Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек, который принял свою жену за шляпу

ModernLib.Net / Психология / Сакс Оливер / Человек, который принял свою жену за шляпу - Чтение (стр. 12)
Автор: Сакс Оливер
Жанр: Психология

 

 


      20. Видения Хильдегарды
      Религиозная литература всех времен полна рассказов о "видениях", в которых возвышенные, невыразимые словами переживания сопровождаются сияющимися зрительными образами. В подавляющем большинстве случаев нельзя точно сказать, чем вызвано видение -- истерическим или психотическим экстазом, действием наркотика или алкоголя, последствиями эпилепсии или мигрени. Уникальное исключение представляет случай Хильдегарды Бингенской (1098--1180), мистического склада монахини, необычайно одаренной литературно и интеллектуально. С раннего детства и вплоть до самой смерти ей непрерывно являлись видения; она оставила изысканные описания своего мистического опыта, а также многочисленные рисунки. До нас дошли два ее рукописных сборника -- "Scivias" ("Познай пути Господни") и "Liber divinorum operum" ("Книга Господних трудов").
      %%%%% Рисунок Hildegard (166 - Angel).tif %%%%%
      %%%%% Подпись: "Видение Града Господня". Из рукописи, озаглавленной "Scivia", написанной в Бингене около 1180 года. Изображение представляет собой составную реконструкцию, сделанную на основе нескольких вызванных мигренью видений. %%%%%
      Детальный анализ описаний и рисунков Хильдегарды не оставляет сомнений относительно природы ее видений: они связаны с мигренью и иллюстрируют многие типы зрительной ауры, о которых я упоминал в начале. В вышедшем в 1958 году подробном исследовании о Хильдегарде Сингер перечисляет их наиболее характерные черты:
      Во всех видениях выделяется светящаяся точка или группа точек. Точки мерцают и движутся, обычно волнообразно, и чаще всего воспринимаются как звезды или горящие глаза (рис. Б). В достаточно большом числе случаев центральный источник света, более яркий, нежели все остальные, окружен колеблющимися концентрическими кругами (рис. А); часто появляются отчетливые образы крепостных стен -- иногда они как бы высвечиваются на фоне окрашенных участков зрительного поля, исходя из центральной области (рис. В и Г). Зачастую свет создает ощущение работы, кипения, брожения -- это описывают и многие другие мистики...
      %%%%% Рисунок Hildegard (167 - Figures A, B, C, and D) Russian Text.tif %%%%%
      %%%%% Проверить, что названия рисунков в файле по-русски %%%%%
      %%%%% Подпись: Разновидности вызываемых мигренью галлюцинаций, возникавших в видениях Хильдегарды. На рис. А фон составляют мерцающие звезды среди волнообразных концентрических кругов. На рис. Б дождь из сверкающих звезд (фосфены) гаснет, пройдя через все поле зрения, --положительная и отрицательная скотомы следуют одна за другой. На рис. В и Г Хильдегарда изображает типичные для мигреней линии крепостных стен, исходящие из центральной точки; в оригинале рукописи точка эта цветная и ярко блестит. %%%%%
      Сама Хильдегарда пишет:
      Видения являлись мне не во сне, не в мечтах, не в безумии, не скрытно и тайно; они представлялись не глазам тела, не ушам плоти. Будучи в здравом уме и твердой памяти, я созерцала их духовным взором, слышала внутренним слухом; они сотворялись открыто и явно, по воле Божией.
      Одно из таких видений -- падающие в океан и гаснущие там звезды (рис. Б) -- означает для Хильдегарды "падение Ангелов":
      Я узрела огромную звезду, сияющую и бесконечно прекрасную, и вокруг нее множество падающих звезд; все вместе они двигались на юг... И вдруг все звезды исчезли, сгорели дотла, обратились в черные угли... растворились в бездне и стали невидимы.
      Такова аллегорическая интерпретация Хильдегарды. Наша буквальная интерпретация заключается в том, что через все ее зрительное поле прошел дождь фосфенов (световых пятен), закончившийся отрицательной скотомой (слепой зоной).
      Видения крепостных стен -- "Zelus Dei" (рис. В) и "Sedens Lucidus" (рис. Г) -- несколько иного рода. Фигуры образованы линиями, исходящими из сияющей точки, в оригинале цветной и ярко блестящей. Эти два фрагмента объединяются в составную картину (первый рисунок), которую Хильдегарда толкует как одно из строений Града Господня.
