Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Уроки верховой езды

ModernLib.Net / Сара Груэн / Уроки верховой езды - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Сара Груэн
Жанр:

 

 


Сара Груэн

Уроки верховой езды

Глава 1

– Ну что, готова? – спрашивает Роджер, подсаживая меня в седло.

Я смеюсь в ответ. Никогда в жизни я не была готова более, чем сейчас!

И Гарри тоже готов. Он выгибает рыжую шею, уши крутятся, точно локаторы, причем порознь – если одно ухо нацелено вперед, другое обращено назад. Иногда они самым невозможным образом поворачиваются в разные стороны и повисают, точно у лопоухой козы. Я устраиваюсь в седле и разбираю поводья, а он топает копытом и фыркает, но я на этот раз его прощаю – за то, что не стоит смирно, пока я усаживаюсь. Это, конечно, вопиющая невоспитанность, но кое-какие обстоятельства не дают сидеть смирно и мне самой. Я держу поводья по всем правилам в обтянутых черными перчатками руках – потные ладони, ледяные пальцы… – и оглядываюсь на отца. Его лицо сурово, морщины залегли резче обычного. Роджер смотрит на меня снизу вверх. На лице – сложная смесь волнения, гордости и радости.

Он трогает меня за ногу в сапоге для верховой езды.

– Покажи им всем, малышка, где раки зимуют! – говорит он, и я снова смеюсь.

Именно это я и собираюсь сделать.

Марджори ведет нас к воротам, крепко держа коня под уздцы. Так, словно мне можно доверить взятие барьеров почти в полтора метра, но вот вывести Гарри на боевую арену – ни под каким видом.

– На подходе к комбинациям следи за темпом, – дает она последние наставления. – Иначе он тебя унесет. В повороте после прыжка через ров собери его, да порезче. Если после оксерау вас будет по-прежнему чисто, лучше придержи его, потому что тогда вы точно будете первыми, штрафные очки за время – это уже не важно…

Я поглядываю через арену на судей. Все, что она говорит, я знаю и так. Мы можем набрать восемь штрафных очков – и все равно претендовать на первое место, не оставляя другим надежды. Марджори говорит что-то еще, но я лишь нетерпеливо киваю. Я хочу одного – поскорее выйти на старт, не то мы с Гарри лопнем от возбуждения. И мы с ним готовы – ох как готовы, не то слово! Но я знаю и то, что на поле все будет зависеть не от Марджори, и пытаюсь размеренно дышать, не обращая на нее внимания, и внезапно все исчезает – я ощущаю себя в этаком тоннеле, в котором существуем только мы с Гарри, а все прочее – вовне и не имеет значения.

А потом я слышу сигнал и понимаю – пора. Одной мысли достаточно: Гарри устремляется вперед. Он движется в таком глубоком сборе, что нижняя челюсть едва не касается груди; и вот мы на манеже, и я вижу нашу тень на песке: хвост Гарри вскинут, точно боевое знамя.

– Аннемари Циммер на Хайленд Гарри, – объявляет человек с мегафоном.

Он говорит что-то еще, но его мало кто слушает – все смотрят на Гарри. Никто не ахает и не шепчется, как-никак это третий день состязаний, но тем не менее моего слуха все же достигает высказывание какого-то урода:

– Странноватой масти конек.

Я тотчас понимаю, что этот олух пропустил первые два дня, но полагает, будто произнес нечто умное, и успеваю его за это возненавидеть. Впрочем, все объяснимо: много ли на свете полосатых коней? Я сама не знала, что такие бывают, пока не встретила Гарри. Но вот он, вот он подо мной, а факты – штука упрямая. Глупо отрицать их, в особенности здесь и сейчас.

…Раздается свисток, я легонько даю коню шенкеля – и мы понеслись. Гарри мчится с энергией взведенной пружины, подводя задние ноги под корпус.

Я придерживаю его движением пальцев, стиснувших повод. Нет, Гарри, нет, рано еще! Я дам тебе волю, но пока потерпи! Его уши разворачиваются вперед, на сей раз синхронно, дескать: «Ну ладно, тебе видней». Он идет собранным галопом, мягко раскачивая меня в седле – вверх-вниз. Завершив поворот, мы приближаемся к первому препятствию. «Пора?» – спрашивает он, и я отвечаю: «Нет!», и он вновь спрашивает: «Пора?» – и я вновь говорю: «Нет!», а потом, всего темп спустя, когда он собирается спросить в очередной раз, я, не дожидаясь вопроса, говорю: «ДА!», и он улетает вперед, и мне больше не надо ничего делать – и не понадобится, пока мы не приземлимся по ту сторону, да и тогда стоит лишь попросить его – и он все сделает сам, потому что он любит меня и мы с ним – одно существо.

«Шлеп-шлеп!» – хлопает кожа о кожу, и нарастает тяжелый топот копыт – «да-да-ДА, да-да-ДА, да-да-ДА!» – и мощный толчок вбирает весь разгон десяти тысяч темпов галопа…

…И воцаряется тишина. Мы летим в воздухе над барьером. Я соприкасаюсь с материальным миром лишь икрами, да пальцами рук, да ступнями. Со стороны кажется, будто я лежу у Гарри на шее, прижавшись лицом к туго заплетенной гриве… А потом – бум-м! Как только его передние копыта касаются земли, я вновь оказываюсь в седле – и мы несемся к следующему препятствию, кирпичной стенке, и все у нас замечательно. Я заранее знаю, что и ее мы пройдем чисто. Потому что иначе просто быть не может.

Мы с Гарри летим, и я только удивляюсь краем сознания, зачем вообще мы иногда касаемся земли, ведь это совершенно необязательно. Еще одно препятствие, второе, третье… Порядок прохождения улетучился из головы, я не помню его, я его чувствую. Я его так долго запоминала, что он стал частью меня. Вот мы добрались до широтного препятствия, где закинулись, отказавшись прыгать, и Фрито Мисто, и Белая Ночь… но только не Гарри! Мы победно воспаряем над ним и устремляемся к канаве с водой, я даю Гарри волю, доверяя ему, – и мы снова взлетаем. Я ввожу его в поворот, в точности так, как советовала Марджори, и перед нами открывается двойной оксер. За ним – финиш. Если мы и тут ничего не собьем, победная ленточка у нас в кармане, мы попадаем на состязания «Ролекс-Кентукки», а там, чего доброго, и на Олимпийские игры. А почему бы и нет, собственно?

«Позволь!» – просит он, и я отвечаю: «Давай!», потому что по-другому никак. Я чувствую, как энергия наполняет его мощные ляжки, и – ух-х! – Гарри отрывается от земли, его шея плавно вздымается перед моим лицом, я отдаю повод… Великолепно! Краем глазая замечаю лица на трибунах, я знаю – они болеют за нас, забывая дышать. Даже Дэн, который, конечно, пришел, хотя все еще сердится из-за Роджера. Я ощущаю, как задние копыта Гарри проносятся над препятствием, не зацепив жердей, – и понимаю: МЫ СДЕЛАЛИ ЭТО. Мы победили. Мы заняли первое место. Все это я осознаю, летя в воздухе, и радость переполняет меня, потому что этого у нас уже не отнять.

