Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович / Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина. - Чтение (стр. 29)
Автор: Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Сколько уж времени, Федор Васильич, прошло!
      – И больше пройдет – ничего не поделаешь. Приходи, когда деньги будут, – слова не скажу, отдам. Даже сам взаймы дам, коли попросишь. Я брат, простыня человек; есть у меня деньги – бери; нет – не взыщи. И закона такого нет, чтобы деньги отдавать, когда их нет. Это хоть у кого хочешь спроси. Корнеич! ты законы знаешь – есть такой закон, чтобы деньги платить, когда их нет?
      – Не слыхал. Много есть законов, а о таком не слыхал.
      – Вот видишь! уж если Корнеич не слыхал – значит, и разговаривать нечего!
      Ермолаев слегка мнется, как будто у него в голове сложилась какая-то комбинация, и наконец произносит:
      – Вот что, сударь, я вам предложить хочу. Пустошоночка у вас есть,
      «Голубиное Гнездо» называется. Вам она не к рукам, а я бы в ней пользу нашел.
      – Как тебе пользы не найти. Ты и самого меня заглотаешь – пользу найдешь.
      – На что же-с! В ней, в пустошоночке-то, и всего десятин семьдесят вряд ли найдется, так я бы на круг по двадцати рубликов заплатил. Часточку долга и скостили бы, а остальное я бы подождал.
      – Нельзя.
      – Отчего же-с? Цена, кажется, настоящая.
      – Хоть разнастоящая, да нельзя.
      – Помилуйте! что же такое?
      – А то и «такое», что земля не моя, а женина, а она на этот счет строга. Кабы моя земля была, я слова бы не сказал; вот у меня в Чухломе болота тысяча десятин – бери! Даже если б и женину землю можно было полегоньку, без купчей, продать – и тут бы я слова не сказал…
      – Уговорить Александру Гавриловну можно. – Попробуй!
      Наступает минута молчания. Ермолаев испускает тяжкий и продолжительный вздох.
      – А я было понадеялся, – произносит он, – и к Раидиным надвое выехал; думал: ежели не сладится дело с вами – поеду, а сладится, так и ехать без нужды не для чего.
      – Стало быть, ехать нужно.
      – И то, видно, ехать. Как же, сударь, должок?
      – Пристал! Русским языком говорят: когда будут деньги – всё до копейки отдам!
      Федул Ермолаич снова вздыхает, но наконец решается сняться с места.
      – Нечего, видно, с вами делать, Федор Васильич, – говорит он, – а я, было, думал… Простите, что побеспокоил напрасно.
      Он уж совсем собрался уходить, как Струнникову внезапно приходит в голову счастливая мысль.
      – Стой! – восклицает он, – лесу на сруб купить хочешь?
      – Не занимаемся мы лесами-то. По здешнему месту девать их некуда. Выгоды мало.
      – А ты займись. Я бы тебе Красный-Рог на сруб продал; в нем сто десятин будет. Лес-то какой! сосняк! Любое дерево на мельничный вал продавай.
      – Ничего лесок. Не занимаемся мы – вот только что. Да опять и лес не ваш, а Александры Гавриловны.
      – Ничего; на сруб она согласится. Она, брат, насчет лесов глупа. Намеднись еще говорила: «Только дороги эти леса портят, вырубить бы их».
      – Это точно, что в лесу дороги…
      – Ну, вот; скажу ей, что нашелся простофиля, который согласился вырубить Красный-Рог, да еще деньги за это дает, она даже рада будет. Только я, друг, этот лес дешево не продам!
      – А как по-вашему?
      – Да по сту рублей за десятину – вот как!
      Сказавши это, Струнников широко раскрывает глаза, словно и сам своим ушам не верит, какая такая цифра слетела у него с языка. Ермолаев, в свою очередь, вскочил и начинает креститься.
      – За всю-то угоду, значит, десять тысяч? – вопрошает он в изумлении, – прощенья просим! извините, что обеспокоил вас.
