Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№4) - Алексей Михайлович

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Алексей Михайлович - Чтение (стр. 32)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


Он прошел к себе на пчельник, где стояло у него пол-сорока колод, за которыми ходил старик с переломанными ногами. Тимошка взял его из приказа на поруки, поддавшись жалости, и пристроил к своей пасеке. Старика пытали, обвиняя в колдовстве, и сломали ему ноги. Потом срослись они, но срослись криво, изогнувшись под коленями, что придавало фигуре старика ужасный вид.

— Ну, как пчелки, Антоша.? — ласково спросил его Тимошка.

— А, слава Господу Богу, — прошамкал старик, усмехаясь бледными губами, — четвертый денечек уже летают. Ишь Господь благодать какую посылает! Теплынь!

И он заковылял на своих искалеченных ногах от колоды к колоде.

Тимошка посмотрел ему вслед и ласково усмехнулся Он любил этого старика за свое доброе дело, и сам старик любил его и тешил своими речами.

Прошелся Тимошка и по огороду, и по фруктовому саду где зацвели уже груша и яблоня, пока наконец Васютка здоровый тринадцатилетний парнишка, позвал его обедать.

Ловкая, красивая Авдотья, по рождению дочь палача из земского приказа, собрала уже обед, и Тимошка, перекрестясь, с жадностью принялся хлебать жирную лапшу, запивая ее водкою, потом оладьи и наконец кисель, после чего еще выпил ендову пива. А Авдотья, служа ему весело говорила:

— Кушай, светик, на здоровьице! В недельку раз только и видишь тебя, сокола!

— Пожди, — отвечал Тимошка, — скоро поменьше работы будет. Отдохнем! К вечерне уже шабашить будем.

— С чего так? Али татей да разбойников поменьше?

— Не то! Скоро заведется еще приказ. Тайных дел. Противу царя воров искать будут.

— А воеводою кого?

— Слышь, князя Ромодановского, а другие бают — Шереметева, да нам-то все едино, кабы работишки поубавили, а то беда!

— Ну пожди, скоро Васютка пойдет. Он тебе на помогу, — успокоила его жена и, приготовляясь сама обедать, сказала: — Я тебе в саду постелю настлала. На воздухе легче!

— Ну-ну!

И, покрестившись с набожностью, Тимошка пошел под развесистую березу, где хозяйка ему постлала ковер и положила изголовье.

Солнце уже золотило закат, когда Тимошка проснулся и зычным голосом закричал:

— Квасу!

Васька сторожил его сон и теперь стремглав бросился угодить ему.

Тимошка вспотел и тяжело дышал.

Васька принес квасу целый жбан, и едва Тимошка потянул холодный квас богатырским глотком, как живительная сила вернулась к нему разом.

— Хорошо! — сказал он, утирая усы и бороду, и потом, весело усмехаясь, обратился к сыну: — А что, Васютка, может, поучимся?

— А то нет? — радостно ухмыляясь во весь рот, ответил Васютка.

Невысокого роста, но широкий и плотный, с большой головою, на которой вихрами торчали огненно-рыжие волосы, с широким скуластым лицом, он, в противоположность отцу своему, являлся олицетворением жестокости. При словах отца глаза его засветились радостью.

— Ну-ну, — кивая лохматой головою, сказал Тимошка, — тащи снасть!

И когда сын стрелою умчался из сада, он встал, перекрестился и начал потягиваться с такою могучей силой, что расправляемые кости трещали, словно на дыбе.

Минуты через две Васютка вернулся. На спине он нес кожаный, туго набитый паклею мешок, под мышкою — кучу ремней, которые оказались плетью и кнутом.

— Ладно, начнем! — засучивая рукава рубахи, сказал Тимошка.

Васютка быстро положил наземь мешок и обнажил, как отец, руки. Глаза его горели. Он жадно ухватился за плеть.

Это был длинный толстый ремень, аршина в четыре, состоящий из пяти колен: четыре — ровные и короткие — были из толстого негнущегося ремня, пятое же представляло собою длинный, вершков в двенадцать, ремешок из сыромятной кожи, согнутый в виде желобка с заостренным загнутым кончиком; твердый, как лубок, этот конец был ужасен при ударе.

