Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Год смерти Рикардо Рейса

ModernLib.Net / Современная проза / Сарамаго Жозе / Год смерти Рикардо Рейса - Чтение (стр. 21)
Автор: Сарамаго Жозе
Жанр: Современная проза

 

 


Лидия, уже одетая по-уличному, появилась в дверях спальни, сказала: Значит, через неделю, чувствуя себя глубоко несчастной, уходит она, чувствуя себя глубоко несчастным, Рикардо Рейс остается, она не знает, в чем ее вина, зато он знает, какая беда его постигла. Слышится журчание льющейся воды, горячий парной запах проникает даже сюда, но Рикардо Рейс, знающий, как обширна эта ванна — просто-таки море-океан, — лежит в постели еще несколько минут, наконец встает, накидывает халат, и, шаркая шлепанцами, входит в туалетную комнату, глядится в зеркало, но, к счастью для себя, ничего в нем не видит, ибо зеркало милосердно запотело, думает: Это — не смертельно, со всяким бывает, должно было когда-нибудь и со мной случиться, что вы на это скажете, доктор? Не тревожьтесь, пропишу вам кое-какие новые пилюльки, они вас избавят от этих маленьких неприятностей, а главное — постарайтесь не застревать на этом, развлекитесь, отвлекитесь, в кино сходите, если подобное с вами произошло впервые, вы с полным правом можете считать себя счастливчиком. Рикардо Рейс закрутил кран, снял халат, умерил холодной струей обжигающее озеро и стал медленно погружаться в него, будто решив навсегда отринуть стихию воздуха. Руки и ноги всплыли на поверхность, следом двинулся было сморщенный член, заколебался вверх-вниз, словно водоросль, удерживаемая корнем, и Рикардо Рейс, не решаясь дотронуться до него, лишь смотрел как на что-то отдельное и ему не принадлежащее: кто — чей, он — мой или я — его, думал он и не находил ответа, достаточно тошно становилось и от вопроса.

Три дня спустя появилась Марсенда. Регистраторше она сказала, что хотела бы пройти к доктору в последнюю очередь, потому что пришла не на прием: Передайте доктору, что к нему — Марсенда Сампайо, но пусть он примет меня, когда не будет других пациентов, и сунула бумажку в двадцать эскудо регистраторше в карман, и та в должный момент доложила о посетительнице Рикардо Рейсу, уже снявшему белый халат — куцее одеяние, едва доходящее до середины бедра, и придающее ему вид никак не верховного жреца в святилище медицины, а в лучшем случае — служки, который опорожняет и моет сосуды, зажигает и гасит свечи, выписывает свидетельства — о смерти, разумеется, а жаль все-таки, что в свое время он раздумал специализироваться по акушерству, не потому, разумеется, что эта сфера затрагивает самые интимные и драгоценные женские органы, а потому что с их помощью производятся на свет дети, дети же, пусть и зачатые от других, отчасти возмещают отсутствие своих — впрочем, может, они и не отсутствуют, да обретаются неизвестно где. А пошел бы по этой стезе — слышал бы биение нового сердца, принимая, держал бы в руках грязных и липких, выпачканных кровью и слизью, потом и слезами зверюшек, внимал бы их первому крику — крику, лишенному смысла или имеющему смысл, нам неведомый. Путаясь во вдруг перекрутившихся рукавах, он вновь натянул халат, мгновение постоял в нерешительности, не зная, встретить ли Марсенду в дверях или ждать ее за письменным столом, с профессиональным достоинством возложив руку на толстый справочник, кладезь премудрости, свод недугов и скорбей, и в конце концов отошел к окну, откуда виднелась площадь, вязы, цветущие липы, статуя мушкетера, именно здесь захотелось ему принять Марсенду и сказать, как бы нелепо это ни звучало: Весна, смотрите, как