      Все ауры Хильдегарды сопровождаются душевным восторгом, причем эмоциональный подъем максимален в тех редких случаях, когда на фоне свечения возникает вторая область света:
      Зримый мною свет не протяжен в пространстве. Нельзя установить ни его длины, ни ширины, ни вышины, и все же он сияет ярче солнца. Я называю его "облаком живого света". И как солнце, луна и звезды отражаются в воде, так все писания, слова, добродетели и труды человеческие светятся в нем предо мной...
      Иногда внутри этого света я узреваю еще один и именую его Живым Светом... И когда я смотрю на него, все скорби и страдания уходят из памяти, и я уже не старая женщина, а вновь простая девица.
      Восторг и сияние, наделенные глубоким теологическим и философским смыслом, сыграли в жизни Хильдегарды решающую роль, направив ее по пути святости и мистицизма. Здесь мы встречаемся с ярким примером того, как физиологический процесс, столь заурядный, бессмысленный или страшный для подавляющего большинства, в особенном, избранном сознании может стать основой откровения. Хильдегарду можно сравнить разве что с Достоевским, который также приписывал глубочайшее значение своим эпилептическим аурам:
      Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. <...> Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд -- то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит.
      Часть 4
      МИР НАИВНОГО СОЗНАНИЯ
      Введение
      Когда несколько лет назад я начинал работать с умственно отсталыми, дело это представлялось мне крайне тягостным, и я написал Лурии, спрашивая совета. К моему удивлению, он ответил ободряющим письмом, в котором говорил, что у него никогда не было пациентов дороже этих и что часы и годы работы в дефектологическом институте остаются самыми волнующими и плодотворными в его профессиональной жизни. Подобное отношение выражено в предисловии к первой из написанных им клинических биографий ("Речь и развитие психических процессов у ребенка", 1956): "Пользуясь правом автора выражать отношение к своей работе, я хотел бы отметить, что всегда с теплым чувством возвращался к материалам, опубликованным в этой небольшой книге".
      Что же это за "теплое чувство", о котором говорит Лурия? В его словах отчетливо ощущается нечто эмоциональное и личное, что было бы невозможно, не отзывайся умственно отсталые пациенты на человеческий контакт, не обладай они, несмотря на физические и психические расстройства, подлинной восприимчивостью, эмоциональным и душевным потенциалом. Но Лурия говорит и о другом. Он утверждает, что эти пациенты представляют особый научный интерес. Думаю, что Лурию-ученого привлекало в них нечто большее, чем дефекты и нарушения функций, ибо дефектология сама по себе не так уж занимательна. Итак, что же именно может интересовать нас в мире "наивного" сознания?
      Ответ на этот вопрос связан с тем, что у пациентов с отклонениями в развитии сохраняются определенные умственные способности -- незатронутые болезнью и часто даже превосходящие средний уровень, и эти способности делают неполноценных в одних отношениях людей абсолютно состоятельными и глубокими в других. Неконцептуальные свойства мышления -- вот что можем мы наблюдать с особой ясностью в жизни "наивного" сознания. То же самое справедливо и в отношении детей и дикарей, хотя, как неоднократно подчеркивал Клиффорд Гирц, эти три группы нельзя уравнивать: дикари не являются ни умственно отсталыми, ни детьми; у детей отсутствует племенная культура дикарей; умственно отсталые отличаются и от детей, и от дикарей. Но даже с учетом подобных оговорок сравнительный анализ вскрывает важные параллели, и все обнаруженное Пиаже у детей, а Леви-Строссом у дикарей в особой форме заключено в "наивном" сознании и ожидает своих первооткрывателей. Особенно уместен здесь подход луриевской "романтической науки", поскольку работа с такими пациентами затрагивает одновременно и рассудок, и сердце ученого.
      Итак, что же это за специальные способности? Какие свойства "наивного" сознания сообщают человеку такую трогательную невинность, такую открытость, цельность и достоинство? Что это за новое качество, столь яркое, что можно говорить о мире умственно отсталого, как говорим мы о мире ребенка или дикаря?
      Если бы нужно было ответить одним словом, я назвал бы это качество конкретностью. Мир "наивного" сознания столь ярок, насыщен и подробен и в то же время столь непосредствен и прост потому, что он конкретен: его не осложняет, не разбавляет и не унифицирует абстракция.
