Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О нас

ModernLib.Net / Сабурова Ирина / О нас - Чтение (стр. 15)
Автор: Сабурова Ирина
Жанр:

 

 


      -- Викинг, вы судите слишком жестко. Ведь он несчастный человек на самом деле!
      -- Безусловно. Только скажите мне пожалуйста: чем он несчастнее других? А та же самая Таюнь, разве она потеряла сына меньше, чем он? Хорошо, у нее нет протезы. Но у нее в молодости еще была сломана спина, и тем не менее она ездит на велосипеде в любую погоду из своего домишки до автобуса полчаса каждый день туда и обратно, возвращается со службы и хватается за работу и дома, и в саду. И еще втаскивает его на постель, когда он так напьется, что упадет, а он зовет ее поминутно днем и ночью: Таюнь то, Таюнь это! Я однажды присутствовал при таких воплях, так поверьте, хотелось стукнуть его, чтобы замолчал, но пригрозил только ... Все у вас только несчастненькие, и всех жаль! А почему ни вы, ни он Таюнь не пожалеете? Кунингатютар все везет, а ей совсем не легко, и не забудьте, что она художник, и неплохой. Сколько у нее времени и сил для этой ее, главной работы остается? Художнику совсем не современного направления сейчас особенно тяжело пробиться. Нужно больше работать, больше бывать повсюду, завязывать связи. Выходит заколдованный круг: ходить самой -- времени нет, к себе позвать -- когда он может устроить очередной тарарам -- тоже нельзя. Вот я вам дам другой пример: вы сюда поздно приехали, из своей провинции, не мог я вас с одним моим сожителем сразу после войны, в разбойном доме Номер Первый на Хамштрассе познакомить, а жаль. Янис Лайминь, латыш. У него полбока вырвало, и руку оторвало. Рассказывал мне, что когда первый раз после госпиталя пошел в лес -- обнял одной рукой какую то сосну, и кричал, и плакал. Первый раз в жизни -- и в последний. У него и сердце никуда не годится, кровообращение нарушено, понятно, и жена с детьми в Балтике осталась. Года два он ей все письма писал -- каждый день. Напишет, -- и в печке сжигает. Так и не послал ни одного. Жизнь разорвала, возврата нет, ни ей, ни ему, и нужно поставить точку, крест на этом. Сперва он лук и табак возил сюда, когда все такой "спекуляцией" занимались, и я никогда не думал, что инвалид же -- одной рукой такие мешки таскать может. Теперь дали ему пенсию, а он еще в лесники нанялся, на родине у него большой хутор был и лесное хозяйство тоже. Живет хорошо, а для души -- в комитете работает, национальные вечера устраивает. Вот вам и инвалид. Правда, сельскохозяйственную академию по лесной части он у себя дома кончил, в Латвии и у нас тоже все молодые хуторяне в нее шли. Но муж Таюнь -Свангаард, старого балтийского рода. Как начнет генеалогию разводить -заслушаться можно! "Лебединые стражи"! Лебедь в гербе и ключ! Правда, полуонемеченный, полуобруселый род, датской крови в нем немного осталось, но все таки ... можно было бы ожидать, что не только о прошлом говорить, как гуси Рим спасали, но и самому себе вопрос задать: а что ты смог спасти? Одного того, что предки в замке жили, мало: стены рухнули, а вот та стена в душе, на которую опереться можно, и самому и других поддержать -- ей остаться нужно. Костяк где, я спрашиваю? Пусть спивается, как хочет, если ни на что больше не годен, а я бы кунингатютар с собой в Канаду взял, пусть разводится с ним, или просто так ...
      -- Сколько ему лет?
      -- Сильно за шестьдесят. Он на много старше Таюнь.
      -- Стариков не бросают, Викинг!
      -- Ну, слала бы ему доллары на пропитие души. Мы бы с ней заработали достаточно.
      -- Что то не кажется мне, что она из таких, которых так просто прихватить с собой можно. Но если -- так в чем же дело? Не знаю, как она к вам относится, но с симпатией во всяком случае, это видно, а при наличии вашей "недоуменной любви" ...? За чем же дело стало?