забавно, один голубь уселся Камоэнсу на голову, другие — на плечи, пожалуй, оправдывает существование памятников и до известной степени придает им смысл только то, что они служат насестом для голубей, захотелось сказать, да не сказалось, потому что приличия, принятые в мире сем, пересилили. Марсенда появилась в дверях, и: Проходите, пожалуйста, елейным голоском произнесла регистраторша, до тонкостей постигшая науку различать положение в обществе и степень обеспеченности. Рикардо Рейс забыл про липы и вязы, а голуби взмыли в воздух — что-то их спугнуло или же просто захотелось крылья расправить, на площади Луиса де Камоэнса охота запрещена круглый год, а будь эта женщина голубкой, она бы взлететь не смогла, потому что крыло повреждено: Как вы поживаете, Марсенда, очень рад вас видеть, как здоровье сеньора Сампайо? Благодарю вас, доктор, все хорошо, он не смог приехать, просил кланяться, и вышколенная регистраторша удаляется, закрывая за собой дверь. Руки Рикардо Рейса еще сжимали руку Марсенды, они молчали, и он указал на стул, она садится, не вынимая левую руку из кармана, и, как ни приметлив взгляд регистраторши, даже она не подумала бы, что дама, вошедшая в кабинет доктора Рикардо Рейса, страдает каким-нибудь изъяном, напротив — вовсе недурна, хоть, может быть, худа слишком, но ничего, такой молоденькой это даже идет. Ну, расскажите, как вы себя чувствуете, сказал Рикардо Рейс, и Марсенда ответила: Все по-прежнему, скорей всего, я больше не пойду к врачу, по крайней мере — к здешнему, в Лиссабоне. И что же — никаких признаков улучшения, повышения чувствительности? Ничего, что давало бы основания тратить силы на то, чтобы надеяться. А сердце? Сердце бьется, хотите убедиться? Не я ваш лечащий врач. Но вы ведь теперь — кардиолог, обрели нужные познания, отчего бы мне не проконсультироваться с вами. Ирония вам не идет, я стараюсь всего лишь как можно лучше делать то, что умею, а умею я мало и временно заменяю своего коллегу, я же вам это объяснял в письме. В одном из писем. А вы представьте, что второго не получили, могло же оно затеряться по дороге. Вы раскаиваетесь в том, что написали его? Раскаиваться — самое что ни на есть никчемное занятие, и, как правило, тот, кто кается, всего лишь желает заслужить прощение и забвение, в глубине души продолжая кичиться своими грехами. Вот и я не раскаивалась, что была у вас дома, не раскаиваюсь и сейчас, и если поцеловаться — грешно, то я даже горжусь своим грехом. Между нами ничего не было, кроме этого поцелуя, да и с каких пор поцелуй стал считаться смертным грехом? Это был мой первый поцелуй, оттого, должно быть, я и не раскаиваюсь. И что же — вы никогда ни с кем не целовались? Это был мой первый поцелуй. Скоро консультация закроется, не хотите зайти ко мне, там удобней будет разговаривать. Нет. Мы войдем порознь, я вас не скомпрометирую. Я предпочитаю оставаться здесь столько, сколько можно. Я — тихий человек и вас не обижу. Что означает эта ваша улыбка? Ничего особенного она не означает, разве что подтверждает мою тихость, а если вам угодно, чтобы я выражался точнее, могу сказать, что сейчас во мне царит глубочайшее спокойствие, полнейший, так сказать, штиль, отражением которого и служит моя улыбка. И все-таки я бы предпочла не ходить к вам, а остаться здесь, считайте, что я — ваша пациентка. В таком случае, на что жалуетесь? Мне больше нравится, когда вы вот так улыбаетесь. Мне самому — тоже. Марсенда вынула левую руку из кармана, положила ее на колени, прикрыла правой, словно и впрямь собираясь приступить к изложению своих