Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ручная кладь

ModernLib.Net / Рубина Дина Ильинична / Ручная кладь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Рубина Дина Ильинична
Жанр:

 

 


Дина Рубина
Ручная кладь (сборник)

В России надо жить долго...

      Возвращаясь из поездки по Италии, в аэропорту Мальпенза я прошла паспортный контроль, и перед тем как войти в салон самолета, сняла с тележки израильскую газету «Вести». Усевшись в кресло и открыв разворот, я увидела некролог Лидии Борисовне Либединской, подписанный – спасибо друзьям! – и моим именем тоже.
      Вдох застрял у меня в горле. Видимо, почувствовав мое внезапное оцепенение, сидевшая рядом подруга заглянула в газету, прочитала слово «скоропостижно», ахнула (она была знакома с Либединской)... и вдруг сказала: «Счастливая!». У подруги мама уже полгода умирала в больнице, подключенная к медаппаратуре.
      Затем всю дорогу я смотрела на облака, вспоминая, что каких-нибудь несколько недель назад мы все сидели за столом у нас дома, в Маале-Адумим, и я любовалась нарядной, элегантной, как обычно, Лидией Борисовной, а позже, помогая убирать посуду, мой муж, повторял: «Восемьдесят пять лет! Какая острая память, какой взгляд ясный, какой великолепный юмор... Вот счастливая!»
      В ней действительно в первую очередь поражали удивительная ясность мысли, сочетание доброжелательности с независимостью и абсолютной внутренней свободой.
      Никогда не видела ее ворчащей, раздраженной, обозленной на что-то или кого-то.
      Знаменитая, уже растиражированная фраза Либединской: «Пока мы злимся на жизнь, она проходит».
 
      Однажды я услышала от нее:
      – Моя бабушка говорила: «В молодости надо делать то, что хочется, а в старости НЕ делать того, чего НЕ хочется». И еще она говорила: «Запомни три НЕ: НЕ бояться, НЕ завидовать, НЕ ревновать. И ты всю жизнь будешь счастлива»...
      Думаю, Лидия Борисовна Либединская, урожденная Толстая, была счастливым человеком.
      Причем, бабушкиному завету «не бояться» часто следовала буквально.
      – Лидия Борисовна! – восклицала я в очередной раз, обнаружив, что дверь квартиры не заперта. – Вы что, хотите, чтобы вас ограбили?!
      Она невозмутимо отвечала:
      – Пусть лучше один раз ограбят, чем всю жизнь трястись от страха.
      А когда однажды ей позвонил из Переделкино сосед по даче, траурным голосом сообщив, что ночью Либединских, взломав дверь, ограбили, она спокойно отозвалась:
      – Очень удачно, а то я как раз ключи от дачи потеряла...
 
