над землёй заря забрезжит золотая —

Увядший, он спадёт с бесславного чела!..

Если будущий офицер, воспитанник Павловского военного училища, которое славилось строгой дисциплиной и безукоризненной строевой подготовкой, сочиняет такие стихи, то это означает лишь одно: империя обречена. Ни генерал Скобелев, ни юнкер Надсон, ни их современники не знали, да и не могли знать того, что знаем мы: Ахалтекинская экспедиция и взятие Ашхабада вписали последнюю победоносную страницу в военную летопись Российской империи. Но русское образованное общество уже было равнодушно к победным имперским лаврам задолго до того, как эти лавры увяли.

«Апофеоз войны»

С полным отсутствием участия и интереса к происходящему русский интеллигент взирал как на победы, так и на поражения. И это безразличие особенно ярко проявилось во время Русско-японской войны 1904 – 1905 годов. Столичное общество предпочитало не замечать того, что происходит на Дальнем Востоке – этой воистину дальней окраине огромной империи. Один из наиболее известных мирискусников Александр Николаевич Бенуа вспоминал: «Это была первая настоящаявойна, в которую была втянута Россия после 1878 г., но за совершенно настоящуюее никто вначале не считал, а почти все отнеслись к ней с удивительным легкомыслием – как к какой-то пустячной авантюре, из которой Россия не может не выйти победительницей. …А вообще дело представлялось так: где-то “у черта на куличках” идет какая-то свара, в которой мы ничуть не повинны; туда отправлены одни только армейские полки, столичным людям мало знакомые, предводительствуемые неизвестными командирами; дело это, как всякое кровопролитное, быть может, и жестокое, дикое и нелепое, но нас, живущих за тридевять земель, оно мало касается. …В частности, мы, художники, что греха таить, просто не были озабочены войной, не интересовались… Прочтешь очередные военные телеграммы и успокоишься, а иной раз даже и не прочтешь»[59]. Эта война была исключительно непопулярна в русском обществе. Это была первая война в истории государства Российского, объявление о начале которой не вызвало никаких патриотических эмоций. Интеллигенция отнеслась к войне равнодушно, а народ с пока еще глухим недовольством. 29 октября 1904 года в Ясную Поляну приехала из Петербурга графиня Софья Андреевна, и обитатели имения, жадно ловившие и горячо обсуждавшие между собой все новости с театра военных действий, с удивлением узнали от неё, что «войной в Петербурге даже не интересуются»[60].

Гродненский губернатор Михаил Михайлович Осоргин вспоминал, что объявление мобилизации вызвало ропот населения: «нам на местах уже ясно видно было, что эта война не будет популярна и не дождаться военачальникам энтузиазма в войсках»[61]. Осоргин, потомок древнего дворянского рода, окончил военную гимназию, Пажеский корпус и служил в Кавалергардском полку, но сам лично никогда не воевал. По воспитанию он был военным человеком, пропитанным «старыми традициями боевой славы наших отцов и дедов»[62]. Сквозь призму этих традиций он и смотрел на войну с Японией. Чтобы современный читатель получил представление о сути этих традиций, достаточно вспомнить приказ, который неустрашимый генерал граф Александр Иванович Остерман-Толстой отдал своим войскам в критический момент боя за Курганную высоту во время Бородинской битвы: «Стоять и умирать!» Его корпус отбил все атаки французов, потеряв при этом половину личного состава, но не отступил ни на шаг.