Отец усмехнулся.

— Плеть так плеть, — сказал он, — зачинай!

Васютка выпрямился и стал вровень с мешком, который казался оголенною спиною. Потом, согнувшись, как бросающаяся на добычу кошка, Васька медленно стал пятиться, собирая в руку коленья распущенной плети, и, собрав всю плеть, на мгновенье остановился. Грудь его прерывисто дышала. И вдруг он визгливо закричал:

— Берегись, ожгу! — и быстро сделал шаг вперед.

В то же время выпущенная из руки плеть вытянулась словно змея, оконечник ее звонко ударил по мешку и свистя взвился в воздух.

Васька остановился и взглянул на отца, ожидая одобрения, но тот покачал головою.

— Неважно! — сказал он. — Ты ему что сделал, а? Ты ему клочочек выдрал, во какой, — он показал на кончик мизинца, — а ты ему должен всю полосочку вон! Гляди!

Он взял плеть из рук сына и с места, как артист, собрал ее в руку. Потом без возгласа вытянул руку, и плеть выпрямилась, глухо ударив по мешку. Прошло мгновение, и словно подсекая лесою рыбу, Тимошка дернул плеть назад.

— Понял? — сказал он восхищенному сыну. — Ты наложи ее да подержи, чтобы она въелась, а потом сразу на себя, не кверху, вот она по длине и рванет! Ну-кась!

Васька кивнул головою и взял плеть снова.

— Ожгу! — завизжал он, подскакивая. Плеть хлопнула, он выждал и дернул ее назад. Отец одобрительно кивнул головою.

— Ну, давай таких десяток, — сказал он, — авось не скоро очухается! Да не части.

Васька с увлечением стал наносить удары. Он изгибался, прыгал и звонко вскрикивал.

— Берегись, ожгу! Поддержись! Только для тебя, друга милого!

А сам Тимошка медленно считал удары и делал замечания.

— Руку не сгибай, а назад тяни! Не подымай кверху! Не торопись! Десять! — сказал он наконец, и Васька остановился, тяжело переводя дух. Волосы его взмокли от пота, лицо лоснилось.

— Покажи теперь, как бить, чтобы больно не было! — сказал он.

— Хе! — усмехнулся отец. — Ты поначалу выучись, как кожу рвать. А то ишь!

— А когда в застенок поведешь?

— Ну, это еще погоди. Пожалуй, заорешь там со страху. Это не мешок. Ну, бери кнут теперь!

В это время мимо страшного приказа по пустынной улице шли два человека, направляясь к домику Тимошки. Одеты они были в тонкого сукна кафтаны поверх цветных рубашек, охваченных шелковыми опоясками, шерстяные желтые порты были заправлены в польские сапоги с зелеными отворотами, на головах их были поярковые шапки невысоким гречишником[46].

— В жисть бы не поверил, что к нему охоткою пойду, — говорил рослый блондин своему товарищу, невысокому, но крепкому парню с черной как смоль бородою. Тот сверкнул в ответ зубами, белыми как кипень, и сказал:

— Все к лучшему, Шаленый! Теперь, ежели попадешься ему в лапы, он тебя за друга признает. Легше будет!

— Тьфу! — сплюнул Шаленый.

Они подошли к воротам, и товарищ Шаленого ухватился за кольцо.

Васька уже было взялся за кнут, когда послышался стук в калитку.

Тимошка с изумлением оглянулся через плетень на дверь.

— Ко мне? Кто бы это?

— А Ивашка стрелец, — напомнил ему Васютка, — он хотел веревку купить для счастья.

— А! — Тимошка усмехнулся. — Побеги, открой ему!

Васька бросил кнут и убежал. Через минуту он вернулся с встревоженным лицом.

— Не, какие-то люди. Тебя спрошают!

— Какие такие? — сказал Тимошка, собираясь идти на двор; но они уже вошли в сад.

Тимошка подошел к ним.

Они, видимо робея, поклонились и прямо приступили к делу.

— Покалякать с тобою малость, — сказал черный и, оглянувшись, прибавил: — Дело потаенное!

