Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Анна Иоановна

ModernLib.Net / Сахаров А. / Анна Иоановна - Чтение (стр. 33)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


Герцог подъехал наконец к возвышению, где находилась императрица, и, скинув перед ней шляпу, поникнув несколько головой, ждал себе лестной награды. Государыня встала со своего места, подошла к перилам, приветствовала всадника улыбкой, ласкала рукою прекрасное животное, на котором сидел Бирон и которое положило свою голову на перила, как бы ожидая и себе внимания царицы. Разные нежные имена были даны любимице Бирона, названной им бриллиантом его конюшни; красавица, казалось, от удовольствия била землю копытом. Велено было принесть кусок хлеба, который и схватила она осторожно из нежных рук. Придворные дамы любовались этою сценою: вся душа пажиков была в глазах их, сверкающих от радости; одна Мариорица не заботилась о том, что делалось около неё, и часто обращалась взорами ко входу в манеж.
      – Едем! – сказала наконец Анна Иоанновна, кивнув благосклонно Бирону, и он, соскочив с лошади, оставшейся как бы вкопанною на своём месте, свёл государыню с возвышения.
      У входа в манеж тряслись на морозе Гроснот и нечтов розовом атласном кафтане, которое можно было б изобразить надутым шаром с двумя толстыми подставками в виде ног и с надставкою в виде толстой лысой головы, о которою разбилась бы черепаха, упав с высоты. В этой голове было пусто; не думаю, чтобы сыскалось сердце и в туловище, если бы анатомировали это нечто; зато оно ежедневно начинялось яствами и питьями, которых достало бы для пятерых едоков. Это нечтобыла трещотка, ветошка, плевальный ящик Бирона. Во всякое время носилось оно, вблизи или вдали, за своим владыкою. Лишь только герцог продирал глаза, вы могли видеть это огромное нечтов приёмной зале его светлости смиренно сидящим у дверей прихожей на стуле; по временам оно вставало на цыпочки, пробиралось к двери ближайшей комнаты так тихо, что можно было в это время услышать падение булавки на пол, прикладывало ухо к замочной щели ближайшей комнаты и опять со страхом и трепетом возвращалось на цыпочках к своему дежурному стулу. Если герцог кашлял, то оно тряслось как осенний лист. Когда же на ночь камердинер герцога выносил из спальни платье, нечтовставало со своего стула, жало руку камердинеру и осторожно, неся всю тяжесть своего огромного туловища в груди своей, чтобы не сделать им шуму по паркету, выползало или выкатывалось из дому и нередко ещё на улице тосковало от сомнения, заснула ли его светлость и не потребовала бы к себе, чтобы над ним пошутить. Вы могли видеть нечтоу входов верховного совета, сената, дворца и даже Тайной канцелярии, когда в них находилась его светлость; на всех церемониалах, ходах, пиршествах и особенно жирных обедах, где только обреталась его светлость. Этот кусок мяса, на котором творцу угодно было начертать человеческий образ, это существо именовалось Кульковским. Высочайшее его благо, высшая пища его духа или пара животного, заключалась в том, чтобы находиться при первом человеке империи. В царствование Екатерины он находился приМеншикове, в царствование Петра II приДолгоруком, ныне же приБироне. Так переходил он от одного первого человека в государстве к другому, не возбуждая ни в ком опасения на счёт свой и ненависти к себе, во всякое время, при всех переменах, счастливый, довольный своей судьбой. Где был временщик, там и Кульковский; привыкли говорить, что где Кульковский, там и временщик. Сделаться необходимою вещью, хоть плевательницею этого, – вот в чём заключалась цель его помышлений и венец его жизни. И он достиг этой цели: от привычки видеть каждый день то же бесстрастное, спокойное, покорное лицо, Бирон скучал, когда занемогал Кульковский. Всякое утро и вечер первый человек в империи приветствовал его улыбкой, иногда и гримасой, которая всегда принималась за многоценную монету; а если герцог в добрый час расшучивался, то удостаивал выщипать из немногих волос Кульковского два-три седых волоса, которых у него ещё не было. Знак этой милости, несмотря на боль, особенно радовал его. Для поощрения ж к дальнейшему ревностному служению иногда поручал ему первому оповестить о награде или немилости, ниспосылаемых герцогом. Кроме этого, во всю жизнь его давали ему, ещё при Екатерине, одно важное поручение в Италию; но он, исполнив его весьма дурно, возвратился оттуда католиком. И веру свою переменил он от желания угодить первому человеку в Риме, то есть папе, которого туфли удостоился поцеловать за этот подвиг. О ренегатстве его, скрываемом им в Петербурге, только недавно узнала государыня и искала случая наказать его за этот поступок не как члена благоустроенного общества, а как получеловека, как шута. Надо, однако ж, присовокупить, что он имел достоинство молчать обо всём, что делалось в глазах его и о чём не приказано ему было говорить, хотя б то было о прыщике, севшем на носу его светлости.
