Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сельма Лагерлеф / Девочка из Морбакки: Записки ребенка. Дневник Сельмы Оттилии Ловисы Лагерлёф - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Сельма Лагерлеф
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Днем было не слишком холодно, но к вечеру ударяет сильный мороз. В половине шестого термометр показывает двадцать градусов. Мы сидим в зале за круглым столом, что возле дивана, по обыкновению вяжем, вышиваем, шьем, но чувствуем, как холод ползет из-под пола, так что ноги коченеют. И всем нам жаль конюха, который в такой мороз повезет доктора домой в Сунне.

В шесть тетушка Ловиса начинает опасаться, не останется ли доктор на весь вечер, до самого ужина, но маменька и Алина Лаурелль успокаивают ее, мол, быть такого не может. Зачем это ему оставаться? Он же доктор, понимает, поди, что папеньке надобно прилечь.

И как раз когда они об этом говорят, входит экономка и сообщает, в небе-де такая красота, что ей кажется, господам непременно стоит посмотреть. Мы накидываем шали и пальто и все выбегаем на улицу.

Зрелище и правда удивительное: небо все сплошь алое, будто горит огнем. Алина Лаурелль сразу же говорит, что это северное сияние, хоть и необычно, что оно такое ярко-алое. Мы стоим и смотрим, потому что никогда не видывали ничего подобного. На самом верху висят как бы несколько рядов алых органных труб, и вдруг набегают волны голубого и розового. Нам чудится, будто, набегая, они шипят.

Кто-то замечает, что это, наверно, отсвет осады Парижа, которая происходит как раз сейчас. Алина Лаурелль отвечает, что такого просто быть не может, однако все же, вероятно, это словно бы знак, что там, на небесах, скорбят и гневаются, потому что немцы по злобе своей вознамерились бомбардировать такой город, как Париж.

Нам все это кажется до ужаса страшным. Из-за мороза на улице долго не постоишь, но в дом мы входим с таким ощущением, будто бомбами и гранатами забросали нас. И хорошо понимаем, каково приходится жителям большого осажденного города.

Между тем на часах уже полседьмого, и тетушка Ловиса опять начинает прикидывать, останется ли доктор ужинать. Она, мол, положила колбасу в воду, но все равно опасается, что колбаса изрядно соленая, а надо ведь что-то подать на закуску. Маменька снова отвечает, что совершенно уверена, доктор отправится восвояси. Ведь надобно еще привезти из суннеской аптеки лекарства, что никак невозможно, коли доктор увязнет здесь до поздней ночи, когда все люди спят.

В семь папенька заходит в залу с доброй вестью: доктор собирается уезжать. И просит послать кого-нибудь на конюшню, надобно сказать кучеру, чтобы запрягал. Анна тотчас выбегает из кухни, а мы все несказанно рады, что доктор уезжает и папенька сможет отдохнуть.

Прежде чем папенька уходит, маменька успевает спросить:

– Дорогой, о чем же вы беседуете?

– Только о Бисмарке[14], – отвечает папенька, – и о том, какой это замечательный человек.

Нам искренне жаль папеньку, ведь ему приходится выслушивать похвалы Бисмарку, а мы-то знаем, именно он виноват во всех бедах, постигших Францию. Мы же теперь вроде как разбираемся во всем этом, потому что вот только что видели на улице, как бомбардируют Париж.

Конюх не промедлил заложить санки. Мы слышим звон бубенцов, когда он подкатывает к крыльцу, и думаем, что господа в спальне наверняка тоже их слышат. Но разговор там идет как ни в чем не бывало.

– Сходи-ка к ним, Сельма, – говорит маменька, – скажи, что санки поданы!

Я конечно же иду и, отворив дверь, вижу: папенька и доктор сидят у письменного стола, а меж ними стоит поднос с тодди. Доктор так вошел в раж, что хлопает ладонью по столу и восклицает:

– Это все окаянная испанская старушенция[15], пойми ты наконец!

Когда он видит меня, то на миг умолкает, ждет, что я скажу, а выслушав, что санки поданы, только машет рукой, говорит: “Ладно, ладно,” – и опять отворачивается к папеньке.