— Ништо, — ответил Тимошка, — у меня тута ушей нету. Сажаетесь! — Он подвел их к скамье под кустами сирени и опустился первый.

Шаленый увидел мешок, кнут с плетью и вздрогнул.

— Это что? — спросил он.

Тимошка усмехнулся.

— Снасть. Мальчонку учил. Васька, — крикнул он, — убери! — и обратился к гостям: — Какое дело-то?

— Потаенное, — повторил черный, и нагнувшись, сказал: — Бают, слышь, что у вас в клетях сидит Мирон.

— Мало ли их у нас! Мирон, Семен.

Шаленый вздрогнул.

— Нам невдомек. Какой он из себя? За что сидит?

— Рыжий… высокий такой… по оговору взяли… будто смутьянил он… а он ничим…

— Этого-то? Знаю! — кивнул Тимошка. — Ну?

— Ослобонить бы его, — прошептал черный и замер.

Тимошка откинулся, потом покачал голевою и усмехнулся.

— Ишь! — сказал он. — Да нешто легко это. Шутка! Из клети вынуть! Кабы ты сказал — бить не до смерти, а то на!

— Мы тебе во как поклонимся! — сказал Шаленый.

— А сколько?

— А ты скажи!

Тимошка задумался. Такие дела не каждый день и грех не попользоваться. Очевидно, они дадут все, что спросишь.

— С вымышлением делать-то надо, — сказал он, помолчав, — не простое дело! Ишь… Полтора десять дадите? — спросил он с недоверием.

— По рукам! — ответил внятно черный. Лицо Тимошки сразу осветилось радостью.

— Полюбились вы мне, — сказал он, — а то ни за что бы! Страшное дело! Теперь надо дьяку дать, писцу, опять сторожам, воротнику, всем!

— Безвинный! — сказал черный. — Когда же ослобонишь?

— Завтра ввечеру! Приходите к воротам. Его в рогоже понесут к оврагу. Вы идите позади, а там скажите: по приказу мастера! Вам его и дадут.

— Ладно!…

— А деньги — сейчас дадите пяток, а там остальные. Я Ваське, сыну, накажу; он вас устережет!

Черный торопливо полез в сапоги и вынул кошель. Запустив в него руку, он позвенел серебром и вынул оттуда пять ефимков.

— Получай!

Тимошка взял деньги и с сожалением сказал:

— В земском приказе сколько бы взяли!

— Шути! — усмехнулся черный, вставая.

— А скажи, — спросил Шаленый, — с ним вместе девку Акульку взяли, ее можно будет?…

— Акулька? — сказал Тимошка. — Высокая такая, сдобная?

— Она! Али пытали?

Тимошка махнул рукою.

— Акулька — ау! Ее боярин к себе взял…

Черный протяжно свистнул.

— Плохо боярину, — пробормотал Шаленый, и они двинулись к воротам.

— Веревки не надоть ли, — спросил Тимошка, — от повешенного?

— Не!

— Руку, может? У меня есть от тезки мово. Усушенная!…

— От какого тезки?

— Тимошки Анкудинова. Я ему руку рубил, потом спрятал.

— Не надо, свои есть, — усмехнулся черный. — Так завтра?

— Об эту пору, — подтвердил Тимошка, выпуская гостей.

— Уф! — вздохнул с облегчением Шаленый. — Словно у нечистого в когтях побывал.

— Труслив, Сенька! — усмехнулся черный.

— А тебе будто и ништо?

— А ништо и есть!

Они прошли молча мимо приказа.

— Куда пойдем, Федька?

— А куда? К Сычу, на Козье болото. Куда еще!

— А Мирон-то? Вот осерчает, как про Акульку узнает! Беда!

— А ты бы не осерчал? — спросил Федька, и черные глаза его сверкнули. — Я бы не посмотрел, что он боярин!

Солнце уже село, и над городом сгустились сумерки. Тимошка вошел в горницу и весело сказал:

— Получай, женка, да клади в утайку свою!

— Откуда? — радостно воскликнула Авдотья.

— Гости принесли, — засмеялся Тимошка, — завтра еще десяток.