Передние копыта опускаются наземь, шея вытягивается вперед, я начинаю отводить руки назад и позволяю себе коснуться его шерсти, даря коню незаметную ласку. Набирая повод, я жду ощущения контакта с его ртом…

И не чувствую его.

Что-то не так.

Земля несется прямо в лицо, словно ноги Гарри ушли в грунт, не встретив сопротивления. Я ничего не понимаю, ведь мы взяли препятствие и я обратила внимание, правильно ли пошли вперед и вниз его ноги. Страха еще нет, я успеваю лишь рассердиться – да что такое, в самом деле?

А потом – взрыв. Оглушительный удар оземь. И вселенская чернота.

Через некоторое время появляются разрозненные промоины света и цвета. Они вспыхивают и угасают, как огоньки стробоскопа. Смутные голоса: «Господи, господи… Ты меня слышишь? Не трогайте ее! Дайте пройти!..»

И вновь чернота, ее пронзают белые молнии и ритмичное «та-та-та-та» лопастей вертолета. «Аннемари, ты меня слышишь? – вопрошает чей-то голос. – Аннемари, не уходи, только не уходи от меня…» И я страстно желаю, чтобы эта женщина замолчала, потому что мне хочется тихо уплыть поглубже во тьму. Наконец мне это удается. Как же хорошо в тишине!

Интересно, а где Гарри? Он тоже здесь?..

Глава 2

…Гарри покинул меня навсегда, хотя я узнала об этом почти три недели спустя. Когда мы с ним грохнулись на двойном оксере, его путовая кость – самая крупная из трех косточек между копытом и пястью – разлетелась на девять обломков. Еще он сломал лопатку, грудину и таз, но именно перелом путовой кости погубил его. Девять обломков никакой врач не сумел бы собрать воедино, и Гарри пристрелили на месте.

У меня переломов было еще больше, чем у коня, но меня не прикончили. Меня доставили вертолетом в центральный травмпункт долины Сонома. Там и обнаружилось, что я сломала шею. Не говоря уже о всяких мелочах вроде ключицы, левой руки выше локтя, восьми ребер, носа и челюсти. По сравнению с шеей это пустяки.

Меня вовсю шпиговали метилпреднизолоном, так что недели две я плавала в лекарственной эйфории, мало соприкасаясь с реальностью. Я еще не знала, что теперь не могу пошевелить ни одной частью тела. Когда же наконец я выплыла на поверхность, на меня накинулись с кучей дурацких вопросов типа «Как тебя зовут?», «Где ты живешь?», «Можешь сказать, который сейчас год?» и так далее. А я чувствовала только жуткую усталость и не могла взять в толк, зачем от меня требуют таких очевидных ответов. По правде сказать, эти ответы почему-то от меня ускользали…

«А пальцами ног можешь пошевелить?» «А руку мне можешь пожать?» «А вот тут прикосновение чувствуешь?» Они не отставали от меня, и, конечно, я не чувствовала. И не могла. Собственное тело казалось мне мешком песка, к которому приделана голова. Я полностью утратила чувство тела – ну, то, которое докладывает вам, где ваши руки-ноги, даже если вы ими и не двигаете. Ощущение легкого давления одежды, прикосновения воздуха к обнаженной коже, напоминания, к примеру, от пальца, что он еще при вас… Все это было у меня отнято. Осталась лишь мертвая пустота. Будто бы голову отрезали и выставили на тарелке, снабдив трубочками и проводами для поддержания жизни.

Когда я начала это осознавать, то поневоле задалась вопросом: и почему меня не пристрелили, как Гарри?..

Однажды сквозь пелену морфия – без него пока было никак, ведь лицо мне только-только склеили из кусочков – я расслышала разговор отца с доктором.

– Она когда-нибудь сможет опять ездить? – спрашивал папа.

Он говорил тихо, и мне пришлось напрячь слух, ведь рядом шумел аппарат искусственной вентиляции легких, попискивал прибор, отмечавший ритм сердца, и одышливо сипел автоматический измеритель давления.

По-моему, они разговаривали за занавеской, но стояли прямо у меня в ногах. Точно сказать не могу, потому что мою голову удерживал специальный воротник и повернуть ее я была не в состоянии. Доктор не отвечал так долго, что я решила, будто не расслышала его реплику. Увы, я ничего не могла сделать, чтобы яснее различить голос. Ни ладонь к уху приложить, ни по губам прочитать. Ни даже дыхание задержать, чтобы было потише…

Когда же врач наконец ответил, его голос прозвучал вымученно и скрипуче.

– Ну, – сказал он, – было бы преждевременно делать прогнозы насчет того, какую часть функций она сумеет восстановить. Покамест нам бы добиться, чтобы она смогла самостоятельно дышать…

Папа буркнул что-то с отчаянием. Измеритель давления выбрал именно этот момент, чтобы проснуться. За его шумом я уловила только обрывки фраз вроде «спортсменка мирового класса», «наездница уровня Гран-при» и «олимпийская надежда». Эти слова порхали вокруг меня, точно птицы. Папа говорил возбужденно и так, будто доктор от него что-то утаивал. Или мог вылечить меня немедленно и очень успешно, стоит только как следует ему втолковать, как важно, чтобы я снова села в седло.

Потом воцарилось молчание, измеритель давления начал свой прерывистый выдох. Я уловила еще несколько разрозненных слов типа «спинномозговой шок», «вибрационная чувствительность» и «позвоночный синдром» или что-то вроде того. Тут прибор наконец отработал, и в относительной тишине я услышала, как врач объяснял отцу, что со мной произошло. У меня, оказывается, пострадали второй и третий шейные позвонки, что привело к форменной катастрофе. Мне еще здорово повезло, что на месте происшествия все действовали как по писаному и сразу зафиксировали мне спину, а на вертолете «скорой помощи» немедленно вкололи стероиды, что, конечно же, помогло. В итоге имелась даже некоторая вероятность – хотя без каких-либо гарантий, запомните хорошенько! – что, когда спадет отек мягких тканей, я смогу двигаться. В определенных пределах.

Тут я стала сползать в забытье, навеянное опийными препаратами, но эхо этих слов продолжало преследовать меня, в отличие от настоящего эха почему-то не умолкая. «Сможет двигаться… в определенных пределах… сможет двигаться… в определенных пределах… сможет…»

Могла бы я тогда отключить «искусственное легкое» от сети, ей-же-ей, я так бы и сделала.

