Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ширь и мах (Миллион)

ModernLib.Net / Салиас Евгений / Ширь и мах (Миллион) - Чтение (стр. 10)
Автор: Салиас Евгений
Жанр:

 

 


      – Послушайте. Что же это?! Калмык-то князев?!
      – Что ж! С жиру бесится!
      – Да ведь это невежество. И не дворянский совсем поступок, воля ваша! Что ж это за времяпрепровождение?!
      – Да и не смешно. Озорничество одно. А остроты никакой тут…
      – Ума нет простого, не токмо остроты. Благоприличия нет… Уважения к своему сословию…
      – Одно слово: развращенность и повреждение нравов.
      – А ведь князь Хованов попался. Руки целовал каждодневно.
      – Ну, ему, старому, поделом!
      – А Зубов-то? Зубов?
      Зубов был взбешен, конечно, более всех и поклялся отомстить. Но не по-российски – смехом и морокой, а, как говорил князь, – по-английски, т. е. злом, а не шуткой. Зубов готовил князю удар в самое сердце.
      В домовой церкви Таврического дворца на той же неделе были торжественные – свадьба и крестины.
      Венчался офицер Брусков с барышней Саблуковой, а князь был сватом и посаженым отцом у невесты. И все смеялся, поздравляя после венца молодых.
      – Смотри, Брусков… Не башкиренок ли?!
      Крестины были еще торжественнее. Все, что жило во дворце Таврическом, присутствовало. Крестился калмык Саркиз, и князь был восприемником от купели.
      И вышел из церкви уж не Саркиз, а Павел Григорьевич Саркизов, получив имя от благодетеля и бывшего своего барина, а отчество от крестного отца.
      Наутро Павел Григорьевич получил чин сенатского секретаря, пять тысяч рублей денег: но от невесты-приданницы, что прочил ему князь, отказался.
      – Что? Аль боишься? Подведу тоже и тебя! – шутил князь.
      Павел Григорьевич объявил, что просит одной милости – быть век при князе по гражданским поручениям…
      Через неделю управляющий канцелярией фельдмаршала Попов сделал Саркизова делопроизводителем и доложил князю:
      – Видал я на своем веку двух-трех, как их именуют, самородков, ну, а этакого не видывал. Чрез пять лет на моем месте будет, а то и выше…
      А сам Павел Григорьевич горячо теперь исповедовал и молился новому своему Богу – христианскому. Но часто думал:
      «Пока князь жив! А без него беги из Питера на край света. Да и там найдут для отплаты».