      -- За здравым смыслом, госпожа профессор, и логикой жизни! За тем, что я прекрасно знаю: стоит мне только позволить себе немного ближе подойти, дать себе волю -- и голова закружится у нас обоих. А тогда все доводы покажутся убедительными, и в Канаду -- я все таки отказался от мысли об Австралии -- поедем вместе, и... на год или два счастье обеспечено. А потом? Мне тридцать пять, а Таюнь пятьдесят. Очень жесткий счет получается. Конечно, бывают исключения, но я им не особенно верю. И еслиб мне удалось ее уговорить своего пьянчужку бросить, преодолеть жалость, а по моему слабость, простите, то вот второй тяжести я с нее снять не могу: разницы этой. Вы женщина, должны понять. Постель -- это еще далеко не все, согласен вполне. Вообще я считаю, что пол в жизни -- второстепенное, человеческое важнее, так и смолоду считал, еще мальчишкой, а теперь взрослым человеком и подавно ... Но против биологии не пойдешь! Сейчас она поблекла, как женщина, дальше больше, несмотря на все ухищрения, и рядом с моей относительной молодостью -- пятнадцать лет не шутка! -- еще резче сказываться будет. А как она будет мучиться из-за каждой новой морщинки, из-за каждой усталости, из-за каждой новой знакомой женщины помоложе ее! Может быть я и влюблюсь в такую -- все может быть, и тогда начну уверять себя, что мол, это можно было предвидеть с самого начала, а теперь у нее жизнь устроена, и может остаться одна ... Нет, я ее слишком как человека люблю, свою кунингатютар, чтобы ей еще такое на плечи взвалить... пусть уж лучше так ... полуулыбка, полумечта ... недоуменная любовь: a wondering love ...
      -- Как у вас вообще с английским? -- Маргарита Васильевна решает переменить тему.
      -- Порядочные успехи. Все время читаю, говорю свободно, никаких затруднений больше.
      -- Вы молодец, Викинг. Ну что ж -- давайте выпьем за "удивляющуюся любовь" ...
      -- В моей жизни -- обстоятельно начинает Юкку, с аппетитом закусывая и смотря пристальными, ласково усмехающимися глазами на хозяйку -- я привык относиться с уважением ко многому, но что касается людей -- вот тут извините, к очень немногим. Не потому, что я их презираю, совсем нет, я людей люблю. Но уважения действительно достойны только немногие. Не считал, но пожалуй за всю жизнь -- хватит пальцев на руках, чтобы сосчитать. Зато, когда нахожу такую вот персону, как вы... тогда сразу шапку долой, и поклон в пояс!
      -------
      14
      Противники психоанализа возражают, и не без оснований, что вместо того, чтобы копаться в глубинах подсознания, следовало бы лучше развивать сознание. Расцвет психоанализа вызван несомненно не только все возрастающими комплексами у людей, с невероятной быстротой (и податливостью) уродующихся жизненными катастрофами (а они участились в наши дни), сколько и с неменьшей силой растущей пустотой одиночества человека, не могущего или не умеющего высказаться: важно не только исповедаться в грехах, но и понять мучающие вопросы.
      Нормальным (а кто свободен от "психики" вполне?) людям свойственно, конечно упрощение. Однако, им свойственно часто и другое, более ценное качество: уменье заниматься психоанализом без врача, для самого себя и других. А иногда стоит выхватить из жизни человека какой нибудь характерный случай, эпизод, -- и тогда становятся понятными не только явные, но и косвенные последствия, суть -- сквозь наслоения и условности, сквозь то, что он делает сам и что делается с ним. Вот почему воспоминания каждого, а не только знаменитых современников так ценны -- если не для историка, то зато для других.