* * *

Теперь, пожалуй, перескочим через девять недель в реанимации и через мои душевные муки из-за гибели Гарри. Сколько жутких ночей я провела, запертая в своем бесполезном и безжизненном теле, воображая, как он гниет где-то на пустыре, пока кто-то милосердный не сообщил, что папа распорядился его кремировать. Не будем подробно рассказывать про похожую на мышь тетку-интерна, которая первой додумалась стукнуть себя по колену камертоном, а потом приложить его к моей пятке. Что толку упоминать об ужасе и радости, когда вибрации ноты «ля» средней октавы добрались-таки до моего мозга, тем самым показав, что, быть может, еще не все потеряно. Не станем описывать, как та же интерн вворачивала в мой череп титановые шурупы, как вытяжка с весом в шестнадцать фунтов растягивала мою шею, чтобы заживали позвонки. Зачем говорить о выздоровлении, о хирургических операциях, об ортопедической аппаратуре, параллельных брусьях и костылях, о невероятных усилиях и еще более невероятном упорстве команды профессионалов. Благодаря всему этому через пятнадцать месяцев я вновь вышла на белый свет – добротно заштопанная и чудесным образом почти целая, если не считать потери чувствительности в кончиках пальцев.

Настал июль, и в один погожий денек я без посторонней помощи дошла до алтаря на собственной свадьбе. Бедра у меня вихлялись, но пышные оборки белого платья это скрывали, и я чувствовала себя победительницей.

Больше я никогда не садилась в седло, хотя в физическом смысле мне ничто не мешало ездить верхом. Родители полагали, будто я бросила верховую езду потому, что вышла замуж за Роджера, но, как водится, они все поняли наоборот. Я вышла за него, чтобы переехать в Миннесоту, где никто не предлагал бы мне «сесть еще вот на эту лошадку», не понимая, что это будет именно «еще одна лошадка». Другая. Не та…

Я предпочитаю рассуждать о несчастном случае, постигшем меня, метафорически. Частью оттого, что я вообще склонна к размышлениям, частью оттого, что поступила наконец в колледж и стала изучать английскую литературу. И мне приходит на ум сравнение с первой костяшкой домино, которая сначала стоит, точно восклицательный знак, но, если ее уронить, она повалит вторую, третью и так далее, вызывая к жизни цепочку неотвратимых и неудержимых событий, – остается только отойти в сторонку и наблюдать.

Может случиться и так, что три последние костяшки в цепочке упадут аж через целых двадцать лет.

Первая. Вторая. И третья…

Глава 3

Вот первая…

Время – после полудня, собственно, дело к вечеру. Я редактирую файл руководства пользователя, так вглядываясь в экран, словно он способен придать мне вдохновения. Звонит телефон. Я снимаю трубку, не отрывая глаз от жидкокристаллического монитора:

– Аннемари Олдрич слушает…

– Это я, – говорит Роджер. – Думаю вот, в котором часу тебя дома сегодня ждать?

– Ну-у-у-у… Задержусь, наверное, – отвечаю я.

Мысли мои заняты файлом на дисплее. Все-таки плоховато он у меня организован, надо бы переделать.

– Ну хоть примерно во сколько?

– Что-что? – переспрашиваю я.

Я почти ухватила суть переделки, загвоздка в первом и третьем параграфах, следовало бы их…

– Когда ты дома появишься?

Сосредоточение безвозвратно нарушено, сложившийся было образ темы отступает в потемки. Я откидываюсь в кресле, понемногу проникаясь реалиями окружающего мира.

За пределами компьютерного экрана, за дверью моего кабинета мелькает торопящийся куда-то народ. Звонят телефоны, доносится перестук пальцев по клавиатурам. Обрывки разговоров, приглушенный смешок…

– Вообще-то не уверена, – говорю я в трубку.

– Я по тебе соскучился, – говорит он.

– Я по тебе тоже, – говорю я, снова наклоняясь вперед.

Мое внимание привлекло входящее «мыло».

– Ну ладно, постараюсь прибыть… в пристойное время.

– Буду ждать, – говорит Роджер.

– Ага, – рассеянно отвечаю я, просматривая письмо.

Блин, ведущий автор «ИнтероФло» хочет спихнуть материал, чтобы его отредактировали на этой неделе. И пытается представить дело так, будто я дала на это согласие. Ну нет, ни в коем случае! Только не накануне сдачи выпуска! Я всовываю телефон между ухом и плечом и принимаюсь печатать ответ.

– Похоже, ты занята, – говорит Роджер.

– Очень занята, милый. Ты же знаешь, какой у нас аврал, когда выпуск сдаем.

– Ну ладно, позже увидимся…

– Ага, чмок-чмок, – говорю я со всей лаской, чувствуя, что разговор завершается. – Пока.

И нажимаю отбой.

– Аннемари?

Снова отвлекают. На сей раз это моя администраторша сунулась в дверь.

– А, Эвелин, – говорю я. – Здорово, что заглянула, очень кстати. Не поможешь вправить мозги Деннису? Сейчас вот «мыло» прислал, типа хочет на этой неделе закинуть материал по отладчику. А это не по расписанию, и, вообще, я тут в ближайшем выпуске по уши…

Эвелин кивает.

– Я с ним переговорю.

– Я ведь специально вывесила электронную таблицу в Инете, и все остальные стараются соблюдать расписание, так что их проекты пойдут в первую очередь, независимо от размеров…

– Ага.

Эвелин вновь кивает. Перешагивает порог кабинета и стоит у двери, глядя на свои туфли.

– Короче, – продолжаю я, – я не могу прямо так сразу вспомнить контрактного редактора, хорошо знакомого с принципами нашего стиля. Я вряд ли сумею заняться им в ближайшие три недели, да и то он должен для начала поставить материал в расписание, не то снова все окажется забито. Я не…

– Я переговорю с ним, – перебивает Эвелин. – Слушай, Аннемари, у меня есть к тебе разговор. Не могла бы ты минут через пять заглянуть ко мне в кабинет?

Я медлю. Я правда очень занята, но она – босс.

– Ну да, конечно, – говорю я. – Подойду.

У нее в кабинете я сразу понимаю – что-то произошло. Эвелин стоит у своего стола, а за ним восседает некто в костюме.

– В чем дело? – спрашиваю я, встревоженно поглядывая на обоих.

– Привет, Аннемари, – говорит Эвелин.

Она обходит меня и закрывает дверь за моей спиной.

– Спасибо, что заглянула. Присядь, пожалуйста.

Эвелин извлекает откуда-то обтянутую тканью коробку. Я сажусь, и она ставит ее передо мной.

– Да в чем же дело, наконец?

Она тоже садится и смотрит мне прямо в глаза.

– Полагаю, ты знаешь, – говорит она, – что последние два квартала наша компания еле сводит концы с концами…

Боже праведный. Так вот оно. Меня увольняют.