      В результате странного обращения естественного порядка вещей неврология часто рассматривает конкретность как нечто убогое и презренное, как не заслуживающую внимания область хаоса и регресса. Курт Голдштейн, величайший систематизатор своего поколения, связывает мышление -- гордость человека --исключительно с абстракцией и категоризацией. Любое нарушение функций мозга, считает он, выбрасывает человека из этой высшей сферы в недостойное звания homo sapiens болото конкретности. Лишаясь "абстрактно-категориальной установки" (Голдштейн) или "пропозиционального мышления" (Хьюлингс Джексон), индивидуум опускается на дочеловеческий уровень и исчезает как объект исследования.
      Я называю это обращением естественного порядка вещей, поскольку в мышлении и восприятии более фундаментальным считаю не абстрактное, а конкретное. Именно оно делает реальность человека реальной -- живой, личностной и осмысленной. На примере профессора П., принимавшего жену за шляпу, мы уже видели, к чему может привести потеря конкретного: человек регрессирует от частного к общему (в анти-голдштейновском направлении) и в результате оказывается практически в другом мире, на другой планете.
      При повреждениях мозга, не затрагивающих "наивные" способности, гораздо естественнее говорить не о регрессе, а о сохранении конкретного, так как в этом случае пострадавший индивидуум не теряет личность, свое индивидуальное бытие.
      Именно это видим мы в Засецком из "Потерянного и возвращенного мира". Пациент Лурии в чем-то главном остается человеком и, несмотря на крах абстрактно-категориального мышления, не утрачивает ни нравственного достоинства, ни воображения. Здесь Лурия, в принципе поддерживая идеи Хьюлингса Джексона и Голдштейна, наполняет их прямо противоположным содержанием. Засецкий -- не раздавленный болезнью калека, а полноправный человек, боец, с сохранившимися и, возможно, усилившимися духовными способностями и воображением. Он не потерял, а отстоял свой мир, и даже в отсутствие объединяющих абстракций переживает его как насыщенную и глубокую реальность.
      Я полагаю, что все это -- и даже в большей степени -- верно для больных с задержками в развитии, поскольку им вообще незнакомы соблазны абстрактного. Они переживают реальность вне схем и категорий, целиком погружаясь в ее первозданную, порой сокрушительную стихию.
      Мы вступаем здесь в область чудес и парадоксов, связанных с загадкой конкретного. Как врачи и терапевты, как учителя и ученые, мы неизбежно приходим к этой загадке. В ней -- суть "романтической" науки Лурии. Обе написанные им литературно-клинические биографии можно рассматривать как исследования конкретного: в одной описано, как в поврежденном сознании Засецкого оно сохраняется на службе реальности; в другой -- как, пожирая реальность, гипертрофирует его "сверхразум" мнемониста.
      В классической науке нет места конкретному -- неврология и психиатрия считают этот уровень тривиальным. Только "романтическая" наука может по достоинству оценить его поразительные возможности и опасности. Потенциальное действие конкретного двояко. Развивая восприимчивость и воображение, оно может углубить внутреннюю жизнь человека, но иногда действует и в противоположном направлении, подавляя личность и сводя мир к набору бессмысленных частностей.
      Обе эти возможности ярко, словно под увеличительным стеклом, проявляются у умственно отсталых. Развивая в них образное мышление и память, природа как бы возмещает им утрату аналитических способностей. Этот процесс может пойти двумя путями. Один из них ведет к одержимости деталями, к гипертрофии образа и запоминания и в конце концов порождает ментальность трюкача и вундеркинда. Такова судьба луриевского мнемониста. Эта крайность известна с древних времен в виде культа "искусства памяти". Подобные тенденции, подстегиваемые как спросом на публичные представления, так и склонностью самих пациентов к навязчивым состояниям и эксгибиционизму, мы видим в Мартине А. (глава 22), в Хосе (глава 24) и особенно в близнецах (глава 23).