      * * *
      Бывает вдруг: захватит что-то и понесет... Взгляд почти не остановился даже, скользнул только... ну, скажем, по расцветшей розовой акации, уловил неясный и густой, насыщенный оттенок темно-розового, как цветы на старинном фарфоре, и уже влилось в него просветленное, и на лицо лег розовый отблеск извнутри. Нельзя объяснить, как вспоминается сразу: начало и конец, весь фон жизни, мысли, и оттуда, с другого берега, после стольких лет снова трепет той семнадцатой весны, -- а здесь понимающий, уже опытный взгляд, оценивающий этот трепет со снисходительной, печальной и все таки ласковой улыбкой. Всеохватывающий взгляд памяти, мгновенная панорама, как работа электронного мозга. Пусть не такая точность, зато еще молниеноснее, и регистрирует не только факты, но и оттенки бывших улыбок, сжимает их не в пробитую условными дырочками карточку -- а вот в эту улыбку, от которой пани Ирена сразу молодеет, и пружинистее идет дальше, мимо куста акации, слегка пристукивая каблуками, машинально отмечая вокруг все мелочи -- и не видя их, -- потому что ушла далеко, далеко назад.
      ... Ах, эта семнадцатая весна белокурой панночки Иренки в середине двадцатых голов, впервые в городе после разоренной усадебки! Очень полюбились сразу его улицы, внезапные открытия старинных уголков, витрины магазинов, к которым робко жалась всегда сбоку, всегда с чувством неловкости. Казалась себе такой бедной в дешевеньких туфельках из полотна; постоянно лакировала их сапожным лаком, чтобы выглядели, как кожаные, а на дырку в подошве клала внутри каждый день новый кусочек картона, и если попадался острый камешек по дороге, чуть не вскрикивала от боли. Платья и пальто перешивались, шляпку сделала сама, вышло красиво даже, но разве спастись этим от мучительного отсутствия третьей пары чулок, и вот такого платья, как в витрине, вуальки, таких -- ах, таких туфелек? А шикарно шуршащие автомобили, дорогие цветы за стеклом, кружевное белье, соблазнительные, наглые, бесстыдные, волнующие журналы в ярких обложках?
      Дома нельзя говорить о таких желаниях, с матерью можно только советоваться, как перешить еще одно теткино платье -- и нечего огорчать ее зря. Панна Иренка только мечтает, сидя у печки, куда засовывается труба от самовара, и сует в него одну за другой, лучинки. Березовый уголь -- это хорошо, они покупают его, когда есть деньги, но они есть не всегда, и тогда надо ставить самовар одними лучинками. Хорошо еще, когда попадется гладкое полено -- на пальце у нее давно мозоль от ножа ... Самовар ставится три раза в день -- если вместо обеда опять чай, а это бывает часто.
      Панна Иренка мечтает, вырезая ножницами силуэты маркиз из черной плотной бумаги, чтобы наклеить их на абажур. Занавески на окнах истрепались, новых не купишь, как и дивана, из которого в разных местах нагло высовываются пружины. Но из старого шелка можно сделать красивый абажур. Если бы еще музыкальную шкатулку к этим маркизам... с танцующими фигурками. Как та, которая играет в соседнем доме, когда открыто окно, слышен перезвон стеклянных, серебряных молоточков:
      "Ди-ни ди-ни дон!" Коротенькая песенка. И приятно думать, что в том доме, в комнате с музыкальной табакеркой живет старик или старушка, как в сказке Андерсена: в чепце или шелковой шапочке на седых волосах, поливает розы или кактусы в горшках ...