– Мы надеялись, что положение выправится, но вышестоящее руководство распорядилось о сокращении штатов, и… мне очень жаль, но сохранить за тобой рабочее место не удастся.

– Что?.. – говорю я.

Хотя я все расслышала и поняла. Но должна же я что-то сказать. Я выпячиваю губу. Может, она думает, я разревусь? Придется ее очень здорово разочаровать…

– Поверь, дело не в том, как ты справляешься со своими обязанностями. Я знаю, насколько твоя работа помогла повысить качество нашей документации…

Да уж, этого не отнимешь. Девятнадцать проектов, двадцать два автора, и все в моем отделе. Состоящем из меня и двух редакторов. Благодаря нам – по сути, благодаря мне – все всегда вылизано до последней буквы. Вылизано, выверено, откорректировано. Зря ли я постоянно таскала домой черновики…

– У вы, документацию, сопровождающую программное обеспечение, редко кто ценит по достоинству…

И так далее в том же духе. Запись в моем послужном списке будет гласить, что меня не выгнали, а сократили. И конечно, я могу рассчитывать на нее в смысле рекомендации. Опять же, никто не выкидывает меня из здания прямо сейчас, но вообще-то вот он, твой контейнер с бумагами. Омар поможет тебе донести все до машины, или, если хочешь, в твоем кабинете приберется компьютерная служба. Ну и прочие блага вроде выходного пособия с учетом долгой работы в компании, если потребуется – любая консультация… и прочая чепуха, которую я не могу воспроизвести, поскольку в какой-то момент перестала слушать.

* * *

А вот вторая костяшка.

Я открываю дверь своего дома и вижу в прихожей Еву. Она вздрагивает, заметив меня. Может, оттого, что полоска голого тела между топом и поясом сегодня шире обычной.

– Ой, мам, привет, – говорит она.

И, вновь напуская на себя независимый вид, хватает с вешалки курточку.

– А ты рано сегодня!

Я опускаю сумочку на пол и прикрываю дверь.

– Планы переменились, – говорю я. – А ты куда собралась?

– К Лэйси.

К Лэйси? Ради бога, и о чем только ее родители думают?

– Ужинать вернешься? – спрашиваю я.

Стряхиваю легкие мокасины от Амалфи. Цепляю их пальцами ноги и укладываю на обувную полку по одному.

– Не, я на всю ночь, – говорит Ева.

И убегает, сверкнув розовым рюкзачком на плече. Я улавливаю запах сигаретного дыма, но воздерживаюсь от комментариев. Пятнадцать лет – возраст нелегкий, надо очень хорошо думать, прежде чем устраивать выволочку. Последний раз мы сцепились из-за кобальтово-синего пирсинга в языке – я вынудила снять его. Тут я встала насмерть – либо пирсинг, либо верховая езда. Она назвала это шантажом, но пирсинг исчез. Ей еще предстоит меня за это простить.

– Ну тогда пока, – говорю я, обращаясь к закрывающейся двери.

Та вновь приоткрывается.

– Пока, мам, – говорит Ева сквозь щелку.

Добравшись до кухни, я обнаруживаю на столе запечатанный конверт из плотной коричневатой бумаги. Меня тотчас охватывает нехорошее предчувствие.

Это из школы прислали табель успеваемости. Я изучаю его сверху донизу, потом переворачиваю, не веря глазам. Не знаю даже, на кого больше сердиться, на Еву или на школу. Посещаемость у нее, оказывается, была отвратная. И как результат – благополучно заваленные экзамены.

Я снова беру в руки конверт и замечаю, что в нем есть что-то еще. Я переворачиваю его и вытряхиваю. На пол вываливается конверт поменьше, на этот раз белый.

В нем – записка от директора школы. Подпись неразборчива, почерк с обратным наклоном, но не в том суть. Доктор философии Харольд Стоддард уведомляет меня, что, если Ева еще раз прогуляет школу, не представив должного объяснения, ее исключат насовсем. Внизу – место для росписи в получении.

Я держу бумагу в руке и глупо моргаю. А как прикажете реагировать?

Я до того расстроена, что меня начинает трясти. Господи, ну почему они раньше-то не сказали? Пока я еще могла что-нибудь предпринять?.. А сейчас, если даже удастся предотвратить ее исключение, лучшее, на что можно надеяться, – это что она проскочит едва ли с третью зачетов.

Я сую письмо обратно в конверт, торопясь и сминая бумагу. Я не собираюсь его подписывать. Оно похоже на сообщения на экране, которые появляются перед очередным крахом системы: такая-то программа обнаружила неустранимую ошибку, работу твою спасти невозможно, а теперь будь хорошей девочкой и нажми «OK». О’кей? А вот фиг вам, никакой не о’кей!

Я подумываю, не позвонить ли Роджеру на работу, но потом решаю подождать, пока он приедет домой. Тогда и поиграем в «камень, ножницы, бумагу», разбираясь, кто позвонит Еве и срочно вытребует ее под домашний арест.

Я наливаю себе вина и отправляюсь отмокать в ванну. Делать особо нечего, а я этого не люблю. Но ничего не попишешь, в доме чисто, а работы – по более чем объективным причинам – сегодня я с собой не взяла. Даже газеты под рукой нет, чтобы начать подыскивать новое место. Я смогу этим заняться только завтра.

Когда появляется Роджер, я сижу в гостиной, поджав под себя ноги. Просматриваю старый «Ньюйоркер» – журналы у нас скопились чуть не за год, все нечитаные – и попиваю кофе. Двух стаканов вина «Гевурцтраминер» мне хватило.

– Боже, как я рада тебя видеть, – говорю я.

И это сущая правда. В последнее время мы мало виделись, а мне сейчас так нужна поддержка, так нужно с кем-то поговорить.

– Налей вина, тебе не помешает глоточек…

Он подсаживается ко мне на диван. Без стакана, но зато в уличной куртке.

Что-то определенно не так. И дело не в уличной куртке и не в отсутствии стакана. Он никогда ко мне не подсаживался. Он всегда устраивался напротив. Я отрываю взгляд от «Ньюйоркера», вновь исполнившись дурного предчувствия. Кто-то умер – я точно знаю.

Он берет мою руку в свои. Ладони у него холодные и влажные. Я борюсь с желанием отнять руку и немедленно вытереть. Я вижу, он очень расстроен.

– Аннемари… – начинает он придушенным голосом, словно у него язык к гортани приклеивается.

Господи, похоже, я не ошиблась. Я не припоминаю, чтобы кто-то болел. Несчастный случай?..

– Что такое? – спрашиваю я. – Что случилось?

Он смотрит на наши соединенные руки, потом снова мне в глаза.

– Даже не знаю, как тебе сказать…

– Сказать – о чем?

Его губы движутся, но он не произносит ни звука.

– Бога ради, Роджер, да говори уже!