недугов: Видите ли, доктор, какие-то у меня нелады с этой рукой, и это еще вдобавок к не совсем здоровому сердцу, но вместо этого произнесла: Жизнь — это какое-то сплошное несовпадение, и жили мы так далеко друг от друга, и возраст у нас разный, и судьбы тоже. Вы повторяете то, что написали в своем письме. Вы нравитесь мне, Рикардо, правда, не знаю, насколько сильно. В мои года мужчина, объясняющийся в любви, выглядит нелепо. Мне хотелось прочесть ваше признание не меньше, чем сейчас хочется его услышать. Я не делаю признаний. Делаете. Мы с вами обмениваемся поклонами, дарим друг другу букеты цветов, они и в самом деле прекрасны, но уже срезаны и мертвы и не знают этого, а мы — притворяемся, будто не знаем. Мои цветы я поставлю в воду и буду смотреть на них, пока цвета не выцветут. Глаза не успеют устать. А сейчас я смотрю на вас. Я же не цветок. Да, вы — мужчина, разницу уловить мне по силам. Тихий мужчина, человек, который сидит на берегу и смотрит, как струятся ее воды, и, может быть, надеется увидеть, как поток несет его самого. По выражению ваших глаз мне кажется, что в эту минуту вы видите меня. Это правда: я вижу — вы уплываете по течению, словно цветущая ветка, на которую присела птичка. Не заставляйте меня плакать. Рикардо Рейс подошел к окну, отдернул штору. Голуби не сидели больше на бронзовом изваянии, а суетливыми кругами носились над площадью. Марсенда тоже подошла к окну: Когда я шла через площадь, голубь сидел у него на руке, у сердца. Да, они это любят, там они чувствуют себя под надежной защитой. Отсюда не видно. Камоэнс стоит к нам спиной. Штора задернулась. Они отошли от окна, и Марсенда сказала: Мне пора. Рикардо Рейс взял ее левую руку, поднес к губам, медленно, будто отогревая окоченевшую от мороза птичку, дохнул на нее, и в следующий миг уже прильнул губами к ее губам, и кровь, грохоча, как водопад, рванулась в пещеры, а проще и без метафор говоря, вызвала эрекцию, не окончательно, значит, омертвела его плоть, верно я вам сказал, чтобы раньше времени не отчаивались. Марсенда почувствовала его и отстранилась, а, чтобы снова почувствовать, снова прильнула, хоть, будучи спрошенной, и поклялась бы она, обезумевшая девственница, что ничего подобного не делала, но уста их не разъединялись, покуда она не простонала: Мне пора, высвободилась из его рук и бессильно опустилась на стул. Марсенда, выходите за меня замуж, сказал Рикардо Рейс, и она, внезапно побледнев, взглянула на него и ответила: Нет, причем так медленно, что было отчасти даже непонятно, как это для произнесения односложного слова потребовалось столько времени — гораздо больше, чем для последовавшего за этим: Мы не будем счастливы. Несколько минут оба молчали, а потом Марсенда в третий раз сказала: Мне пора, но теперь уже поднялась и направилась к двери, а Рикардо Рейс — следом, желая удержать ее, но она была уже в коридоре, и в глубине его уже появилась регистраторша, и тогда он громко произнес: Я провожу вас, и в самом деле проводил, они обменялись рукопожатием: Кланяйтесь сеньору Сампайо, сказал он, она же ответила невпопад: Когда-нибудь, и осеклась, кто-нибудь когда-нибудь невесть зачем продолжит эту оборванную фразу, кто-нибудь неизвестно где завершит ее, но пока прозвучало только это: Когда-нибудь. Дверь закрыта, Я вам еще понадоблюсь? — спрашивает регистраторша. Нет, Ну, тогда я с вашего позволения пойду, больных больше нет, и псе врачи разошлись. Я еще задержусь ненадолго, мне надо привести в порядок кое-какие бумаги. Всего доброго, сеньор доктор. Всего доброго, Карлота, ибо именно таково ее имя.

