Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Карлейль

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Саймонс Джулиан / Карлейль - Чтение (стр. 11)
Автор: Саймонс Джулиан
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Он с легкостью вводит обороты, целые предложения, расставляет тире; изобретает сотни новых слов, переиначивает старые, соединяет их дефисом попарно или цепочкой в самые фантастические комбинации; короче говоря, он строит самые беспорядочные, громоздкие, бесконечные предложения. Без конца иносказания, вообще все составляет у него сплошь метафоры, сравнения, аллюзии к самым разнообразным предметам на Земле, в Море и Воздухе; и все это перемежается эпиграммами, порывами исступления, злобными выпадами, восклицаниями, афоризмами, каламбурами и даже ругательствами! С виду настоящие индийские джунгли, бесконечный и беспримерный ребус; со всех сторон ничего, кроме тьмы, разноголосия и отчаянной путаницы!»

Чем оправдан такой стиль? Отчасти имея в виду этот же вопрос, Карлейль спрашивает по поводу Рихтера: отражает ли этот стиль его истинный образ мысли и жизни? (И отвечает утвердительно.) Но главное не в этом, а в том, что Карлейль не мог предпринять атаки на существующие институты и официальный образ мыслей его эпохи, объясняясь прозой восемнадцатого столетия; в том, что, «взрывая все здание языка Джонсона, революция видна и в этом, как во всем остальном».

«Это создание гения», — сказала Джейн по первом прочтении. Она была права; но «Сартор Резартус», по собственным меркам Карлейля, был неудавшимся созданием гения.

Примечательно, что книга описывает общественный хаос, а сама столь же хаотична; что из-за тех же самых революционных черт, которые делают язык отличным оружием для атаки на общество, он становится до крайности непригодным для изображения Новой Эры. Революция и грядущая за нею Новая Эра всецело занимали ум Карлейля. Несомненно, писал он сенсимонисту Густаву д'Эйхталю, что лозунг «от каждого по его способности, каждому по его труду» является целью всякой истинной общественной доктрины. В «Сарторе» нет позитивных идей относительно переустройства общества; вместо этого в книге есть рассказ о путешествии самого Карлейля из «Нескончаемого Нет» через «Точку Безразличия» в «Нескончаемое Да». Вот бы всем пережить такое превращение! Если б можно было сорвать со всего мира одежды притворства и гигманизма, если б можно было освободиться от всякого рода обмана, заблуждений, а гонитель и жертва, землевладелец и батрак, принц и его вассал предстали бы в одинаковом, нагом виде...

Книга была закончена в августе 1831 года, а несколькими днями позднее Карлейль уже был в Лондоне и хлопотал об ее устройстве в издательство. Он в тот момент, возможно, действительно был близок к нищете, так как «Историю немецкой литературы» ни один издатель не согласился взять, как не взяли и его перевод «Нового христианства» Сен-Симона; Маквей Нэпьер, заменивший Джеффри на посту редактора «Эдинбургского обозрения», остерегался брать статьи от этого подозрительного радикала. Карлейль предполагал пристроить в Лондоне одну или даже все свои книги, он по-прежнему надеялся, что Джеффри, который жил теперь в Лондоне, сумеет найти ему какое-нибудь место; и ему страстно хотелось увидеть вблизи, как проводятся те самые социальные реформы, о которых он думал с таким возмущением. С рукописью «Тейфельсдрека» (как назывался тогда роман) в кармане и с «решительным, бесповоротным и всеобъемлющим проклятием в адрес гигманизма...» на устах Карлейль приехал в Лондон. В октябре Джейн последовала за ним, и они пробыли здесь вместе до марта следующего года.