      Когда государыня у входа в манеж заметила Кульковского, она улыбнулась; молдаванская княжна, взглянув на него, едва не захохотала. Сели в карету. Велено ехать на набережную Невы. Экипаж поравнялся с оградою дворика: тут Анна Иоанновна, по какому-то внутреннему побуждению, обернулась направо, и в глаза её блеснула под лучом полуденного солнца ледяная статуя. Государыня приказала остановить карету и, подозвав к себе герцога, ехавшего за нею в санях, спросила его, что за ледяная фигура видна на маленьком дворе.
      Кликнули Гроснота.
      – Что такое? – угрюмо спросил герцог своего адъютанта, указывая на дворик. В этом вопросе подразумевалось: «Дурак! Что ты сделал?»
      Гроснот, не смутясь, отвечал:
      – Конюхи вашей светлости вылили для забавы ледяную статую.
      Ответ был услышан государынею.
      – Этот случай, – сказала она ласково Бирону, – даёт мне мысль построить ледяной дворец с разными фигурами.
      – Как то было при его величестве, блаженные памяти, – прервал герцог.
      – С большими затеями, если можно. Да, кстати, мне хотелось проучить Кульковского, чтобы он вперёд не целовал у папы туфлей. Сколько ему лет?
      – С прошлого месяца он начинает другой полвека.
      – Мы женим его и сыграем свадьбу в ледяном дворце. Объявите ему также, что я жалую его в пажи к моему двору. Как это лучше устроить, мы поговорим в тепле.
      С последним словом императрицы карета тронулась, облепленная по бокам дверец гайдуками, а сзади двумя турками. Пятидесятилетнему Кульковскому велено явиться ко двору в должности пажа и искать себе невесты: надо было нити его жизни пройти сквозь эту иголку, и он выслушал свой приговор с героическою твёрдостью, несмотря на поздравления насмешников пажей, просящих его, как товарища, не лишить их своей дружбы.
      Скоро манеж и двор опустели, и под вечер ледяная статуя отвезена… куда – вы узнаете после.

Глава IV
ФАТАЛИЗМ

 
Восточной странностью речей,
Блистаньем зеркальных очей
И этой ножкою нескромной
Ты рождена для неги томной,
Для упоения страстей.
 
«Гречанке». Пушкин

      Волынский лежал в своём кабинете на диване. Он решился целый день не выезжать и сказался больным, ожидая возвращения Зуды, которого послал отыскивать следы пропавшего малороссиянина. Этот малороссиянин был для него тяжёлая загадка.
      Грудь его разрывалась от досады, когда он помышлял, что властолюбие Бирона, шагая по трупам своих жертв, заносило уже ногу на высшую ступень в России. Герцог имел свой двор, свою гвардию; иные, будто ошибкою, титуловали его высочеством, и он не сердился за эту ошибку; считали даже милостью допуск к его руке; императрица, хотя выезжала и занималась делами, приметно гасла день ото дня, и любимец её очищал уже себе место правителя.