— А я веревку продала. Приходил Ивашка. Я ему с поллоктя за полтину!

— Ну-ну! — И Тимошка так хлопнул по спине Авдотью, что по горнице пошел гул. Авдотья счастливо засмеялась.

<p>II ПРИ ЦАРЕ</p>

Того же 24 апреля Тишайший царь Алексей Михайлович[47], откушав вечернюю трапезу в своем коломенском дворце и помолившись в крестовой с великим усердием и смирением, простился с ближними боярами и, отпустив их, направился в опочивальню.

— Князя Терентия со мною, — сказал он.

Терентий — князь Теряев-Распояхин — быстро выдвинулся вперед и прошел оправить царскую постель.

Царь, истово покрестивши возглавие, самое ложе и одеяло и осенив крестом все четыре стороны, лег на высокую постель.

В той же комнате, на скамье, покрытой четырьмя коврами, лег князь Терентий.

В смежной комнате легли шесть других постельничих, из боярских детей; дальше, в следующей комнате, поместились стряпчие, из дворянских детей, на которых лежало по первому слову царскому скакать с его приказом хоть на край света, и, наконец, за этими последними дверями стояли на страже царские истопники, охраняя царский покой.

Ночь во дворце началась, но не спалось в эту ночь князю Терентию. Может, от дум своих, которых не поведал бы он ни царю, ни батюшке, ни попу на духу, может, оттого, что весенняя ночь была душна и звонко через слюдяное окно лилась в комнату соловьиная песнь, — только не спал князь Терентий. С ног его сполз легкий кафтан и упал на пол у самой скамьи, а сам князь облокотился на руку и полулежал, устремив недвижный взор на царскую постель. В опочивальне было почти светло от яркого лунного света и лампады, что теплилась перед образом над дверями. В почти пустой огромной горнице, по стенам уставленной укладками и сундуками в чехлах, с поклонным крестом в углу, словно шатер стояла царская постель, покрытая пышным балдахином.

Алого бархата занавесы спускались до пола, золотом перевитые кисти подхватывали края серединных полотнищ, и высоко поднимался купол балдахина, оканчиваясь искусно выточенным золоченым орлом.

А если бы заглянуть вовнутрь, то на верху балдахина можно было бы увидеть красками написанное небо, с солнцем, луною и планетами.

Князь Терентий лежал, отдаваясь своей тоске, когда вдруг из-за занавесей раздался протяжный вздох, и князь невольно ответил на него тоже вздохом.

— Не спишь? — послышался ласковый голос царя.

— Не спится, государь, — вздрогнув, ответил Терентий, — ночь-то такая духовитая… соловей звенит…

— О! — сказал царь, — али по жене затосковал? Небось, небось, завтра свидишься!

Князь помолчал. Скажи он слово, и он выдал бы охватившее его волнение. Лицо его сперва залилось краскою, потом побледнело, а царь продолжал говорить.

— Вот и мне тоже не спится, только по иному чему, нежели тебе, Тереша!… Все думаю, чем война кончится; хорошо ли удумано; опять сам ехать решил, и оторопь берет. Слышь, что ведунья покаркала.

Князь покачал головою:

— Коли дозволишь мне, холопу твоему, слово молвить, — скажу: все пустое! Николи человек знать будущего не может. Все от Бога! — сказал он с глубокою верою.

— А он не пакостит, думаешь? От Бога доброе, а от него, с нами крестная сила, погань идет.

— Без Господней воли — и он без силы!

— А все же она сказала, и берет меня раздумье. Забыть ее не могу. В лесной чаще, куда заскакал я, и зверь не бывает, — и вдруг она! Откуда? Сгорбленная, лохматая, глаза горят, и рот, словно щель черная. Конь ажно в сторону шарахнулся. А она кричит мне: слушай, царь! Я и остановился, а она: не дело замыслил, говорит, уедешь из Москвы, а вернешся — один пепел будет!…— и сгинула… разом…

Царь замолчал.

— Да, — сказал князь, — я да Урусов с Голицыным, да Милославский, мы весь лес потом изъездили. Сгинула!