      – Чего? Куда бежишь? Ты послушай! Я тебе что говорю! Я говорю: десять тысяч, а ежели это тебе дорого кажется, так я и на семь согласен.
      – И семь тысяч – много денег.
      – Заладила сорока Якова: много денег! Вспомни, лес-то какой! деревья одно к одному, словно солдаты стоят! Сколько же по-твоему!
      – По-моему, тысячки бы три с половиной.
      Торг возобновился. Наконец устанавливается цифра в пять тысяч ассигнационных рублей, на которую обе стороны согласны.
      – Только вот что? Уговор пуще денег. Продаю я тебе сто десятин, а жене скажем, что всего семьдесят пять. Это чтобы ей в нос бросилось!
      – Как же так? чай, условие писать будем?
      – И условие так напишем: семьдесят пять десятин, или более или менее… Корнеич? так можно?
      – И завсегда так условия пишут.
      – Видишь, и Корнеич говорит, что можно. Я, брат, человек справедливый: коли делать дела, так чтоб было по чести. А второе – вот что. Продаю я тебе лес за пять тысяч, а жене скажем, что за четыре. Три тысячи ты долгу скостишь, тысячу жене отдашь, а тысячу – мне. До зарезу мне деньги нужны.
      – А я было думал – все пять тысяч из долгу вычесть.
      – Шутишь. Я, брат, и сам с усам. Какая же мне выгода задаром лес отдавать, коли я и так могу денег тебе не платить?
      Ермолаев с минуту колеблется, но наконец решается.
      – Что с вами делать! Только для вас… – произносит он с усилием. – Долгу-то много еще останется: с лишком четыре тысячи.
      – Я их тебе на том свете калеными орехами отдам. К Раидиным поедешь?
      – Как же-с; пустошоночка-то все-таки нужна.
      – Ну, счастливо. Дорого не давай – ей деньги нужны. Прощай! Да и ты, Корнеич, домой ступай. У меня для тебя обеда не припасено, а вот когда я с него деньги получу – синенькую тебе подарю. Ермолаич! уж и ты расшибись! выброси ему синенькую на бедность.
      Ермолаев вынимает из-за пазухи бумажник и выдает просимую сумму.
      Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
      – Коли ты, свинтус, в салфетки сморкаться выдумал, так ступай из-за стола вон! – крикнул он на него, – и не смей на глаза мне показываться!
      И с тех пор, как только наступает обеденный час, так Струнников беспощадно гонит Корнеича домой.
      Обедать приходится сам-друг; но на этот раз Федор Васильич даже доволен, что нет посторонних; надо об «деле» с женой переговорить. Начинается сцена обольщения. К удовольствию Струнникова, Александра Гавриловна даже не задумывается.
      – Где же это… Красный-Рог? – спрашивает она совершенно равнодушно.
      – А там… не доходя, прошедши, – шутит он в ответ.
      – Много ли же Ермолаев дает?
      – Четыре тысячи. Три тысячи долга похерить, а тысячу – тебе… чистоганом.
      – Стало быть, за тысячу рублей?
      – Говорят: за четыре. Долг-то ведь тоже когда-нибудь платить придется.
      – Все равно, денег только тысяча рублей будет.
      Струнников начинает беспокоиться. С Александрой Гавриловной это бывает: завернет совсем неожиданно в сторону, и не вытащишь ее оттуда. Поэтому он не доказывает, что долг те же деньги, а пытается как-нибудь замять встретившееся препятствие, чтоб жена забыла об нем.
      – Ну да, – говорит он, – все тысячу рублей разом и получишь. Накупишь в Москве токов и будешь здесь зимой на балах щеголять.
      – Уж конечно, ни копейки тебе на отдам.
      – Мне на что, у меня своих денег девать некуда. Препятствие устранилось. Мысли Александры Гавриловны разбрелись в разных направлениях.
      – Однако дурак он! – произносит она, аппетитно свертывая тоненький ломтик ветчины.
      – Кто дурак?