      Гораздо более интересным, более человечным и реальным является другой путь. Он систематически замалчивается наукой, но хорошо известен внимательным родителям и учителям. Речь идет о правильном, естественном развитии области конкретного. В той же мере, что и любые абстракции, область эта может стать подлинным средоточием красоты и тайны, основой эмоциональной, творческой и духовной жизни. Возможно, она даже ближе к жизни духа, чем абстракции, -- именно это утверждал Гершом Шолем (1965), противопоставляя концепт и символ, а также Джером Брунер (1984), сравнивая схематические и сказовые формы. Конкретное насыщено чувством и смыслом, возможно, даже в большей степени, чем любая абстрактная концепция, и именно отсюда проистекает его глубинная связь с красотой и смехом, с драмой и символом -- с огромным миром искусства и духовности. На формальном уровне больные с задержками развития могут быть калеками, но если перенести внимание на их способности к восприятию индивидуального и символического, впечатление ущербности исчезает. Никто не выразил это лучше Кьеркегора: "Приглядимся к простецу! -- гласят его предсмертные слова (я слегка перефразирую). -- Символизм Священного Писания бесконечно высок... но эта "высота" не имеет ничего общего ни с величием разума, ни с разницей в умственных способностях... Нет, она -- для всех... Каждому доступна эта бесконечная высота".
      Один человек в умственном отношении может быть гораздо "ниже" другого. Есть люди, которые не могут даже отпереть дверь ключом, не говоря уже о понимании законов Ньютона; есть и такие, кто вообще не в состоянии воспринимать мир концептуально. Но интеллектуальная неполноценность отнюдь не исключает наличия в человеке ярких способностей и даже талантов в отношении конкретного и символического. Именно в таких талантах -- иная, высокая природа этих особых существ, блестяще одаренных простаков, к которым принадлежат Мартин, Хосе и близнецы.
      Мне могут возразить, что подобные вундеркинды -- редкие и выдающиеся исключения, и в ответ на это я открываю последнюю часть своей книги историей Ребекки -- ничем не примечательной, "простой" девушки, которую я наблюдал двенадцать лет назад. Я вспоминаю о ней с теплым чувством.
      21. Ребекка
      Когда Ребекку направили в нашу клинику, ей уже исполнилось девятнадцать, но в некоторых отношениях она, по словам ее бабушки, была совсем ребенком. Она не могла отпереть ключом дверь, путала направления и терялась в двух шагах от дома. То и дело она надевала что-нибудь шиворот-навыворот или задом наперед, но, даже заметив ошибку, не могла переодеться. Неудачные попытки натянуть левую перчатку на правую руку или втиснуть левую ногу в правую туфлю иногда отнимали у нее несколько часов. Бабушка считала, что Ребекка начисто лишена ощущения пространства. Она выглядела неуклюжей, некоординированной: в истории болезни один из врачей окрестил ее "косолапицей", другой сделал запись о "двигательной дебильности" (интересно, что, когда она танцевала, вся ее неуклюжесть пропадала без следа).
      Внешность Ребекки носила характерные отпечатки того же врожденного расстройства, которое было причиной дефектов ее умственного развития: "волчья пасть" добавляла к ее речи уродливый присвист; короткие толстые пальцы оканчивались плоскими, деформированными ногтями; прогрессирующая близорукость с дегенеративными изменениями сетчатки требовала очень сильных очков. Чувствуя себя всеобщим посмешищем, Ребекка выросла болезненно робкой и замкнутой.
      И в то же время эта девушка была способна на сильные, даже страстные привязанности. Она души не чаяла в бабушке, у которой росла с трех лет после смерти родителей; ее тянуло к природе, и она проводила много счастливых часов в городском парке или ботаническом саду. Еще Ребекка очень любила книги, хотя, несмотря на упорные попытки, так и не овладела грамотой и вынуждена была просить окружающих почитать ей вслух. Ее бабушка, сама любительница литературы и обладательница прекрасного, завораживающего внучку голоса, говаривала: "Хлебом ее не корми -- дай послушать, как читают".
      Ребекка чувствовала глубокую тягу не только к прозе, но и к поэзии, находя в ней духовную пищу и доступ к реальности. Природа была прекрасна, но нема, а девушка нуждалась в слове -- ей хотелось, чтобы мир говорил. Словесные образы были ее стихией, и она не испытывала ни малейших затруднений с символикой и метафорами самых сложных поэтических произведений (это поразительно контрастировало с ее полной неспособностью к логике и усвоению инструкций). Язык чувствa, конкретности, образа и символа составлял милый ее сердцу и на удивление доступный ей мир. Лишенная абстрактного и отвлеченного мышления, она любила и знала стихи и сама была хоть и неуклюжим, но трогательным и естественным поэтом. Ей легко давались метафоры и каламбуры, она способна была к довольно точным сравнениям, но все это вырывалось у нее непредсказуемо, в виде внезапных и почти невольных поэтических вспышек.