Этот приезд в Лондон имел решающие последствия. Джейн совершенно ясно поняла, что ей хочется жить только здесь; и так же ясно было, что здешним издателям не нужен «Сартор», да и сам Карлейль. Сперва один «степенный, осторожный и деловой человек» в издательстве Лонгмана с улыбкой выслушал краткий очерк истории немецкой литературы и вежливо отказал. «Сартора» Карлейль сам забрал у Меррея после того, как книга пролежала там десять дней, а Меррей к ней даже не притронулся; у Лонгмана рукопись «Сартора» отвергли с такой же учтивостью, как и «Историю немецкой литературы». Карлейль обратился к Джеффри, но тот был чрезвычайно занят и не имел возможности поговорить с ним наедине. Он продержал рукопись несколько дней, после чего сказал, что успел прочесть только двадцать восемь страниц, и по тону было ясно, что эти страницы не вызвали у него энтузиазма. Он, однако, написал рекомендацию к Меррею, который предложил издание на довольно жестких условиях: от продажи первых 750 экземпляров Карлейль не получал ни гроша, а затем ему передавалось авторское право; но и это предложение было затем взято назад под тем странным предлогом, что Карлейль уже предлагал рукопись другому издателю. «Правда состоит в том, — писал Карлейль Джейн, — что устроить Тейфельсдрека в Лондоне в настоящее время нельзя». Книга была убрана в дорожный сундук и перевязана той же тесемкой, которой перевязала ее дома Джейн. Терпение и достоинство, с каким Карлейль переносил это довольно небрежное обращение с собой, поистине удивительны; столь же удивительно было сочувствие Джейн. Когда он сообщил ей, что Джеффри порекомендовал книгу Меррею, она усомнилась: «Не могу не улыбнуться при мысли, что Джеффри может рекомендовать твою рукопись Меррею. Он не сделает этого, милый, не посмеет». Когда Меррей окончательно отказал, она писала: «Раз они не хотят его издавать, вези его обратно, и я сохраню его и буду читать и восхищаться им, пока мы не сможем издать его на собственные средства».

Письма Карлейля к жене во время этой разлуки дают превосходную картину его стремлений и занятий. Он возобновил старые знакомства, а иногда и старую вражду. В Энфильде он нашел Бэдамса, который пять лет назад пытался вылечить его желудок, — умирающим от алкоголизма, «его-то кабриолет уже развалился вместе с ним на полной скорости и на мелкие куски». Неподалеку от Бэдамса жил Чарльз Лэм, чья смесь чудачества с легким юмором никогда не нравилась Карлейлю. Теперь же он пришел в ужас от его привычки к спиртному и был настолько раздражен его фривольностью, что счел знаменитого эссеиста полубезумным и записал в своем дневнике: «Бедняга Лэм! Бедная Англия, раз такой отвратительный обрубок сходит в ней за гения!» Тем же метким ироническим взглядом, способным рассмотреть характер за любой внешностью, Карлейль смотрел теперь на Джеффри в Палате лордов: «бедный милый малыш в седом парике, в каком-то странном сюртучке со стеклярусом и пуговицами на рукавах — что-то говорит и выкрикивает там, в чужой стране, посреди совершенно незнакомых ему людей». Так же он смотрел и на Джона Боуринга, радикала, редактора «Вестминстерского обозрения»: «Представь себе худого человека примерно моего роста и согнутого в середине под углом в 150, с совершенно прямой спиной, с большими серыми глазами, огромным вздернутым носом с прямыми ноздрями до самого его кончика и большими, выпяченными, плотно сжатыми губами». Карлейль сказал, что они долго беседовали, «он как законченный утилитарист и радикал, я — как законченный мистик и радикал».

В этом настроении мистического радикализма он встретил философа анархизма Вильяма Годвина, который давно уже отошел от дерзких убеждений молодости на умеренные и осторожные позиции, более подходящие старости. Нетрудно представить себе эту сцену (даже без того юмора, с которым описывал ее Карлейль) : худой и хмурый голубоглазый шотландец в мучительном нетерпении ожидает в гостях приезда ведущего политического философа Англии. Наконец явился Годвин, «лысый, с кустистыми бровями, толстый, седой, бодрый маленький человечек... носит очки, глаза серые, навыкате, очень большой тупой невыразительный нос и такой же подбородок». Он говорил с воодушевлением, но, к разочарованию Карлейля, не сказал ничего, кроме банальных общих фраз. Годвин рассматривал Карлейля — из интереса или из страха, мы никогда не узнаем, — и «потихоньку я пробрался к нему и начал с ним разговор», когда вдруг Годвина увели играть в вист. Его окружили шумные дети и говорящие без умолку женщины; две женщины стучали по пианино, издавая звуки «громче кузницы»; философского спора здесь быть не могло. Карлейль пробыл еще час, глядя, «иногда не без грусти, на длинноносого игрока в вист», и ушел домой.