XVIII

      – Это неправда! Нет, это неправда! Могущественные и властные люди, «сильные мира сего», не все могут делать… Могут ли безнаказанно всякие злодеяния творить… Я любил ее… И она меня любила и любит. Это неправда. Сердце мне говорит это… И где княжна? В каземате? Погублена. Где ты, бедная Эмете, жертва самовластия? Я слезы лью от зари до зари. Томлюсь в тысяче терзаний, изболел душой по тебе… А ты этого и не знаешь… Где ты, бедная крошка?.. Неужели я никогда не увижу тебя, не обойму, не прильну губами к твоему милому личику… Твой взгляд изумрудный, глубокий, полный слез наслаждения, когда я играл тебе. О! я вижу его! Вижу, как если бы ты была предо мной… Эмете, где ты?.. Боже мой, за что судьба так безжалостно поступает с людьми? Чем я заслужил эту кару? Что я сделал? Я жил всю жизнь безвинно. На моей совести нет ничего… За что же это наказание? За что эта насмешка судьбы? После нищеты, голода, холода – дать мне много, обещать еще большее… Дать мне любовь чистого и невинного создания, чудно красивого, доброго… С душой, способной на восторженный отклик тому, что составляет и наполняет мою жизнь, – способной рыдать от музыки… Дать мне все это… И отнять… Эмете, где ты? Неужели она уже мертвая. В гробу! Под землей… Или убитая зарыта тайком в Таврическом саду по приказанию сатрапа, пресыщенного всем, что свет может дать за его миллионы и его власть… Нет!! Нет, она жива! Я верю. Я чувствую… Она жива… А если жива, то любит меня. Эмете! Отдайте мне ее. Я люблю ее. Отдайте мне… Отдайте…
      Так мучился артист-музыкант, приютившийся в квартире старика пастора.
      Он томился, то плакал тихо, то рыдал судорожно и отчаянно, говорил сам с собой и стонал и ни разу не взял в руки свою скрипку.
      Зубов в тот же день сказал ему правду. Он поверил… но, пролежав часа два в обмороке, так что его приняли уже за мертвого, он пришел в себя…
      Пришел в себя и понял, что над ним зло посмеялись. Они погубили его возлюбленную и с наглостью уверяют его и убеждают… В чем же? Что ее никогда не было на свете!
      Наконец однажды пастор понял, что бедный артист близок к помешательству.
      «Лучше сердечная боль от оскорбления, лучше пусть пострадает его самолюбие, нежели эти муки сердца влюбленного в несуществующее».
      Так рассудил старик и отправился к Зубову объяснить все и просить устроить артисту свидание с той личностью, которая так зло насмеялась над ним.
      Зубов наотрез отказался. Одно воспоминание обо всей истории его вывело из себя.
      Пастор решился и отправился прямо к князю в приемный день, был принят и объяснился.
      Князь подумал и головой покачал.
      – Жаль молодца. Но ведь горю не пособишь. Я полагаю, что он и самой княжне в вицмундире не поверит…
      Князь велел позвать делопроизводителя Саркизова и пояснил казус с музыкантом.
      Павел Григорьевич выслушал и грустно потупился.
      – Что же? – спросил князь.
      – Увольте, ваша светлость, – глухо и тихо проговорил он – Вы сами изволите сказывать… Кончен машкерад, и кончена эта канитель. Я свое слово сдержал, хоть и трудно было. Душа не лежала к этому. Я знал, что злодеяние совершаю. Кому смех, а кому и горе, отчаяние. Я слово дал и сдержал. Сдержите и вы свое… Мне видеть музыканта будет тяжко, так тяжко, что я и сказать не могу. Ведь я ему сердце растерзал… Мне его жаль… А видеть просто не в силу. Увольте хоть пока. А чрез месяц – обойдется, может. Тогда мы повидаемся… А затем ваша воля – как прикажете…
      Наступило молчание.
      Пастор, пораженный голосом Павла Григорьевича, ничего не сказал.
      «Этот тоже страдает из-за причиненного им ближнему зла», – подумал старик.
      – Ну, вот ответ! – сказал князь пастору. – Я приказывать не стану. Чрез месяц, коли мы будем еще здесь, пускай свидятся.
      Пастор вернулся домой… Объяснил несчастному все, что видел и слышал сам, своими глазами и ушами.
      Но артист засмеялся, а потом горько заплакал как ребенок.
      – И вы тоже! Священник! Тоже ложь, даже в устах служителя алтаря…

ЭПИЛОГ

 
Чей одр – земля, кров – воздух синь,
Чертоги – вкруг пустынны виды…
То он – любимый славы сын,
Великолепный князь Тавриды!
 