      – Да Ермолаев твой. Все его умным человеком прославили, а по-моему он просто дурак. Дает тысячу рублей за лес, а кому он нужен?
      – И на старуху бывает поруха. Вот про меня говорят, что я простыня, а я, между прочим, умного-то человека в лучшем виде обвел. Так как же, Сашенька, – по рукам?
      – Мне что ж! только ежели условие будешь писать, так чтоб он как можно скорее лес срубил.
      – Это уж само собой.
      Супруги выходят из-за стола довольные друг другом. Александра Гавриловна мечтает, что, получивши деньги, она на пятьсот рублей закажет у Сихлерши два платья. В одном появится 31 декабря у себя на балу, когда соседи съедутся к ним Новый год встречать, в другом – в субботу на масленице, когда у них назначается folle journee . Первое будет светло-лиловое, атласное, второе – из синего гроденапля. Платья будут стоить не больше пятисот рублей, а на остальные пятьсот она брильянтиков купит. Надо же парюры освежить. Кстати: взглянуть, каковы-то у нее цветы? Она вынимает из шифоньерки несколько коробок с искусственными цветами и рассматривает, можно ли будет употребить их в дело. Оказывается, что цветы еще совсем свежи, точно сейчас из магазина вышли. Она считает себя экономною, и находка очень ее радует. Она подходит к зеркалу и заранее отыскивает место для цветов. Вот этот букет она приколет к корсажу; вот эту гирлянду – по юбке пустит. Хорошо, что она сохранила цветы, а то, пожалуй, на два платья пятисот рублей и не хватило бы. Решено. Осенью она едет в Москву и все устроит. А Федору Васильичу ни копейки не даст. Будет. Пускай, откуда хочет, оттуда и достает – ей что за дело!
      Струнников, с своей стороны, тоже доволен. Но он не мечтает, во-первых, потому, что отяжелел после обеда и едва может добрести до кабинета, и, во-вторых, потому, что мечтания вообще не входят в его жизненный обиход, и он предпочитает проживать деньги, как придется, без заранее обдуманного намерения. Придя в кабинет, он снимает платье, надевает халат и бросается на диван.
      Через минуту громкий храп возвещает, что излюбленный человек в полной мере воспользовался послеобеденным отдыхом.
      В шесть часов он проснулся, и из кабинета раздается протяжный свист. Вбегает буфетчик, неся на подносе графин с холодным квасом. Федор Васильич выпивает сряду три стакана, отфыркивается и отдувается. До чаю еще остается целый час.
      – Каково на дворе?
      – Солнышко. Тепло-с.
      – У вас всегда тепло. Шкура толста, не проймешь. Никто не приежал?
      – Никого не было-с.
      – Ах, пес их возьми! Именно, как псы, по конурам попрятались. Ступай. Сегодня я одеваться не стану; и так похожу. Хоть бы чай поскорее!
      Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, господи, люди твоя», потом «Слава отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
      – Ишь ведь, бредет не бредет! как стояла на четверть седьмом, так и теперь четверть седьмого показывает. А та бестия, часовая, и совсем не двигается.
      Но вот уже близко. Раздается свист.
      – Неужто никто не приезжал?
      – Никак нет-с.
      – Да вы, вороны, не просмотрели ли? Позвать Синегубова.
      – Они, Федор Васильич, лыка не вяжут-с.
      – Пьян? – ну, черт с ним!.. О-о-ох!
      Бьет семь. Приходится пить чай сам-друг.
      Самовар подан. На столе целая груда чищеной клубники, печенье, масло, сливки и окорок ветчины. Струнников съедает глубокую тарелку ягод со сливками и выпивает две больших чашки чая, заедая каждый глоток ветчиной с маслом.
      – А я уж распорядилась с деньгами, – сообщает Александра Гавриловна.
      – Ну, и слава богу.
      – Осенью в Москву поеду и закажу у мадам Сихлер два платья. Это будет рублей пятьсот стоить, а на остальные брильянтиков куплю.