      Панна Иренка мечтает еще до боли о том, чтобы учиться. Об ученьи в непонятном, но внезапном будущем можно еще поговорить с мамой и знакомыми, доказывать под снисходительными улыбками, что в Гамбурге, например, есть институт восточных языков, и студентам так уж полагается -- бедно жить. Она может давать уроки какие нибудь, и учиться самой. А знающим восточные языки, в особенности китайский, обеспечена работа в посольствах. Знакомые качают головами, но тут вмешивается мама, и в подтверждение практичности замысла, рассказывает, какие коллекции были у дяди -- полковника. Правда, он не знал китайского, кроме "твоя-моя капитана", но участвовал в подавлении боксерского восстания и спас от разгрома дворец какого то мандарина. Как они объяснились потом -- неизвестно, но в благодарность мандарин нагрузил дяде целый товарный вагон китайских вещей: не только дом в их усадебке, но целый сарай был забит ими. Десятки кусков чесунчи всех сортов сохранились еще до революции, хотя для всей семьи из нее шились платья, костюмы, пальто и белье. Сервизы, веера, вышивки, серебро и слоновая кость, туфли из черного атласа на толстой подошве из тончайшей спрессованной бумаги... Мало того, мандарин каждый год присылал им цибики чая, завернутые в тончайшие рогожки. Сколько ни раздавали всем друзьям, всегда оставалось, и сами пили такие сорта, которые никогда не появлялись в продаже -- мандаринный чай. Да, теперь это разговоры об "острове сокровищ", но сокровища были, и китайский язык как то само собой связывается с этим богатством, и в нем, окружавшем с детства, она научилась разбираться, чувствуя, как ей не хватает хоть кусочка вышивки, чтобы надеть или повесить на стенку. Нежнейших прикосновений -- и кожей, и взглядом.
      "Очень оригинально, конечно, но... необычное для молодой девушки увлечение. Панна Иренка такая серьезная ... в их семье давняя связь с Китаем... может стать женой дипломата и вообще ... теперь женщины повсюду стали работать ... вряд ли ей удастся, но ..." -- рассуждающие, рассудительные голоса вокруг, всегда с "но".
      "Вот, мы выиграем в лотерею, и вообще, когда поправятся дела" ... -это мама. Счастью, которое должно было непременно свалиться внезапно, вдруг, и совершенно непонятно, почему -- мать была готова сделать уступки. Но, только в таком случае. Ехать заграницу, в чужую страну, одной, без копейки денег -- или подумать о том, как дать Иренке хотя бы самый крохотный прожиточный минимум для ученья -- пусть не китайскому языку, а чему нибудь, все равно чему -- нет, это даже не приходило в голову. "Моя дочь -- на фабрику?!" -- маме от такого предложения сразу грозил сердечный припадок. Работа ей представлялась всегда только на фабрике -- верх вульгарности. Можно вышивать или давать уроки -- это, еще, по бедности... мать строго соблюдала приличия, и несмотря на чай вместо обеда, Иренка не решалась возражать. Усердно готовилась к тому, чтобы давать как можно больше уроков -- гимназию кончила с медалью, сидела дома за толстыми учебниками французского и немецкого языков, за книгами вообще. Удалось достать несколько книг о Китае, конфуцианстве, в городской библиотеке умиляла старичка библиотекаря. Ей даже робко пришло в голову, что могла бы отправиться в китайское посольство -- попросить показать ей хоть несколько иероглифов, но мама сразу оборвала мечты: "Еще за шпионку примут!" Иренке, конечно, показалось это еще интереснее, но и думать было нечего. Говоря об уроках, мать вспомнила кстати, что ее хорошая знакомая была классной дамой по французскому языку в одном из провинциальных институтов. Она живет неподалеку, муж ее инженер, очень интеллигентный человек ... у них Иренка может отшлифовать свой французский, а вместо платы пусть поможет по хозяйству, поштопает что нибудь ... прислуги теперь у Ольги Георгиевны нет, конечно.
      ... Вот семнадцатилетние, проходящие теперь мимо, живут совсем другой жизнью. Отцы и дети -- теперь, при гибели целых миров... Но что так страшно отличает молодость пани Ирены от вот этой группы студенток?
      Да, за ее спиной рушился тогда целый мир -- ее родителей и ее собственный кусочек его. Но здесь, в Германии, да и в других европейских странах после теперешней войны тоже рухнул прежний мир -- для нее уже второй раз, она в поколении тех, у кого эти дети.