Впечатление, что Карлейль был нелюдимым человеком, в общем, ошибочно (за исключением отдельных случаев, когда он бывал неучтив до грубости). В Лондоне во время этого приезда и позднее он был даже замечен как большой охотник до знакомств, и если он нашел мало пользы во встречах со старшим поколением, то его утешило появление, как он выразился, «остатков школы мистиков». Среди этих молодых людей, большинство из которых вовсе не было мистиками и составляло школу только по мнению Карлейля, был и Чарльз Буллер, теперь ярый радикал, и друг Джона Карлейля по имени Уильям Глен, который, как сказал Карлейль, «смотрит на меня снизу вверх, как на пророка». Главным среди них был Джон Стюарт Милль, чьи статьи Карлейль с удовольствием читал в радикальном «Наблюдателе». Милль был похож на Карлейля тем, что его отец был шотландцем, но различия в характерах, воспитании, в образе мыслей этих двух людей были столь велики, что приходится только удивляться тому, что они сумели подружиться.

Джеймс Милль, отец Джона Стюарта, был из числа тех философов и политиков утилитаристского склада, которые, даже больше чем откровенные тори, выводили Карлейля из себя своей покорной верой в благотворную роль технического прогресса. Холодный, любознательный, критичный, но лишенный воображения, Джеймс Милль представлял собой одновременно и слепок с таких борцов за духовную свободу разума, как Дидро, Руссо и Вольтер, и пародию на них. Он предпринял сокрушительную атаку на этические понятия в своей работе «Анализ человеческого разума» и написал научную «Историю Индии», которая принесла ему прочное положение в управлении по делам Индии. Свой логический, аналитический, точный, но узкий ум он приложил и к воспитанию сына. Он начал учить сына греческому языку, когда тому было три года, а в возрасте от трех до восьми лет ребенок прочел несколько греческих авторов, включая басни Эзопа, «Анабазис» Ксенофонта и Геродота; по-английски он прочел несколько книг по истории и не один трактат о государстве. Приятно добавить, что ему позволили также прочитать «Робинзона Крузо», «Тысячу и одну ночь» и романы Марии Эджворт. С восьми лет он начал читать по-латыни; в двенадцать изучал уже логику (Аристотеля и Гоббса), политическую экономию (Рикардо и Адама Смита). Ежедневно мальчик ходил с отцом на прогулку, во время которой должен был отвечать на вопросы по уроку, пройденному за день.

Раннее образование, по мнению отца, раз и навсегда должно было определить образ мыслей Милля; но по крайней мере в молодости он проявлял такую свободу мыслей и такую пылкость чувств, какие никогда не были знакомы отцу. Шестнадцати лет Джон Стюарт Милль прочел впервые о французской революции и был поражен тем энтузиазмом, который идеи свободы и равенства пробудили в те годы повсеместно во Франции. Его величайшей мечтой в то время было сыграть роль жирондиста в английском Конвенте. Ко времени его первой встречи с Карлейлем Миллю было двадцать пять лет; как и Карлейль, он переписывался с д'Эйхталем и высоко ценил сенсимонистов.

Между рациональным складом ума Милля и интуитивным мышлением Карлейля, по правде говоря, было мало общего; но несомненно, что Карлейль, а возможно и Милль, не подозревал об этом. Во время первой или второй встречи молодые люди проговорили четыре часа. Карлейль был в восторге. Милль, писал он Джейн, несомненно, полюбится и ей, и в нескольких строках точно запечатлевал образ молодого человека: «Стройный, довольно высокий и изящный юноша, с ясным лицом, римским носом, небольшими, серьезно улыбающимися глазами; скромный, с поразительной способностью найти точное слово, энтузиаст, однако невозмутим и спокоен; не гениальный, но явно одаренный и привлекательный юноша».