      – Отлично.
      – Только если этих денег недостанет, так ты уж доплати.
      – Непременно… после дождичка в четверг. Вот коли родишь мне сына, тогда и еще тысячу рублей дам.
      – Опять ты за свои глупости принялся!
      – Ей-богу, дам. А дочь родишь – беленькую дам. Такой уж уговор. Так ты, говоришь, в Москву поедешь?
      – Разумеется. Не дома же платья шить.
      – Ладно; и я с тобой поеду… О-о-ох! чтой-то мне словно душно!
      – Еще бы! хоть бы ты на воздух вышел.
      – Это куда?
      – В сад что ли. Походил бы.
      – Что я там позабыл!
      Чай выпит; делать решительно нечего.
      – Эй, кто там? староста не приходил?
      – Никак нет-с.
      – Хороводится там… Саша! давай в дураки играть!
      – Давай.
      Начинается игра. Струнников играет равнодушно; Александра Гавриловна, напротив, кипятится и на каждом шагу уличает мужа в плутнях.
      – Это что за мода такая! начал уж разом с шести карт ходить!
      – Ну-ну, не важность. Вот ты мне тройку подвалила – разве такие тройки бывают! Десятка с девяткой – ах ты, сделай милость! Отставь назад.
      Но именно потому, что Александра Гавриловна горячится, она проигрывает чаще, нежели муж. Оставшись несколько раз сряду дурой, она с сердцем бросает карты и уходит из комнаты, говоря:
      – Вот уж правду пословица говорит: дурак спит, а счастье у него в головах стоит. Не хочу играть.
      – И не надо; для тебя же ведь я… О-о-ох, что-то мне нынче с утра душно!
      «Динь-динь-динь!» – раздается вдруг колокольчик. Струнников стремительно вскакивает и прислушивается.
      – Девятый час. Кого это нелегкая в такую пору принесла! – ворчит он.
      – Становой приехал, –докладывает лакей, – одеваться изволите?
      – И так хорош. Зови.
      Должность станового тогда была еще внове; но уж с самого начала никто на этот новый институт упований не возлагал. Такое уж было неуповательное время, что как, бывало, ни переименовывают – все проку нет. Были дворянские заседатели – их куроцапами звали; вместо них становых приставов завели – тоже куроцапами зовут. Ничего не поделаешь.
      Входит становой, пожилой человек, довольно жалкого вида. На нем вицмундир, который он, по-видимому, надел, въезжая в околицу села. Ведет он себя перед предводителем смиренно, даже робко.
      – А, господин становой! тебя только недоставало! Сейчас будем ужинать, – куда бог несет?
      – Господин исправник на завтра в город вызывают.
      – Зачем?
      – И сам, признаться, не знаю. Не объясняют.
      – А коли вызывает да не объясняет зачем – значит, пиши пропало. Это уж верно.
      – За что бы, кажется…
      – За пакостные дела – больше не за что. За хорошие дела не вызовут, потому незачем. Вот, например, я: сижу смирно, свое дело делаю – зачем меня вызывать! Курица мне в суп понадобилась, молока горшок, яйца – я за все деньги плачу. Об чем со мной разговаривать! чего на меня смотреть! Лицо у меня чистое, без отметин – ничего на «ем не прочтешь. А у тебя на лице узоры написаны.
      – Чтой-то уж, Федор Васильич!
      – Нечего «чтой-то»! Я, брат, насквозь вижу. У меня, что ли, ночевать будешь?
      – Никак невозможно-с. В Кувшинниково еще заехать нужно. Пал слух, будто мертвое тело там открылось. А завтра, чуть свет, в город поспевать.
      – Вот хоть бы мертвое тело. Кому горе, а тебе радость. Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь, в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!
      – Помилуйте, неужто же я злодей!
      – И не злодей, а привычка у тебя пакостная; не можешь видеть, где плохо лежит. Ну, да будет. Жаль, брат, мне тебя, а попадешь ты под суд – верное слово говорю. Эй, кто там! накрывайте живее на стол!