      «Жду случая свергнуть его, – думал Волынский, – жду перемены к нему государыни; а когда этот случай настанет?» К этим мучительным мыслям присоединилось и чувство, столько же, если не более, мучительное. Женатый, он любил…
      Какая же несчастная была предметом этой любви?
      Восемнадцати лет княжна Мариорица Лелемико испытала уже так много превратностей, что можно бы было наполнить ими долголетнюю романическую жизнь.
      С малолетства лишившись отца и матери на пепелище дома, разграбленного и сожжённого янычарами, Мариорица досталась в удел хотинскому паше. Он готовил её для собственного гарема, но, пока пленница росла вместе с своими прелестями, старость предупредила его замыслы. Тогда честолюбие заменило в нём все прочие страсти, и хотя он с помощью скамейки садился на лошадь, но всё ещё метил в сераскиры или, по крайней мере, в трёхбунчужные. Мысль угодить повелителю правоверных, подарив ему диковинную красоту, блеснула в его голове, и с того времени смотрел он на княжну как на лучшее украшение султанского гарема, как на будущую свою владычицу и покровительницу. Он видел уже в ней любимую султаншу, а себя одним из первых сановников под луною. Дочь нельзя более нежить и утешать, как он нежил и утешал её. Пиастры сыпались иностранцам, чтобы развить в ней все дарования, способные обворожить падишаха. И старик мог рассчитывать верно, судя по наружным и душевным её прелестям. Когда Мариорица, разбросав чёрный шёлк своих кудрей по обнажённым плечам, летала с тамбурином в руках и вдруг бросала на своего опекуна молниеносные, сожигающие взоры или, усталая, останавливала на нём чёрные глаза свои, увлажнённые негою, избытком сердечным, как бы просящие, жаждущие ответа; когда полураскрытые уста её манили поцелуй – тогда и у старика поворачивалась вся внутренность. Он вздыхал, очень тяжело вздыхал, и готов бы был отдать свой Хотин, свою бороду и все прошедшие и будущие милости падишаха за несколько минут давно прошедшей молодости. Оканчивалось тем, что он обращался мысленно к пророку, а там снова к мечтам честолюбия. Иногда только, когда вкушал соку плода, запрещённого Кораном, он приходил к своей пленнице и осмеливался коснуться устами своими прекрасной ножки её, приложив наперёд, в знак почтительности, правую руку к чалме, а левою подобрав свою бороду. И шалунья из прихоти допускала его к этой милости; а куда не простирается прихоть женщины? Ей было весело, что борода паши, довольно пушистая, щекотала её нежную, пышную ножку. Случалось и то в подобных изъявлениях особенного её благоволения, что шаловливая ножка, будто ненарочно сваливая чалму с головы старика, обнажала таким образом огромную сияющую лысину. Княжна при виде её смеялась до слёз и позволяла ему за это удовольствие подремать на её коленях. Впрочем, она любила пашу как благодетеля своего, как родственника и умела это изъяснять ему даже в своих детских шалостях.
      Мариорице даны были учителя, каких она только вздумала иметь. Она танцевала, как мы уж сказали, с такою ловкостью, что приводила в исступление и старика, и играла на гитаре с большою приятностью. А как её учительница танцевания и музыки была француженка, то она в скором времени выучилась говорить и писать на этом языке с большою легкостию. От христианской веры, в которой она родилась, остались у ней тайные понятия и золотой крест на груди. Каким образом этот крест попал к ней, она не помнила; только не забыла, что женщина, которая вынесла её из пожарища, когда горел отцовский дом, строго наказывала ей никогда не покидать святого знамения Христа и, как она говорила, благословения отцовского. Эта самая женщина продала её хотинскому паше. Француженка, узнав, что Мариорица родилась христианкою, старалась беседами на языке, непонятном для чёрных стражей, ознакомить ученицу свою с главными догматами своей веры. От этого учения и гаремного воспитания её сочетались в душе Мариорицы, пламенной, мечтательной, и фатализм магометанский, и мистицизм христианский, так что в небе, созданном ею, обитали и чистейшие духи, и обольстительные девы пророка, а на земле все действия человека подчинялись предопределению.