Я возвращаюсь в залу и, понятно, сообщаю, что сказал доктор. Алина Лаурелль с возмущением говорит, что стыдно этак отзываться о бедной отрекшейся и бежавшей из страны императрице.

Мы по-прежнему сидим, ждем, глядим на термометр. Уже минус двадцать пять, и мы весьма опасаемся за конюха и лошадь. Маменька посылает конюху тулуп и овчину, чтобы укрыть лошадь. Больше она ничего сделать не может.

В половине восьмого мы слышим, как конюх входит в переднюю и тяжелыми шагами идет в спальню. Что он там говорит, нам не слышно, однако ж и без того понятно: он хочет знать, долго ли еще дожидаться. Так или иначе остается он там недолго, опять выходит в переднюю и отворяет дверь залы.

– Чего мне делать-то, барыня? – спрашивает он. – Кобыла, боюсь, до смерти замерзнет.

– А господа что сказали? – спрашивает маменька.

– Чего сказали? – повторяет конюх. – Поручик вовсе словечка вымолвить не мог, потому как доктор сразу налил мне большую рюмку коньяку, дал два риксдалера и выпроводил за дверь.

– Так-так, – говорит маменька, – тогда, пожалуй, лучше всего распрячь, Янссон, и поставить кобылу обратно в конюшню.

Едва конюх затворил дверь передней, приходит папенька и говорит, что доктор все ж таки без ужина не уедет.

– Ужин он, конечно, получит, – говорит маменька, – лишь бы не сидел после всю ночь.

– Н-да, это одному Богу известно, – говорит папенька, – но ведь указать доктору на дверь никак нельзя.

Он опять уходит к себе, а тетушка бормочет что-то вроде: тут, мол, аккурат как у Нильссонов из Вистеберги, глядишь, его еще и завтраком потчевать придется. Маменька говорит, что папеньке такое совершенно не по силам.

– Завтра, поди, опять расхворается, – вздыхает она.

Услышав эти маменькины слова, мы все расстраиваемся, злимся на доктора Пискатора, который никак не уедет. Нам кажется, все так же ужасно, как в тот вечер, когда папенька воротился домой с воспалением легких.

Но аккурат когда мы вконец падаем духом, Алина Лаурелль вдруг начинает хохотать.

– Пожалуй, я сумею выпроводить доктора домой, – говорит она, – если Луиза разрешит мне попробовать.

– Конечно же я разрешаю, только постарайся не обижать его, – говорит маменька.

– Нет-нет, ничего дурного я делать не собираюсь, – заверяет Алина.

Она бросает рукоделие и встает. Маменька, тетушка Ловиса, и Анна, и Эмма, и Герда – все сидят бледные, потому что замерзли и опечалены. Но у Алины щеки горят румянцем, глаза сверкают.

Раньше мы могли играть только на клавикордах, другого инструмента у нас не было, но несколько лет назад после кончины дедушки унаследовали его пианино, оно стоит в гостиной. И сейчас Алина идет в гостиную, нам слышно, как она открывает крышку. Потом зажигает свечи, шуршит бумагой, и мы понимаем, что она перебирает ноты, что-то ищет. А затем начинает играть марш.

Мы молчим, сидим тихо-тихо, нас обуревает любопытство, поэтому мы не в силах ни вязать, ни шить.

– Что это она играет? – спрашивает тетушка Ловиса. – По-моему, я слыхала этот марш раньше.

– Верно, и я тоже, – говорит маменька. – А знаешь, это ведь “Марсельеза”!

– В самом деле, ты права, – говорит тетушка Ловиса. – Замечательно красивый марш, приятно послушать его еще разок.

– В моей юности его постоянно играли в Филипстаде, – говорит маменька, – помню, папенька очень радовался каждый раз, как его слышал.

Маменька и тетушка Ловиса необычайно оживились, но мы – Анна, Эмма, Герда и я – ничегошеньки не понимаем.

– “Марсельеза”, это что? – спрашивает Анна.

– Французский марш, – отвечает маменька. – Его играли и пели во Франции во времена Французской революции. Слышите, какой красивый?