Державин

      Голая равнина на громадном протяжении вся изрезана водными потоками, из которых каждый – широкая быстрая река и бурно катит свои волны в недалекое море. Это – рукава и гирлы Дуная.
      На одном из рукавов, вдоль пологого берега, раскинулись кое-где постройки… Это маленький городок Галац.
      Здесь, среди домов и домишек, кое-где виднеются христианские храмы, а за рекой, на том берегу, уже высятся тонкие и легкие остроконечные минареты. Там начало мусульманского мира.
      В маленьком городке заметно особенное оживление, но весь город кажет лагерем. На улицах и в домах только и видны, что мундиры, на площадях – кони и орудия.
      Несмотря на августовские жары, горячий воздух и раскаленную землю, на улицах сильное движение.
      Три дома в городе разделили между собой толпы военных и служат как бы центрами сборищ.
      В одном из них, поменьше других, квартира военачальника князя Репнина.
      Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
      Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, «великолепный князь Тавриды», и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
      И теперь он первое лицо здесь – и для своих, и для неприятеля.
      В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
      В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
      На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
      В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
      Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, «оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…». Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
      Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
      Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, – медлил и не являлся…
      Прошел час.
      Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
      За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
      – Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
      Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
      – Сразит меня. Если это так!
      – Что?
      – Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве – мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, – то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
      Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
      А одно событие мирового значения совершилось вчера…
      Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения – он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
      – Как вы смели? – вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
      – Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, – сказал Репнин.
      «Перед ней, монархиней, а не пред тобой. Тебя прежнего уже нет. Ты был! Теперь ты нечто иное… Могущественный Потемкин заживо умер, осталась внешняя твоя оболочка в мундире и орденах, а пустяки, мелочная подробность, т. е. власть и могущество, от тебя отошли».
      «Отчего и когда!.. От одного слова, одной бумаги, которую привез сюда курьер из Петербурга, когда ты там чудодействовал… Теперь ты, как кукла, имеешь все права и полномочия действовать так, как тебе прикажет оттуда тот, кто власть имеет…»
      Платон Александрович Зубов! Мальчишка!
      Он вел все лето тайные переговоры с Диваном, и он привел их к указу царицы о подписании первых основных условий мирного трактата между двумя империями.
      Вот с этого дня и лежит на диване, полураздетый, будто обезумевший, человек, будто заживо погребенный… Да и впрямь, жизнь его держится только в теле, ухватившись за соломинку… Он писал и пишет в Петербург, умоляя в тысячный раз – продолжать войну, но и сам не верит в успех своих молений. Он верит только в русский авось!
      «Авось что-нибудь случится, и он снова расстроит мир и снова ударит на врага». Если же этого ничего не случится – то… Что же? Надо умирать!.. Песенка его спета и кончилась, оборвалася тогда, когда он думал, что еще только на половине ее.
      И она обманула его, как прежде, по его же совету, обманывала других… Григорий Орлов также был поражен здесь же одним нежданным известием. Он поскакал в Петербург, но не был допущен в город… Очутился узником в Гатчине. А когда был допущен, то встретил в ней уже только монархиню, милостивую и благодарную, но свергнувшую с себя всякое иное иго.
      Что ж? И ему скакать теперь туда, чтобы очутиться узником в Москве или даже в Таврическом дворце, без права явиться в Зимний впредь до особого разрешения гофмаршала.
      «Нет, уж лучше умирать!»
      Мирный трактат будет праздноваться на его свежей могиле.
      Борьба Креста с Луной была его душой. Нет борьбы – нет души. Она отлетела. А эта скорлупа, это бренное тело – ни на что никому не нужно. И ему не нужно. Он видел на своем небе Крест, а на нем надпись: «Сим победиши». Упал этот крест с русских небес и утонул в волнах Дуная…
      И все кончено!..