      Усмехнулась и совсем ясно поставила панночку Иренку в семнадцатую весну -- рядом с собой. Для нее тогда было поколение мамы, Ольги Георгиевны, еще одной вдовы директора, бывших офицеров и пожилых дам, которых из вежливости нельзя было назвать старухами. Относилась с большим уважением: кем они только не были, чего только не знали и не видели я жизни, столько прекрасного, и конечно все гораздо умнее, опытнее ее. Иногда становилось страшновато: неужели я тоже стану такой, в каком то чужом, непонятном мире, и будет такая же дряблая шея, мешки под глазами, подкрашенные губы, а в волосах все седые, седые нити... и ничего не останется, чему можно радоваться? Как они могут жить так -- без надежды, потому что как же может жить человек, которому уже сорок, пятьдесят лет, и у него рушился его мир?
      Нет, она не станет такой. Конечно, постареть когда нибудь придется, но иначе, и она не будет ныть о прошлом тоже... можно и старухой быть привлекательной ... видела одну такую, как маркиза!
      ... Да, так вот, шлифовка французского языка в семье бывшего инженера путей сообщения Сперанского -- высокого, чуть седеющего блондина с очень тонким породистым лицом. Англизированный тип -- сразу назвала его "милордом" -- сперва про себя, потом вслух. Жена его, Ольга Георгиевна, тоже высокая, полная, с усиками над полной губой, с темпераментом, которого не умерило классное наставничество и удивительно мещанскими вкусами. Очень скоро выяснилось, что в шлифовке нуждалась совсем не панна Иренка: знания и словарь классной дамы ограничивались сотней шаблонных выражений и простой грамматикой. "Милорд", услыша попытки "шлифовки", сразу предложил заниматься лучше с ним, и после краткого экскурса в раннюю классику, взялся за Вольтера.
      С ним можно было разбирать и Конфуция. Говорили они часами. Иренка приходила после обеда, когда Сперанский кончал службу, помогала мыть посуду его жене, убирала кухню и садилась за стол, чтобы обсудить написанное сочинение. Говорили до ужина. Потом милорд часто провожал ее домой, придерживая за локоть при переходе через улицу -- совсем, как взрослую. Иренка видела, что он слегка сутулится, что костюмы могли быть элегантнее, а рубашки свежее, и что он часто ложится или садится с книгой, вовсе не смотря, что сел на выглаженную стопку белья, или на ножницы, забытые на диване, и вообще парит в поднебесье, предоставляя жене пилить его за мелочи жизни. Сперва та прислушивалась к их разговорам, потом махнула рукой: "Метафизические джунгли"! -- выговаривала она так вкусно, как "изюминки в булке", но с явным отвращением к этой болтовне, и если не уходила в гости, то и не мешала забивать голову белокурой панночке разными бреднями.
      Уроки начались зимой, а потом пошла весна, семнадцатая по счету, и первая по настоящему. "Предвесенье" -- повторяла Иренка запомнившееся слово по роману Стефана Жеромского. Запах талого снега, мартовская капель, от которой звенит все: колокола, тающие сосульки, хрустящие и по утрам и вечерам лужицы, проступающие камни мостовой под колесами, -- даже трамваи звенят по особенному, молодо и звонко, и бледное еще, но уже совсем свежее, звенящее солнцем небо. Дни становятся длиннее, вечер акварельными тенями засинивает улицы. Ветер доносит, кажется, в парки запах леса, сырых сучьев, еще чертящих дрожащими силуэтами свои тени, но ветер отливает на них зеленоватой дымкой, и повсюду барашки вербы -- скромной, робкой, обещающей вестницы совсем близких фиалок, и пасхальных гиацинтов -- щемящего ожидания, огромной, кружащей голову радости.
      Иногда она получала вдруг утром твердый сиреневый конверт с исписанным мелким, гравировальным почерком листком: о Вольтере и Гюго, несколько мыслей вообще, и в конце, вскользь, -- о встрече сегодня вечером на таком то углу, у такой то церкви...
      Это значило что сегодня она в назначенное время, оглядываясь -- не опоздать бы, не придти раньше, неприлично! -- будет на свиданьи. Потому что, как ни говори, но это -- назначенное свиданье. И от сиреневого конверта уже кружилась голова -- так же, как кружилась вдруг от того, что при этих встречах он слегка церемонно и все таки интимно поднимал ее протянутую руку к губам и целовал, как взрослой -- а однажды поцеловал еще раз, в ладонь. И после этого они долго бродили по улицам, уже под руку, и она часто ловила его взгляд, теперь совсем по другому внимательный и теплый.