– Никогда не слыхала, чтобы Алина так хорошо играла, – говорит тетушка Ловиса, – и мне очень интересно, что скажет об этой музыке доктор Пискатор.

Тут я начинаю припоминать, что читала про “Марсельезу” не то во “Всеобщей истории для дам” Нёссельта, не то где-то еще.

– Мне помнится, французы так любили эту музыку, что, слыша ее, становились вдвое храбрее, – говорю я.

Дальше мы, благоговейно затаив дыхание, слушаем, как Алина играет “Марсельезу”. Играет снова, и снова, и снова, без устали, энергично, с жаром.

Не знаю почему, но марш этот звучит вправду удивительно. Словно бы совершенно невозможно сидеть тихонько, вязать да шить. Так и хочется вскочить, закричать, запеть. Сделать что-то великое, замечательное.

Никогда прежде я не слыхала, чтобы Алина играла с таким подъемом. И никто из нас знать не знал, что в старом дедушкином пианино столько звука. Мне чудится, будто слышна барабанная дробь, мне чудится, будто слышны выстрелы и шум схватки, мне чудится, будто дрожит земля. Думаю, никогда я не слыхала ничего красивее.

Спальня, где сидят папенька и доктор Пискатор, расположена рядом с гостиной, так что они наверняка тоже слышат, как Алина играет “Марсельезу”. И у меня невольно мелькает мысль: может быть, им тоже по душе эта музыка.

Когда Алина села играть “Марсельезу”, было ровно восемь, сейчас уже четверть девятого, но она продолжает, все так же энергично и неутомимо.

Алина хочет о чем-то сообщить нам, своим слушателям. Я слышу, но толком не пойму, что именно. Может, что нельзя презирать французов, ведь, как бы то ни было, они великий, замечательный народ? Или же что нельзя горевать над их поражением, потому что они вновь поднимутся? По-моему, что-то в этом духе.

Немного погодя в дверях гостиной появляется папенька.

– Теперь, Алина, можно перестать, – говорит он, – доктор отправился восвояси.

И папенька рассказывает, что, когда доктор Пискатор вдруг услыхал “Марсельезу”, повел он себя очень забавно.

Сперва не обращал внимания, продолжал рассуждать, как прежде, но поскольку музыка не умолкала, тихонько чертыхнулся и сказал, что она ему мешает.

А вскоре совершенно притих, только сидел и слушал. Потом начал отбивать такт и подпевать, и папеньке показалось, на глазах у него выступили слезы.

Как вдруг доктор вскочил, прошел к двери, где повесил шубу, поспешно надел ее, надвинул шапку.

“Прощайте, Эрик Густав! – вскричал он. – Поеду домой!”

Он отворил дверь и вышел в переднюю, а папенька, конечно, поспешил за ним следом и сказал:

“Доктор, голубчик, погодите! Пусть сперва подадут санки. Вернитесь в дом, а я пошлю в людскую сказать конюху, чтобы запрягал!”

Но доктор торопливо отворил входную дверь.

“Я и сам могу сходить в людскую! – сказал он. – Дольше оставаться не стану. Если еще посижу здесь да послушаю “Марсельезу”, так тоже свихнусь на французах, как и вы все!”

Сорок градусов

Нынче суббота, и за обедом маменька сказала, что, коль скоро урокам на сегодня конец – по субботам во второй половине дня мы всегда свободны, – погода чудесная и дороги отличные, она подумала, что тетушка Ловиса и Алина Лаурелль вполне могли бы прокатиться в санях, немножко движения им не повредит. Дело в том, что тетя Августа из Гордшё обещала маменьке образцы хлопчатобумажных тканей, и хорошо бы за ними съездить. Задерживаться в Гордшё особо не стоит, незачем тете Августе приглашать их на ужин. Выпьют кофе – и домой.

Тетушка и Алина собрались и в половине четвертого отправились в путь. Потом папенька прислал за мной и Анной, велел прийти к нему в контору, надобно сверить страховки от пожара. Папенька занимается в Эстра-Эмтервике всеми страховками от пожара, и по каждой усадьбе должно иметь три страховых полиса, причем совершенно одинаковых и без единой помарки.