      Бабушка ее была верующей, и вместе они с тихой радостью выполняли иудейские обряды. Ребекка любила смотреть, как зажигают субботние свечи, любила благословения и молитвы и охотно ходила в синагогу, где к ней относились нежно и бережно, как к младенцу Божьему, невинной душе, блаженной. Она целиком погружалась в пение, молитвы и обряды еврейской службы. Все это было ей вполне доступно, несмотря на серьезные проблемы с внутренней организацией времени и пространства и выраженные нарушения всех аспектов отвлеченного мышления: она не могла сосчитать сдачу и проделать простейшие вычисления, не умела ни читать, ни писать, и средний коэффициент ее умственного развития был ниже 60 (стоит отметить, что с языковой частью тестов она справлялась гораздо лучше, чем с решением задач).
      Итак, Ребекка, которую часто с первого взгляда определяли как "тупицу" и "юродивую", владела неожиданным, удивительно трогательным поэтическим даром. Нужно признать, что с виду она и в самом деле казалась редкостным скопищем увечий и дефектов, и, приглядевшись, в ней можно было различить обычные для таких больных разочарование и тревогу. Она сама признавала, что была умственно неполноценной, сильно отставая от окружающих с их природными навыками и способностями. Но стоило познакомиться с ней поближе, как всякое впечатление ущербности исчезало. В душе у Ребекки царило ощущение глубокого спокойствия, цельности и полноты бытия, чувство собственного достоинства и равенства со всеми окружающими. Другими словами, если на интеллектуальном уровне она ощущала себя инвалидом, то на духовном -- нормальным, полноценным человеком.
      При первой встрече мне сразу бросились в глаза ее физические недостатки -- общая неуклюжесть, мешковатость, топорность. Она показалась мне злой проделкой природы, жертвой болезни, все формы и симптомы которой я знал наизусть: множество апраксий и агнозий, набор расстройств чувствительности и движения, ограниченность абстрактного мышления и понятийного аппарата, сравнимая (по шкале Пиаже) с уровнем восьмилетнего ребенка. "Вот бедняга, --думал я, -- даже дар речи достался ей как случайный подарок". Вне языка --разрозненный набор высших корковых функций, схемы Пиаже -- в самом плачевном состоянии.
      Наша следующая встреча -- вне тесных стен кабинета, вне ситуации осмотра и обследования -- оказалась совсем другой. Стоял замечательный апрельский день, и, улучив минуту перед началом работы, я прогуливался по садику рядом с клиникой. Ребекка сидела на скамейке и с явным наслаждением вглядывалась в апрельскую листву. В ее позе не было и следа неуклюжести, так поразившей меня накануне. Ее легкое платье и едва заметная улыбка на спокойном лице вдруг напомнили мне чеховских героинь -- Ирину, Аню, Соню, Нину. Простая девушка на фоне сада искренне радовалась весне. В этот момент я видел ее как человек, а не как невролог.
      Услышав мои шаги, она обернулась, улыбнулась мне и сделала широкий жест рукой, как будто говоря: "Смотрите, как прекрасен мир!". Затем последовала серия джексоновских восклицаний, нечто вроде страннoго поэтическoго извержения: "Весна... рождение... расцвет... движение... пробуждение к жизни... времена года... всему свое время..." Мне вспомнились строки из Библии: "Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время..." В своей бессвязной поэтической манере эта девушка, как библейский мудрец, описывала смену времен года, общее движение времени! "Да это же недоразвитый Экклезиаст!" -- мелькнуло у меня в голове, и в этой догадке два образа Ребекки -- слабоумной пациентки и поэта-символиста -- слились в один.
      Она, конечно, провалила все тесты. Цель психологического и неврологического тестирования -- не просто обнаружить изъяны, но разложить человека на составляющие функций и дефицитов, и, как и следовало ожидать, такой подход не оставил от Ребекки камня на камне. Но вот сейчас, в этот весенний день, каким-то чудом из разрозненных частей у меня на глазах собралось гармоничное и уравновешенное существо.