      К жене его появилось тоже новое чувство -- виноватости, хотя, что же тут плохого? Иногда Иренка называла себя "подколодной змеей", которая забралась в чужое гнездо, иногда возмущалась: та сама виновата тоже! Никаких общих интересов с мужем! Такой человек, как он, не может удовлетворяться одними ее тряпками и кухней!
      Все это немножко царапало, немножко заставляло краснеть, но не могло даже на минуту вытеснить другого: блуждающей уже с утра на губах улыбке навстречу вечернему свиданью -- и замирающей, трепетной радости от еще большего ожиданья: принесет ли он ей на Пасху голубой гиацинт? Конечно, она не могла даже намекнуть на это, но если он догадается сам, то... и это "то" было таким сияющим и большим, что можно было только зажмуриться, чтобы не задохнуться от счастья.
      -- Какие у тебя в сущности отношения со Сперанским? -- спросила однажды мать.
      -- Отношения? -- удивилась Иренка. -- Мы, конечно, большие друзья...
      -- Друзья не смотрят так, и на прогулки не приглашают тоже ... Ему тридцать девять лет, а тебе семнадцать! Сейчас, конечно, он очень интересен со своими седыми висками, и партия была бы приличной, но Ольга Георгиевна своего даром не отдаст, и приберет его к рукам, когда станет нужно. Что он у нее под башмаком это ясно, конечно. Но, пока вы только гуляете и разговариваете, то еще ничего ...
      Мать смотрела на вещи просто, а Иренку как хлыстом ударило. Весь день она кипятилась и волновалась из-за режущей боли в груди, от того стыдного и мерзкого, что скалило зубы из-за угла, тянулось грязной волосатой лапой к сияющему образу. Такой тонкий, умный, благородный, и "под башмаком?"
      -- Вы не думаете, что ваша жена против того, что мы так встречаемся? -выпалила она сразу, как только они в этот вечер -- опять! -- встретились в городском саду у собора.
      Он чуть приподнял брови.
      -- Я не докладываю ей о каждом своем шаге, но и не скрываю, а если бы она спросила... не вижу в этом ничего особенного. Почему вам это вдруг пришло в голову?
      Ей сразу стало стыдно и она смешалась, и в этот вечер смущенно уступила его настойчивым просьбам и пошла с ним в кондитерскую. Он приглашал ее уже не раз, настойчиво доказывая, что в этот час, и в вполне приличной кондитерской нет ничего запретного, но ей всегда было страшно неловко при мысли, что он должен будет за нее платить.
      -- Ну вот, вышло по моему -- пошутил он -- торт съели вы, а не торт вас, как вы наверно боялись... и никто не тыкал в вас пальцем.
      Правда, но зато видели знакомые -- ив кондитерской, и на улицах, и видели не раз.
      ... Наивность? (Сказали бы семнадцатилетние теперь). Не совсем, однако. В шестнадцать лет мать дала ей прочесть толстую книгу профессора Фореля -знаменитый труд для просвещения не только молодежи, но и многих взрослых -все что можно -- и нужно знать о половой жизни. Иренка читала, продумывала, и разбиралась в жизни, -- пусть еще робко и неумело, но не окрашивая ее в грязные цвета. Завершение влечения друг к другу с любимым человеком -- это одно. Половой акт с первым попавшимся, только ради его самого -- совсем другое. Знать это нужно -- но это нисколько не мешает голубым гиацинтам!
      ... Весною солнце заглядывает в открытые окна, иногда в сердце тоже. В том самом доме, где жили андерсеновские старички с музыкальной шкатулкой, нашлось на дне неуклюжего сундука голубое шелковое платье с гипюрными кружевами. Платье, с турнюром и пуфами, было положено в картонку и передано ухмылявшимся в гусарские усы дворником: "Панночке от соседей, у которых тоже была такая дочка; для кукол или так..."
