Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№5) - Петр Великий (Том 1)

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Петр Великий (Том 1) - Чтение (стр. 21)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


— Знамо, кто старше.

— А кто? Царь?

— Знамо кто: святейший патриарх.

— Ой ли? Старше царя?

— Сказано, старше: видишь, царь во место конюха служит святейшему патриарху, ведёт осля в поводу.

— Дивно мне это, брат.

— Не диви! Святейший патриарх помазал царя-то на царство, а не помажь он, и царём ему не быть.

Это перешептыванье запало в душу царевича-ребёнка, и он даже раз завёл об этом речь с «тишайшим» родителем.

— Скажи, батя, кто старше: ты или святейший патриарх?

— А как ты сам, Петрушенька, о сём полагаешь? — улыбнулся Алексей Михайлович.

— Я полагаю, батя, что святейший патриарх старше тебя, — отвечал царственный ребёнок.

— Ой ли, сынок?

— А как же намедни, в вербное действо, ты вёл в поводу осля, а святейший патриарх сидел на осляти, как сам Христос.

Теперь царь припомнил и перешептыванье стрельцов, и свой разговор с покойным родителем, когда узнал от князя-кесаря о замысле Талицкого оповестить народ о нём, как об антихристе, через патриарха.

— Нет, — сказал Пётр, — ноне песенка патриархов на Руси спета. В вербное действо я ни единожды не водил поводу осляти с патриархом на хребте, как то делал блаженной памяти родитель мой.

— Точно, государь, не важивал ты осляти, — сказал Ромодановский.

— И никому из царей его больше напредки не водить, да и патриархам на Руси напредки не быть! — строго проговорил Пётр. — Будет довольно и того, что покойный родитель мой хороводился с Никоном… Другому Никону не быть, и патриархам на Руси — не быть!

— Аминь! — разом сказали и Меншиков, и Ромодановский.

Когда происходил этот разговор, последний на Руси патриарх находился уже в безнадёжном состоянии. В бреду он часто повторял «Павловы уста, Павловы». Это были горячечные рефлексы последнего допроса тамбовского архиерея Игнатия… «Павловы уста, точно»… Старик в душе, видимо, соглашался с Игнатием, и духовное красноречие Талицкого казалось ему равным красноречию апостола Павла.

Петру недолго пришлось ждать уничтожения на Руси патриаршества: 16 октября того же 1700 года Адриана не стало.

На торжественное погребение верховного на Руси вождя православия и главы российской церкви съехались в Москву все архиереи и митрополиты, и в том числе рязанский митрополит Стефан Яворский[119], старейший из всех.

Похороны патриарха совершили в отсутствие царя, которому не до, того было Пётр с начала октября находился уже под Нарвой и готовился к осаде этого города.

После похорон Адриана Стефан Яворский, перед отъездом в Рязань, посетил в Чудовом монастыре могилу бывшего своего учителя Епифания Славинецкого[120]. С ним был и Митрофан воронежский, которого рязанский митрополит уважал более всех московских архиереев.

Оба святителя долго стояли над гробом Славинецкого.

— Святую истину вещает сие надписание надгробное, — сказал рязанский митрополит, указывая на надпись, начертанную на гробе скромного учёного.

И он медленно стал читать её вслух.

Преходяй, человече! зде став, да взиравши,

Дондеже в мире сём обитавши:

Зце бо лежит мудрейший отец Епифаний,

Претолковник изящный священных писаний,

Философ и иерей в монасех честный,

Его же да вселит Господь и в рай небесный

За множайшие его труды в писаниях,

Тщанно-мудрословные в претолкованиях

На память ему да будет

Вечно и не отбудет.

— Воистину умилительное надгробие, — согласился Митрофан, — и по заслугам.

— Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вёл покойник с пустосвятами! — сказал Стефан Яворский. — Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.

— Как призывать беса на младенца? — удивился Митрофан.

— В том-то вся и срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей; «Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй».

— Так, так, — подтвердил Митрофан.

— А Никита кричит: подай ему беса!

— Не разумею сего, владыко, — покачал головою Митрофан.

— Никита так сие место считает: «Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый», якобы и к «духу лукавому», к «бесу», относится сие моление. Теперь вразумительно?

— Нет, владыко, не вразумительно, — смиренно отвечал Митрофан.

Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа «дух» от звательного, если бы слово «молимся» относилось и к «Господу» и к «духу лукавому» также, то тогда следовало бы говорить, «молимся Тебе, Господи, и душе лукавый». Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии, и объяснил Митрофану это простое правило:

— Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать. «Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый»… Вот почему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.

— Теперь для меня сие стало вразумительно, — сказал Митрофан.

— У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за своё молочко, но токмо оное было «снятое», — улыбнулся Стефан Яворский.

— Как, владыко, «снятое»? — удивился Митрофан. — Я творения Полоцкого — и «Жезл правления», и «Новую Скрижаль» — чел не единожды и видел в них млеко доброе, а не «снятое».

— Что у него доброе, то от Епифания, а своё молочко — жидковато… Вот хотя бы препирание сего Симеона с попом Лазарем о «палате».

— Сие я, владыко, каюсь, запамятовал, — смиренно признался воронежский святитель, — стар и немощен, потому и память мне изменяет.

— Как же! Лазарь корил церковников за то, что на ектениях[121] возглашают: «О всей палате и воинстве»… Это-де молятся о каких-то «каменных палатах»… Сие-де зазорно — молиться о камне, о кирпиче.

— Так, так… теперь припоминаю, — сказал Митрофан.

— Так и сие претолкование Симеон похитил у Епифания, — настаивал рязанский митрополит. — Сего-то ради и в зримом нами ныне надгробии Епифания сказано, что был он «претолковник изящных священных писаний» и что «труды» его были «тщанно-мудрословные в претолкованиях».

Поклонившись в последний раз гробу учёного, святители возвратились в свои подворья и в тот же день выехали из Москвы: Стефан Яворский в Рязань, а Митрофан — в Воронеж.

Они потому поспешили оставить Москву, что им не хотелось присутствовать при архиерейском расследовании дела тамбовского епископа Игнатия и книгописца Григория Талицкого. Страшное это было дело!

<p>6</p>

Дело Талицкого росло подобно снежной лавине.

Игнатий-епископ все ещё сидел в патриаршем дворе «за приставы», а в Преображенском приказе работали дыба и кнут.

После похорон Адриана архиереи опять собрались в патриаршей Крестовой палате и велели привести Талицкого и Игнатия.

После возглашения первоприсутствующим архиереем обычного «во имя Отца и Сына и Святаго духа» первоприсутствующий, напомнив Игнатию его показание, что Талицкий просил его донести в народ весть об антихристе через патриарха, приказал допрашиваемому продолжать своё показание.

— Когда Григорий посоветовал мне возвестить о том святейшему патриарху, — тихо заговорил Игнатий, — и я ему, Григорию, сказал: я-де один, что мне делать? И про книгу «О пришествии в мир антихриста и падении Вавилона», в которой написана на великого государя хула с поношением на словах, он, Григорий, мне говорил…

Видя, что первоприсутствующий не останавливает его при слове «Григорий», как останавливал патриарх, и не велит говорить «Гришка», Игнатий понял, что судьи относятся к нему милостивее патриарха.

И он продолжал смелее:

— И после взятья тех тетратей я с иконником Ивашком Савиным прислал к нему, Григорию, за те численные тетрати денег пять рублёв, а перед поездом моим в Тамбов за день он, Григорий, принёс ко мне на Казанское подворье написанные гетрати и отдал мне, а приняв тетрати, я дал ему. Григорию за те гетрати денег два рубля.

В это время патриарший дьяк, в стороне записывающий показания подсудимых, встав с места и поднеся исписанные столбцы к первоприсутствующему, что-то тихонько ему шепнул. Тот взглянув на столбцы и возвращая их дьяку, сказал:

— Блажени милостивии[122].

Дьяк поклонился и опять сел на своё место Игнатий понял недосказанное и продолжал:

— А прежь сего в очной ставке Григорий сказал, как-де те гетрати он, Григорий, ко мне принёс и, показав, те тетрати передо мною чел, и рассуждения у меня просил, и я, слушав тех тетратей, плакал и, приняв у него те тетрати, поцеловал.

Дьяк глянул на Талицкого, и тот утвердительно кивнул головой.

Дьяк что-то отметил на столбце.