      Мне повезло довольно тесно общаться с Лидией Борисовной Либединской в те три года, с 2000-го по 2003-й, когда я работала в Москве. И после каждой встречи я с восхищением думала, что вот от такой бы старости не отказалась:
      истинная женщина до мельчайших деталей, Лидия Борисовна всегда выглядела так, словно именно сегодня ее должны были чествовать в самом престижном зале столицы. Бус, колец, серег и прочей бижутерии ко всем нарядам у нее было не меньше, чем у какой-нибудь голливудской дивы, разве что не бриллиантов и изумрудов, а любимых ею полудрагоценных уральских самоцветов в серебре, львиную долю которых она покупала в лавочке рядом с домом, в Лаврушинском.
      Вообще тратила деньги со вкусом и удовольствием. Зять, Игорь Губерман, говорил, бывало: «Моя теща ходит со скоростью ста шекелей в час», – это, разумеется, измерение скорости на те зимние месяцы, когда Лидия Борисовна оказывалась в Иерусалиме, где живут две дочери и целый отряд внуков и правнуков.
      Она вообще любила и понимала толк в красивых вещах, не обязательно дорогих, и дарить любила, и как-то всегда подарок приходился в самое яблочко. Я сейчас хожу по дому и то и дело натыкаюсь на подарки Лидии Борисовны, ставшие любимыми обиходными вещами, привычными глазу и руке.
      Однажды она уехала вот так на зимние месяцы в Израиль, и в Москве стало пустовато. Я с работы позвонила в Иерусалим. Взял трубку Игорь.
      – Как там моя Л.Б.? – спросила я. – Вы ее не обижаете?
      – Кто ж ее может обидеть, – сказал он. – Здесь вокруг нее три дочери – Тата, Лола и Ниночка. Я их вожу по всей стране с утра до вечера. И всем говорю, что у меня сейчас не машина, а Малый театр: сразу «Три сестры» и «Гроза».
      И мы одновременно рассмеялись – неугомонность и страсть к путешествиям и поездкам «тещеньки» была общеизвестна. Обожала разъезжать по Израилю. В Иерусалиме просыпаясь по утрам, спрашивала: «Ну, куда сегодня едем?»
      Домашние старались украсить ее «курортные зимы» поездками, встречами, интересным гостеванием... Как-то Игорь договорился о вечере Либединской в одном из хостелей в Иерусалиме – это муниципальные дома для пожилых репатриантов. Лидия Борисовна с успехом выступила, ей вручили небольшой гонорар. Она была чрезвычайно довольна. По пути к машине споткнулась о бордюр – но обошлось, не упала! – и спокойно заметила:
      – Глупо, имея такие деньги в кармане, ломать шейку бедра.
      У меня нет ни малейшего сомнения, что гонорар был потрачен тут же на какую-нибудь восхитительную чепуху – подарки, сувениры, какие-нибудь бусы, кольца для салфеток...

* * *

      В отрочестве, в музыкальной школе я училась у строгой учительницы, одинокой и суровой старой девы, – она славилась не слишком церемонными педагогическими приемами. Чувствительно тыча острым пальцем мне между тощих лопаток, покрикивала: «Сидишь, как корова! Держи спину! От манеры держать спину зависит манера игры!»
      Почему я вспомнила ее сейчас, когда пишу о Либединской?
      Потому что в присутствии Лидии Борисовны я неизменно внутренне подбиралась, внимательней следила за произнесенными словами, ясно ощущая, что от манеры «держать спину» зависит манера жить.
 
      Я никогда не вела дневников и вообще чужда всякой «архивности», всякой заботе о конспектировании прожитых дней, но иногда после встреч с друзьями записываю обрывки диалогов, шутки, какие-то детали – обычная скопидомская писательская работа, когда не можешь позволить, чтоб и колосок упал с твоей телеги... На днях, неотвязно думая о Лидии Борисовне, перетрясла бумажные свои манатки, переворошила закрома... Там несколько записей о Либединской, сделанных бегло, почти конспективно, впрок – чтобы не забыть, не растерять. Все вперемешку, по-домашнему, без указания дат... Как правило, потом, в работе, такое сырье переплавляется, преображается литературно, выстраивается пословно-повзводно, чтобы занять необходимое, точное, своеместо в каком-нибудь рассказе, романе или эссе...
      Но именно эти записи – летучие, вневременные – мне вдруг захотелось оставить в том виде, как они записывались: на ночь глядя, после застолья, не всегда на трезвую голову, под живым «гудящим» впечатлением от общего разговора...