Рикардо Рейс вернулся в кабинет, отдернул штору. Марсенда еще не успела спуститься по лестнице. Площадь уже окутывали предвечерние сумерки. Голуби спрятались на верхних ветвях вязов, притаились там, не издавая ни звука, словно были они не голубями, а призраками тех голубей, что когда-то, давным-давно устраивались на ночлег в кроне этих самых вязов или на развалинах, стоявших когда-то на этом месте до того, как убрали их, чтобы появилась здесь площадь, а на площади — памятник. Марсенда пересекает площадь по направлению к Розмариновой улице, оборачивается взглянуть, сидит ли еще голубь на руке Камоэнса, и меж белых ветвей цветущей липы различает за переплетом оконной рамы белую фигуру, если бы кто-нибудь видел это, нипочем бы не понял, не поняла бы даже Карлота, которая, притаившись под лестницей, ждала, не вернется ли пациентка в консультацию, чтобы, не подумайте чего дурного, поговорить с доктором без посторонних, но Марсенда даже не вспомнила об этом, а Рикардо Рейс не успел спросить себя, не потому ли задержался он у себя в кабинете.


* * *

Через несколько дней пришло письмо — в конверте того же блекло-лилового цвета, с таким же черным штемпелем поверх марки, подписанное тем же угловатым почерком, и мы-то с вами знаем, что угловатость его проистекает от невозможности придержать другой рукой листок писчей бумаги, и, в точности как в прошлый раз, долго медлил Рикардо Рейс, прежде чем вскрыть, и глядел таким же потухшим взглядом на строки, оказавшиеся в точности теми же: С моей стороны было полным безрассудством и я никогда впредь не совершу такого опрометчивого мы больше никогда с вами не но поверьте навсегда останетесь в моей сколько бы лет жизни ни было мне отпущено ах если бы все сложилось иначе если бы я была старше если бы можно было вылечить да ныне я лишилась последних и доктор наконец признался что не видит средств что и воздушные ванны и гальванизация и массаж все это пустая я ждала чего-то подобного и даже не смогла заплакать и жалею не столько сколько свою руку относясь к ней как к младенцу которому никогда не суждено будет покинуть колыбельку и глажу ее как нечто мне не принадлежащее подобранную на улице собачонку бедная бедная что с нею без меня прощайте друг мой отец по-прежнему на паломничестве в Фатиму и я отправлюсь туда чтобы доставить ему если ему ›то необходимо чтобы жить в ладу со своей совестью пусть думает что такова Божья а против нее ничего сделать нельзя и даже пытаться поступить наперекор ей друг мой я не прошу вас забыть меня напротив чтобы вы помнили и вспоминали меня как можно чаще но не пишите мне я никогда больше на почту к окошку «Корреспонденция до востребования» а теперь кончаю завершаю, я все сказала. Марсенда пишет совсем не так, она неукоснительно выполняет все требования синтаксиса и расставляет запятые, как положено, но не забудьте, что письмо читается глазами Рикардо Рейса, а они прыгают со строчки на строчку в поисках самого главного, пренебрегая соединительной тканью, одним или двумя восклицательными знаками, сколькими-то там красноречивыми умолчаниями, и даже перечтя письмо во второй, а потом и в третий раз, не вычитал он там ничего такого, что укрылось бы от его внимания при первом чтении, ибо сразу понял все, как все сказала Марсенда. Человек получает запечатанный конверт при выходе в открытое море и распечатывает его посреди океана — небо да вода, да доски палубы, на которой он стоит, да то, что написано в письме — и отныне не будет больше ни тихой гавани, где можно переждать непогоду, ни неведомых материков, которые предстоит открыть, ни судьбы иной, чем у Летучего Голландца, и предстоит ему лишь плавать по волнам, убирать и ставить паруса, откачивать воду в трюме, заводить пластыри и штопать обшивку, драить медяшку, ждать. Он подходит к окну, все еще не выпуская письма из рук, видит гиганта Адамастора, двоих стариков, притулившихся под его сенью, и вопрошает самого себя — а не комедию ли он тут ломает, разыгрывая перед самим собой некое действо, и в самом ли деле он поверил хоть раз, будто любит Марсенду, и в самой сокровенной глубине души вправду хотел жениться на ней, а