      Старый паша любил её сначала как будущий предмет своих удовольствий, потом как средство достигнуть честей и, наконец, как дочь. Он избавлял её от делания щербета, конфет и от других трудов домашних, сносил её прихоти и капризы, лелеял её и берёг, как дорогую жемчужину, на которую обладатель её боится дышать, чтобы не потемнить её красоты. Прислуга, стоокая от боязни наказания, стерегла её денно и нощно. Ни один взгляд молодого мужчины не перелистывал ещё её девственных прелестей, этой роскошной поэмы, которой мог бы зачитаться и сам небожитель, как некогда пустынник заслушался пеночки на целое столетие. Пришла пора везти Мариорицу ко дворцу верховного владыки, и паша задумывался и откладывал отъезд. Самые мечты честолюбия не радовали его. Настало, однако ж, время им расстаться, но, по воле судьбы или предопределения – так называла её Мариорица, – загорелась война между Турцией и Россией, и в губернаторы хотинские назначен сын опекуна, известный под именем знаменитого Калчак-паши. С того времени старик возненавидел тайно султана и явно своего преемника, хотя единокровного, и поклялся скорей передать свои сокровища, в том числе и воспитанницу, неверным, собакам-христианам, нежели тем, которые так жестоко оскорбили его старость и долголетнюю службу. Тут грянула ставучинская битва, столь славная для русского оружия, как будто нарочно для того, чтоб выполнить клятву старика; ибо вслед за тем Хотин был сдан русским, а прекрасная Мариорица, с богатствами двух пашей, отца и сына, в числе с лишком двух тысяч человек обоего пола, досталась в добычу победителям. Её воспитатель сам представил её Миниху как молдаванскую княжну и поручил милостям государыни. Участь княжны, попавшей к неверным псам-магометанам, тронула военачальника. Он взял её под особое своё покровительство и с офицером (старым, израненным) послал, отдельно от других пленников, в Петербург, описав её чудесную историю, как сам слышал, государыне.
      При дворе и знати была тогда мода на калмыков и калмычек, не менее бешеная, как на дураков, шутов и сказочников обоего пола и разного состояния, начиная от крепостных до князей. С жадностью доставали детей азиатской породы, как дорогую собачку или лошадь – и не один супруг пострадал от холодности своей половины, если не мог подарить ей в годовой праздник восточного уродца. Калмыков этих приводили в веру крещёную, лелеяли, клали спать с собою в одной спальне и выводили в люди, то есть в офицеры, или выдавали замуж за офицеров с богатым приданым, часто на счёт и к невыгоде родных детей. Судите после этого, какую же суматоху должен был произвесть в Петербурге приезд Мариорицы. Романическая её жизнь, её красота, её род и отечество вскружили всем голову до того, что, если б можно было, каждая знатная госпожа не пожалела бы дать половину своего имения, чтобы иметь при себе молдаванскую княжну. Ныне в исступлении говорят: «Ah! j'enrage, ma chere , что не могу иметь к вечеру NN райской птички». Тогда говорили, вздыхая: «Ах! Мать моя, каков этот иностранный немец Миних, прислал сюда только одну молдаванскую княжну, а, сказывают наши, полонили их тысячу, да отослал к своим, в немецкую землю, – ну съела бы его зубами!»