* * *

      «...Вечер у нас дома с художником Борисом Жутовским и Л.Б. Они перемывают кости знакомым – остроумно, изящно и без той дозы яда, которая делает разговор сплетней. Впрочем, рассуждая о судьбе писателя N., касаются его жены, якобы страшной стервы, отравившей ему жизнь, отвадившей друзей от дома... наперебой вспоминают очередную невообразимую историю, связанную с этой дамочкой. Я некоторое время завороженно слушаю двух блестящих рассказчиков и наконец вслух замечаю, что бабенка-то, по всему видать, редкий экземпляр...
      На что графиня Толстая уверенно отвечает: „Да что вы, таких навалом!“
      Чуть позже она просит „стаканчик воды, можно из-под крана“. Я ахаю и принимаюсь перечислять ужасы про сырую московскую воду, рассказанные недавно одним микробиологом. На что Л.Б. невозмутимо замечает: „Не понимаю, чем вареные микробы лучше сырых“...»

* * *

      «...Сегодня были в гостях у Лидии Борисовны, сидели по-домашнему, на кухне, среди ее потрясающей коллекции кухонных досок разных стилей, стран, авторов и времен. Вся стена завешана „безпросветно“.
      Я немедленно вспомнила рассказанный Губерманом случай – о том, как он с Л.Б. однажды в Иерусалиме навестил писательницу Руфь Зернову. И как „тещенька“ весь вечер мечтательно глядела на две расписные доски у той на стене, а потом проговорила: „Какие у вас доски красивые и, главное, почти одинаковые... А у меня ни одной нет...“
      – Понимаешь, Руфи ничего не оставалось, как снять со стены одну доску и подарить теще, – рассказывал Игорь. – Видно было, как не хотелось ей расставаться с вещью... Она чуть не плакала. Но деваться-то некуда. А теща не кривила душой – у нее здесь, в Израиле, действительно нет ни одной расписной доски. В Москве, правда, триста пятьдесят... Когда мы вышли, я спросил: „Тещенька, а на что вам сдалась эта паршивая дощечка?“ Она пожала плечами и жалобно, так: „Сама не знаю... Как-то неудобно получилось...“
 
      Сначала говорили о том, что сейчас принято среди интеллигенции ругать колоссальное строительство в Москве, помпезность, безвкусицу архитектуры.
      – А мне нравится, – сказала Лидия Борисовна. – Я люблю размах! Москва такая красавица: чисто, освещение роскошное... Это все любители обшарпанных стен и поэтических развалин тоскуют по помойкам...
      И заговорила о прочитанной только что книге воспоминаний Александра Леонидовича Пастернака, брата поэта. Тот в двадцатые годы приехал в Берлин к родителям и был потрясен комфортабельностью быта: бесшумностью газа, теплом, светом, уютом...
      – Это как раз в те годы, когда в России была полнейшая разруха, керосинки, примусы...
      – Но ведь до революции, до всего этого кошмара... – попыталась возразить я.
      – И до революции было то же самое, – отмахнулась Л.Б. – Но до революции была прислуга. Что касается двадцатых годов, я их прекрасно помню, эти проклятые двадцатые годы. Совершенно невозможное существование!
      Вот чего в ней нет – поэтизирования „своего времени“. На историю страны и людей смотрит совершенно трезвыми и порой беспощадными глазами. „Графинюшка“, как называют ее друзья, – ей незачем заискивать перед родиной. Поэтому она во все времена тут уместна и везде „своя“...
      Любопытная байка из третьих рук: однажды в ЦДЛ к столику, за которым Л.Б. сидела с друзьями, подвалил нетрезвый писатель-почвенник, и чуть не со слезою в голосе воскликнул:
      – Лидия Борисовна! Вы же русская графиня, как вы можете якшаться со всем этим сбродом инородцев... Ваше место рядом с нами, русскими писателями, ведь ваши предки... и наши предки...
      На что графиня якобы ответила:
      – Милейший, мои предки ваших предков на конюшне секли...
      (Странно, что я так и не удосужилась подтвердить подлинность случая у самой „Графинюшки“...Но точность реакции, и ее неповторимая интонация – весьма достоверны.)»