При дальнейшем знакомстве Карлейль с сожалением обнаружил, что Милль не умел «смеяться от души»: сам Карлейль смеялся громко, сотрясаясь всем телом, и склонен был порицать в других сдержанность. Он также заметил, что Милль любил все объяснять, так что, «попав в рай, он вряд ли успокоится, пока не выяснит, как там все устроено». И все же симпатия Карлейля к Миллю была почти безгранична; через Милля он познакомился с кругом молодежи: дипломатов, членов парламента, — которые готовы были слушать, когда он распространялся на тему «Знамений времени».

В такой обстановке застала его приехавшая в Лондон Джейн, проведя сутки в море на пути в Ливерпуль, в течение которых она непрерывно страдала морской болезнью. Дальше до Лондона она добиралась дилижансом, и Карлейль с братом встречали ее. На квартире у Джона, где и Томас снимал комнату, они приготовили для нее обед из жареного мяса с рисовым пудингом. Почти все путешествия Джейн имели для нее мучительные последствия. На этот раз она также слегла на два дня от тяжелых приступов головной боли. Кроме того, она обнаружила здесь клопов (как и на многих квартирах, где ей приходилось жить). Джон Карлейль прожил в этом доме уже много недель. Интересно, он не замечал клопов или просто не обращал на них внимания? Или же они были плодом ее фантазии? Как бы то ни было, как только Джейн стало лучше, она отправилась вместе с мужем искать другое жилье, и вскоре они нашли приятную квартиру на Эмптон-стрит возле Мекленбургской площади. Джейн заметила, что это был первый чистый дом, который она видела с тех пор, как покинула Шотландию.

Казалось бы, знакомство с Лондоном началось неудачно. Но, сообщая Элен Уэлш, своей кузине из Ливерпуля, что Лондон ей очень нравится, Джейн признавала важную для себя истину: в Лондоне она действительно чувствовала себя как дома. Ее все здесь радовало: друзья, с которыми они встречались, от семейств Монтагю и Стрэчи до Джеффри, Милля, Чарльза Буллера и Аллана Каннингэма; возможность поболтать; посещение театра, где «дамы... удивили меня своим почти поголовным уродством», и сумасшедшего дома, который привел ее в такой восторг, что, по ее мнению, всякий нормальный человек пожелал бы сюда попасть; приятные неожиданности, как в тот день, когда Карлейля не оказалось дома, и ей пришлось одной развлекать сенсимониста Густава д'Эйхталя. Даже неприятные моменты приносили своеобразное удовольствие: когда Чарльз Лэм зачерпнул своей ложкой из ее тарелки, чтобы рассмотреть еду, она не преминула дать ему сокрушительный отпор.

В числе тех немногих событий, которые не доставили Джейн никакой радости, были их визиты к Ирвингу. Пик славы был позади, и он неуклонно катился теперь вниз. На одном из тех сборищ, о которых Ирвинг рассказывал Карлейлю в Шотландии, все присутствующие под влиянием Ирвингова красноречия сошлись на том, что конец света и второе пришествие Христа уже близятся; на следующей встрече определили уже и срок — 1847 год — и решили, что следует искать признаков надвигающегося Страшного суда в проявлениях возрастающей духовной силы: дара исцеления или прорицания, или вещания на неизвестных языках. Ирвинг и сподвижники поэтому ничуть не удивились, когда получили известие, что две молодые шотландки, живущие в пятнадцати милях друг от друга, были отмечены способностью говорить на неведомых языках. С обоими случаями ознакомились и сочли подлинными. Одна из женщин, Мэри Кэмпбелл, начала проповедовать и прорицать перед большими собраниями, и вскоре ее привезли в Лондон. Чудодейственный дар оказался заразным. Вскоре еще несколько человек в приходе Ирвинга заговорили на разных языках и начали прорицать на английском. Поскольку эти проявления божественной силы были самопроизвольными и их нельзя было приурочить к определенному месту и моменту, они часто приводили к скандалам. К тому времени, когда Карлейли гостили в Лондоне, Ирвинг был уже покинут своими поклонниками, и его слава приобретала мрачный оттенок.