* * *

      День за днем проводил так, в каком-то полузабытии, томительном и болезненном, князь Таврический, еще недавно деятельный, самоуверенный, счастливый…
      Давно ли он был способен с маху и на отважный политический шаг, весь успех которого именно в дерзости, в махе. И на ребяческую проказу, вся прелесть которой – в ее добродушии… Теперь и то, и другое было немыслимо. Полный упадок духа и надломленность тела сказывались во всем. Он никого не принимал, изредка справляясь о курьере, которого ждал из Петербурга, и об здоровье принца Карла.
      Однажды графиня Браницкая вошла к дяде и объявила ему печальную весть.
      – Дядюшка, принц Вюртембергский скончался.
      Князь онемел… Потом он сразу поднялся с дивана и вытянулся во весь рост. Лицо его побледнело.
      – Что? – прошептал он и через мгновение робко прибавил: – Как же это?
      И, постояв, князь сгорбился понемногу, осунулся весь и опустился бессильно на диван, почти упал.
      – Ох, страшно… – простонал он. – Да и рано… Рано же!!
      – Что вы, дядюшка? – изумилась графиня, знавшая, что между покойным принцем и дядей не существовало крепкой связи, а была лишь одна простая приязнь.
      Князь молчал и тяжело дышал.
      – Что вы, дядюшка? – повторила графиня.
      – Сашенька! Цыганка в Яссах о прошлую осень предсказала по руке принцу, что ему году не прожить.
      – Странно… Ну что ж… Бывают такие странные совпадения… Чего же вы смущаетесь?
      – А мне – год…
      – Что-о?
      – А мне – год дала… Ровно год… Мы тогда смеялись… Вот…
      Князь закрыл лицо руками.
      – Полноте, дядюшка… Как не стыдно? Бог с вами. Это ребячество. Ну, тут потрафилось так. Но ведь это простая случайность.
      Браницкая села около князя и долго говорила, успокоивая его…
      – Это простая случайность! – повторяла она.
      Наконец князь отнял руки от бледного лица в слезах и выговорил глухо:
      – Не лги, Саша… Сама испугалась и веришь…
      – С чего вы это взяли!
      – По твоему лицу и голосу… Сама веришь, испугалась и лжешь…
      И князь замолчал и просидел несколько часов, не двигаясь, в той же позе, понурившись и положив голову на руки.
      На третий день после этого князь, слабый, унылый, задумчивый и рассеянный, будто совсем ушедший в самого себя, оделся в свою полную парадную форму главнокомандующего и генерал-фельдмаршала и, сияя, весь горя, как алмаз, в лучах южного палящего солнца, отправился на похороны умершего принца…
      Все, что было воинства от офицеров до генералов в Галаце и окрестностях, явилось присутствовать на погребении и отдать последний долг хотя чужестранному принцу в русской службе, но родному брату будущей царицы.
      Всех поразила фигура генерал-фельдмаршала.
      Он тихо двигался, странно глядел на всех, озирался часто по сторонам, будто усиленно искал что-то или кого-то, но на вопросы и предложения услуг ближайших бессознательно взглядывал и не отвечал.
      И за все время отпевания он не произнес ни слова.
      Наконец, оглянувшись вновь кругом и завидя движение около гроба, всеобщее молчание, отсутствие пастора, он услыхал смутно слова: «Вас ждут, князь». Он отозвался как в дремоте:
      – А? Что?
      – Вас ждут, князь, – говорил тихо Репнин. – Соизвольте… Или прикажете всем прежде вас подходить?
      – Что?
      – Прощаться с покойником!
      – Да… Да… Я первый. Первый… – прошептал князь глухо. – Да, первый после него, из всех вас… Моя очередь. За ним – первый…
      Репнин ничего не понял и, приняв слова за бред наяву, изумленно глянул в желтое и исхудалое лицо светлейшего.
      Князь полусознательно приложился к руке покойника и, отойдя от гроба, двинулся к дверям между двух рядов военных.
      Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
      Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
      Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
      Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
      – Ваша светлость! ваша светлость! – уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
      – Ваша светлость!
      – А-а?.. – вскрикивает он, как бы проснувшись.
      Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
      – Извольте слезть! – говорит Саркизов тревожно.
      – Чего?
      – Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
      И Саркизов смело потянул его за рукав…
      Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
      Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
      Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
      Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
      Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
      – Видели? – говорила эта толпа шепотом.
      – Да… По рассеянности!
      – Ох, плохая примета…
      – Совсем негодная примета. И верная.
      – И без приметы вашей – приметно! По лицу его… Недолог!..
      Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
      «Ох, типун вам на язык! – грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. – Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть – моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне – мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
      Был он Саркизка – и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
      «Я отшутила… Буде!..»
      Это Фортуна кричит ему из мглы…