Когда Михаил Михайлович Осоргин узнал о бое русского крейсера «Варяг» с японской эскадрой, его изумлению не было предела. Напомню читателю ход этого легендарного морского сражения. Новейший русский крейсер «Варяг», вступивший в строй в 1901 году, встретил начало Русско-японской войны в нейтральном корейском порту Чемульпо. Порт был блокирован японской эскадрой, командующий которой угрожал атаковать крейсер «Варяг» и канонерскую лодку «Кореец» на рейде, если русские военные корабли не оставят порт до полудня 27 января (9 февраля) 1904 года. Крейсер под командованием капитана I ранга Всеволода Федоровича Руднева и канонерская лодка предприняли попытку с боем прорваться из Чемульпо в Порт-Артур, где базировались основные силы русской Тихоокеанской эскадры. Это был неравный бой с превосходящими силами неприятеля. «Варягу» и «Корейцу» противостояла японская эскадра, состоящая из одного бронированного крейсера, пяти легких крейсеров и восьми миноносцев. Во время морского сражения русские моряки потопили один японский миноносец и повредили два крейсера, однако «Варяг» получил сильные повреждения и не мог продолжать бой: все его орудия были повреждены, а экипаж понес большие потери – 122 человека убитых и раненых. Руднев принял решение возвратиться на рейд Чемульпо, где моряки покинули корабли: «Кореец» был взорван, а «Варяг» затоплен. Экипажи кораблей через нейтральные порты возвратились в Россию, где с почетом были встречены в Петербурге. Что же так изумило Михаила Михайловича Осоргина? Он искренне полагал, что каперанг Руднев подлежит отдаче под суд: «вместо того чтобы погибнуть с кораблем в честном бою, нанеся возможный вред противнику, он предпочел вернуться в порт (то есть отступить. – С.Э.), потопить свой корабль и самому укрыться на иностранном корабле»[63]. Осоргин был ошеломлен, когда узнал, что царь не только не отдал Руднева под суд, но и прославил его подвиг. Руднев был пожалован званием флигель-адъютанта государя и награжден орденом Святого Георгия 4 й степени. Этой же самой высокой боевой офицерской награды были удостоены все офицеры «Варяга» и «Корейца», а все матросы награждены Георгиевскими крестами. Такого массового награждения русский флот доселе не знал. Не только государь, но и русское общество «не только оправдало Руднева, но и возвеличило его. Всё же в сознании оставалась какая-то неудовлетворенность и на первых же порах чувствовалась какая-то раздвоенность; нам, в провинции, отныне казалось, что во время этой войны применяются другие мерки оценки геройства, почему не было того спокойствия и той уверенности в правильности суждения. …Вспоминая сцену из “Войны и мира”, когда Кутузов благословляет Багратиона на верную смерть, лишь бы прикрыть отступление главных сил, мы чувствовали, что этого теперь не требуют на войне, а главная задача ставится – сохранить силы и избежать потерь. Сравнивая одновременно действия японцев, идущих на верную смерть под Порт-Артуром, но зато, как капля, точащая скалу и проточившая эту скалу, с неимоверными жертвами людей, – с обидой для русских сознавалось, что героизма гораздо более на стороне противников, чем на нашей»[64].

Осоргин ожидал, что русские моряки в начале XX века будут действовать так же, как их предки в начале XIX столетия. Однако в течение столетия идеи гуманизма постепенно укоренялись в сознании общества. И легендарный приказ «Стоять и умирать!», казавшийся единственно возможным во время Бородинской битвы, когда с потерями никто не считался, уже к концу столетия потерял свою безусловность. Массовые людские потери стали отождествляться образованным обществом не с героизмом погибших воинов, а с бездарностью как высшего командования, так и верховной власти. Наиболее отчетливо и зримо эту мысль выразил художник Василий Васильевич Верещагин. Живописец был знаком с войной не понаслышке. Дважды воевавший в Туркестане и награждённый орденом Святого Георгия 4 й степени за отличие, проявленное во время обороны цитадели города Самарканда в июне 1868 года, получивший тяжёлую рану в июне 1877 года во время Русско-турецкой войны, баталист погиб в марте 1904 года при взрыве броненосца «Петропавловск» на рейде Порт-Артура во время Русско-японской войны. Батальные полотна художника пользовались большой популярностью у русской и зарубежной публики. Его выставки не знали отбоя от желающих их посетить. Люди выстраивались в очереди, чтобы посмотреть на картины, дающие дотоле невиданное изображение войны как бессмысленной бойни. Сам художник с нескрываемым сарказмом так определял жанр своей самой известной картины «Апофеоз войны» – это натюрморт, что в переводе с французского означает «мертвая природа». На картине изображена гора человеческих черепов на фоне мертвой природы, и только вороны кружат вокруг. На монументальном полотне «Скобелев под Шипкой» популярный военачальник, только что одержавший очередную победу, запечатлен художником на дальнем плане, а на первом плане мы видим изображенные в натуральную величину трупы воинов на белом снегу на фоне только что взятых турецких позиций. Сам художник признавался, что он буквально выплакивал горе каждого раненого и убитого. Популярность этих картин была столь велика, что Александр II пожелал их увидеть и батальные полотна были выставлены в Зимнем дворце. Обратимся к дневнику военного министра Милютина: «18 марта 1880 г. Вторник. – После доклада моего и доклада вместе с Гирсом (Николай Карлович, товарищ министра иностранных дел. – С.Э.) зашел я в Николаевский зал Зимнего дворца, где выставлены для государя картины Верещагина, наделавшие столько шуму и возбудившие ожесточенные споры между поклонниками его таланта, большею частью ультра-реалистами, и противниками, признающими эти картины не воспроизведением сцен минувшей войны, а профанацией войны, злобною карикатурою того, что составляет гордость и святыню для народного чувства. Действительно, Верещагин, неоспоримо талантливый художник, имеет странную наклонность выбирать сюжеты для своих картин самые непривлекательные; изображать только неприглядную сторону жизни и вдобавок придавать своим картинам надписи в виде ядовитых эпиграмм с претензиями на остроумие. Так, например, изобразив на трех картинах часового, занесенного снегом и замерзающего, он над всеми этими изображениями пишет: “На Шипке все спокойно”. На картине, изображающей государя и свиту его под Плевной в виду кровопролития, он надписывает “Царские именины”»[65]. Именно картины Верещагина сформировали у образованной публики непривлекательный визуальный образ войны, столь не похожий на театрализованные батальные сцены его предшественников. А русские иллюстрированные журналы тиражировали этот образ.