Ирвинг был все так же обаятелен, мил и искренен, как прежде, хотя в его волосах появилась проседь и он выглядел усталым. Присутствуя на богослужении в церкви Ирвинга, Карлейль был тронут тем состраданием, тем призывом к вере, которые выражались во взгляде проповедника. В тот раз никаких откровений не произошло, зато когда они однажды навестили Ирвинга, то сверху в доме послышались крики, и Ирвинг воскликнул: «Вот одна из них начала прорицать. Пойдемте послушаем ее». «Мы были в нерешительности, но он заставил нас пройти в каморку наверху, откуда мы слышали, как несчастное создание вопило на разные голоса, словно одержимое, причем смысла в ее речах было столько же, как если б она до этого проглотила полбутылки бренди. Минут через десять она как будто устала и затихла».

Джейн была так удручена этим происшествием, что чуть не лишилась чувств: Карлейль же сказал Ирвингу, что дар говорить на разных языках ниспосылается из Бедлама. Ирвинг мягко возражал, но с трудом сдерживал слезы: было очевидно, что сам проповедник не был пока отмечен этим даром.

Пока они были в Лондоне, внезапно умер Джеймс Карлейль. За последние два года он сильно сдал, и из обыкновенной простуды развилось воспаление легких, с которым ослабевший организм не мог уже бороться. Карлейль был глубоко потрясен смертью отца и написал длинные письма в утешение матери и доктору Джону. Облегчение он нашел в большом некрологе, который сочинил за несколько дней. Этот документ интересен и сам по себе, но тот факт, что он написан вскоре после смерти Джеймса Карлейля, заставляет нас удивиться его объективности. По дороге назад в Крэгенпутток он узнал о смерти Гете и почувствовал, что потерял второго отца.

* * *

За месяцы, проведенные в Лондоне, Карлейль написал две блестящих статьи: одна из них о книге Бозвелла «Жизнь Джонсона», уже преданной анафеме Маколеем, но с иных позиций, другая же, под названием «Характерные черты», повторяла основные мысли из «Знамений времени». В этой статье под видом метафизических рассуждений Карлейль наносит чувствительные удары своим противникам: литературным критикам, философам-утилитаристам с их «вечной мечтой о Рае, о роскошной Стране Изобилия, где текут реки вина и деревья склоняются от готовых к употреблению яств». Маквей Нэпьер, напечатавший статью в своем «Эдинбургском обозрении», сказал, что сам ее не понял, но что на ней, несомненно, печать гения, а лондонские поклонники Карлейля прочли ее с большим удовольствием. Но вряд ли другие издатели после этого захотели иметь дело с человеком, который намеренно усугублял сложность содержания эксцентричностью формы (а таково, несомненно, было их мнение). Статья, написанная им уже по возвращении в Шотландию, по поводу «Стихов о хлебных законах» одного рабочего-металлиста из Шеффилда, Эбенезера Эллиота, должно быть, еще больше оттолкнула от него издателей. В этой статье крамольны и его мысли о состоянии поэзии в ту эпоху, и его взгляды на творческие возможности рабочих-поэтов. «Раньше говорили, что львы не рисуют, а рабочие не пишут стихов, но теперь положение изменилось», — замечает автор и продолжает: «в наше странное время не так уж страшно вырасти среди малограмотных слоев, а не в образованном обществе, напротив, из двух зол это, пожалуй, наименьшее».