Мы сидим в конторе за большим письменным столом, и перед каждой из нас лежит большой страховой полис. И обе мы считаем необычайно важным, что нам позволено помочь папеньке со сверкою.

Папенька читает:

– “Новое – 1. Исправность – i. Старое – Vi. Крыша: береста и торф”.

Так повторяется от полиса к полису, совершенно без изменений, но нам все равно интересно. Папенька говорит, что Анна – инспектор Нюман, а я – Эрик из Кортеруда, ведь обыкновенно именно эти двое помогают ему со сверкой. Если я нахожу ошибку, он говорит:

– Молодец, Эрик из Кортеруда, хвалю за внимательность! – И звучит это так весело, что мы, откинувшись на спинки стульев, поневоле громко хохочем.

Как вдруг в разгар этих занятий дверь конторы отворяется, входит какой-то господин в длинной черной шубе, дорожном шарфе домашней вязки и в шапке из тюленьей шкуры. Борода и брови у него так заиндевели, что поначалу мы его не узнаём, лишь немного погодя обнаруживаем, что это инженер Фрюкберг из Гресмарка, который обычно каждое 17 августа приезжает потанцевать и посмотреть любительский спектакль.

Поздоровавшись с папенькой, с Анной и со мною, инженер Фрюкберг говорит, что вроде бы слыхал, будто у папеньки в нынешнем году замечательно уродился овес. И спрашивает, нельзя ли ему прикупить немного на посев, потому что в Гресмарке минувшей осенью овсы начисто вымерзли.

Папенька тотчас откладывает страховые полисы и отсылает нас с Анной к маменьке сказать, чтобы она угостила инженера Фрюкберга кофеем. Мы бежим в большой дом с посланием, а поскольку тетушка Ловиса в отъезде, помогаем экономке колоть сахар и раскладывать печенье.

Мы считаем, что приготовили замечательный кофейный стол, но, когда инженер Фрюкберг входит в залу и бросает взгляд на угощение, вид у него несколько разочарованный.

– Разве не все твои дамы пьют кофе? – говорит он папеньке. – Здесь всего три чашки.

– Отчего же, – отвечает папенька, – этим искусством они все владеют. Но моя сестра и гувернантка уехали в Гордшё. Так что придется тебе довольствоваться только нами.

Забавно, что инженер Фрюкберг, мужчина крупный, сильный, с длинной черной окладистой бородой, в которой даже заметна легкая проседь, способен так огорчиться оттого, что тетушка Ловиса и Алина Лаурелль уехали в Гордшё. Сперва он несколько раз быстро моргает, потом достает большой носовой платок красного шелка и раз-другой промокает лоб и лицо. А когда подставляет маменьке чашку, чтобы она налила ему кофе, мы слышим, как дребезжит ложечка на блюдце.

Маменька на миг поднимает взгляд, но ее вовсе не пугает, что инженер Фрюкберг выглядит этак странно, она только улыбается.

– Они не останутся в Гордшё на весь вечер, – говорит маменька. – Думаю, часиков в шесть будут дома.

При этих маменькиных словах инженер Фрюкберг вроде как вновь оживает. Прячет платок в карман, и ложечка на блюдце больше не дребезжит.

За кофе маменька и инженер Фрюкберг беседуют об Алине Лаурелль. Маменька говорит, она счастлива, что у детей такая превосходная учительница, аккуратная, непритязательная, очень приятно иметь ее в доме. Вдобавок и руки у нее золотые! Просто диву даешься, какие чудесные вещицы она делает прямо-таки из ничего.

Маменька предлагает инженеру Фрюкбергу взглянуть на угловые шкафчики из жатой кожи, что стоят у нас в зале, подарок Алины папеньке на прошлое Рождество.

– Посмотрите, как красиво расшиты эти шкафчики! – говорит маменька. – Поверите ли, инженер, что и розы, и фуксии, и ландыши сделаны всего-навсего из рыбьей чешуи? А вот эта красивая кайма – из чешуек от еловых шишек, покрытых копаловым лаком? Да, скажу я вам, у этой девушки не руки, а подлинное богатство!