* * *

      Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
      Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
      Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы – нет жизни.
      В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
      В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
      Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
      Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах. И все время был в том же состоянии апатии… Изредка он сбрасывал с себя невидимое тяжелое иго безотрадных помыслов, боязни телесной слабости… Он принимался за работу, переписывался с царицей и со всей Европой, надеялся вновь на все… Надеялся разрушить козни Зубова, прелиминарии мира с Портой, интриги Австрии и Англии… Все с маху вырвать с корнем и отбросить прочь!.. Все!! От Зубова и трактата – до боли в груди и пояснице…
      Но этот подъем духа и тела – был обман… Так бывает подчас, вспыхивает ярко, порывом угасающее пламя и, блеснув могуче, сверкнув далеко кругом, упадет вновь и бессильно, будто мучительно ложится и стелется по земле…
      После порывов работать и надеяться, после попыток схватиться с невидимым подступающим врагом и побороть его князь детски, бессильно уступал, сраженный и умственно, и телесно.
      – Нет… Рано еще мне… Я не все свершил! – восклицал в нем голос. – Подымись, богатырь!.. Схватись! Потягайся! Еще чья возьмет!..
      Но скоро страдным тоном отзывалась в нем эта борьба.
      – Нет, не совладаешь… Конец!
      С первого же дня октября месяца князь почувствовал себя совсем плохо… и в первый раз сказал вслух:
      – Я умираю… Да! Я чую ее… Смерть…
      И 5 октября князь вдруг решил, как прихотливый ребенок, покинуть Яссы и ехать в отечество.
      Напрасно уговаривала его Браницкая и все близкие остаться спокойно в постели и лечиться.
      – Нет. Я умираю. Хочу умереть в моем Николаеве, а не здесь, в чужой земле.
      И слабый, едва двигающий членами, едва держащий голову на плечах, сел в коляску…
      И три экипажа понеслись в карьер по степи молдавской…
      Прошло часа два… Князь изредка заговаривал, обращаясь к племяннице, и произносил отрывисто, но отчетливо и сильным голосом, то, что скользило будто чрез его темнеющий и воспаленный мозг. Это были отрывки воспоминаний и намерений, или порыв веры, или приступ боязни, или простые, но сердечные и последние заботы об остающихся на земле.
      Вместе с тем князь вслух считал верстовые столбы… И вдруг однажды произнес резко:
      – Тридцать восьмой…
      – Нет, дядюшка, еще только тридцать верст отъехали…
      – Далеко… Далеко до родной земли… А вот гляди – моя Таврида… Я вижу. Я лучше теперь вижу…
      Графиня Браницкая тревожно поглядела на дядю… Если это бред, то как же скакать несколько верст до Николаева! Не лучше ли вернуться скорее назад в Яссы?
      Через полчаса князь начал видимо волноваться, тосковать, шевелиться и встряхиваться своим грузным телом.
      – Ну, вот… Вот…
      Наконец он вдруг вскрикнул:
      – Стой…
      Все три экипажа остановились… Люди обступили коляску.
      – Пустите… Здесь отдохну…
      Он вышел, с трудом поддерживаемый рослым гусаром и своим лакеем Дмитрием. Маленький чиновник Павел Саркизов взял плащ из коляски.
      Князь отошел немного в сторону от дороги, к верстовому столбу с цифрой 38. Плащ разостлали на земле, и он, с помощью людей, опустился и лег на спину.
      Браницкая села около него.
      – Вам хуже… Надо ехать назад… Отдохните, и вернемтесь…
      Князь не отвечал… Глаза его упорно и пристально смотрели вперед, будто силились разглядеть что-то…
      Люди столпились невдалеке, между князем и экипажами… Только молодой чиновник стоял близ лежащего.
      Прошло с полчаса среди полной тишины.
      – Скажи царице, – заговорил князь тихо. – Благодарю… за все… Любил… одну… Никого не любил… Все все равно… Тебя… Да…
      «Убирается!» – грустно, со слезами на глазах подумал Саркизов.
      – Скажи ей… Надо… Чрез сто лет – все равно… Лучше она – Великая. Босфор будет… Я хотел… Все можно… Все! Захоти и все… захоти и все…
      Он двинулся резко, почти дернулся, и взор его еще пытливее стал будто приглядываться к подходящему… И он вдруг выговорил сильно:
      – Да… Да… Иду…
      Прошло полчаса… Все стояли недвижно. Никто не шевельнулся. Никто не хотел поверить.
      Браницкая присмотрелась к лежащему, тронула его рукой и зарыдала…
      Чрез час один из экипажей поскакал в Яссы…
      Браницкая уже сидела в отпряженной среди дороги карете…
      Люди, офицеры и солдаты стояли кучкой у пустой коляски и уныло, односложно, даже боязливо перешептывались.
      Скоро опустилась на все темная и тихая мгла.
      А на краю дороги, близ одинокого верстового столба, на земле, среди разостланного плаща лежало тело «великолепного князя Тавриды».
      Около него стоял недвижно солдат-запорожец, поставленный на часах… А у края плаща сидело в траве маленькое существо… понурившись, съежившись, и думало…
      «Да… Вот… Велик был… А что осталось… Меньше меня…»
      Среди ночи запорожца сменил высокий гусар… Он пригляделся к покойнику и вымолвил:
      – Павел Григорьевич!
      – Ну… – отозвался юноша-чиновник.
      – Нехорошо… Глаза не закрыли… Что ж это они – никто… Надо закрыть…
      – Да…
      – Я закрою…
      Гусар присел на корточки около тела и толстыми, неуклюжими пальцами старался опустить веки на глаза… Но застывшие веки вновь подымались.
      – Пусти! – выговорила уныло маленькая фигурка. – Я закрою…
      – Ничего не поделаете… Надо вот…
      Он полез в карман и, достав два больших медяка, закрыл по очереди каждое веко – и накрыл монетами…
      – Это завсегда надо кому… вовремя взяться… – сказал гусар. – Покуда теплый…
      – А кому надо-то? Чья забота? – грустно отозвался маленький человечек.
      – Кому? Вестимо… Ближним…
      – Он на свете-то был… вот что я теперь… Выше всех, но один! А я-то вот… И ниже всех – и один…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10