      Покуда накрывают ужинать, разговор продолжается в том же тоне и духе. Бессвязный, бестолковый, грубо-назойливый.
      Ужин представляет собой подобие обеда, начиная с супа и кончая пирожным. Федор Васильич беспрестанно потчует гостя, но так потчует, что у того колом в горле кусок становится.
      – Ешь, брат! – говорит он, – у меня свое, не краденое! Я не то, что другие-прочие: я за все чистыми денежками плачу. Коли своих кур не случится – покупаю; коли яиц нет – покупаю! Меня, брат, в город не вызовут.
      Или:
      – Пей водку. Сам я не пью, а для пьяниц – держу. И за водку деньги плачу. Ты от откупщика даром ее получаешь, а я покупаю. Дворянин я – оттого и веду себя благородно. А если бы я приказной строкой был, может быть, и я водку бы жрал да по кабакам бы христарадничал.
      Словом сказать, насилу несчастный земский чин конца дождался. Но и на прощанье Струнников не удержался и пустил ему вдогонку:
      – Провожать я тебя не выйду – это уж, брат, ау! А ежели со службы тебя выгонят – синенькую на бедность пожертвую. Прощай.
      Пора спать. Федор Васильич с трудом вылезает из кресла и, пошатываясь, направляется в общую спальню.
      – Староста дожидается, – напоминает лакей.
      – Некогда. Скажи, чтоб завтра пришел.
      Я мог бы привести еще несколько примерных дней – приезд гостей, званые обеды, балы и т. д., – но Полагаю, что изложенного выше вполне достаточно, чтобы обрисовать моего героя. Соседи езжали к Струиниковым часто и охотно, особенно по зимам, так как усадьба их, можно сказать, представляла собой въезжий дом, в котором всякий ел, пил и жил сколько угодно. Ездили и в одиночку, но больше сговаривались компанией, потому что хозяин на народе просить деньги взаймы совестился. Наезды эти производили в доме невообразимую суматоху; но последняя уже сделалась как бы потребностью праздной жизни, так что не она действовала угнетающим образом на нервы, а порядок и тишина.
      Сам Федор Васильич очень редко езжал к соседям, да, признаться сказать, никто особенно и не жаждал его посещений. Во-первых, прием такого избалованного идола требовал издержек, которые не всякому были по карману, а во-вторых, приедет он, да, пожалуй, еще нагрубит. А не нагрубит, так денег выпросит – а это уж упаси бог!
      –
      Шли годы, Струнников из трехлетия в трехлетие переходил в звании предводителя, словно оно приросло к нему. Явился было однажды конкурент, в лице обруселого француза Галопена, владельца – тоже по жене – довольно большого оброчного имения, который вознамерился «освежить» наш край, возложив на себя бремя его представительства. Но успеха «поджарый француз» не имел, а только денег понапрасну целую уйму извел. Приехал он в уездный город (устроенной усадьбы у него в имении не было) месяца за два до выборов, нанял просторный дом, убрал его коврами и объявил открытый стол для господ дворян. И съели и выпили у него за это время с три пропасти, но когда наступил срок выборов, то в губернский город отправились всё те же выборные элементы, как и всегда, и поднесли Федору Васильичу на блюде белые шары. Это до того умилило Струнникова, что он прослезился и всех заслюнявил, целуясь. А Галопен так с пустом и уехал восвояси.
      В 1848 году показалось, однако, чуть заметное движение, которое возвестило Струнникову, что и для излюбленных людей проходит пора беспечального жития. В губернию приехал новый губернатор и погрозил оттоле. Помещику Григорию Александровичу Перхунову, о котором дошло до сведения, что он «шумаркает», велено было внушить, чтобы сидел смирно. А в заключение предводитель получил бумагу с надписью: «весьма секретно», в которой уже настойчиво требовались сведения о духе, господствующем в уезде, и впервые упоминалась кличка «социалист».