      Сама государыня была в восхищении от Мариорицы, поместила её в ближайшей от себя комнате между своими гофдевицами, нарядила в полунациональную, полурусскую одежду, как можно богаче, и в учители русского языка выбрала для неё служащего при С. – Петербургской академии де сиянсВасилия Кирилловича Тредьяковского. Этот вельми учёный муж каких языков не знал! На французском писал он стихи едва ли не лучше, нежели на русском; из Фенелонова «Телемака» воссоздал знаменитую «Телемахиду» , с цитатами греческими, латинскими и прочими, и в два приёма исчерпал весь гений Ролленя, своего учителя . И потому он должен был служить Мариорице, посредством французского языка, проводником к познанию русского. Обладавшая способностями необыкновенными и побуждаемая к изучению его силою внутреннею, творящею чудеса, она в несколько месяцев могла свободно изъясняться и на этом языке.
      Мариорица не успела ещё образумиться от зрелища новых и странных предметов, поразивших её при дворе русском, от новой своей жизни, ни в чём не сходной с той, которую вела в гареме хотинского паши, и успела уже под знамя своей красоты навербовать легион поклонников. Лесть мужчин, их услужливое внимание преследовали её до того, что стали ей приторны; старухи, у которых не было дочек, называли её ненаглядною; молодые говорили, что они от неё без ума, наружно ласкали её, как любимую игрушку, как любимицу государыни, но втайне ей завидовали. Так ведётся со времён двух первых братьев!
      Года, кажется, за два до приезда её в Петербург, когда русские уполномоченные в Немирове вели переговоры с турками, старый паша, её воспитатель, в шутку говорил, что, если Мариорица не любит его, он уступит её русскому послу Волынскому, о котором слава прошла тогда до Хотина. «А молод ли он? Хорош ли он?» – шутя спрашивала Мариорица своего воспитателя. И что ж? По странному стечению обстоятельств, этот самый Волынский, когда она, по приезде в Петербург, остановилась в отведённой ей квартире, был первый из придворных, который её встретил и от имени государыни поздравил с благополучным прибытием. Увидеть мужчину ловкого, статного, красивого, с глазами, проницающими насквозь сердца, с чёрными кудрями, свободно падающими на плеча (Волынский редко пудрился), и сделать сравнение с ним и турецким длиннобородым козлом или чёрным евнухом значило с первого приступа склонить оружие. При кабинет-министре, не знавшем иностранных языков, находился тогда переводчик, вовсе не любезный и непривлекательный. Лицо круглое, как мапемонда , синеватое, задавленное масленым галстуком, на котором покоился тучный, двумя ступенями, подбородок; бородавка на левой щеке, умильно-важная физиономия, крутой сияющий лоб, вделанный в мучной насаленный оклад с двумя мучными же мортирами по бокам и чёрным кошельком назади – одним словом, это всё был самВасилий Кириллович Тредьяковский. «Жаль, – думала Мариорица, – что этот дурной, а не этот пригожий мужчина должен со мною объясняться». Волынскому некогда было думать: увлечённый красотою молдаванки, он спешил выражаться красноречивым подлинником взоров и словами через своего толмача. Слова эти дышали теплотою Востока и, благодаря верности перевода, щекотали сердце неопытной девушки, приводили её в какое-то смущение, ей доселе неведомое. Мариорица хотела знать фамилию посланного к ней от императрицы.
      При имени Волынского княжна затрепетала. Фатализм, которым она с малолетства была напитана, сказал ей, что это самый тот, неизбежимый ею, суженный ей роком, что она ведена с пепелища отцовского дома в Хотин и оттуда в страну, о которой и не мыслила никогда, потому единственно, что ещё при рождении назначено ей любить русского, именно Волынского.
      Прибавьте к этому пламенное воображение и кипучую кровь, весь этот человеческий вулканизм, с одной стороны, с другой – примешайте вкрадчивую любезность, ум, страсть в каждом движении и звуке голоса – и рецепт любви готов. Маленький доктор, в блондиновом паричке и с двумя крылышками за плечами, попав раз к таким пациентам, то и дело посещает их и каждый раз, очинив исправно своё перо, пишет на сигнатурке : repetatur , прибавить того, усилить сего.