* * *

      «...Приехал в Москву Губерман, тут и Михаил Вайскопф оказался. Мы собрались у нас. Игорь пришел с Лидией Борисовной, позже забежал Виктор Шендерович с Милой... И получился чудный легкий вечер. Много хохотали – за столом-то все сидели первоклассные рассказчики.
      Невозможно вспомнить все, о чем говорили. Но вот – о диктаторах, в частности, о Чаушеску. При каких обстоятельствах его расстреляли.
      Лидия Борисовна, возмущенно:
      – Самое ужасное то, что им с женой перед смертью мерили давление. Какой-то сюрреализм! Ну, зачем, зачем им давление мерили?!
      Вайскопф обронил:
      – Проверяли – выдержат ли расстрел.
      Все захохотали, а Шендерович вообще смеялся, как безумный, и заявил, что завтра едет в Тверь выступать и на выступлении обязательно опробует эту шутку».

* * *

      «...Когда я организовываю очередной семинар на темы культуры, общества, толерантности или еще чего-нибудь эдакого, я всегда приглашаю Лидию Борисовну. Прошу выступить, сказать „что-нибудь“. Даже если это касается какого-нибудь специального вопроса, например, по изобразительному искусству. И вот что поразительно: она никогда не выступает „просто так“, для зачина.
      Все, что она говорит, убедительно, точно, интересно и касается сегодняшнего дня в самом животрепещущем смысле слова. Дал же Господь ясность и масштабность ума! – толстовские гены.
 
      Едем на очередной семинар в Подмосковье. Я заезжаю за Лидией Борисовной на машине. Она, с палкой в руке, тяжело спускается по ступенькам знаменитого писательского дома в Лаврушинском – уже несколько месяцев ее серьезно беспокоит нога. Медленно, в несколько приемов, усаживается в машину. Говорит:
      – Я теперь, когда сажусь в машину, вспоминаю своих правнуков. Они учатся в такой школе в Израиле, которая называется „Школа радости“. И в программе есть уроки русского языка. Они там выучили и повторяют во время зарядки такой стишок: „Ножку правую вперед, ножку левую назад, а потом еще вокруг и немного потрясти“.
 
      По дороге на Истру я рассказываю про наш вчерашний потоп (прорвало батарею парового отопления), как мы полночи боролись со стихией – благо, в гостях очень кстати оказался приятель из Америки, в советском прошлом инженер-механик...
      Лидия Борисовна на это:
      – Скажите спасибо, что у вас воду прорвало, а не что другое. У меня однажды прорвало канализацию, я думала, что сойду с ума. Хорошо, что за столько лет советская власть приучила нас жить в говне... а то бы даже и не знаю, как справилась...
      Когда на другой день вечером возвращаемся, я помогаю ей подняться по ступеням к двери в парадное, входим, она осматривается и говорит деловито:
      – Как тут намусорено! Надо завтра подмести. Я, пораженно:
      – Лидия Борисовна! Неужели, кроме вас, некому в парадном подметать!
      Она, спокойно и удивленно:
      – Ну а что такого... У меня есть большая хорошая метла... Завтра и подмету...»