      – Скажи ты мне, что за специялисты такие проявились? – тоскливо допытывался Федор Васильич у Синегубова.
      – Не знаю-с. Стало быть, «специями» занимаются, – ответил Иван Фомич.
      Однако, спустя короткое время, пронесся разъяснительный слух, что в Петербурге накрыли тайное общество злонамеренных молодых людей, которые в карты не играют, по трактирам не ходят, шпицбалов не посещают, а только книжки читают и промежду себя разговаривают. Струнников серьезно обеспокоился и самолично полетел к Перхунову, который, как об этом упомянуто выше, уже был однажды заподозрен в вольнодумстве.
      – Брось ты это, сделай милость! – приступил он к вольнодумцу.
      – Что такое «это»?
      – Книжки брось!
      – У меня и книжек в заводе нет. Купить – не на что; выпросить – не у кого.
      – Ну, разговаривать брось.
      – Неужто и разговаривать нельзя?
      – Стало быть, нельзя. Вот я тебя до сих пор умным человеком считал, а выходит, что ни капельки в тебе ума нет. Говорят, нельзя – ну, и нельзя.
      Однако кутерьма кой-как улеглась, когда сделалось известным, что хотя опасность грозила немалая, но начальственная бдительность задушила гидру в самом зародыше. Струнников уже снова впал было в забытье, как вдруг зашумел турка, а вслед за тем открылась англо-французская кампания. Прогремел Синоп; за ним Альма, Севастополь…
      Рекрутские наборы следовали один за другим; раздался призыв к ополчению; предводители получали бумаги о необходимости поднятия народного духа вообще и дворянского в особенности; помещики оживились, откупщики жертвовали винные порции…
      Каждому уезду предстояло выставить почти целую армию, одетую, обутую, снабженную продовольствием.
      Я не говорю, чтобы Струнников воспользовался чем-нибудь от всех этих снабжений, но на глазах у него происходило самое наглое воровство, в котором принимал деятельное участие и Синегубов, а он между тем считался главным распорядителем дела. Воры действовали так нагло, что чуть не в глаза называли его колпаком (в нынешнее время сказали бы, что он стоит не на высоте своего призвания). Ему, впрочем, и самому нередко казалось, что кругом происходит что-то неладное.
      – Неразбериха пошла! в отставку подавать пора! – твердил он, уныло поникая головой.
      Но, разумеется, в отставку не подал, да и помещики наши не допустили бы его до этого, хотя Галопен, по случаю ополчения, опять посетил наш край, предлагая свои услуги.
      Но всё на свете кончается; наступил конец и тревожному времени. В 1856 году Федор Васильич съездил в Москву. Там уже носились слухи о предстоящих реформах, но он, конечно, не поверил им. Целый год после этого просидел он спокойно в Словущенском, упитывая свое тело, прикармливая соседей и строго наблюдая, чтоб никто «об этом» даже заикнуться не смел. Как вдруг пришло достоверное известие, что «оно» уже решено и подписано.
      Первый сообщил ему эту весть вольнодумец Перхунов.
      – Слышали? – произнес он шепотом, чуть не на цыпочках входя в кабинет.
      – Чего слышать! всех глупостей не переслушаешь! – отрезал Струнников совершенно уверенно.
      – Волю дают!
      – А ты знаешь ли, что я тебя за эти слова к исправнику отправлю, да напишу, чтобы он хорошенько тебя поучил! – пригрозил Федор Васильич, не теряя самообладания.
      – Мне что ж… отправляй, пожалуй! Я собственными глазами, два часа тому назад, в «Ведомостях» читал.
      – И это соврал. Не мог ты читать, потому что этого нет. А чего нет, так и в «Ведомостях» того не может быть.
      – Да говорят же тебе…
      – Нет этого… и быть не может – вот тебе и сказ. Я тебя умным человеком считал, а теперь вижу, что ни капельки в тебе ума нет. Не может этого быть, потому ненатурально.
      – Напечатано, тебе говорят.