Игнатий продолжал:

—Подлинно, те тетрати я слушал, а плакал ли и, приняв их, поцеловал ли, того не упомню.

Талицкий опять кивнул дьяку. Игнатий это заметил и, став вполоборота к Талицкому, сказал:

— Он, Талицкий, тетрати «и пришествии в мир антихриста» и «Врата» хотел, пришед в Суздаль, дать и суздальскому митрополиту. — И, обратясь к первоприсутствующему, добавил: — А в Суздаль он, Григорий, ходил ли и те тетрати дал ли, про то я не ведаю, ведает про то он, Григорий.

Теперь все обратились к Талицкому. Он смело выступил вперёд.

— В Суздаль к митрополиту Иллариону для рассуждения тех тетратей я точно хотел идти, — сказал он, — да не ходил, затем что в дороге питаться мне было нечем, денег не было, просил я денег у тамбовского епископа, да он не дал, и своих тетратей к митрополиту я не посылал. А знаком мне тот митрополит потому, что я напред сего продал ему книгу «Великое Зерцало».

Он замолчал и, звякнув кандалами, гордо отошёл в сторону.

— И ты, Григорий Талицкий, утверждаешься на всём том, что сказал? — спросил первоприсутствующий.

— Утверждаюсь! И на костре возвещу народу что настали последние времена и что на Москве.

Но пристав силою зажал рот фанатику.

— Отвести его в Преображенский, — сказал первоприсутствующий.

Талицкого увели, но с порога он успел крикнуть:

— Не потеряй венца ангельского, Игнатий! Он ждёт нас на небесах, а здесь…

Голос его ещё звучал за дверями, но слов не было слышно.

Тогда первоприсутствующий обратился к Игнатию:

— Игнатий, епископ тамбовский утверждаешься ли ты на всём том, что показал здесь?

— Утверждаюсь, троекратно утверждаюсь.

— Иди с миром, — сказал первоприсутствующий.

Увели и Игнатия. Архиереи переглянулись.

— Вина его велика… но… блаженны милующие, — тихо сказал один из них и взглянул на первоприсутствующего.

— Лишению архиерейского сана повинен, — проговорил последний.

— И лишению монашеского чина, — добавили другие.

— Обнажению ангельского лика, но не смерти, — заключил первоприсутствующий.

Прошло несколько дней.

В Преображенском приказе, в застенке, перед князь-кесарем Ромодановским и перед заплечными мастерами стоит епископ Игнатий.

Но он уже не епископ и не Игнатий.

Он — Ивашка Шалгин, и не в епископской рясе и не в клобуке, а совсем голый и с бритою головой.

— Стоишь на своём, Ивашка? — спрашивает его князь-кесарь.

— Стою.

Ромодановский глянул на палачей:

— Действуйте да чисто чтоб!

Палачи моментально схватили бывшего архиерея, скрутили и подняли на дыбу.

Послышался страшный стон, и плечевые суставы рук выскочили из своих мест.

Мученик лишился сознания.

— Жидок архиерей, — презрительно кинул князь-кесарь приказному, записывающему «застенное действо» — Снять с дыбы!

Несчастного сняли и положили на рогожу. Он казался мёртвым.

— Вправить руки в плечевые вертлюги, — приказал Ромодановский.

При ужасающем крике очнувшегося страдальца палачи, опытные хирурги, вправили то, что вывихнула дыба. Страдалец опять был в обмороке.

— Отлить водой! Оклемается.

Стали несчастному лить воду на лицо, на голову, против сердца.

Когда, немного погодя, он пришёл в себя и открыл глаза, Ромодановский сказал палачам:

— Подбодрите владыку «теплотой».

Тогда заплечные мастера силою открыли рот и влили в него целую косушку водки.

— Разрешение вина и елея[123]…— злорадствовал князь-кесарь.

Водка быстро подействовала на ослабевший организм расстриженного архиерея, и он привстал на рогоже.

— Сможешь теперь говорить? — спросил Ромодановский.

— Смогу, — был ответ.

— Говори, да токмо сущую правду, а то «копчению» предам.

Что означало в древней судебной терминологии слово «копчение», неизвестно: может быть, это и было сожжение на костре, которому был подвергнут в Пустозерске знаменитый протопоп Аввакум, самый энергичный и неустрашимый расколоучитель.