если и хотел, то для чего, и не было ли все это тривиальным следствием одиночества, всего лишь чистейшей потребностью верить, что и в его жизни возможно что-то хорошее — любовь, например, счастье, о котором постоянно толкуют несчастные, и возможны ли любовь и счастье для этого Рикардо Рейса, для того Фернандо Пессоа, не будь он покойником. Да, спору нет, Марсенда существует, это письмо написано ею, но кто она такая, эта Марсенда, и что общего между той безымянной барышней, которую увидел он когда-то в ресторане отеля «Браганса», и той, ради чьего имени и личности собрались потом мысли, чувства, слова, подуманные, ощущаемые, произносимые Рикардо Рейсом, сошедшиеся в точке, именуемой Марсенда, так кто же она такая, кем стала сегодня, не пенным ли буруном вскипает за кормой корабля и так быстро исчезает вдали? Рикардо Рейс еще раз перечитывает письмо — концовку, где содержится просьба не писать больше, и говорит себе, что просьбу эту не уважит, что ответит на это письмо, что напишет и выскажет, а что — пока неизвестно, видно будет, а если она исполнит свое обещание и никогда больше не пойдет на почту, пусть лежит письмо, пока не востребуют его: не в том дело, чтобы его прочли, а в том, чтобы написали. Но сейчас же вспомнил, что доктор Сампайо, как подобает нотариусу, — человек в Коимбре заметный, а поскольку на почтах, как признано повсеместно и широко известно, во множестве водятся исполнительные и добросовестные служащие, то совсем не исключена возможность, пусть и не слишком реальная, что тайное письмецо в конце концов окажется на городской квартире или — еще того хуже — в конторе и вызовет большой скандал. Нет, он не станет писать. А если бы написал — вложил бы в это письмо все, что еще не успел высказать, и не столько с надеждой изменить ход событий, сколько с намерением внятно и ясно дать понять: события эти таковы и столько их, что даже если высказать о них все, ход их не изменится. Но ему, по крайней мере, хотелось бы, чтобы Марсенда знала, что доктор Рикардо Рейс, тот самый, кто целовал ее и предлагал руку и сердце, — поэт, а не заурядный врач-терапевт, лишь временно подвизающийся на ниве кардиологии и фтизиатрии, что, впрочем, получается у него, несмотря на отсутствие должной научной базы, совсем недурно, если судить по тому, что после его прихода на вышеуказанную стезю уровень смертности от болезней сердца и легких не взлетел до небес. Он представляет себе, как была бы поражена и восхищена Марсенда, если бы в свое время он сказал ей: Знаете, Марсенда, а ведь я — поэт, сказал бы этак непринужденно, тоном человека, не придающего данному обстоятельству особого значения, а она, разумеется, оценила бы его скромность, со всем романтическим пылом захотела бы узнать подробности и посмотрела бы на него нежно и кротко: Этот почти пятидесятилетний мужчина, который любит меня — поэт, вот счастье-то, вот повезло мне, теперь-то я понимаю, совсем другое дело, когда тебя любит поэт, я попрошу его почитать мне сочиненные им стихи, а иные, быть может, он мне и посвятит, поэтам это свойственно, их хлебом не корми, дай посвятить что-нибудь. И тогда Рикардо Рейс, дабы не вызвать вполне вероятной ревности, объяснит, что женщины, о которых услышит Марсенда, — суть не реальные женщины, но лирические абстракции, предлоги, измышленные собеседницы, если, конечно, заслуживают звания собеседниц те, кто не наделен правом голоса и даром речи, ведь к музам обращаются не с просьбой говорить, а всего лишь быть, а Неера, Лидия, Хлоя — всего лишь совпадение, я столько лет писал стихи некоей Лидии, неведомой и бестелесной, и вот, вообразите, в одном отеле встретил горничную, которую звали так же, нет-нет, совпали только имена, во всем прочем они не схожи нисколько. Рикардо Рейс объясняет снова и снова, но не потому что материя — такая уж тонкая и сложная, а потому что боится сделать следующий шаг: какое стихотворение выбрать, что скажет Марсенда по окончании чтения, какое выражение появится на ее лице, быть может, она попросит разрешения прочесть глазами то, что было выслушано, прочтет и перечтет, по глазам ее будет видно, что поняла, и, быть может, ей