Затем маменька посылает меня принести папенькину подставку для ручек и показать инженеру Фрюкбергу. Алина выпилила ее из тоненьких дощечек и склеила столярным клеем, папеньке очень нравится эта подставка, никаких других он на своем столе видеть не желает.

– Заметьте, инженер, здесь тоже ничего дорогостоящего, – говорит маменька.

После этого ему демонстрируют красивую книжную полку в гостиной, сделанную из трех лакированных дощечек и подвешенную на коричневых шерстяных шнурах. Дощечки окантованы черными бархатными кромками, которые Алина украсила цветами и листьями из рыбьей чешуи, белого шелка и соломенных бусинок.

– Это я получила от нее в подарок на прошлое Рождество, – говорит маменька. – Сущее загляденье, верно, инженер?

Инженер Фрюкберг, разумеется, хвалит все, что ему показывает маменька. Однако проявляет куда меньше восторга, чем она ожидала. Говорит, очень, мол, жаль, что такой девушке, как Алина, приходится вышивать рыбьей чешуей да еловыми шишками.

Как только они допивают кофе, инженера опять охватывает беспокойство. Он поминутно копается в жилетном кармане, достает большие серебряные часы-луковицу, смотрит на них, прячет и достает вновь, будто успевает забыть, который час.

Когда маменька полностью высказалась об Алине Лаурелль, в разговор вступает папенька, расспрашивает инженера Фрюкберга о красивой горе у них в Гресмарке, которая называется Козьей Кручей. Любопытствует, правда ли, что мальчик-финн, который прошлым летом пас там скотину, нашел большой золотой самородок и выменял его у карлстадского ювелира Брокмана на три больших серебряных кубка. Инженер Фрюкберг слыхом не слыхал про золотой самородок, да и папенька, по-моему, тоже. Он просто хочет пошутить с инженером Фрюкбергом, так как знает, что все гресмаркские обитатели очень гордятся своею горой.

Но если папенька рассчитывает, что сумеет взбодрить и развеселить инженера Фрюкберга, то он ошибается. Инженер знай все время глядит на свой серебряный хронометр – прямо-таки не замечает, что в зале висят большие стенные часы, – и теперь оборачивается к маменьке и спрашивает, точно ли мамзель Лаурелль к шести воротится домой. Нет, она, конечно, не вполне уверена, отвечает маменька, ведь, может статься, их пригласят отужинать в Гордшё.

Тут инженер Фрюкберг встает, обходит вокруг стола.

– Что ж, пожалуй, мне пора, – говорит он. – Вы ведь знаете, госпожа Лагерлёф, до дому мне полных три мили, а уже смеркается.

Он опять достает носовой платок, и голос у него грустный-прегрустный. По-моему, маменьке его жалко.

– А не остаться ли вам здесь на ночь? – говорит она. – В конторе уже натоплено, и кровати там есть с теплыми постелями, так что нас вы нисколько не стесните.

После этого маменькина предложения инженер Фрюкберг сызнова оживает. Прячет носовой платок в карман, вид у него довольный.

Затем маменька расспрашивает о его матери. Интересуется, живет ли она по-прежнему у него и присматривает ли за хозяйством.

– Да, у нас все по-старому, – отвечает инженер Фрюкберг, – только вот маменька в самом деле начинает сдавать.

– Пора бы вам, инженер, обзавестись женой, – говорит маменька, – чтобы у старушки работы поубавилось.

На это инженер Фрюкберг не отвечает, но заливается краскою и достает носовой платок. Папенька с маменькой переглядываются и легонько качают головой. Видно, не знают толком, что с ним делать.

– Знаешь что, Фрюкберг! – говорит папенька. – Об эту пору, в сумерках, дети обыкновенно идут кататься на салазках. Ступай-ка с ними, пособи править! Глядишь, пока вы катаетесь с горы, и Ловиса с Алиною приедут.

Представьте себе, инженер Фрюкберг с радостью соглашается! Анна, Эмма Лаурелль, Герда и я ведем его на улицу. Спрашиваем, не надеть ли ему шубу, но он и слышать не хочет, у него, мол, теплая домотканая одежда, так что шуба вовсе без надобности.