Иными словами, отсутствие патриотического энтузиазма, проявившееся в начале Русско-японской войны, было неминуемым следствием процессов, которые протекали в течение четверти века и в корне изменили картину мира образованного человека, уже не желавшего с восторгом умирать за победные имперские лавры. Однако этим нежеланием дело не ограничилось, и разуверившийся в идеалах русский интеллигент неожиданно для самого себя стал восхищаться не только мужеством неприятеля, в чем не было ничего нового, ибо воины империи всегда умели ценить достойных противников, нет, он стал восхищаться цельностью характера врага – тем, что отсутствовало у него самого. Вспомним классический рассказ Александра Ивановича Куприна «Штабс-капитан Рыбников» (1905). Опытный японский разведчик, на которого ведется охота, изображен удивительно сильной личностью, без остатка преданной своей стране. «…Каким невообразимым присутствием духа должен обладать этот человек, разыгрывающий с великолепной дерзостью средь бела дня, в столице враждебной нации, такую злую и верную карикатуру на русского забубенного армейца! Какие страшные ощущения должен он испытывать, балансируя весь день, каждую минуту над почти неизбежной смертью»[66]. Так рассуждает о нем Владимир Иванович Щавинский, фельетонист большой петербургской газеты, автор блестящих и забавных, но неглубоких воскресных газетных фельетонов, имеющих значительный успех в публике. Что ж, какова публика – таковы фельетоны. Жизнь удалась Щавинскому: он зарабатывает большие деньги, отлично одевается, ведет широкое знакомство, посещает рестораны и кафешантаны, играет на бегах… У него дома большая библиотека, коллекция старинного фарфора, редкие гравюры и две сибирские лайки. Женат Щавинский – этот «до известной степени аристократ газетного мира» – на маленькой опереточной артистке. Но этому человеку неведомо чувство патриотизма, и он тщетно пытается понять психологию японского разведчика, уразуметь скрытые пружины его внешних действий. «Здесь была совсем уже непонятная для Щавинского очаровательная, безумная и в то же время холодная отвага, был, может быть, высший из всех видов патриотического героизма»[67]. Фельетонист и бытописатель Щавинский безуспешно пытается уловитьмнимого штабс-капитана, в котором он не без основания видит японского военного агента в чине не ниже полковника генерального штаба, но во время войны с Японией никому не собирается сообщать о своих обоснованных подозрениях: «Не бойтесь, я вас не выдам. …я преклоняюсь перед вашей отвагой, то есть, я хочу сказать, перед безграничным мужеством японского народа. Иногда, когда я читаю или думаю об единичных случаях вашей чертовской храбрости и презрения к смерти, я испытываю дрожь восторга»[68]. И сам Щавинский, и автор «Штабс-капитана Рыбникова», и читатели рассказа, впервые прочитавшие его в начале 1906 года, уже после поражения России в войне с Японией, – все понимают, что такого противника, каков мнимый штабс-капитан, можно разоблачить и схватить, но нельзя победить, ибо моральное превосходство всё равно останется на его стороне. Примечательно, что и этот рассказ вышел из-под пера бывшего офицера российской армии. И «Штабс-капитан Рыбников» стал своеобразным апофеозом непопулярной и позорно проигранной войны.