* * *

      «...В гостях у нас Л.Б. с друзьями из Израиля – симпатичной супружеской парой. На звонок я открываю дверь и, как всегда, искренне ахаю – какая она красивая! Лицо ясное, гладкое. Глаза карие и спокойные.
      Одета, как всегда продуманно – „в цвет“, с украшениями. Сегодня это кораллы.
      Я помогаю снять пальто и замечаю, что этого пальто еще не видела.
      – А оно новое. Купила его вчера за три минуты. Ошиблась остановкой, надо было вернуться и пройти сквозным проходом на соседнюю улицу. Я вошла, а в проходе оказался магазин. И это пальто прямо так и висело. Я надела и сразу купила. Так и вышла. Сейчас в Москве удобно от слежки уходить: входишь в одни двери в старом пальто, выходишь в другие – в новом...
      За столом разговор о том, о сем. Л.Б. говорит:
      – Умер знаменитый скульптор, К. Я его терпеть не могла! Понаплодил этих Лениных, Марксов...
      Тут Борис вспомнил, что когда К. долбил глыбу, из которой ваял очередного Маркса на одной из центральных площадей Москвы, какой-то пьяный скульптор околачивался вокруг и уговаривал: „Лева, не порть камень!“
      Заговорили о художнике Е., которому исполнилось 102 года. Его показывали в телевизионной передаче: вполне бодрый старик, сообщил, что по утрам приседает по 400 раз. Напоследок даже проделал несколько танцевальных па перед ошеломленными ведущими.
      Лидия Борисовна усмехнулась и вспомнила, что именно Е. рассказывал: в первые годы НЭПа бойко продавались футляры для ножичков, на которых был изображен Карл Маркс, идущий за плугом. Картинка подписана: „ Основоположник марксизма пахает “.
      Боря сказал:
      – Но какова энергия! Каждый день он приседает 400 раз.
      – Может, 4 раза? – усомнилась я.
      – Все врет, – заявила Л.Б. – Всю жизнь врал.
 
      ...Поздно вечером стали расходиться, Боря предложил пойти, пригнать такси.
      Л.Б. сказала, что у нее есть знакомый таксист Володя, который стоит с машиной обычно где-то на Ордынке. Сначала он подвозил ее несколько вечеров подряд, так случайно получилось. Совпадение.
      Л.Б:
      – Он, вероятно, подумал – вот сумасшедшая бабка с клюкой, все время куда-то шляется: сегодня в ВТО, завтра в ресторан, послезавтра в ЦДЛ... Потом познакомились ближе. Он дал номер своего мобильного, и я, если задерживаюсь где-то допоздна, звоню ему и вызываю. И он приезжает...
      Она стояла в прихожей в новом пальто молодежного покроя с лихими какими-то крыльями – маленькая, сутулая, с лукавым молодым лицом...»

* * *

      Недавно я подумала – а знал ли таксист Володя, кого возил? И понял ли, что «сумасшедшая бабка с клюкой» больше не позвонит? Или удивляется – мол, куда пропала, – и ждет звонка до сих пор?
 
      Она вернулась из очередной поездки с группой писателей по Сицилии. Выглядела очень довольной, говорила, что усталость приятная...
      Достала из чемодана сувениры, безделушки, всякую «красоту», которую так любила, расставила по полочкам, любовалась... Сказала дочери Лоле: «Завтра меня не будите, завтра буду долго спать...»
      Когда назавтра, отперев своим ключом дверь, дочь вошла в квартиру в Лаврушинском, она уже на пороге ощутила пронзительную, особую тишину и – пустоту...
      Уютно горела настольная лампа...Видно, перед тем как заснуть навсегда, Лидия Борисовна Либединская читала... На задней обложке книги, которая выпала из ее руки, было помещено стихотворение Александры Истогиной.
      И стихотворение, и эпическая высота ситуации заслуживают того, чтобы привести эти строки целиком:
 
Когда мой дух растает
В рассветной тишине
И новый день настанет,
Забудьте обо мне.
 
 
Угасла с жизнью дружба,
И не скорблю о ней.
И памяти не нужно.
Забудьте обо мне.
 
 
Кого легко любила,
Сгорели, как в огне.
Наш новый дом – могила.
Забудьте обо мне.
 
 
Простите, не взыщите,
Но даже и во сне
Не надо, не ищите.
Забудьте обо мне...
 

* * *

      И все же, все же... память не хочет успокоиться, и все ворошит, ворошит не такие уж и частые встречи, какие-то, в общем, незначительные слова, совместные поездки.
 