Я отбрасываю журнал и накрываю рукой наши переплетенные пальцы.

Он вновь опускает взгляд, и на меня смотрит лишь небольшая лысина у него на макушке. Наконец он поднимает голову, на лице – отчаянная решимость.

– Я ухожу.

– В каком смысле уходишь?

– Я решил жить с Соней.

Вылетевшие слова витают в воздухе, но мои уши отказываются впускать их в себя. Ну, примерно так. Я отдергиваю руки.

– Прости меня, – продолжает он.

Зажимает руки между коленями и смотрит на них так, словно впервые увидел.

– Я не хотел причинять тебе боль. Никто из нас не ожидал, что этим все кончится…

– Соня? – говорю я. – Та доктор-интерн?

Он кивает.

Я таращусь на него. Он продолжает что-то говорить про то, как ему жаль, он несет всякую чепуху, но я думаю о другом. Я вспоминаю рождественскую вечеринку, где я единственный раз видела Соню. Помнится, я обратила внимание на ее блестящие каштановые волосы, пышную грудь, тонкую талию, затянутую в алое платье с блестками.

– Погоди, – прерываю я его нескончаемый монолог. – Ей же никак не больше… лет двадцати восьми?

– Ей двадцать три.

Я молча смотрю на него, отдавая себе отчет, что челюсть у меня упала. Он правильно истолковывает выражение моего лица.

– Дело не в том, – говорит он. – Она через многое в жизни прошла. Она очень взрослая.

Ну да, это после того, как мы с ним через очень многое в жизни прошли. Вырастили ребенка, да, собственно, и друг друга. И вот теперь он меня бросает ради женщины пятнадцатью годами моложе? Всего на восемь лет старше, чем наша дочь?

Сперва это просто не укладывается у меня в голове, но потом все становится на место – и меня захлестывает гнев. Сознание как бы раздваивается, одна часть принимается разбираться и усматривает бессмысленную иронию в том, что это он бросает меня. После всех лет, что я мирилась с его недостатками и проступками, разрушавшими краеугольные камни нашего брака, он отрекается от меня?..

Тут до меня доходит, что я так и не отреагировала на известие. Он ждет, глядя на меня с лицемерной заботой. Он наклонился ко мне, он морщит лоб, его глаза полны сожаления. Дурацкий галстук лежит на коленях. Вот бы его им задушить!

– Ну так убирайся, – говорю я наконец.

– Аннемари, пожалуйста…

Голос у него тихий и печальный. Он очень старается продемонстрировать должное сожаление и грусть. И тут во мне что-то ломается.

– Убирайся! – выкрикиваю я. – Вон! Вон! Вон!..

Я швыряю в него горшочком с африканской фиалкой. Следом отправляется подставка. Потом «Ньюйоркер», за ним еще и еще, а когда журналы кончаются, я хватаю подвернувшийся компакт-диск, записную книжку… Я протягиваю руку к недопитой чашке кофе, и тут Роджер, пригибаясь, выскакивает из комнаты. Чашка летит в стену. Она звенит и расплескивает кофе, но, к моему разочарованию, не разбивается.

* * *

Минут через пятнадцать он спускается с большим чемоданом. Я сижу за кухонным столом, сложив на груди руки, на самом кончике стула, вытянув ноги так, словно у меня поясница не гнется.

Он встает прямо передо мной, но я отказываюсь взглянуть на него. Я только замечаю, что он упаковал зеленый чемодан со сломанной ручкой. Исправный чемодан, таким образом, останется у меня.

– Я дам знать, где остановился, – говорит он.

Он ждет, чтобы я ответила. Он умудрился встать так, что я волей-неволей вижу только его ширинку, но поворот головы будет своего рода ответом, и я продолжаю смотреть сквозь него, мимо него – расфокусированным взглядом, отчего желтовато-коричневый твил его брюк расплывается перед глазами. Несколько секунд молчания – и твил сдвигается в сторону, так что я снова гляжу на ивовые ветки от Уильяма Морриса, украшающие стены кухни.

Я слышу, как удаляются шаги, потом скрипят петли входной двери и наконец тихо звякает щеколда. Тихо – потому что он очень старается поаккуратнее прикрыть за собой дверь, он придерживает ручку, пока она полностью не закроется. Он уходит, скажем так, хныкая, а не хлопая дверью.

Вот так всего за один день моя семья оказалась выкинута в космическую пустоту.

* * *

И третья костяшка.

Две недели спустя, когда до меня окончательно доходит, что он не вернется, я звоню маме. Она выслушивает меня, но ничего особенного не говорит. Похоже, она расстроилась не так сильно, как я ожидала, и это удивляет меня, потому что они с папой – ревностные католики. Потом обнаруживается причина.

Мама говорит, что сама собиралась звонить мне. Она должна кое-что рассказать, только не знает, с чего начать.

– Что случилось? – спрашиваю я, но она не отвечает. – Мутти, не пугай меня! Что происходит?

Снова молчание, длительное и страшное. И наконец она выговаривает:

– У твоего папы обнаружили болезнь Шарко.

* * *

Болезнь Шарко. Боковой амиотрофический склероз. Недуг Лу Герига. Поражение моторных нейронов. Как ее ни назови, суть не меняется – она отнимает у человека способность двигаться, говорить, глотать и наконец – дышать, но при этом – вот уж несусветная жестокость – умственных способностей не затрагивает. Такой диагноз кого угодно насмерть перепугает, ну а меня, наверное, вдвойне, ведь я знаю, что это такое – работающий мозг, запертый в неподвижном и бесчувственном теле.

Из того разговора с Мутти я уловила немногое. Диагноз ему поставили несколькими месяцами ранее. Некоторое время он чувствовал симптомы болезни – всякие странные покалывания и подергивания мышц, слабость в ногах, отчего он стал спотыкаться. Когда недуг затронул и руки, отца подвергли множеству обследований и наконец огласили медицинский вердикт.

Сама мысль, что подобное происходит с моим отцом – человеком, все жизненные устремления которого были связаны с физической деятельностью, – никак не укладывалась в голове. На некоторое время она даже потеснила воспоминания о предательстве Роджера. Кончилось тем, что они поделили первенство и устроились в моей душе бок о бок.

* * *

Дней через десять нам с Евой выпадает нечастый случай поиграть в дочки-матери. Срок ее домашнего ареста из-за директорского письма миновал, и у нас снова добрые отношения.

Она стоит у кухонного стола, нарезая помидор для салата, а я размешиваю гаспаччо. Она чуть наклонилась, и светлые волосы – распрямленные волевым усилием, массажной щеткой и горячим воздухом из полуторакиловаттного фена – падают на лицо.

– У тебя форма не грязная? – спрашиваю я, обратив внимание на ее одежду. – Может, давай я вечером постираю?

– Нет, – говорит она. – Форма мне больше не нужна.