Гуманистический туман

В 1912 году, уже после смерти Льва Николаевича Толстого, в посмертном издании его художественных произведений была впервые напечатана повесть «Хаджи-Мурат». Толстой начал писать повесть в 1896 году, работа шла неравномерно, и лишь в конце января 1905 года автор продиктовал своей жене графине Софье Андреевне последний отрывок «кавказской истории» с рассказом о жизни Хаджи-Мурата. Литературный образ героя повести, созданный рукой великого художника, оказался более реальным, чем сама жизнь. Герой повести заслонил подлинного Хаджи-Мурата. Однако я не буду анализировать степень соответствия литературного героя и его исторического прототипа. Меня интересует иное. Меня интересует, как офицер русской армии, подпоручик артиллерии, ветеран Кавказской и Крымской войн, за участие в обороне Севастополя удостоенный ордена Святой Анны 4 й степени с надписью «За храбрость», граф Толстой рассказал о жизни и смерти человека, всю свою жизнь сражавшегося с русскими войсками и погибшего с оружием в руках в схватке с ними. Реальный Хаджи-Мурат родился в конце 90х годов XVIII века и был близок к правившему в Аварии ханскому дому: его мать была кормилицей ханского сына. Аварское ханство располагалось в центральной части Дагестана и с 1802 года входило в состав Российской империи, следовательно, Хаджи-Мурат был её подданным. Такова формально-юридическая сторона вопроса. Реально же и Хаджи-Мурат, и его соплеменники были поставлены перед жестоким выбором: покориться воле «белого царя» и подвергнуться за это нападениям со стороны немирных горских племен, или же присоединиться к горцам, ведущим непрекращающуюся священную войну с Россией, и испытать за это весь ужас карательных экспедиций. После того как имам Гамзат истребил аварских ханов, Хаджи-Мурат принял участие в заговоре против имама, закончившемся убийством Гамзата. Эта кровная месть убийце аварских ханов вознесла самого Хаджи-Мурата на вершины власти: по воле русского правительства он стал одним из правителей Аварии. Хаджи-Мурату был пожалован офицерский чин прапорщика, с получением которого было сопряжено обретение прав потомственного дворянства Российской империи. С 1834 по 1836 год прапорщик Хаджи-Мурат служил России. Служил до тех пор, пока его не обвинили в тайных связях с Шамилем и арестовали. Проявив недюжинную храбрость и редкую изобретательность, Хаджи-Мурат с риском для жизни удачно бежал из-под ареста, примкнул к Шамилю, очень скоро стал его наибом (уполномоченным) и прославился удачными партизанскими набегами на русские войска. В течение пятнадцати лет наиб Шамиля воевал против России, пока большое честолюбие Хаджи-Мурата не привело его к разрыву с Шамилём. 23 ноября 1851 года Хаджи-Мурат перешёл на сторону русских. Бывший дезертир получил прощение. Власть сохранила ему свободу и назначила высокое денежное содержание – 5 золотых рублей в день. Далеко не каждый генерал мог похвастаться таким жалованьем. Однако в апреле 1852 года Хаджи-Мурат предпринял дерзкую попытку бежать в горы – и в перестрелке был убит. Такова внешняя канва жизни этого человека, вдохновившего великого русского писателя на создание одного из самых знаменитых своих произведений. Обратимся же к «Хаджи-Мурату».