      Как могла она так безнадежно распадаться на части в одних обстоятельствах и сохранять цельность в других? Я отчетливо наблюдал два диаметрально противоположных режима мышления, два способа внутренней организации бытия. Один из них был связан с абстракциями и заключался в распознавании образов и решении задач; именно на него были нацелены все тесты, выявившие столь катастрофическую картину дефектов и неполноценности. Но дело в том, что в этих тестах и не было места ничему, кроме недостатков Ребекки! Они не предполагали присутствия в ней позитивных сил, способности воспринимать реальность, мир природы и воображения, как согласованное, постижимое, поэтическое целое. Тесты не позволяли даже заподозрить наличие у нее внутренней жизни, обладающей осмысленной структурой и чуждой простому решению задач.
      В чем же заключалась основа ее цельности и уравновешенности? Ответ на этот вопрос лежал в стороне от схем и абстракций. Я подумал о ее увлечении историями, повествовательными образами и построениями, и у меня возникло предположение, что Ребекка -- одновременно очаровательная девушка и умственно неполноценная пациентка, недоразумение природы, -- не имея доступа к схемам и абстракциям (в ее случае из-за врожденных дефектов этот режим мышления просто не работал), пользовалась для создания осмысленного мира не формальным, а художественным (повествовательным или драматическим) методом. Раздумывая над этой возможностью, я вспомнил, как Ребекка танцевала и как танец упорядочивал ее случайные, неуклюжие движения.
      Она сидела передо мной на скамейке и созерцала не просто весенний пейзаж, а священное таинство природы, и я осознал вдруг всю нелепость наших тестов и методик, всю убогость наших медицинских заключений. Они обнаруживают только недостатки, а не сильные стороны, и полагаются на задачи и схемы там, где нужен язык музыки, беседы, игры -- свободной и естественной жизни.
      Догадавшись, что Ребекка остается полноценным и гармоничным существом в условиях, позволяющих ей организовать себя художественно, я смог выйти за рамки формального механистического подхода и разглядеть скрытый в ней человеческий потенциал. Мне довелось узнать эту девушку в двух ипостасях: в одной она была неизлечимым инвалидом, в другой -- вся светилась надеждой и будущим. По счастливой случайности, именно она одной из первых встретилась мне в клинике, и то, что я разглядел в ней, определило мое отношение ко всем остальным подобным пациентам.
      Наши встречи продолжались, и каждый раз Ребекка казалась мне все глубже. Это могло быть связано с тем, что она раскрывалась все полнее, но, возможно, я и сам начал относиться к ней по-другому, с бльшим вниманием и уважением. Душа ее не была безмятежна (глубокие натуры редко пребывают в покое), но почти всю оставшуюся часть года она провела вполне счастливо.
      Затем, в ноябре, умерла бабушка, и свет и радость апреля сменились тьмой и скорбью. Ребекка была потрясена, но держалась с замечательным достоинством. Эта стойкость, это новое духовное измерение добавили еще один план к светлой, лирической стороне ее души, так поразившей меня прежде.
      Я зашел к ней сразу же, как услышал печальную новость, и она, застывшая от горя, приняла меня в своей маленькой комнатке опустевшего теперь дома. Ее речь снова напомнила мне джексоновское "извержение", но на этот раз оно состояло из коротких, полных горечи и страдания восклицаний:
      -- Зачем она ушла?! -- выкрикнула Ребекка и добавила: --Я плачу не о ней, а о себе. -- И потом, после паузы: --С бабулей все в порядке. Она в своем Долгом Доме.
      Долгий Дом! Был ли это ее собственный образ, или подсознательный отклик на слова Экклезиаста?
      -- Мне так холодно, -- продолжила она, вся съежившись, -- но это не снаружи. Зима внутри. Холодная, как смерть. -- И закончила: -- Бабушка была частью меня. Часть меня умерла вместе с ней.
      Это было настоящее горе, и Ребекка проявлялась в нем как полноценная личность, завершенная и трагичная, без намека на умственную отсталость.
      Через полчаса к ней начали возвращаться тепло и жизнь, и, слегка оттаяв, она сказала:
      -- Сейчас зима. Я мертва, но знаю, что снова будет весна.