помогло понять воспоминание о его словах, прозвучавших тогда, в консультации, когда в последний раз мы были вместе: Я — человек, который сидит на берегу и смотрит, как струятся ее воды, и, может быть, надеется увидеть, как поток несет его самого, хотя, разумеется, между поэзией и прозой существуют определенные различия, и оттого, должно быть, я это все поняла так хорошо и с первого раза, а сейчас начинаю понимать так скверно. Рикардо Рейс осведомляется: Понравилось? — а она отвечает: Ах, очень понравилось, и не существует в природе отзыва более благоприятного и мнения более лестного, но ведь поэты — такие привереды: на них не угодишь, этому вот сказали даже больше, чем он заслуживал, сам Господь захотел бы, чтобы подобным образом оценили сотворенный им мир, а взгляд его делается меланхоличен, он вздыхает, словно Адамастор, который не в силах вырваться из мраморного плена, где держат его обман и разочарование, превратившие плоть и кость его в утес, обратившие язык его в камень: Почему вы стали так молчаливы? — спрашивает Марсенда, а он не отвечает.

Но все это — горести и скорби частного лица, а в целокупной общности, именуемой «Португалия», счастья — в избытке. Сейчас вот отмечаются две памятные даты: во-первых, празднуем восьмую годовщину со дня пришествия профессора Антонио де Оливейры Салазара в политику — срок изрядный, а кажется, что только вчера это было, как время-то летит — ради спасения его и нашей отчизны, ради того, чтобы, как пишут газеты, восстановить ее и внедрить в нее новую доктрину, веру и доверие, воодушевление и способность с надеждой глядеть в будущее, а вторая дата также имеет отношение к господину профессору, но только еще радостней первой, ибо исполняется ему завтра сорок семь лет — он родился в один год с Гитлером, в тот же месяц, да и дни появления на свет двух крупнейших лидеров отстоят друг от друга недалеко, вот ведь какие случаются совпадения. И по этому случаю состоится Национальный Праздник Труда, тысячи трудящихся выйдут на парад в Барселосе, все как один вскидывая руку в древнеримском салюте, оставшемся у них с тех времен, когда город Брага звался на звонкой латыни Бракара Аугуста, и выедет сотня разукрашенных грузовиков, в кузовах которых представлены будут сцены из крестьянской жизни — вот виноград собирают, вот его давят и выжимают, вот идет прополка, а вот молотьба, вот гончар выделывает глиняных петушков и свистульки, вот едет кружевница с коклюшками, а вот рыбак с неводом и парусом, вот мельник с осликом и мешком муки, вот пряха с веретеном, это, стало быть, десять грузовиков, а за ними — еще девяносто, большие усилия прилагает португальский народ, дабы продемонстрировать свое добронравие и трудолюбие, но за это не оставят его без награды и развлечения, потешат его симфоническими оркестрами, иллюминацией, котловым довольствием, битвой цветов, фейерверками, раздачей еды и денег, нескончаемым празднеством. Ну, и перед лицом такого всенародного ликования мы не только можем, но и должны заявить, что празднование Первого Мая повсюду утратило свой прежний классический смысл, и мы не виноваты, что в Мадриде отмечают его под пение «Интернационала» и крики «Да здравствует революция!», в нашем отечестве подобные излишества позволены быть не могут, и пусть испанцы, обретя приют в нашем оазисе мира и спокойствия, пятидесятитысячным хором гаркнут: А Dios gracias! А вот у разных прочих французов дела совсем неважные: на выборах победили тамошние левые, и социалист Блюм сообщил о готовности сформировать правительство Народного Фронта. Царственное чело Европы заволакивают тучи, возвещая грозу, которая, не довольствуясь уже опененными боками бешеного испанского быка, погромыхивает и в победном крике французского Шантеклера, но все же вслушаемся повнимательней в слова маршала Петэна, а он, несмотря на свой почтенный возраст — восемьдесят зим за плечами, — выражается ясно: По моему разумению, заявил бодрый старец, все интернациональное — мерзко, все национальное — плодотворно и полезно, и согласимся, что человек, так выражающийся, не может дать дуба, не оставив по себе иной и более значительной памяти.