– То есть как не нужна?

– Вот так. Я больше не хожу в школу.

Моя рука с ложкой застывает в воздухе.

– Что?..

Она не отвечает. Просто берет еще один помидор и принимается резать.

– Что ты сказала?

– Я больше не хожу в школу. Мне там не нравится.

Я отряхиваю ложку о край кастрюли с убийственной точностью. Один раз, другой и третий. Потом кладу ее на стол. Поворачиваюсь к Еве и говорю:

– Через мой труп.

– Поезд ушел, – отвечает она, вырезая ножиком черешок. – Меня застукали на очередном прогуле и не пустят обратно, даже если бы я захотела. А я не хочу.

Я бросаю быстрый взгляд на телефон. Там подмигивает красный огонек – пришло сообщение. Я вновь поворачиваюсь к Еве. Я вне себя.

Моя дочь силится сохранить внешнюю невозмутимость, но молчание затягивается. Она прекращает резать помидор и смотрит на меня. Увидев мое лицо, она роняет нож, потому что понимает – пора уносить ноги.

Мы обе бросаемся к двери. Я поспеваю первой и расставленными руками перегораживаю проход.

– Еще чего выдумала! Ну уж нет, мисси, никуда ты не идешь!

– Попробуй останови меня, – говорит она, выставляя плечо.

Какое-то время мы боремся и пихаемся на пороге. Я держу оборону, она атакует, точно поймавший мяч футболист. Я чувствую, что проигрываю. Ростом она никак не меньше меня и тяжелее.

В итоге я отступаю, и она проскальзывает мимо, чтобы умчаться вверх по ступенькам. Еще через пару минут она вновь бежит вниз, розовый виниловый рюкзачок плотно набит одеждой. Она проносится через весь дом и выскакивает за дверь, даже не оглянувшись.

Если мне повезет, она отправится к кому-нибудь из своих друзей, живущих с семьей. И начнет рассказывать им и их родителям, как я выгнала ее из дому. А если не повезет, она очутится в грязненькой квартирке в скверной части города с оравой подростков, живущих самостоятельно.

На глаза мне попадается Гарриет, моя такса. Она очень расстроена. Гарриет хочет, чтобы ее люди были счастливы и довольны. Тогда и ей хорошо, потому что она предпочитает гармонию. Что ж, последний месяц выдался для нее весьма скверным…

Я беру таксу на руки и несу наверх, внушая ей по дороге – все будет хорошо. Я сама чувствую, насколько фальшиво это звучит. Я ведь не дура. И Гарриет не дура. На самом деле все катится в тартарары. Куда ни кинь, всюду клин.

Поднявшись по лестнице, я останавливаюсь и смотрю вниз. Отсюда виден лишь кусочек нижнего этажа. Темное дерево половиц, белая бахрома кроваво-красного бухарского ковра, собачья корзинка возле старинного кресла в коридоре… Все такое знакомое, но меня вдруг поражает, до чего пустым и безличным кажется сейчас все, что я вижу. Мне наплевать на это убранство и обстановку. А ведь всего месяц назад я числила этот дом среди своих главнейших жизненных достижений…

Я спускаю Гарриет с рук и ухожу в свою комнату. Она производит на меня то же впечатление. Старинное кресло-качалка возле камина, на кровати темно-красное покрывало, на полках выстроились букинистические издания… Картины в рамах, у зеркала на длинном комоде – свечи, покрытые пылью: их так долго не зажигали. Потолочное окно над постелью…

Все эти вещи я так тщательно подбирала, а теперь они потеряли всякий смысл и значение.

Гарриет усаживается посреди ковра, напротив камина. Ей не по себе. Я наклоняюсь и почесываю ее за ушком, стараясь успокоить собачку. Это действует – она укладывается и опускает голову на передние лапки. И только глаза из-под сложенных домиком бровей продолжают следить за каждым моим движением.

Я задергиваю шторы и включаю свет, все лампочки одну за другой. Люстру на потолке, светильники на полу… и даже те, что освещают зимний пейзаж над камином. Потом встаю перед высоким зеркалом и раздеваюсь.

Делайте со мной что угодно – ощущение такое, будто я разглядываю незнакомку. Это ж надо, до такой степени отвыкнуть от собственной внешности. Когда я в последний раз давала себе беспристрастную оценку? Или, если уж на то пошло, кому-либо вообще?

Ясно одно – то, что я вижу перед собой, имеет весьма отдаленное сходство с той восемнадцатилетней «олимпийской надеждой», которой я когда-то была. В зеркале отражается женщина средних лет, с рваным шрамом от гистерэктомии… Или это шрам после кесарева сечения? Какая разница. Сечение, удаление… Я легонько провожу пальцем по давно зажившей линии на животе, потом смотрю на лицо. Лицо, пожалуй, у меня неплохое, только легко принимает суровое выражение, если я за ним не слежу. Веснушки делают его моложавым. Я наклоняюсь к зеркалу и пальцами нахожу морщины, благо знаю их все, хотя разглядеть их даже при полностью включенном свете непросто.

Часть из них – бывшие шрамы после восстановительной хирургии, ловко запрятанные в естественные складки у крыльев носа, за ушами и выше границы волос. Другие морщины я заработала, так сказать, естественным порядком. Тонкие линии возле уголков рта и «морщина гордеца» между бровями – она уже и не разглаживается… Это лицо женщины, оставившей позади юность, но еще не достигшей среднего возраста. Лицо женщины, которой пора наслаждаться сбывшимися мечтами.

А на самом деле? Эта женщина потеряла работу, от нее ушел муж, и даже собственный дом перестал казаться уютным гнездом. Все, что у меня осталось, – это дочь. И если я срочно чего-нибудь не предприму, то и ее могу лишиться.

Глава 4

Спустя две недели мы сидим в самолете, летящем в Нью-Гэмпшир. Бедная Гарриет томится внизу, среди вещей на грузовой палубе, потому что домашних животных в салон больше не допускают и никаких исключений в этом плане не делается. Девушка у стойки регистрации заверила меня, что там тепло и давление нормальное, но я все равно беспокоюсь за собачку. Гарриет трусовата – как-то она там, в своей переноске?

О том, как себя чувствует Ева, излишне даже спрашивать. Она скрючилась в кресле возле окна, мрачная, точно ошпаренная кошка. Она нацепила наушники, чтобы не разговаривать со мной, и уткнулась в «Космополитен». Мне не нравится это чтение, от него разит порнографией, и я только надеюсь, что она не вздумает применять на практике всяческие советы журнала, но спорить я не в силах. Я устала.