Тогда бывший епископ заговорил:

— Которые тетрати я у Гришки Талицкого взял, и те тетрати на Москве сжёг подлинно…

— Ну! — торопил князь-кесарь.

— А как те тетрати сжёг, того у меня никто не видал, и тех тетратей я никому не показывал и о них никому не говорил, и списков с них никому не давал.

Он говорил медленно, заплетающимся языком и часто останавливался для передышки.

— Все? — спросил Ромодановский.

— Нет… В совет к себе к тем воровским письмам никого я не призывал и советников его, Гришкиных, и единомышленников на такое его воровское дело никого не знаю.

Он остановился в полном изнеможении.

— Все?

— Все, — был ответ.

Но Ромодановский не удовлетворился этим.

Как он далее истязал свою жертву, отвратительно и омерзительно рассказывать; покроем эту мерзость нашего прошлого всепрощающим забвением.

<p>7</p>

Совершая в застенке приказа все ужасы пыток над бывшим епископом, князь-кесарь не забывал, что сегодня он должен поспеть на весёлую свадьбу.

Пользуясь отсутствием грозного царя, стоявшего с войском под Нарвою, москвичи спешили сыграть несколько пышных свадеб «по старине», чего царь при себе не позволил бы, особенно в боярских домах.

На одну из таких свадеб и должен был поспеть князь-кесарь, в угоду старой боярыне Орлениной, которая хотя и имела большую силу при дворе, но у себя дома упорно придерживалась старины. Она же своим влиянием дала ход Меншикову, а потом выдвинула и Ягужинского, благодаря его замечательной красоте.

Поэтому и князь-кесарь не смел ни в чём перечить властной старухе.

Орленина выдавала свою красавицу внучку Ксению за молодого князя Трубецкого, сына князя Ивана Юрьевича, Аркадия.

Приготовления к свадебному торжеству были покончены раньше: был уже назначен и тысяцкий — главный чин при женихе; избраны были со стороны жениха и невесты: «сидячие бояре и боярыни», «свадебные дети боярские», или «поезжане», назначены к свадебному чину из челяди «свещники», «коровайники» и «фонарщики», наконец, избран был и «ясельничий», который должен был оберегать свадьбу от колдовства и порчи.

Накануне самого бракосочетания жених, по обычаю старины и по указанию своей матери, княгини Аграфены, прислал невесте дорогой ларец, в котором находились подарки: шапка, сапоги, а в другом отделении ларца — румяна, перстни, гребешок, мыло, зеркальце и принадлежности женских работ — ножницы, иглы, нитки и лакомства — изюм, фиги и впридачу ко всему — розга, чтоб жена боялась мужа.

Утром же свадебного дня сваха невесты начала готовить брачное ложе, или «рядить свадьбу». С пучком рябины в руках, это от порчи, она обходила хоромину брачного торжества и кровать, где постилалось брачное ложе. Все относившееся к брачной хоромине, то есть к «сеннику», принесла из дома невесты многочисленная челядь её знатной бабушки. Сваха распорядилась, чтобы на потолке сенника не было земли.

— Это не могила, чтоб над ней земля была, — пояснила она, — так закон велит.

Потом сенник обили по стенам и по помосту коврами. По четырём углам сенника воткнули по стреле, на которые повесили по сороку соболей.

— А ты, Марьюшка, взоткни на стрелы по калачу, — сказала сваха подручной сидячей боярыне.

— Уж и дотошная у нас сватьюшка! — с умилением сказала сидячая боярыня, натыкая на стрелы калачи.

Затем на лавках, по углам, поставили по оловянику сыченого меду, а над дверьми и окнами прибили по кресту.

— Все по-божески, чтоб порчи не было, — пояснила сваха.

Когда в сенник вносили принадлежности брачной постели, то впереди несли образа Спаса и Богородицы, а также большой золочёный крест.

— А снопы готовы? — спрашивала сваха.

— Готовы, боярыня, — отвечали челядинцы.

— Все сорок, по закону?

— Все, боярыня, счётом.

— Так укладывайте снопы на кровать ровнёхонько…

— Знаем, боярыня.

Потом на снопы положили дорогой персидский ковёр, а на ковёр три перины. На подушки натянули шёлковые алтабасовые[124] наволоки и застлали постель шёлковою же белою простынёю.