— Вот видишь! — подхватил царь. — Наваждение, не иначе. Я патриарху отписал, а он пишет: молиться будет… Святой! — сказал царь с умилением, и мысли его обратились тотчас в иную сторону.

— Великий старец! — заговорил он с восторгом. — Мед в устах! И мудрость велия, и сердцем кроток, и жизни праведной. Когда молил я его, он все говорил: недостоин! А ныне как пасет овцы своя? За всех нас молельщик!

— А он и на войну благословил, — сказал князь.

— Так! Почему же я иду, а все не могу изгнать из дум своих ее карканья! Положим, — заговорил он снова задумчиво, — Москву на верных слуг оставляю: Морозов Иван, Куракин Федор, Хилков. Мужи разума, а все же сердце щемит. Царица, детки малые, царевич. Вот что!

Царь вдруг откинул занавеску, князь увидел его сидящим на постели и тотчас встал на ноги.

— Я полюбил тебя, Терентий, — с чувством сказал царь, — и хотел при себе неотлучно держать, а теперь вот что удумал. Оставайся тут! Оставайся да мне тайно про все отписывай. Как тут, что… я про тебя шепну патриарху…

Лицо князя вспыхнуло от нескрываемой радости, и он упал на колени, крепко ударив лбом об пол.

— Али рад? — спросил царь.

Князь быстро опомнился.

— Рад, что отличил меня, холопишку твоего! — сказал он глухо. — Я за тебя, государь, живота не пожалею.

— Знаю, знаю! — остановил его царь. — Вы все, Теряевы, нам верные слуги. Твоего отца еще мой родитель супротив всех отличал, и теперь он со мною вместе будет…

В это время, звонко перекликаясь, запели петухи.

— Ишь! — сказал царь. — Полночь, а утро близко. Будем спать! — И занавес плавно опустился и скрыл царя.

Князь поднялся с колен и лег на лавку, чтобы снова предаться своим думам, но на этот раз радостным думам. Царское слово как будто возродило его к жизни. Он не уедет, останется здесь, а тот, другой, уедет в поход!…— и губы его невольно улыбались, глаза светились тихим счастьем, и в тишине весенней ночи, в бледных лучах сияющего месяца легким видением перед ним вставал образ той, о которой были все его мысли.

Чуть поднялось с востока яркое весеннее солнце и ожила проснувшаяся природа, как на дворе коломенского дворца поднялась суматоха. Медленно и важно в прихожую, переходя дворцовый двор, сходились бояре, окольничие стольники бить царю челом утром на здравие; суетливо бегали по двору конюхи, стремянные, вершники, обряжая царский поезд; гремя оружием, собирались стрельцы, и ржанье горячих коней сливалось с топотом, возгласами, бряцаньем оружия и колокольным звоном в такой шум, что птицы, оглашавшие воздух пением, смолкли и пугливо попрятались в траве и кустах.

В этот день царь с семейством выезжал в Москву, чтобы проводить свое войско в поход.

Царь проснулся в добром настроении. Глаза его ласково светились, когда он вышел к своим боярам и они все упали перед ним на колени.

— Ну, сегодня кто запозднился, того купать уж не будем за недосугом, — сказал он, подпуская иных к руке, после чего послал к царице наверх узнать о здоровье и тихо двинулся в крестовую отстоять утреню и напутственный молебен.

Потом, потрапезовав, царь приказал сбираться и тронулся в путь.

Иностранцы, посещавшие Россию, свидетельствуют, что великолепие двора царя Алексея Михайловича превосходило все ими виденное. И действительно, пышность его двора могла только сравниться с пышностью французского двора. Обладая поэтической душой, любя красоту во всех ее проявлениях, царь устремил свое внимание на обрядовую сторону придворной жизни, и при нем многообразный чин царских выходов, богомолий, посольств, царских лицезрении, обрядов получил особую торжественность и перестал на время быть мертвым обрядом, потому что царь вносил в него живую душу.