Лев Николаевич не скрывает восхищения своим героем – «самым могущественным и удалым наибом Шамиля»[69]. Неуёмная энергия, сила жизни Хаджи-Мурата и его несокрушимость борца увлекли автора, поражённого умением реального исторического персонажа защищать свою жизнь. Летом 1896 года писатель увидел на вспаханном поле непокорный «татарин» – репей, изуродованный плугом, но уцелевший. «Напомнил Хаджи-Мурата. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля как-нибудь, да отстоял её»[70] – эту запись Толстой сделал в дневнике 19 июля 1896 года. Несломленный репей, напомнивший Толстому бесстрашного горца, послужил творческим импульсом начала работы. «Репей» – так назывался первый набросок будущей повести. Пролог, в котором рассказывалось о репье, заканчивался словами: «И какое-то чувство бодрости, энергии, силы охватило меня. Так и надо, так и надо»[71]. Толстого ошеломила пассионарность Хаджи-Мурата, его «жизненная сила»[72] и способность, с одной стороны, до последнего бороться за свою жизнь, а с другой – ежеминутная готовность этой жизнью пожертвовать. Именно этой «жизненной силы» не имели современники писателя. Толстовское восхищение героем повести было многократно усилено его идеей отрицания государства как такого и всякой войны. Не признавая всякую войну, Толстой, однако, в одном из многочисленных черновых вариантах повести с упоением описывает, что именно сделало его героя таким знаменитым: «Он делал чудеса: он с своими конными отрядами делал неимоверные переходы, появлялся там, где его не ждали, с необычайной смелостью и верностью расчета нападал, побивал и уходил. Он врывался в города, в которых были русские войска, грабил, разорял и уходил. Он похитил ханшу из её дворца со всем её штатом и имуществом. Он был сам храбрец, силач и джигит и был смелый, умный и счастливый военачальник»[73]. Толстой не утаивает причин, обусловивших успех этих отчаянных предприятий: «Успех горцев надо было приписать тому, что русские баловались войной: поддерживали войну, убивали горцев и губили жизни своих солдат только затем, чтобы поддерживать практику убийства и иметь случаи раздавать и получать кресты и награды»[74].

Возникает резонный вопрос: ради чего Российская империя воевала на Кавказе? Однако мы будем тщетно искать ответ как в черновых рукописях повести, так и в ее каноническом тексте: ни сам этот вопрос, ни ответ на него не интересует великого писателя. Он мучительно пытается понять, что именно вскормило у Хаджи-Мурата неистребимую ненависть к русским. Опираясь на записки очевидца, Толстой создает поразительную по силе художественного мастерства и эмоционального воздействия сцену публичной казни горцев, взятых в заложники. Несколько русских солдат, решивших пограбить в ауле, были убиты его жителями. Царские войска окружили аул и, угрожая его уничтожить огнем и мечом, потребовали выдать заложников, число которых в два раза превышало число убитых солдат. Заложники прекрасно понимали, что идут на верную смерть. Они думали, что их расстреляют и они своей смертью спасут родной аул от разорения. Однако их ждал не расстрел, а долгая и мучительная казнь – прогнание сквозь строй. Казнь происходила на глазах жителей нескольких окрестных аулов, среди которых был и десятилетний Хаджи-Мурат вместе со своим дедом. Экзекуцией руководит толстый русский генерал, который неторопливо курит трубку, в то время как горцев на глазах их родных подвергают мучительным истязаниям. Русское командование хотело устрашить горцев, но добилось прямо противоположного. Эту страшную сцену публичной казни мы видим глазами десятилетнего мальчика, поклявшегося после этого стать непримиримым врагом русских.

«Начальник с брюхом и заплывшими глазами всё сидел и курил трубку, которую ему подавали солдаты. Хаджи-Мурат дольше не мог видеть и убежал домой. Вечером, когда мать уложила спать Хаджи-Мурата на кровле дедовой сакли и когда муэдзин звал к полуночной молитве, он долго смотрел на звёзды, думая о том, как истребить этих неверных собак русских.

Хаджи-Мурат не мог понять, зачем допускает бог существование этих собак, все свои силы употребляющих на то, чтобы мучать мусульман и делать зло им. Ему представлялись все русские злыми гадинами.

А между тем русские вовсе не были злы: не был зол и тот с заплывшими глазами начальник, сидевший с трубкой на барабане; не были злы офицеры, командовавшие солдатами; и ещё менее были злы солдаты, забивавшие палками безоружных людей, виноватых только в том, что они любили свою родину»[75].

Но в итоге эта одна из самых ярких картин, созданных пером Толстого, так и не была включена автором в текст повести. Он пытался понять и защищающих свой очаг горцев, и повинующихся приказу русских солдат – и обратил мощь своего негодования против государства. Форма государственного устройства не важна для писателя: ему одинаково чужды и европейский абсолютизм императора Николая, и азиатский деспотизм имама Шамиля. То обстоятельство, что в течение своей бурной жизни Хаджи-Мурат несколько раз изменял знамёнам, под которыми он воевал, для Толстого оказывается менее существенным, чем трагедия человека, вынужденного подчиняться власти. Хаджи-Мурат не пожелал подчиниться, смирить данную от природы «жизненную силу» – и его трагическая гибель стала неизбежной. Толстой считает, что чем ближе человек к центру власти, которая воспринимается им как воплощение абсолютного зла, тем сильнее он вовлечён в её преступные деяния. Виновен не солдат, наносящий палочный удар по обнажённой спине безоружного горца, неизбывная вина лежит как на том, кто в качестве полномочного представителя власти распоряжается казнью, так и на самом носителе этой власти – императоре и самодержце всероссийском.