      Волынский вышел от молдаванской княжны в каком-то чаду сердечном, видел только по дороге своей два глаза, блестящих, как отточенный гранат, как две чёрные вишни; видел розовые губки – о! для них хотел бы он превратиться в пчелу, чтобы впиться в них, – видел только их, отвечал невпопад своему переводчику или вовсе не отвечал, грезил, мечтал, забывал политику, двор, Бирона, друзей, жену… В его голове и сердце всё было эдем, восторги, райские минуты, за которые не взял бы веков; всё было яи она! А препятствия? Их не существовало, их не могло существовать: девушка так неопытна, воспитана в гареме, готовлена для гарема; по глазам её видно, что у ней в жилах не кровь, а огонь… жена ещё не скоро приедет из Москвы; можно найти и средства задержать её… кабы умерла? (Да, и эта преступная мысль приходила ему в голову!..) Остальное докончит искусство, притворная и, может статься, истинная страсть.
      И вот княжна Лелемико во дворце.
      Сама государыня заботится доставить ей покой, приятности всякого рода, показывает ей свой Петербург, своё войско, учреждает для неё игры, праздники, балы и, привыкшая видеть около себя притворство и лесть, утешается, видя, как чистосердечно, простодушно, чувствительно дитя полуденной природы, как всё новое занимает её и радует. И Мариорица почти везде за государыней и везде видит Волынского и скоро едва ли не одного неизбежного Волынского. Все молодые мужчины кажутся ей куклами, попугаями, существами бездушными. Сначала он не может говорить ей о своей любви; но при каждом свидании взорами своими волнует её душу, так что её душа, кажется, бежит вон из тела. Нередко танцует он с нею (она выучилась уже европейским танцам). Пожатие руки его проникнуло тонким ядом всё её существо; она смущена новым для неё ощущением, хочет отнять руку и не отнимает… В другой день, на другое пожатие она отвечает ему тем же… и ей кажется в эту минуту, что земля и небо готовы перед ней и над ней раскрыться. Эпоха сладостная для влюблённых! Они не забывают её ни в будущих сильнейших восторгах, ни в муках любви. Возвратясь в свою спальню, она горела вся в огне и заснула в обворожительных мечтах.
      К учителю русского языка летали от Волынского перстеньки, табакерки, и подвигалась кафедра элоквенции в академии де сиянс, и потому можно судить, что он действовал по точной инструкции кабинет-министра. Первые слова, которые ученица затвердила, были: милый друг! люблю тебя!Как сладко, как обворожительно выговаривала она эти слова! В слово милыйона вставляла р, отчего произносила мирлый; но эта ошибка придавала ему какую-то особенную прелесть в устах её. И сам Василий Кириллович, слушая первый выученный урок, почёсывал своё темя, как будто у него под черепом что-то жгло. Ни при ком не произносила Мариорица этих слов, как при Тредьяковском, догадываясь, что он перенесёт их на крыльях своего усердия Артемию Петровичу. Лекции русского языка проходили часто между учителем и ученицей в разговорах о кабинет-министре, которого благородство, щедрость, чувствительность превозносились до небес. Разумеется, учителю строго запрещено было упоминать о том, что Артемий Петрович женат: это выполнялось свято. А девушке и не приходила в голову мысль, что тот, кто её любит, мог иметь неразрывные связи с другой, что любовь его преступна. Разумеется, и княжна умоляла Василия Кирилловича не сказывать Волынскому, что она иногда говорит о нём: учитель обещал, но был верен своему слову только до первой встречи с покровителем. Вскоре могла она сама понимать по-русски вкрадчиво-нежные выражения Артемия Петровича, выражения тем более опасные, что они были новы для неё, как сама любовь.
      Можно догадаться, что при таких обстоятельствах любовь бежит огнём по пороховой дорожке. И что ж? Во всём этом, как вы видите, был виноват фатализм.