      Однажды Лидия Борисовна в разговоре упомянула, что восстановлено Шахматово, родовое имение Блока. Вот было бы здорово съездить. Я подхватилась, мы уговорились на ближайшие выходные и поехали. День был солнечный, синеглазый, начало лета...
      По дороге Л.Б. рассказывала, как чуть ли не сорок лет назад впервые сама приехала сюда, на пепелище Блоковской усадьбы. Добиралась с приключениями, сначала электричкой, потом на попутке... Долго шла пешком по лесу, чуть не заблудилась. Нашла обгорелый фундамент по трем березам, растущим в поле на пригорке. Посидела среди кустов, в тишине, под высоченным серебристым тополем, подобрала осколок кирпича от фундамента сожженного дома и привезла Чуковскому. Старик прижал этот осколок к щеке, проговорил: «Я ни разу не выбрался туда к Блоку, а ведь он меня звал приехать»...
      Л.Б. спросила: «Корней Иванович, неужели никогда не восстановят этот дом?»
      Он ответил: «Лида, в России надо жить долго».
      Этот разговор происходил в 65-м году прошлого века. И вот минуло каких-нибудь сорок лет – и имение восстановлено, солнце играет в цветных стеклах библиотеки и комнаты для гостей, по окрестным деревням поштучно собрано награбленное когда-то бекетовско-блоковское добро... Тот же огромный серебристый тополь над домом, кусты сирени и шиповника... Хорошо жить в России долго!
      В прихожей дома-музея я увидела на стене памятную доску с выбитыми на ней именами писателей и общественных деятелей, кто боролся за восстановление Шахматова и добился этого.
      – Лидия Борисовна, тут и ваше имя!
      – Ну да, ну да... – сказала она, как отмахнулась. Потом мы спустились с пригорка на поляну, уселись на спиленных бревнах, достали бутерброды, со вкусом пообедали...
      Когда в Москве уже катили по Тверской, Л.Б. рассказывала историю чуть ли не каждого дома, мимо которого ехали... И напоследок, в Лаврушинском, когда я помогала ей выйти из машины, сказала:
      – Я так счастлива, что выбралась к Блоку! Вряд ли еще когда-нибудь придется...
      И я тут же горячо возразила – мол, какие наши годы, Лидия Борисовна, что там, еще поездим, поколесим...
 
      С того дня прошло несколько лет, и сейчас, вспоминая нашу вылазку, я ловлю себя на том, что весь этот день – весь! – ощущаю как цельный кристалл прозрачного счастья...

По дороге из Гейдельберга

      Леониду и Галине Межибовским

      Кусками желтой халвы мелькнули жернова прессованного сена.
      Очередной туннель всосал поезд с ухающим воем, раскачал в черной рябой утробе, выплюнул – и по горным склонам, подскакивая, рассыпались черепичными гроздками городки с непременной пикой на панцирном шлеме кирхи.
      Время от времени промахивали заброшенные заводы с осколками солнца в разбитых стеклах – слюдяная парча, за которой угадывалась тьма. Почему в покинутых зданиях, где бы они ни встретились, обязательно разбиты окна?
      Мое отражение плавало в солнечном мареве за окном, и деревья, городки и замки проносились сквозь мои отраженные глаза, плывущие понад Рейном.
 
      Несколько лет спустя от всей этой поездки остался только жемчужный мартовский день в старинном Гейдельберге.
      Меня давно обещали свозить туда друзья, супружеская пара, лет пятнадцать живущая в Германии; и в единственный свободный от выступлений день я оказалась у них во Франкфурте, откуда уже до Гейдельберга было рукой подать.
      Друзья, задумавшие показать мне товар лицом, все сокрушались, что погода не задалась. А по мне, так задалась весьма! Обитатель библейских скал, объятых безжалостным светом пустыни, – я так люблю эти матовые небеса умеренной Европы...
      Да и в ином смысле весь этот день – череда туманных пейзажей, графика голых ветвей и ощеренные пиками елей черные пасти ущелий – выстроился так продуманно и точно, словно некий режиссер долго набрасывал мизансцены на бумаге, переставлял их местами, чиркал что-то, вновь дописывал, но, подумав, убрал лишнее и наконец, удовлетворенно откинувшись в кресле, велел собрать труппу.
      И мы собрались, и после завтрака все же поехали, несмотря на дождь...
 