И теперь, когда он вышел на крыльцо, собираясь в дорогу, он прежде всего взглядом опытного церемониймейстера оглядел всех столпившихся на дворе и потом уже, приняв благословение от священника, сел на коня, которого подвели ему стремянные. Конь был настоящий аргамак золотистой масти. Пышный чепрак покрывал его почти до земли, шелковая узда с драгоценными камнями сверкала на солнце, как полоса молнии, высокое седло, украшенное тоже драгоценными камнями, было широко и покойно, как кресло. Конь нетерпеливо рыл копытом землю и тряс красивою головою, на которой звенели серебряные бубенцы и колыхался султан из страусовых перьев, — но царь был искусный наездник и легко сдерживал пылкого коня.

Стрельцы, со знаменем в голове отряда, открыли шествие; потом длинной вереницей попарно тронулись сокольники и доезжачие, в зеленых и желтых кафтанах, легких серебряных налобниках, с ножами у кованых поясов; за ними попарно поехали стольники, спальные, стряпчие и, наконец, царь, окруженный ближними боярами. Далее потянулись всадники со знаменем и алебардами и за ними царицын поезд. Вершники вели коней под уздцы и шли подле дорогих колымаг, в которых ехали царица с детьми и боярынями и царские сестры.

Вокруг них и сзади верхом на лошадях ехали теремные мастерицы и девушки. Здесь были и постельницы, и сенные, и золотницы, и белые мастерицы, и мовницы или портомои, — словом, все составлявшие обиход теремной царицыной жизни.

Поезд медленно двигался, вздымая по дороге пыль. Царь был весел и шутил со своими боярами, называя их разными прозвищами и смеясь над плохими ездоками, как вдруг лицо его побледнело, и он закричал:

— Возьмите ее!

Бояре испуганно оглянулись по направлению царской руки и увидели горбатую старуху. Она стояла у опушки леса, подняв обе руки кверху, и не то благословляла, не то слала проклятия.

— Я ее! — воскликнул Голицын и поскакал к лесу, но старуха вскрикнула и исчезла, словно виденье.

— Окружить лес! — приказал царь. Конная стража поскакала к лесу, но старуха словно сгинула. Царь сделался мрачен.

<p>III ВОРЫ</p>

В назначенный Тимошкою вечер оба гостя его, едва закатилось солнце, уже стояли на страже перед воротами приказа, прячась за толстыми деревьями противоположной стороны улицы.

Мрачны и унылы стояли высокие заостренные бревна тына. Кругом было пусто и тихо. Два стрельца, обняв свои бердыши, мирно храпели, прислонясь к косякам ворот. Где-то протяжно выла собака и усиливала гнетущее впечатление. И вдруг в тишине ночи раздался пронзительный стон… еще

и еще.

Шаленый рванулся в сторону. Товарищ едва успел ухватить его за полу кафтана.

— Куда, дурень? — прошептал он, чувствуя, как и его охватывает невольная дрожь.

— Пппусти! — стуча зубами, пробормотал Семен.

— Балда! — выругался его приятель. — Кабы это тебя драли…

— Жутко, Неустрой! — совладав с испугом, тихо ответил Шаленый. — Думается: а коли придет и наш черед, да мы вот так-то…

Голос его пресекся.

— Балда и есть! — презрительно ответил Неустрой. — Двум смертям не быть, одной не избыть. Любишь кататься, люби и санки возить. Не все коту масленицу править. Так-то! А ты гляди, почет-то какой! Тут тебе и боярин, и дьяки, и мастера эти самые… Опять: стерпи! Пусть их, черти, потешатся, а там опять твоя воля!

— Без рук, без ног!

— Еще того лучше. Сойдешь за убогого. Так ли Лазаря запоешь, любо два!

— Тсс…— вдруг остановил его Шаленый, и они замерли.

Ворота с громким визгом отворились, и из них медленно вышли два парня, босоногие, с ремешками на головах, неся за концы рогожу, на которой недвижно лежало тело. Стрельцы сразу встрепенулись.

— Куда? Кто? — окликнули они.

Вышедшие рассмеялись

— Спите, — сказал один, — свое добро несем.

— Мастера! Не видите, что ли! — ответил второй, и они пошли вдоль тына, свернули за угол и стали по скату спускаться к мрачному темному зданию.