      Далее… Не всё же вдруг сказывается: дайте мне, как жаворонку, завести мою песнь от земли.

Глава V
ТАИНСТВЕННОЕ ПОСЛАНИЕ

 
Скажи, в чём тут есть главное уменье?
– В том, – отвечал сосед, –
Чего в тебе, кум, вовсе нет:
В терпенье.
 
Крылов

      Победа, смерть ли? будь что будет,
      Лишь бы не стыд!
Языков

      Итак, Волынский лежал вечером на диване в своём кабинете, волнуемый двумя чувствами: любовью к Мариорице и ненавистью к Бирону. Мечты его нарушены приходом арапа, который и подал ему пакет от герцога. Кабинет-министр несколько встревожился, ибо такого рода посылки сопровождались или чрезвычайной милостью, или какою-нибудь грозой. Он сорвал печать и, к удивлению своему, нашёл в пакете ещё другой, запечатанный, с надписью руки самого Бирона, и бумагу в лист, просто сложенную. Полагая, что это какой-нибудь документ, он поспешил распечатать письмо и прочесть его прежде.
      Герцог дружески сожалел о нездоровье Артемия Петровича, присовокуплял, что он без него как без рук; что её величество изволила об нём с большим участием проведывать и, в доказательство своей к нему милости, назначила ему в награду двадцать тысяч рублей по случаю мира, заключённого с турками.
      – А, – сказал про себя Волынский, оставив на минуту чтение письма, – временщик думает купить меня этим известием; но ошибается! Что бы ни было, не продам выгод своего отечества ни за какие награды и милости!
      Спрашивали также в письме, как идут приготовления к известному празднику, и уведомляли, что государыне угодно сделать прибавление к нему построением ледяного дворца, где будет праздноваться и свадьба Кульковского, для которого уже и невесту ищут. Её величеству желательно, чтобы и устройством ледяного дома занялся также Артемий Петрович. Рисунок обещано прислать завтра чем свет.
      Волынского, знакомого с махиавелизмом Бирона, не удивило ни дружеское содержание письма, ни предложение новых занятий, – последнее он уже наперёд отгадывал, – но изумило его то, что в послании его светлости – ни слова о приложенной бумаге.
      «Вам угодно было знать, – писали в ней рукой незнакомой и почерком весьма поспешным, – куда девался малороссиянин, не явившийся ныне к вам на смотр. Исполняю не только это желание, но и обнаруживаю вам обстоятельства, скрытые для вас доныне. Плачу тем дань не званию и богатству вашему, не видам каким-либо, но высокому достоинству человека, которое в вас нашёл. Давно уже благородная ваша душа привязала меня к вам. Не старайтесь узнавать, кто я: вы, может быть, погубите меня тем, а себя лишите важного помощника в борьбе с сильным временщиком. Его шпионы окружают вас везде; вы имеете их у себя дома. Они следят все ваши слова, поступки, движения, доставляют обер-гофкомиссару Липману, главному шпиону, сведения обо всём, что у вас делается, говорится, и о всех, кто у вас бывает. Ваши друзья уже на замечании. Известно, что вы составляете заговор против его светлости. Я не мог ещё добраться, кто именно из ваших домашних передаёт эти сведения.
      По содержанию моего письма вы догадываетесь, что я очень близок к его светлости. Повторяю, не старайтесь доискиваться меня. Настанет время, сам откроюсь. Знайте только, что я иностранец; но, ущедрённый Россиею, я нашёл в ней своё второе отечество и хочу служить ей, как истинный сын её. Мне больно видеть каждый день, что все мысли, все чувства и поступки Бирона вертятся кругом одной его особы, что он живёт только для своего лица, а не для славы и блага России. Страна эта потому только не совсем ему чужда, что он считает её своей оброчницей! Боже! Как он трактует русских!.. Чуждаясь их языка и обычаев, не желая их любви и в презрении к ним не соблюдая даже наружного приличия, он властвует над ними, как над рабами».