При виде наших салазок он говорит, что они слишком маленькие.

– Не годятся они для катания, – говорит он и выбирает заместо них большие санки, на которых конюх возит из лесу дрова. И тащит их сперва по аллее, а потом до самого склона у Камня Отдохновения. И, честное слово, когда мы усаживаемся и съезжаем с горы, санки мчатся стрелой. Инженер Фрюкберг правит так ловко, что они чуть ли не летят. Тут и речи нет о том, чтобы врезаться в сугроб и перевернуться, как бывает, когда правим мы сами. Да, никогда нам не доводилось так замечательно кататься с горы.

С горы мы съезжаем много раз и находим, что инженер Фрюкберг очень славный, ведь он все время сам затаскивает тяжелые санки наверх, к Камню Отдохновения, лишь бы нам было весело. Мы болтаем с ним обо всем на свете, он отвечает, и мы вправду становимся друзьями. Очень скоро нам кажется, будто мы знаем инженера Фрюкберга не хуже, чем Даниэля и Юхана.

А на улице в этот вечер поистине чудесно – все вокруг покрыто инеем. На елях и березах его столько, что они склоняются над дорогой. Словно белая крыша над головой, и Эмма Лаурелль говорит, что тут прямо как в карлстадском соборе, а инженер Фрюкберг, услышав эти ее слова, спрашивает, бывала ли она в Карлстаде. Эмма отвечает, что она там родилась, и таким образом выясняется, что Эмма не наша сестра, а Алинина. Инженер Фрюкберг об этом знать не знал. Эмма спрашивает, не землемер ли он, потому что, помнится, видела его на праздниках у родителей в Карлстаде, когда был жив ее папенька, главный землемер. И инженер Фрюкберг ужасно рад, что Эмма – сестра Алины и что она его помнит.

Как вдруг Анна говорит, что уже совсем стемнело, пора домой, приходится с нею согласиться, хотя мы вообще-то готовы кататься с горы хоть всю ночь напролет. На обратном пути инженер Фрюкберг сажает меня и Герду на санки, так как видит, что мы устали. И все мы думаем: инженер Фрюкберг – самый славный пожилой господин из всех, кого мы когда-либо встречали, после папеньки, разумеется.

Нам конечно же хватает ума сообразить, что инженеру Фрюкбергу нравится Алина Лаурелль, потому он и не хочет уезжать до ее возвращения. Но Алине инженер Фрюкберг вряд ли по душе, думаем мы, уж больно он некрасивый и старый. Какая жалость, что он не молодой красавец.

Подумать только, мы катались несколько часов! Ведь когда мы приходим домой, там уже накрыт ужин – остается только сесть да покушать.

Позднее, когда мы встали из-за стола, папенька говорит, что субботними вечерами он не прочь сыграть партию в чилле[16] с нами, детьми, и спрашивает, не желает ли инженер Фрюкберг участвовать в игре, мы, мол, будем рады.

Само собой, инженер Фрюкберг немедля изъявляет готовность, и мы достаем фишки и карты, рассаживаемся вокруг обеденного стола, все, кроме маменьки, которая в карты играть не любит.

Папенька и инженер Фрюкберг веселятся и норовят обхитрить друг друга, как и полагается настоящим игрокам в чилле, а мы – Анна, Эмма Лаурелль, Герда и я – хохочем над ними и развлекаемся вовсю.

За смехом и болтовней мы даже не слышим, как возвращаются санки из Гордшё. Понятия не имеем, пока дверь в переднюю не распахивается и не входят тетушка и Алина.

Обе совершенно белые от инея, в больших мужских шубах. Говорят, что на дворе ужасный мороз, целых тридцать пять градусов. Шубы они позаимствовали у дяди Калле, не то бы до смерти замерзли.

Еще они рассказывают, как радушно их встретили в Гордшё. Тетя с дядей так упрашивали их остаться на ужин, что они никак не могли отказаться.

Когда Алина вошла в залу, инженер Фрюкберг встал из-за стола и отошел в угол к изразцовой печи, так что она увидела его, только когда сняла шубу.