Неустрой и Шаленый тихо двинулись за ними и невольно вздрогнули, увидав, куда они держат путь. Они шли прямо к «Божьему дому», из которого доносился невероятный смрад разлагающихся трупов. В этот дом — вернее, склеп — складывались трупы всех неизвестных, поднятых на улицах Москвы мертвецов. Были тут опившиеся водкою, замерзшие, вытащенные из воды, были тут и убитые, и раздавленные. Всех клали в одно место и держали до весны, когда хоронили зараз в общей могиле. Случалось, к весне скапливалось триста-четыреста трупов, и едва наступала оттепель, как тяжелый смрад от них разносился по всему городу.

Неустрой не выдержал, и как только носильщики завернули за угол, он подбежал к ним и сказал:

— По приказу мастера!

— Получай! — добродушно ответил шедший впереди и ловким движением сбросил наземь неподвижное тело.

— Мертвый? — испуганно спросил Неустрой.

Носильщики засмеялись.

— Встряхни и очухается.

— Нешто можно было его живым выволочить? Дура! — укоризненно сказал другой.

Неустрой и Шаленый нагнулись над товарищем. Шаленый вдруг выпрямился.

— Кровь! — сказал он глухо.

— Где?

Шаленый указал на ноги носильщиков. Голые, они были испачканы кровью.

Носильщики грубо засмеялись.

— И уморушка! — сказал один. — Али, милый человек, нашего дела не знаешь?

— Заходи, покажем, — с усмешкой сказал другой.

— Тьфу! Пропади вы пропадом! — сплюнул Шаленый и торопливо зажал в кулак большие пальцы от сглазу или наговора.

Носильщики смеясь удалились и скоро скрылись за углом забора.

— Понесем, бери! — сказал Неустрой, хватая недвижного приятеля за ноги.

— А деньги? — раздался подле них голос, и они увидели приземистого, большеголового Ваську.

— Получай! — ответил ему Неустрой и торопливо отсчитал монеты. — Бери, что ли! — крикнул он товарищу.

Они ухватили тело за ноги и за голову. Мальчишка оскалил зубы.

— А хошь, крикну государево слово, а?

— Дурак! — задрожав, ответил Неустрой. — Оговорим твоего батьку, да и тебе влетит.

— Го-го-го! — загоготал Васька. — Так оно и было! Батьку-то не оговоришь, он тебе язык вырвет. Щипцы в рот!

— Уйди, окаянный!

— Хошь, закричу? — дразнил мальчишка и словно бес прыгал подле них на одной ноге.

— Дай полтину! дай! молчать буду!

Невыносимый смрад доносился из склепа, страшным призраком чернел приказ под серебристым светом луны, а мальчишка, сверкая огненной башкою, прыгал и вертелся подле них, говоря:

— Дай полтину, а то закричу!

— Дай ему, бесу! — прохрипел Семен.

— Лопай, пес! — кидая монету, сказал Федька.

Васька схватил ее и завертелся волчком.

— Го-го-го! — прокричал он. — Вот славно! Ужо приходите в приказ, я вас плетью бить буду. По-легкому, только клочья полетят.

— Ооо! — раздался протяжный вой из-за тына.

— Бежим! — закричал Семен, и они бегом пустились по пустынной дороге, волоча за собою товарища.

— Приходите! — кричал вслед Васька и хохотал визгливым хохотом.

Они пробежали саженей сто и без сил упали на траву.

— Уф! — простонал Семен. — Ну и ночь!

— Проклятущий мальчишка, — проворчал Федька.

— Тимошкино отродье, змеиный яд, волчья сыть, сатанинский выродок! — залпом выругался Семен.

— Одначе, что же это Мирон-то наш? Потрем? — предложил Федька, и они дружно стали встряхивать своего товарища, бить по спине, тереть ему уши и дуть в лицо.

От такой встряски очнулся бы и мертвый, и Мирон скоро пришел в себя, вырвался из их рук, сел и бессмысленно огляделся.

— Мирошка! Атаман! Кистень! — восторженно воскликнул Семен. — Ожил, родитель!

— Чего зенки-то ворочаешь, — усмехнулся Федор, — вызволили небось!

Одним прыжком Мирон вскочил на ноги.