Моя мать встречает нас в аэропорту. Она опоздала, так что мы замечаем ее, двигаясь к выходу с кучей вещей на багажной тележке. Еще две сумки висят у меня на плечах, помимо компьютера и Гарриет на поводке. Возможно, в пределах аэропорта я не должна была выпускать ее из переноски. Ну и ладно. Что, спрашивается, они со мной сделают? Попросят выйти вон? Я и так ухожу…

Ева не несет ничего, только свой рюкзачок да тот самый журнал. Она не предложила помощи, а когда я попросила ее что-нибудь взять – притворилась, будто не слышала.

Вот такими и видит нас мать. Я веду собаку, пытаясь не уронить с плеч сразу четыре сумки и ни на кого не налететь нагруженной багажной тележкой, что очень непросто, поскольку у нее четыре колесика, каждое вращается само по себе и едет она куда хочет.

Мутти, хмурясь, берет меня за плечи и тянет к себе, но вместо объятий тут же отталкивает, слегка прикоснувшись щекой к щеке. Вот и все, после пяти лет разлуки.

– Что-то ты худовата, – говорит она.

Она снимает с моего плеча сумку и смотрит на Еву. Та смотрит на бабушку.

– Ева, бери тележку, – говорит Мутти.

Лицо Евы каменеет, и я съеживаюсь. Но Ева подходит к тележке и берется за ручку.

Мутти устремляется к автоматическим дверям походкой, которую в терминах верховой езды можно было бы назвать «прибавленной рысью».

– Где папа? – спрашиваю я, поспевая за ней почти трусцой.

Она отвечает, не оглядываясь:

– Он дома. Притомился.

* * *

Мутти ведет нас к машине. Это не легковушка, а настоящий фургон с гидравлическим подъемником с одной стороны. Можно делать выводы о том, насколько далеко зашел папин недуг. Внутри предусмотрено место для инвалидного кресла – площадка с параллельными направляющими для колес и специальными зажимами, чтобы удерживать коляску. Это зрелище наполняет меня потусторонним ужасом – я не могу отделаться от ощущения, что место предназначено для меня.

– Ева, хочешь на переднее сиденье? – спрашиваю я, открывая пассажирскую дверь.

Вместо ответа она шмыгает внутрь и устраивается на задах, где ее точно не будут доставать разговорами.

Мы молча застегиваем ремни безопасности, и, пока Мутти выруливает со стоянки, никто не произносит ни слова. Поначалу мне кажется, что она боится проскочить нужный поворот на развязке, но, когда мы выбираемся на шоссе, до меня доходит, что она просто не в настроении.

Я поворачиваюсь к ней. Она смотрит прямо перед собой, стискивая костлявыми пальцами руль. Краем глаза я вижу в боковом зеркале Еву. Она вновь напялила наушники и смотрит в окно, сердито кивая в такт музыке.

– Как папа? – спрашиваю я Мутти.

– Нечем хвастаться, Аннемари, – отвечает она. – Совсем нечем.

Я невольно отворачиваюсь к окну, вбирая смысл этих слов, и смотрю, как за деревьями мелькает низкое солнце.

Оказывается, я успела позабыть здешний пейзаж. В Миннесоте повсюду обширные равнины, здесь же дорога вьется вдоль речушек, а потом вдруг круто взлетает на какой-нибудь холм. Деревья подступают к самому шоссе, сплошную стену леса рассекают лишь скальные выходы да время от времени просеки, где можно рассмотреть траченные непогодой дома. Это в основном длинные приземистые строения на деревянных каркасах, окруженные беспорядочно расползшимися пристройками. Заметив нарисованное от руки объявление «Продажа боеприпасов», я выворачиваю шею, чтобы проследить указатель.

Мы минуем рекламный щит, первый на нашем пути. «Подарите ребенку памперс! Сухая попка, счастливый малыш!»

Мама дорогая, редакторы у них тут, похоже, все вымерли.

Я набираю полную грудь воздуха.

– Папа давно в инвалидном кресле?

– Восемь недель, – говорит Мутти.

– Все так плохо?

Мутти долго молчит. Я отрываю взгляд от пейзажа за окном. Ее профиль кажется мне таким острым. И сама она – худенькая, уставшая… Маленькая…

– Он еще может кое-как двигать руками, – говорит она наконец.

Мне делается натурально плохо при этих словах. Я понятия не имею, какую картину застану в родительском доме.

Остаток дороги мы проделываем в молчании. Никто ничего не говорит даже при въезде в ворота нашей фермы – или «Академии верховой езды “Кленовый ручей”», именно на таком названии всегда настаивал отец.

Все здесь выглядит в точности как до моего отъезда. По всему периметру и вдоль подъездной дорожки – деревянный забор непорочного белого цвета. Такой же краской выкрашены конюшня и ограждение примыкающего манежа. Пастбища и лужайки ухожены, точно поля для гольфа, и два десятка лошадей, пасущихся там, лоснятся так, что на шкурах проступают «яблоки» – признак здоровья и довольства.

Дорожка огибает жилой дом, минует пастбища и упирается в конюшню. На парковке стоят несколько машин, и, когда я их вижу, в моей душе с силой пробивающего землю ростка оживает надежда. Робкая, нерешительная, но надежда. Если папа способен преподавать, хотя бы и сидя в инвалидном кресле, значит, он совсем не так плох, как я подумала. Значит, жизнь еще не нырнула окончательно под откос.

Мутти останавливает машину за домом. Здесь обнаруживается единственное видимое свидетельство перемен – пандус, ведущий на заднее крыльцо. Может, он сохранился еще с моих инвалидских времен. Я не спрашиваю – и так тошно.

– Новую машинку купила?

Я смотрю на голубой «пассат», рядом с которым паркуется Мутти.

– Нет. Это Брайана.

Она отстегивает ремень безопасности и открывает дверцу. У меня за спиной рокочет по направляющим сдвижная боковая дверь.

– Брайан? Это кто?

– Сиделка.

Мутти выпрыгивает из машины, предоставляя мне обращаться к пустому водительскому сиденью.

Я суетливо выбираюсь наружу, спускаю наземь Гарриет и… прихлопываю дверцей провисший ремень.

– Но мне показалось… – говорю я, приоткрывая дверцу и высвобождая ремень. – Показалось, что кто-то ведет занятие в манеже.

– У нас новый тренер.

Мутти с натугой вытаскивает сумки из фургона и ставит на гравий дорожки. Ева околачивается поодаль. Делает вид, что рассматривает деревья за конюшней.

Я застываю на месте. Я смотрю на Мутти и напряженно жду ее взгляда. Мне так необходимо, чтобы она посмотрела на меня, чтобы все рассказала. Я жду от нее понимания, а может быть, и утешения, но не получаю ни того ни другого. Она старается унести за один раз как можно больше сумок и навьючивает их на себя, становясь – маленькая, гибкая – похожей на горного ишака, которого не сразу разглядишь за поклажей. Сунув наконец Еве небольшой чемодан, она первой направляется к дому.

Я иду следом, несу оставшиеся сумки и веду Гарриет, рвущуюся с красного нейлонового поводка.