— Чтоб на белом «доброе» виднее было, — пояснила сваха.

— Ох, дотошна ты, сватьюшка, — удивлялись сидячие боярыни, убиравшие постель.

Поверх простыни постлали холодное одеяло.

— По закону тёплого не кладут, — пояснила сваха, — да и сенник чтоб не топлен был.

— И без тёплого князю и княгине жарконько будет, — хитро улыбались сидячие боярыни.

— А шапка где?

— Вот она.

— Клади на подушку.

Тогда над постелью повесили образа и крест и задёрнули их убрусами[125], а самую постель задёрнули тафтяным пологом.

После того челядинцы внесли в сенник кади[126] с пшеницею, рожью, овсом и ячменём и поставили у изголовья постели.

— Все, кажись, наладили по закону, — сказала подручная сидячая боярыня.

— Все, Марьюшка, экое гнёздышко перепелиное!

— Не соколиное ли, полно? Женишок-ат соколом смотрит.

Между тем в доме невесты тоже вся челядь была на ногах. Под наблюдением самой боярыни-бабушки готовили все к приёму жениха в парадной хоромине: ставили столы, накрывали скатертями, уставляли уксусницами, солоницами и перечницами.

Затем на просторном рундуке[127] убрали сиденье для жениха и невесты, положили камчатные золотные изголовья, а сверху покрыли их соболями. Тут же положили и соболя для опахивания новобрачных. Перед сиденьем жениха и невесты поставили стол и накрыли его тремя дорогими скатертями, одна скатерть на другой.

На них поставили солоницу золочёную и положили калач-перепечу и сыр.

— Теперь, кажись, все по закону, — сказала боярыня-бабушка, топчась на месте. — Пора и невесту снаряжать к венцу.

Наконец всё было готово, невеста одета, а хорошенькая белокурая головка её украшена изящным маленьким золотым венцом, символом девичества.

Тогда последовало торжественное шествие невесты с женской половины в парадную хоромину, куда уже собрались родные невесты и приглашённые.

Шествие невесты в парадную хоромину открывали женщины-плясицы, которые плясали и пели обрядовые песни. За плясицами коровайники[128] несли на палках, обшитых богатыми материями, короваи. На короваях лежали золотые пенязи[129]. За коровайниками следовали «свещники» со свечами и «фонарщики» с фонарями. Так как женихова свеча, величиною с бревно, весила три пуда, а невестина два, то их несли по два свещника. На свечи были надеты золочёные обручи и подвешены атласные кошёлки. Потом, за фонарщиками, шёл «дружка» и нёс «опахало». То была большая серебряная миса, в которой на трех углах лежали: хмель, собольи меха, золотом шитые ширинки и червонцы. Справа и слева от невесты «держали путь» двое её молодых родственников, чтоб никто не перешёл дороги «княгине», а уже за ними две свахи вели невесту в венце и под густым покрывалом. За невестой следовали сидячие боярыни, две из которых держали по мисе. На одной мисе лежала «кика» — головной убор замужней женщины, с «волосником», гребешком и чаркою с мёдом, разведённым вином. На другой мисе лежали убрусы для раздачи гостям. Оба блюда — первое с «осыпалом», то есть с хмелем, ставили на стол, где уже лежала перепеча с сыром. Когда коровайники, свещники и фонарщики остановились по бокам стола, невесту свахи посадили на брачное сиденье, а рядом с нею её маленького братишку.

Тогда дружка тотчас же поехал к жениху известить, что «княгиня на посаде».

Аркадий никогда не видал своей невесты. Их сосватали строго «по старине». Старая боярыня Орленина берегла свою внучку как зеницу ока, чтоб на неё ветром не пахнуло, солнышком не обожгло её нежных щёчек. Но больше всего старуха укрывала её от глаз постороннего мужчины.

— Что хорошего, коли мужчина общупает своими зенками девушку с пят до маковки? — говорила боярыня.

Да и мать жениха блюла старину.

— Говорю тебе, что Ксенюшка — раскрасавица, видеть её до венца не моги, да и бабка её до того не допустит: змеем-горынычем она стережёт свою внучку, — говорила и княгиня Трубецкая своему сыну.