Такие убеждения не вызывали сочувствия, и когда в 1833 году «Сартор Резартус» начал выходить по частям в «Журнале Фрэзера», а труд автора был вознагражден по специально заниженным ставкам, коммерческий успех Карлейля достиг низшей точки. Как сообщил Карлейлю издатель Фрэзер, книга была встречена бешеной бранью; журнал потерял на ней многих подписчиков, а сам редактор, как и другие издатели, впредь зарекся печатать этого автора. В 1833 году Карлейль выпустил статью о стихах Эллиота, короткую статью по истории, две большие полубиографические работы — одну о Дидро, другую о графе Каллиостро; в последующие же три года он не написал ничего, за исключением совсем короткой статьи об Эдварде Ирвинге.

Возможно, после Лондона им обоим показалось не так уж хорошо в Крэгенпуттоке. Карлейль продолжал переписку с Миллем, в которой явственно проступает владевшее им тогда тревожное чувство, что жизнь проходит мимо и что способность к решительному действию, заложенная в его душе, не находит применения. Временами он старался убедить себя в том, что жизнь среди скал и мшистых болот, где обитают овцы да рябчики, прекрасно подходила для философа; но ему не терпелось узнать о событиях в Лондоне, и не раз он говорил, что «мне вредно долее оставаться в этой пустынной долине Нита». Та же нотка слышна и в его письмах брату Джону, который в это время скитался по Италии вместе с графиней Клэр и изредка жаловался на свою одинокую жизнь. Карлейль отвечал ему, что, по его мнению, худшим местом во всем мире был Крэгенпутток, и описывал удовольствия от поездки в Эдинбург: «жить три месяца, раскрыв глаза и уши».

Его письма Миллю переполнены вопросами, предложениями, идеями. Неужто, спрашивал он, у нас не будет «своей печатной трибуны, доступ на которую будет закрыт для филистеров?». Или им следует «ринуться в совсем другую сферу деятельности», бросив литературу и философию? Милль посылал ему книги для его работы о графе Каллиостро и для предполагавшегося труда о французской революции. Но даже сейчас, по прошествии стольких лет, можно уловить беспокойство, которое, должно быть, мелькало в его «маленьких, серьезно улыбающихся» глазах, когда Карлейль в письмах называл его мистиком, почувствовать его опасения, что этот восторженный громкоголосый борец за Новую Эру когда-нибудь просто проглотит его, Милля, со всей его логикой. Когда, однако, Милль осторожно заметил Карлейлю, что они расходятся по многим вопросам, тот добродушно согласился с ним, отметая тем самым возможность мысли, что они удаляются друг от друга. Когда же Милль решил, что ему лучше, учитывая все обстоятельства, не ездить к Карлейлю в Крэгенпутток, тот даже слегка обиделся. «Молчание, конечно, золото, по иногда и умная беседа двух людей чего-то стоит. Если ты знаешь сердце, которое способно понять тебя, которое страдало подобно тебе, — говори с этим сердцем... Это я советую не как врач; но предупреждаю: если вы не появитесь в августе, то вам очень трудно будет здесь оправдаться».

Осторожного Милля это не убедило, так же как приглашение в следующем письме Карлейля: «Приезжайте... и давайте с вами близко познакомимся... Вы того стоите, мне кажется. А что до меня, то вы знаете, что в глубине души я довольно безобидный парень». В конце концов Милль не приехал. Вместо него приехал столь же серьезный молодой американец, которому Милль дал рекомендательное письмо, где в то же время сообщал, что этот американец «не подает больших надежд».

Молодого человека звали Ральф Уолдо Эмерсон. Это был убежденный унитарий, порвавший решительно с официальной церковью, и, как оказалось потом, с карьерой священника — по причине его особых взглядов на Тайную Вечерю. Это решение и внезапная смерть молодой жены совершенно вывели его из равновесия, и он отправился в Европу для поднятия духа.