Война в Эфиопии окончена. Так заявил с балкона своего дворца Муссолини: Сообщаю народу Италии и всего мира, что война окончена, и в ответ этому могучему голосу огромные толпы в Риме, в Милане, в Неаполе, во всей Италии отозвались тысячеустым: Дуче! — крестьяне бросили поля, рабочие — заводы, в упоении патриотизма танцуя и распевая на улицах, стало быть, верно сказал Бенито, стало быть, и впрямь жива имперская душа Италии, и в подтверждение этого восстают из исторических гробниц великие тени Августа, Тиберия, Калигулы, Нерона, Веспасиана, Нервы, Септимия Севера, Домициана, Каракалы и tutti quanti [50], после долгих веков ожидания и упования вновь обретя свое прежнее достоинство, становятся строем, окружают почетным караулом внушительнейшую фигуру своего преемника, горделивую стать Виктора-Эммануила III, провозглашенного на всех языках и всеми буквами императором Итальянской Западной Африки, а Уинстон Черчилль тем временем его благословляет: При теперешнем положении дел сохранение или усиление санкций против Италии способно привести к отвратительной войне, не сулящей ни малейшей выгоды эфиопскому народу. Вот и слава Богу, гора с плеч. Ну, будет война, но не отвратительная же, как не была отвратительной война против абиссинцев.

Аддис-Абеба — о, лингвистические красоты! о, поэтические народы! — означает в переводе Свежий Цветок. И эта самая Аддис-Абеба лежит в развалинах, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо. Негус бежал во Французское Сомали, оттуда на британском крейсере — в Палестину и на днях, в конце месяца, обратился к торжественному аэропагу Лиги Наций с вопросом: Что мне сказать моему народу? — но ответа не дождался, зато был освистан присутствующими в зале итальянскими журналистами, будем терпимы, известно ведь, что пыл патриотизма застит глаза и затемняет рассудок, и пусть первым бросит камень тот, кто никогда не впадал в подобные искушения. Аддис-Абеба объята пламенем, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо. Муссолини возвестил: Это крупнейшее событие решает судьбу Эфиопии, а мудрый Маркони предостерег: Те, кто пытается отторгнуть Италию, впадают в опаснейшее из безумий, а Идеи намекнул: Обстоятельства побуждают нас пойти на отмену санкций, а «Манчестер Гардиан», орган британского правительства, подтверждает: Есть целый ряд причин, по которым колонии должны быть переданы Германии, а Геббельс решает: Лига Наций — хорошо, а эскадрилья бомбардировщиков — еще лучше. Аддис-Абеба объята пламенем, улицы завалены трупами, разбойники врываются в дома, насилуют и грабят, режут женщин и детей, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо, Аддис-Абеба объята пламенем, горят дома, разрушены святыни, разграблены дворцы, несется стон по стогнам городским, и в лужах крови лежат убитые младенцы. Но тень набегает на отчужденно-смутное чело Рикардо Рейса: откуда это все и далеко ли заведет? ведь газета известила меня всего лишь о том, что Аддис-Абеба объята пламенем, что разбойники грабят, режут, насилуют, а на город тем временем надвигаются войска маршала Бадольо, и ни слова не говорит «Диарио де Нотисиас» о младенцах, воздетых на копья, и что на улицах горящих враг, овладевший городом, бесчестил жен и дев невинных, равно как ни из чего не следует, что в Аддис-Абебе в этот страшный час два шахматиста играли в шахматы.