      Ребекка была права: целительная работа скорби протекала медленно, но рана постепенно затягивалась. Очень помогла старая тетка, сестра умершей бабушки, теперь переехавшая к Ребекке. Помогала и синагога, религиозная община, и прежде всего обряд шива и особое положение "скорбящей". Надеюсь, ей приносили какое-то облегчение откровенные беседы со мной. Наконец, помогали сны, которые она с живостью пересказывала. Сны эти в точности следовали известным стадиям заживления душевной раны.
      Так же четко, как апрельский образ чеховской героини, в память мне врезался ноябрьский день на унылом кладбище в Квинсе и трагическая фигура молодой женщины, читающей кадиш на могиле бабушки. Молитвы и библейские истории всегда привлекали Ребекку, согласуясь с радостной, лирической, "блаженной" стороной ее жизни. Теперь же в похоронных молитвах, в 103-м псалме и особенно в кадише, она нашла единственно правильные слова скорби и утешения.
      Между апрелем и ноябрем Ребекка, как и многие наши "клиенты" (двусмысленное, но модное тогда наименование, считавшееся якобы менее унизительным, чем "пациенты"), участвовала в разнообразных групповых занятиях и проходила курс трудотерапии. Это составляло часть нового, тоже входившего в моду движения "за развитие познавательных способностей". Для большинства пациентов, включая Ребекку, все это было совершенно бесполезно и даже вредно, так как мы только лишний раз ставили их лицом к лицу с теми же самыми ограничениями, на которые они бессмысленно и мучительно наталкивались всю жизнь.
      Мы обращаем слишком много внимания на дефекты наших пациентов и слишком мало -- на сохранившиеся способности; Ребекка первая указала мне на это. Еще раз прибегнув к техническому жаргону, можно сказать, что нас слишком сильно занимает "дефектология", и слишком слабо -- "нарратология", забытая и совершенно необходимая наука о конкретном.
      Ребекка стала для меня живым примером существования двух диаметрально противоположных типов мышления, -- "парадигматического" и "повествовательного". Оба они одинаково естественны и присущи сознанию, но повествовательное мышление развивается раньше и обладает приоритетом в формировании души и личности. Маленькие дети любят истории и способны уловить их сложное содержание, в то время как восприятие формальных концепций и парадигм им еще недоступно. Там, где абстрактная мысль бессильна, именно повествовательность дает ощущение мира -- восприятие конкретной реальности в форме символа или рассказа. Ребенок понимает Библию раньше, чем Евклида, и не потому что Библия проще (скорее наоборот), а потому что она представлена в образной и сказовой форме.
      В этом смысле права была бабушка, говоря, что Ребекка в свои девятнадцать была совсем ребенком. И все-таки Ребекка была не только ребенком, но и взрослой девушкой. (Термин "умственно отсталый" подразумевает недоразвитого ребенка; термин "умственно неполноценный" -- неполноценного взрослого; в каждом из этих понятий содержится одновременно глубокая истина и серьезная ошибка). У умственно неполноценных пациентов, имеющих, как Ребекка, условия для личностного роста, могут ярко развиться эмоциональные и художественные способности. В Ребекке, к примеру, живо проявился поэтический дар, в Хосе (см. главу 24) -- врожденные живописные таланты. Абстрактные же способности таких пациентов, с самого детства выраженные очень слабо, развиваются медленно и мучительно, и с возрастом могут достичь лишь определенного, весьма низкого "потолка". Сама Ребекка хорошо осознавала это и смогла наглядно продемонстрировать при первой же нашей встрече, рассказав о том, как вся неуклюжесть и стесненность ее движений, стоит зазвучать музыке, тут же сменяется грацией и свободой. Более того, я увидел это воочию, наблюдая, как в естественной обстановке общения с природой, в эстетическом и драматическом единстве весеннего дня она обретала целостность и свободу движений.
      После смерти бабушки Ребекка удивила меня, придя с решительным заявлением:
      -- Не нужно больше никаких групповых занятий. Они мне ничего не дают. Они не помогают мне быть собой.
      Высказав все это, она бросила взгляд на ковер в кабинете и со свойственной ей поразительной способностью к метафоре и ярким образам пояснила:
      -- Я как живой ковер. Мне нужен узор, композиция. Без композиции я рассыпаюсь на части.
      Пока она говорила, я смотрел на ковер и думал о знаменитом шеррингтоновском образе человеческого мозга как "волшебного ткача", плетущего изменчивые, ускользающие, но всегда осмысленные узоры.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17