Еще в Америке на Эмерсона произвели большое впечатление сочинения Карлейля: короткий список литераторов, которых он хотел навестить в Европе, включал Кольриджа, Вордсворта, Лэндора, Де Квинси и Карлейля. К этим гигантам он подходил с почтительной серьезностью, не лишенной, правда, критичности. Эмерсон был любезно принят в Италии Лэндором и старательно отмечал все его высказывания о поэзии, культуре, истории. Он побывал у Кольриджа, который разразился целой тирадой против унитариев. Когда же Эмерсон прервал его, чтобы сказать, что он «весьма признателен ему за разъяснения, но должен сообщить, что родился и воспитан унитарном», Кольридж только сказал: «Я так и знал», — и продолжал нападки с удвоенной яростью. Визит больше походил на спектакль, чем на беседу, и было досадно, что старый поэт не смог проявить снисхождения к новому знакомому.

Из Лондона Эмерсон направился в Эдинбург. Ему стоило большого труда узнать, где живет Карлейль, но в конце концов он нанял старый экипаж и отправился в путь «к дому средь пустынных холмов, покрытых вереском, где одинокий мыслитель питал свое могучее сердце». Его не ждали, но приняли радушно, коляску отослали обратно в Эдинбург до следующего дня. Эмерсон испытывал невольное восхищение перед Карлейлем, подобно Джеффри и Миллю: это восхищение боязливого перед бесстрашным, робкого и рассудительного — перед убежденным, верящим интуиции. К тому же Карлейль (Эмерсон заметил, что жена называла его по фамилии с ударением на первом слоге), не стеснявший себя условностями, умел быть — как и на этот раз — милым и занимательным хозяином. Эмерсону понравился и его северный акцент, и идиоматичная речь, и то, как он, когда его спросили о гении какого-то писателя, принялся хвалить необыкновенный ум и талант собственной свиньи.

Речь Карлейля, переходящая с пауперизма на бессмертие души и с книг на любимые лондонские булочки, была одним из трех самых сильных впечатлений, вынесенных Эмерсоном из поездки по Европе. Правда, похвала эта утратит силу, если назвать два других: бюст Клитии, поднимающейся из лотоса, в картинной галерее Таунли, и встреча в Эдинбурге с одним человеком, в котором, как показалось Эмерсону, было что-то от духа Данте. День или два спустя после визита в Крэгенпутток Эмерсон повидал Вордсворта и очень огорчился, узнав его мнение, что Карлейль пишет невразумительно и часто бывает не в своем уме.

Это приятное посещение убедило Карлейля в возможности создать в Лондоне школу мистиков. Джейн, хоть и ничего не говорила, но стремилась к обществу после нескольких лет одиночества. Она частенько с горечью цитировала чей-то комплимент, сказанный в ее адрес Карлейлю: «В миссис Карлейль видны еще следы былой красоты». «Подумай только! — писала она Бэсс Стодарт. — В тридцать лет — „следы“!» Зима 1833 года выдалась суровой: ветер вырывал деревья с корнем, сносил черепицы с крыш, для четы Карлейлей она вряд ли была счастливой. В одном грустном стихотворении, написанном скорее всего Джейн, озаглавленном «Ласточке, вьющей гнездо под нашей крышей» и датированном «Пустыня, 1834», ясно передано ощущение Карлейлей в последнюю пору их жизни в Крэгенпуттоке. Вот две первые и последняя строфы стихотворения: И ты скиталась, трепетный комочек, Ты облетела мир и, верно, хочешь Склонить усталое крыло. Все отдала бы я, когда спросить могла бы, Какую радость для себя нашла ты Здесь вить свое гнездо. В полете видела ты сказочные дали, Весь мир лежал перед тобой — едва ли Не странен выбор твой. Из тысяч стран, твоим глазам представших, Из тысяч мест ты предпочла остаться В пустыне чахлой и скупой. Поторопись, чтобы божественная сила Потомством в срок твой дом благословила. Ты сердцу моему мила. Распорядилась жизнью ты умело. А я? — не спрашивай! И я бы так хотела, Но — если б только я могла!

Однако и эти мрачные дни приносили с собой относительные радости: приезжал друг Карлейля Уильям Грэам и пробыл с ними два дня (правда, «при плохой погоде и довольно скучных разговорах»); его ученик Глен, тихо помешавшийся, жил на ферме неподалеку, и Карлейль ходил к нему читать Гомера; он имел свободный доступ в одну домашнюю библиотеку на расстояния верховой прогулки от Крэгенпуттока. И все же Карлейль рвался в большой город. В январе он сделал последнюю попытку найти через Джеффри какое-нибудь место. Попытка не удалась, и эта неудача расстроила их дружбу.