— На свободе? — воскликнул он, радостно озираясь. — Ой ли! Ты, Неустрой! и ты, Шаленый! родные мои! — Он крепко с ними поцеловался. Потом передохнул и заговорил:

— Я не чаял выбраться! ни-ни! Пока деньги были, от пытки откупался, послал вам весточку да думаю: где уж! А вскорости на кобылку лезть. Так и решил: прощай мое правое ухо! Ан и вы, мои золотые!

— Стой, атаман, прежде всего выпить да поснедать что-нибудь надо, — сказал Семен, — чай, отощал с монастырской еды!

— Верно, что отощал, — засмеялся Мирон, — во как! Там, милые, корочками кормят, да и то не всяк день.

— Ну, так идем!

— А куда?

— Да к тому же Сычу. Он, чай, ждет не дождется дружка.

— И то! — засмеялся Мирон. — Я ему во сколько добра таскал. С меня жить пошел.

Они дружно двинулись по дороге, спустились к самой Москве-реке и пошли ее берегом, пробираясь к Козьему болоту, супротив которого находилась рапата Сыча.

— А много дали, братцы, выкупа? — спросил по дороге Мирон.

— Пять Тимошке да его щенку полтину! — ответил Федька.

— Что брешешь, — перебил его Семен, — пятнадцать!

— Пес брешет, — серьезным тоном сказал Федька, — нешто я, как ты, умен? Я ему пять ефимков дал, а тому щенку десять оловяшек всунул! Я не ты! — с укором прибавил он по адресу Семена.

— Ой, ловко! ой, молодец! ну и ну! — весело расхохотавшись, проговорил Мирон. — То-то взбеленится Тимошка!

— Всыплет своему щенку! Попомнит нас!

— А коли ему попадемся…— задумчиво заметил Семен.

— Да, братцы, теперь берегись! — окончил Мирон, и они пошли в рапату. Это был тайный притон разврата. Здесь пили вино, играли в зернь и в карты, и раскрашенные женщины, с зачерненными зубами, подходили к гостям, садились к ним на колени и уговаривали пить.

В эту ночь по всей Москве шел великий разгул. Наутро царское войско выступало походом на поляков, и стрельцы, солдаты, рейтары пили из последнего, прогуливая свою ночь.

Хозяин рапаты Сыч, с седыми клочками волос на голове, с черной дырой вместо глаза и перешибленной негой, бегал, хромая, по всей хоромине, стараясь угодить каждому, и едва успевал черпать из бочки крепкую водку.

Мирон, войдя, толкнул его незаметно плечом, в ответ на что Сыч пробурчал что-то и тотчас незаметно скрылся. Следом за ним в особую клеть вошли Мирон и его товарищи.

<p>IV ВЫСТУПЛЕНИЕ ВОЙСКА</p>

Хоти и говорят, что худой мир лучше доброй драки, однако жизнь в мире с поляками становилась русским невмоготу. Со времени того позорного поражения несчастного Шеина под Смоленском, следствием которого явился тяжкий Поляновский мир[48]; о мире, собственно, не могло быть и речи. Хвастливые поляки, кичась взятым верхом, глумились над русскими, вступившими с ними в сношения; русские же таили в душе жажду мщения еще с приснопамятного 1612 года. Пограничных городов воеводы отписывали в Москву, что поляки не признают даже титула царя, по-всякому понося его. Вражда обострялась, а тут еще завязалось великое дело с Малороссией, в которой гетманствовал Богдан Хмельницкий. После страшного погрома в 1651 году Хмельницкий, поняв, что одним казакам не справиться с Польшею, вторично просил Алексея Михайловича принять Малороссию в свое подданство, но царь все еще медлил.

Он не решался прервать с Польшею мира, приняв сторону казаков, и в то же время опасался, как бы Хмельницкий в отчаянии не соединился с крымским ханом и не двинулся бы на Россию.

В виду этого, а заодно и горя ревностью о своем царском достоинстве, царь отрядил богатое посольство — из князей Репина, Оболенского и Волконского — к Яну Казимиру.

Но посольство было встречено поляками высокомерно и во всех требованиях ему было отказано. Мало того, король немедленно выступил против Хмельницкого.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49