      – И напечатано, а я не верю. Коли напечатано, так всему и верить? Всегда были рабы и всегда будут. Это щелкоперы французы выдумали: перметтё-бонжур да коман ву порте ву – им это позволительно. Бегают, куцые, да лягушатину жрут. А у нас государство основательное, настоящее. У нас, брат, за такие слова и в кутузке посидеть недолго.
      Но не прошло и четверти часа, как прикатил Петр Васильич Кутяпин. И он вошел на цыпочках, словно остерегался, чтобы даже шаги его не были услышаны, кому ведать о сем не надлежит.
      – Волю… волю дали! – начал он, притаив дыхание.
      – Да что вы, взбеленились, что ли? – прикрикнул Струнников, наступая на Кутяпина, так, что тот попятился.
      – В газетах… помилуйте!
      За Кутяпиным с села прибежали: Корнеич, два брата Бескормицыны, Анна Ивановна Зацепова. Эти не читали в газетах, но тоже слышали.
      – Что ж это такое, Федор Васильевич, с нами будет? – приставала госпожа Зацепова.
      – Что будет, то и будет – только и всего! Отстаньте, без вас тошно.
      Струнников продолжал стоять на своем, но вестникам гибели все-таки удалось настолько его разбудить, что он взволновался.
      – Эй, кто там! водки и закусить. Гоните верхового к старику Бурмакину! Сказать, что Федор Васильич, мол, кланяется и просит газету почитать.
      Увы! «оно» было действительно напечатано. Хотя, по-видимому, дело касалось только западных губерний, а все-таки… Однако Струнников и тут не убедился.
 
      – Ну что ж, так и есть! на мое и вышло! – торжествовал он, – там поляки; они бунтовщики, им так и нужно. А мы сидим смирно, властям повинуемся – нас обижать не за что.
      – Ладно; надейся! – поддразнивал Перхунов, – ты же все твердил: молчи да не рассуждай! – вот и домолчались.
      – А по-моему, за то, что мы болтали да вкривь и вкось рассуждали, – за это нас бог и наказывает!
      – За то ли, за другое ли, а теперь дожидайся от губернатора бумаги. Уж не об том будут спрашивать, зачем ты вольный дух распускаешь, а об том, отчего у тебя в уезде его нет. Да из предводителей-то тебя за это – по шапке!
      И действительно, не прошло и недели, как Федор Васильич получил официальное приглашение пожаловать в губернию. Вспомнились ему в ту пору его же вещие слова, которыми он некогда напутствовал станового пристава: за хорошими делами вызывать не будут.
      Когда он приехал в губернский город, все предводители были уже налицо. Губернатор (из военных) принял их сдержанно, но учтиво; изложил непременные намерения правительства и изъявил надежду и даже уверенность, что господа предводители поспешат пойти навстречу этим намерениям. Случай для этого представлялся отличный: через месяц должно состояться губернское собрание, на котором и предоставлено будет господам дворянам высказать одушевляющие их чувства.
      – А теперь, господа, возвратитесь в свои уезды, – сказал губернатор в заключение, – и подготовьте ваших достойных собратий. Прощайте, господа! Бог да благословит ваши начинания!
      – Вы бы, вашество, заступились за нас! – молвил Струнников среди общего молчания.
      – Чего-с?
      – Попросили бы, вашество, за нас!
      – Ах, Федор Васильич, Федор Васильич! – сообразил наконец губернатор, – я сам дворянин, сам помещик – неужто же я не понимаю? Н-н-н-о!
      Он поднял указательный палец, развел руками и удалился. Совещание кончилось.
      В половине декабря состоялось губернское собрание, которое на этот раз было особенно людно. Даже наш уезд, на что был ленив, и тот почти поголовно поднялся, не исключая и матушки, которая, несмотря на слабеющие силы, отправилась в губернский город, чтобы хоть с хор послушать, как будут «судить» дворян. Она все еще надеялась, что господа дворяне очнутся, что начальство прозреет и что «злодейство» пройдет мимо.