      Старый шелк с упоением распарывался, разглаживался, перешивался -- и платье к Пасхе получилось такое, что хоть на бал впору. Мать панны Ирены была полулитовкой, полурусской, и в доме часто ходили и в костел, и в православную церковь. На Пасху уж непременно на заутреню. На первое "Христос воскресе" Иренка ответила совсем не священнику "Воистину", а шопотом, только чтобы самой было слышно: "Воистину, милорд".
      "Воистину, милорд" -- прошептала она так же тихо, когда он при выходе из церкви остановился и похристосовался -- сперва с родителями, потом с ней. Губы чуть коснулись щеки, и это был первый поцелуй. Она даже рассердилась -почему не замирает сердце?
      Ему пришлось замереть только на первый день праздника, когда он пришел с визитом, и в передней не было никого. Он поставил на подзеркальник трюмо голубой гиацинт, сказав: "К платью", обнимая ее восхищенным взглядом, а потом сжал ее руки вокруг шелковистого голубого яичка с бантом, и не удержавшись больше, крепко прижал к себе, и начал быстро целовать -- лицо, губы, шею, руки, грудь.
      Она стояла, совершенно ошеломленная, а он выпрямился, опустил руки, сдавленно произнес: "Ну вот, и похристосовались по настоящему" -- и сдержанно улыбнувшись, прошел к матери. Иренка, все еще сжимая в руках яйцо, подхватила гиацинт и бросилась в свою каморку. Сперва даже не хотелось успокаиваться от того, что нахлынуло и закружило, но любовь милорда обязывает, неправда ли? Пришлось прекратить любоваться яйцом и гиацинтом, потушить глаза, сжать раскрывающиеся губы, и пригладив волосы идти в общую комнату. Мать внимательно, казалось ей, посмотрела на нее, когда выяснилось, что они "уже видались" с гостем, но Иренка была как на крыльях. Ей казалось, что вот это первый праздник, когда она сама принимает гостей, как взрослая, и это не в маленькой квартирке, а в их старой усадьбе, с распахнутыми в сад окнами, подъезжают тройки, и в белом зале скоро начнут танцевать, и конечно она в первой паре с милордом -- а складки платья развеваются над паркетом ...
      Платье было бы слишком нарядно, если бы в комнате, служившей и гостиной, и столовой, не стояло еще несколько вещей, спасенных из усадьбы -ампир красного дерева. Панна Иренка не знала, что походит на статуэтку, которые стояли раньше в витрине с серебром -- и, как осколочек прошлого, который сейчас ни к чему: очень хрупкий, беспомощный и вероятно, жалкий в глазах у многих. Но первая любовь не слишком располагает к трезвым мыслям, при всем знании Фореля, мысли были туманными и совсем о другом. Конечно, это ужасно -- но если он разведется, то может быть на следующую весну она наденет белую фату и станет с ним рядом... и будет рядом -- всегда. Что за глупости, что он старше! Зато и умнее. Он будет ее учить, а она смотреть снизу вверх, и пойдет рядом не только по настоящей жизни, -- нет, она войдет и в то прошлое, которое у него было, будет жить и видеть его и в нем -казалось даже, наденет ту шляпу со страусовыми перьями, которую носила мать, когда выходила замуж, на фотографии ...
      * * *
      ... Уже цвели тюльпаны и ирисы, отцветала буйная, пьяная солнцем сирень, и Иренка упорно, в каждой ветке искала "счастье", а в сиреневых конвертах с французскими письмами оно находилось на пяти и семи страницах, не только на лепестках.
      "Милорд" уехал в командировку, прокладывать дороги, и присылал письма каждую неделю -- чтобы она, отвечая, не теряла практики. О нет, нет! С большими лишениями была куплена тоже красивая, дорогая бумага светло серого цвета, и она старалась исписать листок как можно ровнее, чтобы уместилось побольше!
      Содержание было конечно литературным. Иногда Иренка вставляла наиболее подходящие к ее чувствам строчки прочитанных стихов, и только в конце и его, и ее письма, уже совсем мелко, как приписка, было несколько слов с намеками о любви. Он называл ее "Шери" и "ма птит", и целовал ее руки, а она писала, что очень счастлива, хотя ей грустно, и она так ждет, чтобы он вернулся, потому что "я Вас люблю, мой милорд" . . .