Задняя дверь дома открывается на кухню. Добравшись туда, я не обнаруживаю ни Евы, ни Мутти.

Зато вижу мужчину и догадываюсь, что это Брайан. Он сидит за столом, читает журнал. Он крупный, рыхлый, с мягкими руками и лысиной, обрамленной короткими темными волосами.

– Привет, – говорю я, озираясь.

Я замечаю «электронную няню» на кухонном столе. Поперек экрана проскакивает красный огонек – вероятно, случайные помехи.

– Привет, – отвечает Брайан, не поднимая глаз от журнала.

– Отец в сознании?

– Он спит, – говорит Брайан. – Устал.

Подняв наконец голову, он смотрит сперва на меня, потом на Гарриет – так, словно крысу увидел.

Я мгновенно чувствую к нему неприязнь, и не только из-за таксы. Будь этот Брайан правильным мужиком, он уж точно предложил бы Мутти помочь с тяжелыми сумками!

Я иду дальше по коридору. Пересекая столовую, вижу стеклянные двери там, где раньше были открытые арки. Проемы занавешены шторами. На потолке – металлическая направляющая. Я прослеживаю ее взглядом и прохожу к лестнице.

* * *

Ева и моя мать стоят над грудой вещей, сваленных в хозяйской спальне. За последние тридцать лет комната не сильно изменилась, разве что появились новые абажуры на лампах, а со стен исчезли картины в рамах.

Ева притворяется, что смотрит в окно, но, по-моему, она просто не хочет встречаться со мной взглядом. Она стоит, скрестив на груди руки, чуть косолапо расставив ноги и так прогнув спину, что выпятился живот – словно у младенца, только выучившегося ходить, или у беременной женщины. Она, конечно, пришла бы в ужас, если бы ей об этом сказали. Может, даже убрала бы подальше эти жуткие джинсы, из которых в последнее время не вылезает. Да, я одержала бы легкую победу, но не особенно честную. Мне, конечно, не нравится, что ее джинсы выглядят так, будто вот-вот свалятся, но и намеренно причинять ей боль я не хочу.

– Которые тут твои, Ева? – спрашивает между тем Мутти.

Нагнувшись, она вглядывается в багажные ярлыки. Мне приходит в голову, что на них может стоять имя Роджера, и я даю себе слово в ближайшем будущем это исправить. Может, мне и не удастся полностью вымарать все следы его пребывания в моей жизни, но я попытаюсь.

– Эти, – указывает пальцем Ева.

И ждет, ничего не предпринимая. Может, она хочет, чтобы Мутти вытащила их ей из кучи?

– Ладно, – говорит Мутти. – Неси их в комнату по ту сторону коридора. Будешь жить в бывшей комнате твоей мамы.

Ева отвечает возмущенным взглядом, и я снова напрягаюсь. Но ее выпяченная челюсть убирается на место, а тонкие выщипанные брови возвращаются к скучающему изгибу. Она закидывает на спину свой розовый рюкзачок и утаскивает сумки, всячески показывая, какая это неподъемная тяжесть. Гарриет трусит следом. Мутти наблюдает, уперев руки в бока. Когда дверь по ту сторону коридора захлопывается, она поворачивается ко мне.

– Похоже, – говорит она, – тебе с ней скучать не приходится…

Я спрашиваю:

– Ты хочешь, чтобы я спала здесь?

– Да.

Она подходит к постели и начинает неизвестно зачем одергивать простыни.

– Мы с папой теперь спим внизу, так что почему бы не предоставить большую спальню тебе?

– Вы там внизу комнату пристраивать не собираетесь?

– Нет, – говорит она, взбивая подушку и шумно прихлопывая ее ладонями. – Некогда.

Я киваю, а в горле почему-то застревает комок…

* * *

И с чего, собственно, я взяла, будто в доме родителей почувствую себя лучше? Сказать по правде, я понятия не имею, что делать со своей жизнью.

Я укладываюсь в постель, но через минуту вскакиваю и принимаюсь расхаживать туда-сюда. Меня снедает смутное беспокойство, проникающее в самые глубины души. Я думала избавиться от него, приехав сюда. Ну не дура?..

Допустим, я покинула место, где потерпел катастрофу мой брак. И что? Случившегося не изменить. Кроме того, теперь мне предстоит тягомотная процедура развода. Ева и словом со мной не перемолвилась после того, как я объявила о переезде в Нью-Гэмпшир. Насколько я поняла, тем самым я напрочь сгубила всю ее жизнь.

Я бесцельно выдвигаю ящички комода – просто посмотреть, пусты ли они. Естественно, там ничего нет. Мутти у нас – сама организованность. Я задвигаю ящички обратно, так ничего в них и не положив.

Опять-таки от нечего делать я пытаюсь сдвинуть комод с места, и меня поражает, насколько легко это удается. Ну да, ведь в ящичках ничего нет. Я отряхиваю ладони, потом вдруг хватаю комод и тащу его на середину комнаты. Четкий прямоугольник пыли и обрывков корпии показывает, где он раньше стоял. Это открытие наполняет меня бессовестным самодовольством, за которое мгновением позже мне становится стыдно.

Потом я берусь за уголок кровати. Это старинное дубовое сооружение с четырьмя столбиками по углам. Я вполсилы дергаю за один из них. Он слегка поддается, но кровать незыблема. Ну уж нет, мебели меня не одолеть! Я втискиваюсь между стеной и изголовьем, упираюсь ногой и налегаю что есть мочи.

Древнее изголовье прогибается так, словно готово сломаться, но я не прекращаю давить, и вот кровать, содрогаясь и скрипя, начинает двигаться – сперва очень медленно, но все-таки постепенно она перемещается к стене, где раньше стоял комод. Впечатление такое, будто, нехотя расставшись с насиженным за три десятилетия местечком, кровать внезапно перестала осуждать перемены.

Я устанавливаю высокий комод – бывший папин – слева от кровати, а длинное трюмо – на его прежнее место. И в довершение беру маленький столик с фигурной столешницей и ставлю под окно, ближе к телефонной розетке. Так я смогу пользоваться компьютером.

Я немного медлю, прежде чем выйти в Сеть, ведь мама, может быть, ожидала звонка, но потом все-таки включаю компьютер. Приглушить звук я, конечно, забыла.

– Привет, Аннемари, – произносит электронный якобы женский голос, задуманный как уютный и домашний, а на деле – приторно-слащавый, и удовлетворение от «победы» над мебелью сменяется раздражением.

В почтовом ящике я обнаруживаю несколько писем от Роджера, но у меня нет ни малейшей охоты их читать, послание от компании, занятой подбором рабочих мест: мои прежние наниматели решили, что я без этого не обойдусь, – и «мыло» от моего адвоката с очередным наброском договора о расторжении брака. Мне становится противно, и я выхожу из Сети.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2