Рикардо Рейс взял с прикроватного столика «Бога лабиринта», да, это здесь, на первой странице: Тело, обнаруженное первым игроком, лежало, раскинув руки, на клетках королевских пешек и на двух следующих, ближе к позициям противника, левая рука — на белой клетке, правая — на черной,' и нигде больше в этой книге, ни на одной из прочитанных им страниц мертвых тел больше не попадалось, из чего можно заключить, что войска маршала Бадольо проходили не здесь. И положив «Бога лабиринта» туда, откуда взял, Рикардо Рейс сознает наконец, что же он ищет, и открывает ящик письменного стола, принадлежавшего некогда члену Кассационного Суда, ящик, где в былые времена лежали от руки написанные комментарии к Гражданскому Кодексу, и достает оттуда папку со своими одами, с тайными стихами, о которых он никогда не говорил Марсенде, с рукописными листками — тоже ведь в своем роде комментарии, ибо все на свете — комментарии — и которые однажды обнаружит Лидия, когда время изменится непоправимо, и утрата будет невосполнимой. Вот они замелькали перед глазами: Сплети мне венок из роз, Великий Пан не умер, С неба скрылась упряжка Феба, а вот и уже известное нам приглашение: Лидия, сядем рядом, будем следить за теченьем, это сочинено было в жаркий месяц июнь, и война была не за горами, Ничего в руках не держи, Мудр поистине тот, кто доволен театром жизни. Новые и новые листки летят, словно прожитые дни, покоится море, стонут ветры, всему в свой срок придет свой срок, достаточно лишь упорства послюненного пальца, ах, вот наконец и оно: Я помню повесть древнюю, как некогда война сжигала Персию, вот она, эта страница, эта и никакая другая, вот она, шахматная доска, а мы — игроки, я — Рикардо Рейс, ты — читатель мой, горят дома, разрушены святыни, но, если выточенный из слоновой кости король оказался под ударом, какое значение имеют плоть и кости сестер, матерей, детей, если наша плоть и кость обратились в скалистую глыбу, превратились в шахматиста и в шахматы. Аддис-Абеба в переводе значит Свежий Цветок, все прочее уже было сказано. Рикардо Рейс прячет стихи в ящик, запирает на ключ, пусть падут во прах города, пусть страдают народы, пусть иссякает свобода и пресекается жизнь, мы притворимся персами из той давней истории или — если примемся насвистывать — итальянцами, помните абиссинского негуса в Лиге Наций? — или португальцами, если начнем тихонько, в тон легкому ветерку, напевать, выйдя из дому, чтобы сказала соседка с третьего этажа: Доктор нынче в духе, а соседка с первого добавила: Отчего ж ему грустить, чего-чего, а больных всегда в избытке, каждый выносит свое суждение насчет того, что ему кажется, а не относительно того, что известно на самом деле, на самом же деле неизвестно ровно ничего, просто доктор со второго этажа разговаривает сам с собой.

Рикардо Рейс лежит в постели, правой рукой обнимая Лидию, их влажные от пота тела чуть прикрыты простыней, доктор — гол, служанка — в сорочке, взбитой выше талии, и оба уже не помнят, а может, поначалу и помнили, но быстро успокоились и забыли про то утро, когда он понял, что бессилен, а она в толк не могла взять, в чем провинилась, за что отвергнута. На заднем дворе соседки ведут двусмысленный диалог, многозначительно прижмуривают глаза, жестами договаривают то, что выговорить язык не поворачивается: Опять, Куда ж это наш мир катится, Ни стыда, ни совести, Я бы вот ни за какие коврижки, Не надо жемчуга и злата, и, раз уж прозвучала строчка из детской песенки, следовало бы допеть: Не надо шали шерстяной, И без богатства я богата, Когда мой миленький со мной, да, следовало бы, будь эти соседки не старыми бабами, желчными и завистливыми, а теми девочками в коротких платьицах, что когда-то давным-давно водили в саду хоровод и в невинности своей распевали эту песенку. Лидия счастлива — женщину, которая с таким удовольствием ложится в постель, не могут задеть ни злобные голоса с заднего двора — собака лает, ветер носит — ни злобные взгляды, получаемые при встрече на лестнице от лицемерных и добродетельных соседок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30