      В гору, с которой открывался вид на весь Гейдельберг, рассыпанный по берегам реки, взбирались долго, витыми улочками с педантично расставленными на них указателями: «Кёнигштуль» – смешное, школьное, легко переводимое название...
      Наконец выкрутили на лесистую макушку, частью заасфальтированную под стоянку.
      Для ослабевших от восторга туристов здесь был построен ресторан, к дверям которого по рельсам, проложенным от подножия горы чуть ли не вертикально, тяжело и долго вползала старинная вагонетка – желтая, с тремя ступенчато расположенными дверьми. Когда мы подошли к парапету, она только едва желтела среди елей внизу. Мы успели приблизить и исследовать в огромную подзорную трубу на высокой подставке старинный арочный мост с башенными воротами, полуразрушенный замок, знаменитый университет... а вагонетка все ползла и ползла – гудели рельсы, повизгивали провода – и наконец вкатилась, вывалив на гору пассажиров тремя пестрыми языками...
 
      Потом мы проехали к замку – величественным развалинам крепости династии Виттельсбахов, разрушенной некогда войсками Людовика Четырнадцатого: циклопической толщины стены, в разломах – краснокирпичный испод, проросший давней травой.
      Целый город, обнесенный рвом. Множество стилей сплеталось на огромном этом пространстве. Людвиги, Фридрихи, Генрихи тщились увековечить свое имя в башнях, рвах, подъемных мостах и гигантских винных бочках... Когда-то здесь была резиденция одного из блистательных дворов Германии... Увы – все пошло прахом. Хорошо, подробно, на совесть воевали в прошлых столетиях: крепость взрывали в какой-то старинной войне, сжигали... в нее попадали молнии... Династия Виттельсбахов беднела, не в силах каждый раз восстанавливать обширное это хозяйство; замок приходил в упадок и запустение... И только в девятнадцатом веке городские власти, спохватившись, принялись что-то реставрировать, заделывать, подстраивать там и сям...
      Моя бабушка, когда я в детстве являлась со двора с прорехой в майке или штанах, говорила, вдевая нитку в иголку: «А вот мы сейчас прихватим на живульку». Долгие десятилетия эти живописные развалины немецкого Ренессанса «прихватывались на живульку», но в конце концов городские власти отстроили непременный ресторан, выставочный зал и помещение для администрации «Фонда друзей замка». Эх, создать бы этот фонд друзей до того, как взрывались пороховые бочки, летела за стены горящая пакля и ухали, содрогаясь, пушки «Короля-Солнце»... Да что поделаешь!
      – ...Кроме того, каждое лето здесь проводятся музыкальные и театральные фестивали, – добавил мой друг. – Декорации-то вон какие – роскошные, натуральные, романтические!.. Представь какую-нибудь «Риголетто» или «Аиду» летним вечером на фоне той башни!
 
      Долгий выдох тумана расползался по каменным террасам... Великолепный замковый парк, расходящийся по склонам, изумлял гигантскими деревьями, изумрудными от сырого мха, и фонтаном, в котором полулежал большеголовый мраморный Нептун, похожий на лешего из русской сказки, – с лишаями плесени на плечах и зеленоватой бороде... То было царство влаги, белых кувшинок на зеленой ряске воды...
      Таблички вдоль дорожек, посыпанных мелкой галькой, предупреждали о том, что с наступлением темноты следует осторожно передвигаться, дабы не наступить на лягушек. Можно вообразить, что здесь творилось летними гремящими ночами и как безжалостно давили лягушек ноги очередного юного Виттельсбаха, какого-нибудь влюбленного Фридриха, припустившего вдогонку за мелькающей среди кустов юбкой какой-нибудь Элизабет Стюарт...
 