Руководивший экзекуцией русский генерал имеет несомненное портретное сходство с Алексеем Петровичем Ермоловым. Это утверждение кажется странным и нуждается в пояснениях. Казалось бы, что общего между гордым витязем в бурке, каким, как правило, изображают генерала, и «начальником с брюхом и заплывшими глазами», о котором пишет Толстой? «Проконсула Кавказа» обычно представляют себе исключительно по романтическому портрету кисти Джорджа Доу из Военной галереи Зимнего дворца. Модный живописец запечатлел популярного героя Отечественной войны 1812 года в профиль на фоне заснеженных гор Кавказа. В 1824 году Томас Райт выполнил с этого оригинала ставшую очень известной гравюру на стали. Именно такого Ермолова, командира Отдельного Кавказского корпуса и главноначальствующего в Грузии, воспел Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника»:

Но се – Восток подъемлет вой…

Поникни снежною главой,

Смирись, Кавказ: идет Ермолов![76]

В горах матери пугали детей его именем. Чтобы сломить сопротивление, Ермолов постоянно брал заложников – аманатов. «Аманатов – или разорение!» Насильственно взятые аманаты должны были обеспечить безусловное выполнение ермоловских приказов и распоряжений. Заложники служили гарантией покорности своих соплеменников: они расплачивались жизнью, если последние не хотели покориться. Жестокая кара ожидала тех, кто оказывал вооруженное сопротивление русским войскам или же своевременно не сообщал о готовящихся набегах мятежных горцев на русские поселения и крепости. «В последнем случае деревня истребляется огнем; жен и детей вырезывают»; «Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбои»[77]. Ермолов, не зная жалости, стремился покорить Кавказ российскому владычеству и не останавливался перед применением бесчеловечных средств водворения порядка.

В течение более восьми лет Александр Сергеевич Грибоедов постоянно соприкасался с генералом Ермоловым: пытливо наблюдал за ним и не боялся спорить. «Я сказал в глаза Алексею Петровичу вот что: “Зная ваши правила, ваш образ мыслей, приходишь в недоумение, потому что не знаешь, как согласить их с вашими действиями; на деле вы совершенный деспот”. – “Испытай прежде сам прелесть власти, – ответил мне Ермолов, – а потом и осуждай”»[78].

Через несколько лет после того, как в эпилоге «Кавказского пленника» были опубликованы поэтические строки Пушкина, вызвавшие негодование князя Вяземского, знаменитый военачальник будет отрешён императором Николаем I от должности и уволен в отставку. Его сменит генерал Паскевич. Как раз такого Ермолова, этого «Сфинкса новейших времён», увидит Пушкин в Орле во время своего путешествия в Арзрум в 1829 году и будет удивлён несходством опального генерала с его каноническим портретом. «С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка не приятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтической портрет, писанный Довом»[79].

Ермолов был всем известным ревностным жрецом «славы, купленной кровью», и сначала Толстой решил низвести его с пьедестала, лишить ореола великого государственного деятеля. Он намеренно хотел не увековечить, а развенчать поэтический образ «проконсула Кавказа». В юности сам Толстой испытал воздействие ермоловской легенды. Опальный полководец, наряду с митрополитом Филаретом и юродивым Иваном Яковлевичем Корейшей, был одной из трёх московских знаменитостей – и будущий великий писатель перед отъездом на Кавказ посетил знаменитых людей первопрестольной[80]. Романтический витязь в бурке был слишком возвеличен и узнаваем, и Толстой обратился к менее прославленным и пафосным портретам генерала. В черновых рукописях «Хаджи-Мурата» он, по сути, описал Ермолова последних лет жизни, опираясь при этом, помимо своих личных впечатлений, либо на литографию Дарленга по рисунку Пашенного 1855 года, либо на литографию Тимма из «Русского художественного листка» 1861 года[81].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5