– О, кого я вижу! Инженер Фрюкберг! – Она протягивает ему руку.

Алина вполне приветлива, только выпрямилась и откинула голову назад. Вроде как г-жа Вассер[17] из Драматического театра, когда играет королеву и говорит с лакеем.

И какая же она сейчас красивая, Алина Лаурелль. Щеки горят румянцем, волосы над лбом искрятся инеем, большие серые глаза сияют и мечут молнии, как всегда в минуты волнения. И мне кажется, будто Алина Лаурелль намного лучше всех нас. Образованная городская девушка, привыкшая общаться и с губернатором, и с епископом, а мы – просто неотесанные провинциалы.

В первую очередь она лучше инженера Фрюкберга. По-моему, глядя на нее, он как бы съеживается, становится все меньше и меньше.

Вдобавок и вид у него до невозможности небрежный, растрепанный – с этакой-то бородищей да в домотканой одежде. Он здоровается с Алиной, но ничего не говорит, и маменька приходит ему на помощь.

– Инженер Фрюкберг заехал купить овса, – объясняет она. – И по доброте сердечной несколько часов катал детей с горы. Мы пригласили его остаться до завтра, ведь ехать ему далеко.

Мы порываемся рассказать Алине, как замечательно провели время, но не смеем, потому что Алина чопорна и неприступна. Вся словно натянутый лук – не ровен час, пронзит стрелой, коли подойдешь слишком близко.

– Да, инженер Фрюкберг, никак вам нельзя ехать домой в нынешний мороз, – говорит Алина, и опять она так же вельможна, как г-жа Вассер, если не больше.

Алина явно воображает, что ее папенька жив и стоит она в богатой карлстадской квартире, встречает простых провинциальных землемеров, приглашенных на праздник к главному землемеру.

Инженер Фрюкберг по-прежнему молчит, только достает красный платок и утирает лоб, а потом ощупью вытаскивает часы.

– Да, Фрюкберг, ты прав, – говорит папенька. – Уже одиннадцатый час. Коль скоро путешественницы наши дома, можно и на боковую отправиться.

Следующим утром, когда нянька Майя приходит в детскую растопить печь, на дворе, по ее словам, сорок градусов мороза.

– Так что вам покамест лучше остаться в постелях, – говорит она. – Комнаты почитай что невозможно согреть.

Но мы конечно же встаем. Такого мороза на нашей памяти еще не бывало. Удивительно, вроде как на Северный полюс переехали.

Когда мы спускаемся в нижние комнаты, все окна там обросли толстым слоем инея, дневной свет снаружи особо не проникает, кругом царит полумрак. И жутко холодно.

Термометра, который висит в зале за окном, почти не разглядеть. Но прямо напротив ртутного шарика, как ни странно, на стекле чистое пятнышко, и можно видеть, что ртуть застыла и в трубочку вообще не поднимается.

А экономка говорит, мягкого хлеба к завтраку не будет, все караваи замерзли в камень, пробуешь резать, они только крошатся.

Масла мы тоже не получим, оно опять-таки замерзло. И в нем тут и там большие куски льда.

Мы бы с удовольствием вышли из дома, почувствовали, каковы эти сорок градусов, но нам не позволяют. Не позволяют даже дотронуться голыми руками до замка входной двери. Ведь если при сорокаградусном морозе тронешь железо, вмиг обожжешься, будто о раскаленный слиток.

Как бы то ни было, мы в восторге, что нам довелось изведать такой холодище. Ни папеньке, ни маменьке, ни даже старой экономке никогда раньше не случалось пережить в Морбакке сорокаградусный мороз.

Мы до того увлечены морозом, что совершенно забываем про инженера Фрюкберга, который был так добр к нам прошлым вечером. Лишь когда садимся завтракать, Анна спрашивает, не надо ли подождать инженера.

– Нет, – отвечает маменька, – инженер Фрюкберг уехал. Как услышал, что на дворе сорок градусов мороза, так сразу же собрался и уехал домой. Просил передать, что вынужден уехать, ведь надобно позаботиться, чтобы овцы его и свиньи не закоченели до смерти. Даже не попрощался в спешке.