И вот-вот, может быть, он сейчас её увидит, её, свою «суженую», которую ему другие «присудили»… может быть, увидит.. Когда он и она будут сидеть «на посаде», хотя рядышком, но разделённые друг от друга тафтяным покровом, и когда её станут расчёсывать, то, может быть, когда им позволят через тафту приложиться друг к дружке щеками… Да, да! щеками через тафту, то, может, перед нею будут держать зеркальце так, что он увидит её!

Княгиня Трубецкая и, за нахождением князя при войске, под Нарвой, посажёный отец после возглашения священника «достойно есть!» благословили жениха, и торжественное шествие двинулось к дому невесты.

И здесь, как у невесты, впереди «поезда» шли коровайники с короваями, свещники со свечами и фонарщики с фонарями. За ними священник с крестом, бояре, а за ними уже жених, которого тысяцкий вёл под руки. Затем, наконец, «поезжане», иные на санях, иные верхами — на конях.

А вот и ворота невестина дома.

Вот и парадная хоромина… В глазах рябит у жениха… Он машинально молится и кланяется на все четыре стороны…

На возвышении сидит она… Такая крохотная… но личика не видать, густо закрыто… Только видно, как маленькая ручка под покрывалом украдкою делает крёстное знамение… Около неё, рядом, сидит Юша, её братишка.

«Выкупать надыть у Юши», — соображает княжич.

Дружка подводит его.

Дрожащей рукой жених кладёт на протянутую ручку Юши золото…

Он рядом с нею, на одной подушке…

«Он рядом со мною, на одной подушке!» — трепетно колотится девичье сердчишко.

И он, и она почти ничего не видят, не видят и как слуги ставят на стол «яства»…

— Отче наш, иже еси на небеси, — как будто откуда-то издали доносятся до них слова священника.

— Благословите невесту чесать и крутить.

Это они явственно слышат, и она вздрагивает.

— Благослови Бог!

<p>8</p>

После того, как сваха должна была начать чесать и крутить невесту, свещники последней, зажегши свадебные свечи «богоявленскими свечами» и поставив их, тотчас протянули — увы! — между женихом и невестою занавес из алой тафты.

Это делалось для того, чтобы при чесании волос сваха снимала покрывало с лица невесты, а лица её ни жених, ни его поезжане ещё не должны были видеть.

Так делалось и тут, и невеста скрылась за занавесью.

«Когда же велят приложиться нам с нею щеками к тафте?» — волновался в душе жених, посматривая на зеркальце, которое держала в руках перед невестой сидячая боярыня.

Жених чувствует, что там, за занавесью, уже распускают косу Ксении.

«А зеркальце… покажется ли она в нём?» — думает жених.

— Приложитесь щеками к тафте, — говорит сваха.

Аркадий пригибается к занавеси так, чтобы его щека — он был гораздо выше Ксении — прикоснулась непременно к её щеке.

Он приложился… Он чувствует за тафтой щеку девушки, горячее, сквозь тафту жгущее огнём лицо Ксении, её тело, её плечо… Он прижимается ещё крепче, крепче…

«И она жмётся ко мне… ох, чую, жмётся!»

Кровь у него приливает к сердцу, ударяет в голову…

И вдруг в зеркальце отражается ангельское личико!.. Ангельское!.. Ангельское!..

Но длинные иглы ресниц опущены в стыдливой скромности…

Вдруг ресницы вскинулись, и его ожгли две молнии… душу ожгли… огнём опалили его всего… и, подобно молнии, неземное видение исчезло!

Тут приблизилось к ним что-то странное, лохматое, все в шерсти, и проговорило, видимо, поддельным голосом:

— Мир да любовь князю и княгине!.. Да молодой княгинюшке народить бы деток столько, сколько шерстинок на моей шкуре!

Это был поддружье, наряжённый в вывороченную наверх шерстью шубу.

— Ах, кабы и впрямь твоя внучка нарожала столько пареньков, сколько шерсти на шубе! — шутя шепнул боярыне-бабушке князь-кесарь, сидевший с нею рядом.

— Полно тебе, старый греховодник! — накинулась на него старуха. — Это дело божеское.

— И государево, матушка, — подмигнул Ромодановский.

— Поди ты с государем твоим! — огрызнулась бабушка. — От него-то кроючись, и свадьбу торопим без женихова родителя.