      Последовал церемониал открытия собрания. Очередные дела, а в том числе и баллотировку, обработали живо. Через трое суток наступил судный день. Все съехавшиеся были к полудню налицо в зале собрания, так что яблоку было упасть негде. Гул от множества голосов волнами ходил по обширной зале, тот смутный гул, в котором ни одного членораздельного звука различить нельзя. Из буфета доносились соблазнительные звуки приготовляемой закуски. Наконец из общей толпы выделился почтенный старичок, губернский предводитель, и мерными шагами начал всходить на возвышение, к губернскому столу. В зале мгновенно воцарилась мертвая тишина.
      – Господа! я имею предложить на ваше обсуждение очень важное сообщение, – начал губернский предводитель взволнованным голосом, – прикажете прочитать?
      – Читайте! читайте!
      Предводитель медленно, с расстановкой, прочитал бумагу, в которой присутствующие приглашались к принесению очень важной жертвы и высказывалась надежда, что они и на этот раз, как всегда, явят похвальный пример единодушия и содействия.
      – Господа! без прений! – провозгласил председатель собрания, – пусть каждый поступит, как ему бог на сердце положит!
      И прослезился.
      – Без прений! без прений! – загудело собрание. Предводитель прочитал другую бумагу – то был проект адреса. В нем говорилось о прекрасной заре будущего и о могущественной длани, указывающей на эту зарю. Первую приветствовали с восторгом, перед второю – преклонялись и благоговели. И вдруг кто-то в дальнем углу зала пропел:
      Заря утрення взошла,
      Собой радость принесла…
      – Кто там поет! стыдно-с! – рассердился старичок предводитель и продолжал: – Господа! кому угодно? Милости просим к столу! подписывать!
      Все как один снялись с места и устремились вперед, перебегая друг у друга дорогу. Вокруг стола образовалась давка. В каких-нибудь полчаса вопрос был решен. На хорах не ждали такой быстрой развязки, и с некоторыми дамами сделалось дурно.
      – Ай да голубчики! в одночасье продали! – раздался с хор чей-то голос.
      Но излюбленные люди не обращали внимания ни на что. Они торопливо подписывались и скрывались в буфет, где через несколько минут уже гудела целая толпа и стоял дым коромыслом.
      – А какую мне икру зернистую сегодня из Москвы привезли! – хвастался содержатель буфета, – балык! сёмга! словом сказать, отдай все, да и мало!
      Действительно, икра оказалась такая, что хоть какое угодно горе за ней забыть было можно. Струнников один целый фунт съел.
      Зала опустела. Только немногие старички бродили по опустелому пространству и уныло между собой переговаривались.
      – Бежали? – укоризненно говорил один, указывая на буфет, – то-то вот и есть! Водка да закуска – только на это нас и хватает!
      – Похоже на то!
      – Позвольте! – убеждал другой, – если уж без того нельзя… ну, положим! Пристроили крестьян – надо же и господ пристроить! Неужто ж мы так останемся? Рабам – права, и нам – права!
      – Это уж опосля!
      – То-то вот «опосля»! Опосля да опосля – смотришь, и так измором изноет!
      – Нет, вы мне вот что скажите! – ораторствовал третий. – Слышал я, что вознаграждение дадут… положим! Дадут мне теперича целый ворох бумажек – недолго их напечатать! Что я с ними делать стану? Сесть на них да сидеть, что ли?
      – В ломбард положите…
      – А ломбард что с ними будет делать?
      – Ну, ломбард найдет место.
      – Ведь нам теперича в усадьбы свои носа показать нельзя, – беспокоился четвертый, – ну, как я туда явлюсь? ни пан, ни хлоп, ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Покуда вверху трут да мнут, а нас «вольные»-то люди в лоск положат! Еще когда-то дело сделается, а они сразу ведь ошалеют!
      – Ну, в случае чего и станового позвать можно!
      – Дожидайтесь! приедет он к вам! да он их же науськивать будет – вот увидите…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37