Когда Карлейль безуспешно пытался пристроить в какое-нибудь издательство «Сартора», он думал, что Джеффри в общем-то не очень стремится ему помочь. Поскольку и тема, и тон книги задевали самые глубокие струны в маленьком прокуроре, то у него, разумеется, не было иных причин помогать Карлейлю, кроме природной благожелательности. Теперь Джеффри стал важной политической персоной, и его терпению по отношению к Карлейлю приходил конец. Хотя он и продолжал писать письма Джейн, начинавшиеся словами «Мое милое дитя!», и при встрече неизменно испытывал восхищение перед Карлейлем, это именно он сделал все, чтобы устранить Карлейля из «Эдинбургского обозрения», написав Маквею Нэпьеру, что «Карлейль не пойдет» — точно теми же словами, какими он задолго до этого написал о Вордсворте. Карлейль, со своей стороны, употребил в адрес Джеффри роковое слово «гигманист». Именно под этими несчастливыми звездами случилось, что Карлейль увидел в газете объявление о том, что в Эдинбурге открылось новое место профессора по астрономии, и написал Джеффри. Разве не говорил ему генеральный прокурор, чтобы он обращался к нему в любое время, «когда бы Вы ни решили, что я могу сделать что-нибудь для Вас или Ваших близких?» Разве не ясно было, что, если дело это и не было непосредственно в его ведении, все же его слово очень много значило? Чем больше Карлейль думал об этом месте, тем больше оно ему нравилось: он вполне подходил для него, и, во всяком случае, это было синекурой. Он никак не мог ожидать отказа даже в рекомендации, но именно его он получил. С обратной почтой Джеффри прислал ответ, что у Карлейля нет ни малейших шансов получить кафедру астрономии и не стоит даже подавать бумаг. Оп продолжал, что тон писаний Карлейля был «дерзким, злобным, невразумительным, антинациональным и неубедительным», и добавлял в таких выражениях, которые в устах менее мягкого человека, чем Джеффри, означали бы угрозу: «Теперь, когда Вы начинаете ощущать последствия, Вы, возможно, даете больше веры моим предупреждениям, чем раньше». В этих словах — отчаяние извивающегося червя, слабого человека, выведенного из границ его терпения; мало кто сумел бы ответить на них так, как ответил Карлейль: беззлобно поблагодарить Джеффри за то, по крайней мере, что не заставил долго понапрасну надеяться, и заметить в письме брату Джону, что ему полезны время от времени такие удары по самолюбию. С тех пор, однако, дружеский тон их переписки был утрачен, а вскоре прекратилась и сама переписка, хотя Джеффри еще несколько лет продолжал обмениваться письмами с Джейн.

Лишившись этой последней надежды на место, они решились перебираться в Лондон, и в мае 1834 года Карлейль отправился на поиски дома внаем. По дороге он из дилижанса с серьезным видом приветствовал какую-то процессию тред-юнионов и получил такой же серьезный ответ. После некоторых поисков в Кензингтоне, Бейсуотере и Челси он остановился на доме No 5 по Чейн Роу, «старом, крепком, просторном кирпичном доме, построенном сто тридцать лет назад». Дом был трехэтажный, позади была узенькая полоска сада. Были у них, разумеется, некоторые сомнения: у Карлейля — подходящее ли это место для жизни — Челси, у Джейн — нет ли клопов за деревянными панелями стен. Но низкая рента — 35 фунтов в год — решила дело. 10 июня 1834 года, в сырой и пасмурный день, Карлейль, Джейн и их служанка Бэсси Барнет двинулись с Эмптон-стрит в Челси. Когда они пересекали Белгрейв сквер, маленькая канарейка, привезенная Джейн из Крэгенпуттока, громко запела.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22