Между тем, пока продолжалось укручивание невесты, сидячие боярыни и девицы пели свадебные песни:

А кто у нас холост,

А кто у нас не женат?

Дружка в это время резал на мелкие куски перепечу и сыр, клал все это на большое серебряное блюдо вместе с ширинками — подарками для гостей, а поддружье разносил это по гостям. Сваха же «осыпала» свадебных бояр и всех участников торжества, бросая им все, что было на «осыпале», — хмель, куски разных материй и деньги.

Наконец невесту «укрутили», надели на голову кику.

— Уж и молодайка же у нас! — любовалась юным детским личиком, выглядывавшим из-под кики, старшая сваха.

— В куклы играть, и то в пору, — шепнула Марьюшка.

Молодые встали с сиденья и пошли к родителям под благословение.

— Благослови Бог!

У молодых обменяли кольца, а отец Ксении, передавая жениху плеть, сказал:

— По этой плётке, дочушка, ты знала мою власть над тобой; теперь этой плетью будет учить тебя муж.

— Не нуждаюсь я, батюшка, в плётке, — горячо возразил жених, — а беру её, как подарок твой.

И он засунул плеть за пояс. Затем свадьба двинулась из дому.

— Птичка улетает из гнёздышка, — шепнул Ромодановский бабушке.

— Она мне роднее родной дочери! — И старушка заплакала.

Коровайники и свещники уже вышли, а за ними по устланному яркими материями полу двинулись жених и невеста. Невесту, все ещё закрытую, вели под руки обе свахи. У крыльца уже стояли невестина каптана[130] и тут же осёдланные кони для жениха и поезжан.

На седле женихова аргамака важно восседал Юша.

— Уступи мне место, Юшенька, — улыбнулся Аркадий.

— Не уступлю, я за сестрой поеду, — храбрился Юша.

— Уступи, миленький! Вот тебе золото на пряники.

Юша взял золото, и его ссадили с седла.

Жених ловко вскочил на аргамака и, сопровождаемый своими поезжанами, обогнал невестину каптану. В то время, как он поравнялся с окном каптаны, оттуда выглянуло прелестное личико, и без кики…

— До венца личиком засветила! Ах, сором какой! Ох, срамотушка!

— А ежели люди увидали! Пропали наши головушки!

Но люди не увидали. Видел только Аркадий, как «светило» для него его солнышко…

— Свадьба! Свадьба! — кричали уличные мальчишки, завидев каптану невесты. — Вот под дугою висят лисьи да волчьи хвосты.

Волчьи да лисьи хвосты под дугою действительно были обрядовые признаки старорусской свадьбы.

Но вот и жених и невеста уже в церкви, а ясельничий и его помощники остались на дворе стеречь женихова коня и невестину каптану, «чтобы лихие люди не перешли между ними дороги». А то разом напустят на новобрачных порчу.

Как долго, казалось Аркадию, тянулось венчание! Он почти ничего не видел и не слышал: он ждал только, когда с лица Ксении снимут покрывало.

Но вот его сняли!.. Аркадию показалось, что в церковь глянуло весеннее солнце. Мало того, он целует это солнце, но робко.

— Раба Божия Ксения, — говорит священник, — кланяйся мужу в ноги.

Она покорно кланяется, и Аркадий с нежностью покрывает её голову полою своего богатого кафтана — знак, что он всю жизнь будет защищать дорогое ему существо.

Тогда священник подал им деревянную чашу с вином.

— Передавайте друг дружке чашу троекратно, — говорит священник.

Когда новобрачные отпили, князь-кесарь Ромодановский, быстро подойдя к молодой, на ухо шепнул ей:

— Ксеньюшка! Живей кидай чашу об пол и топчи её ножками.

Это было поверье, что, когда кто из новобрачных первым станет на брошенную на пол чашу ногою, тот и будет главою в доме.

Ксения бросила чашу и вся зарделась, но на чашу не становилась ногою.

— Топчи, топчи, Ксеньюшка! — не отставал князь-кесарь.

Аркадий смотрел на своё сокровище и тоже не топтал чаши.

— Топчи, Ксеньюшка, — подсказала и сваха.

Тогда Ксения с улыбкой поставила ножку на чашу, но раздавить её не хватало силёнки.

— Все ж ты первая, — шепнула сваха.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57