– Но разве не опасно ехать в такой мороз? Путь-то неближний, не одна миля! – говорит Алина.

Но папенька смеется:

– Ай-ай, Алина, теперь, стало быть, самое время проявить добросердечие. А я вот думаю, по чьей же вине он отправился восвояси?

– Но, дядюшка, – говорит Алина, – вы ведь не можете сказать, что я была с ним неприветлива.

– В этой приветливости было как минимум сорок градусов мороза, – отвечает папенька.

И, по-моему, как папенька, так и маменька были слегка недовольны Алиною. А мы – Анна, Эмма Лаурелль и я, – мы задним числом опять твердим, что Алине, конечно, никак не может понравиться такой старый и некрасивый мужчина, но все равно немножко жалеем его.

Сама я думаю, уж не хотел ли он до смерти замерзнуть по дороге, отправившись домой в сорокаградусный мороз. И жду известия, что живым он до дому не добрался. Это, по крайней мере, было бы бесподобно, как говорит Эмма Лаурелль.

Майя Род

А как замечательно, когда к нам приезжает шить Майя Род.

Обновки нам шьют дважды в год. Весной – хлопчатобумажное платье, осенью – шерстяное. Все наши хлопчатобумажные платья – из домотканой материи, и не кто-нибудь, а маменька занималась пряжей и покраской, и придумывала узоры, и сновала ткань, ведь в этом она большая мастерица. Пока мы были маленькие, маменька сама нас обшивала, но с тех пор как подросли, она не решается браться за шитье, зовет на помощь Майю Род.

Работает Майя Род всегда у тетушки Ловисы, в комнате при кухне, и тетушке это очень нравится, ведь у нее целый день есть компания, и она думать не думает о всяких там печалях. Маменька тоже сидит в комнате при кухне, вместе с Майей Род, помогает шить, как и мы все – Алина Лаурелль, Анна, Эмма Лаурелль, Герда и я. Герда по малолетству шьет только для кукол, но шьет превосходно, Майя Род говорит, что из Герды получится знатная портниха. Анна тоже шьет ловко, а вот Эмма Лаурелль и я – работницы никудышные, не отличаем лицевую сторону от изнанки, и поручают нам что попроще – сметать полотнища юбок да прикрепить обшивочную тесьму.

Но мы с Эммой все равно любим, когда Майя Род здесь, потому что тогда мы избавлены от занятий чтением и счетом.

Когда приезжает Майя Род, мы ставим в комнату при кухне большой раскладной стол, на котором Майя Род разворачивает рулоны материи и кроит. Ножницы у Майи Род всегда режут ровно, а не вкривь и вкось, и лицевую сторону с изнанкой она не путает. Не зря же она настоящая портниха, училась у мастера-портного.

Майя Род выписывает немецкий модный журнал под названием “Дер базар”, который выходит каждый месяц. И пока Майя Род здесь, мы каждый день листаем этот журнал и стараемся выискать самые красивые фасоны, чтобы нам сшили по ним шерстяные и хлопчатобумажные платья. Майя Род считает, что надо выбирать фасоны попроще. По ее словам, нечего и ожидать, что в готовом виде платье будет таким же красивым, как на рисунке в журнале.

По-немецки Майя Род не понимает, да и мы все тоже, ведь Алина Лаурелль знает только французский, и это единственный язык, какому она нас учит. Мы говорим, что совершенно не понимаем, как Майя Род управляется с немецким модным журналом, и Майе Род нравится, что мы этак говорим, вон ведь какие грамотейки, каждый день только и знай, что учимся.

Майя Род всегда аккуратно и гладко причесана, правда, волосы у нее до того жидкие, что между прядями просвечивает белая кожа. Лоб сплошь в морщинках, а лицо круглый год в веснушках. Веснушки есть и у нас, весной появляются, а осенью пропадают, но у Майи Род веснушки не исчезают никогда. Вдобавок она носит кринолин, хотя все от кринолинов уже отказались, и я думаю: может, есть в Майе Род что-то особенное, не позволяющее ей меняться? Невмоготу ей расстаться ни с чем, что она имеет. Будь то веснушки или кринолин.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5