      Потом письма оборвались на целый месяц. Сперва она написала через неделю молчания, коротко, беспокоясь: что случилось? Болен, или так занят, что не нашлось времени для нескольких строк? Но и на это письмо ответа не было: гордость не позволяла писать больше. Оставалось ждать -- от ожидания болело сердце, колючими иголками пронизывало грудь, застревало комком в горле.
      Милорд появился совсем неожиданно, в душный уже июньский вечер, и сразу в передней сказал вполголоса:
      -- Лучше, если никто не будет знать, что я пришел. Мне надо с вами поговорить. Пойдемте погулять ...
      Поняла, что случилось тревожное, метнулась к себе, выхватила из шкафа приготовленное для этой встречи белое платье, шляпу, и через пять минут они спускались по лестнице -- он с неловкой, просящей улыбкой, прижимая ее локоть.
      Кусты осыпающейся сирени в парке, еще не совсем белая ночь, но уже легкая обесцвеченность красок и густой запах остывающей травы, ходивший волнами по изгибам твердых дорожек с лиловатым от росы песком. Небо бледнело и поднималось все выше, растворяясь в двух зарях -- вечерней и утренней. На террасе павильона с каменной баллюстрадой кафе резко прочерчивались черно-белые квадратики плиток пола. Они почти не говорили всю дорогу, и она покорно дала себя усадить, кивнула утвердительно на заказ мороженого, и холодея заранее от того важного, что вот-вот должно было решиться, почему то настойчиво и упрямо цеплялась памятью за все мелочи, чтобы унести их с собой потом, запомнить на совсем -- вот этот широкий серебряный бокал, звяк ложечки о блюдце ...
      До сих пор он говорил в минорном тоне: о белых ночах и "Эмалях и камеях" Теофиля Готье, и прочитала ли она изумительную его книгу "Роман мумии" с замечательной фразой: "Ненюфары, опьяняющий запах которых заставляет забыть все, даже далекую родину?"
      Отвечала односложно, но при слове "забыть" вздрогнула и замолчала совсем. Он растягивал молчание, постукивая пальцами по столику, пока ее глаза совсем не остановились и застыли на его лице.
      -- Шери -- сказал он как можно мягче -- случилось... ну словом, неприятность. Моя жена увидела ваши письма, и... и я должен был ей обещать, что мы больше не будем ни переписываться, ни встречаться. Я возмущен, но... конечно я понимаю, как это тяжело и печально, но ... если подумать, чем это действительно могло бы кончиться .. . вы умная девушка, Ирэн, и должны понять, что...
      -- Что если она вам запретила, то все должно кончиться? -- вырвалось неосторожно, и совсем уже упавшим голосом: "О, милорд..."
      Его передернуло. Что за бестактное напоминание о неприятной сцене, когда у Олюшки даже усики на губе вздыбились, и, тыкая пальцем в какое то "я вас люблю" и "жду" в конце страницы, она ерошила пиявками толстые брови и подчеркнуто визгливо, совсем не шедшим ей голосом повторяла: "Чтобы этого безобразия больше не было! Вскружил девчонке голову за моей спиной, а дальше что? Французские классики по классическим нотам! Ручки целуешь! Дурью всякой голову забиваешь! Прекратить немедленно, пока у соседей разговоры не начались, а то я еще и не так поговорю! Никаких ответов!"
      "Но -- попробовал он робко, -- нельзя же так вдруг. Надо объяснить..."
      "Ты объясняйся, как хочешь, а я ее матери просто скажу, что времени для уроков больше нет, и все. Она не глупа, поймет сама прекрасно, в чем дело. Не думаю, чтобы ей в голову пришло на тебя, как на жениха, смотреть. Все таки пока я еще есть, и себя в обиду не дам. Да и глупости это вообще, и слышать не хочу. Но ты помни!"
      Против ее энергии и решимости было совершенно бесполезно возражать, что "тут ничего такого нет" .

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18