      При этих словах глаза Артемия Петровича налились негодованием; руки его дрожали.
      «Наступает важный случай открыть государыне его своекорыстие: дело об удовлетворении поляков за переход войск чрез их владение, дело, на котором вы столь справедливо основываете свои надежды (вот как нам всё известно!), скоро представится на рассмотрение Кабинета. При первой возможности доставлю вам нужные заметки и тут же напишу три слова: теперь или никогда! О! тогда скорей, богатырски опрокиньте стену, пред которою даёт он фейерверки и за которою душит и режет народ русский; откройте всё сердцу государыни… Вы, с вашею благородною смелостью и красноречием, с вашим патриотизмом, с вашим пламенным усердием к пользе и благу императрицы, одни можете совершить этот подвиг. Если вы падёте в этом деле, то падёте со славою. Тогда-то я откроюсь вам и разделю с вами участь вашу, какова бы она ни была: клянусь вам в этом своею честию. Когда бы вы знали, как горит душа моя быть участником вашим в этой славе! Может статься, чрез сотню лет напишут, поставив моё имя подле вашего: «Россия гордится ими!..» Жить в истории, – как это приятно!..
      Пишу много; сердце моё имело нужду излиться пред благороднейшим из людей. Давно я не беседую с ними. Случай первый! Герцог, отдав мне письмо к вам, уехал во дворец, куда был неожиданно позван, только что из него приехавши.
      Теперь исполняю желание ваше узнать о малороссиянине. Это дворянин из черниговской провинции, по прозванью Горденко. Он занимал должность хорунжего в стародубовском повете и умел обратить уже на себя неприятное внимание доимочного приказа тем, что противился повелению герцога ставить за недоимки крестьян разутых в снег и обливать их холодною водою. Услышав однажды об оскорбительных словах, сказанных герцогом одному русскому вельможе, он имел неосторожность произнести: «Побачив бы я, як бы мне то выбрехал бисов батька Бирон». Слова эти доведены до ушей его светлости. Малороссиянин потребован к допросу воеводой, приехавшим нарочно для исследования этого преступления. О! когда дела касаются до личной обиды герцога, они скоро решаются. Оговорённый был в это время очень болен. Он принесён пред судью на простынях и, в наказание за свою неосторожность, должен был услышать от воеводы ругательства, которые не хотел вынести от самого Бирона. Когда же он, собрав силы, отвечал, как требовала оскорблённая честь дворянина, его пощекотали батогами. Этот способ лечить и жажда мщения возвратили ему вскоре здоровье. Он покинул семейство своё, составил прошение к императрице, в котором описывал жестокости временщика и корыстолюбивые связи его с поляками, ездил по Малороссии собирать к этому прошению подписи важных лиц, успел в своём намерении и пробрался до Твери, где удачно обменил собою простого малороссиянина, которого, в числе других, везли сюда на известный праздник. Но ищейные клевреты Бирона уследили его тотчас по прибытии в Петербург. Здесь, в манеже герцогском, когда делали перекличку всем разноплемённым парам, его не оказалось. Подачкин объявил, что он, вероятно, бежал во время суматохи, случившейся в то время, как их вели в манеж. Прибывших гостей к вам отправили. В самом же деле несчастный был задержан. Расправа была с ним короткая: его свели на задний, нечистый дворик за конюшни. Там, раздев его до рубашки и привязав к дереву, пытали о бумаге, но Горденко успел, видно, сбросить её или передать. Благородного мученика, окатив десятком ушатов воды, заморозили среди белого дня. Мой приятель Гроснот совершил этот подвиг, как будто выпил стакан пуншу. Впрочем, Липману шепнули, чтоб он спрятал, как знает, концы в воду. Это будет легко ему сделать с помощью силы, грозы и денег.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52