      Мы спустились и долго гуляли под теплым дождем по блестящей черной брусчатке Старого города...
 
      Завтракали на крытой террасе модного отеля, в доме семнадцатого века, перелопаченном классными дизайнерами так, что любо-дорого: посреди зала среди столиков росло дерево, выплескивавшее макушку кроны в квадратное окно стеклянной крыши, повсюду на полу расставлены лампы в форме больших белых репьев, и маленький бронзовый Пан со свирелью у козлиной бородки, весело приподнимая одно бронзовое копытце, но твердо упираясь в камень другим, прислушивался к журчанию воды в миниатюрном фонтане.
      В уютном, изысканно обставленном фойе висели на стенах средневековые гравюры. Я отлучилась в туалет и по пути обратно задержалась у одной из них, на которой была изображена расправа то ли над неверной женой, то ли над бесчестной девицей. Несчастную прикрутили длинными волосами к оглобле телеги и готовы уже были пустить коня вдоль по улице. Кнут в руках дюжего малого поднят... Толпа вокруг с жадным интересом наблюдает за действом... М-да...
      ...А обедали уже за городом, в винарне. Это был приземистый деревенский кабачок: прокопченные балки низкого потолка, винные бочки вдоль беленых стен... Два музыканта – очевидно, поляки: они подозрительно хорошо говорили по-русски – бродили от стола к столу, наигрывая на гармошке и скрипке мелодии тех стран, к которым безошибочно относили клиентов. Для нас, например, заговорщицки подмигивая и склоняя к нашим плечам скрипичный гриф, сыграли «Подмосковные вечера», а для шумной компании итальянцев за соседними сдвинутыми столами – «Вернись в Сорренто»... Мы молча выслушали преподнесенный нам пряник и так же молча дали на чай пять евро; итальянцы же вдохновенно подпевали, дирижировали, не отпускали музыкантов, один отобрал у гармониста инструмент и под хохот приятелей пытался что-то из него извлечь...
 
      В обратный путь тронулись в том же моросящем дожде, путаясь в длинных языках батистового тумана, ползущего с гор и бинтующего пики отборных, как строй гренадеров, неподвижных елей. Мокрые петли опасной дороги крутили автомобиль, как щепку. Клубни тумана восходили из черных щетинистых ущелий, на вершинах проплывали развалины башен, и время от времени слева разворачивалась долина с очередным белым городком, утонувшим в пенном туманном облаке по самые черепичные и сланцевые крыши.
      По дороге мои друзья долго спорили, куда напоследок меня завезти – в некий замок, где, по слухам, владелец, старый граф, одинокий бездетный аристократ, допускал туристов в свои владения за небольшую мзду, – или в городок Михельштадт, где, как мне объяснили, издревле жили еврейские ремесленники... Я не вмешивалась в их спор, мне было все равно, куда ехать, не от равнодушия – от тихого блаженства, в которое я была погружена с утра, как низинные городки погружены были в туман по самые крыши.
      Наконец, решили в пользу ремесленников – оно и ехать ближе, пока еще свет не вовсе ушел...
      И минут через десять мы уже парковали машину неподалеку от стеклянного куба «Макдоналдса», одиноко стоявшего на обочине дорожной развязки.
      Поодаль, в двух сотнях шагов, тянулась каменная стена средневековой кладки.
      Нырнув в низкую и глубокую, как бочка, арку ворот, мы вынырнули на площади одного из тех туристических городков, будто срисованных с картинок из книги «Сказок братьев Гримм», каких рассыпано по Германии немало.
      Все тут было, как полагается: крошечная площадь с фонтаном, здание ратуши, старинные фахверковые, перечеркнутые черными балками, дома – словно опившиеся пивом и потому слегка завалившиеся на спину. Фасады иных были покрыты граффити. На первых этажах размещались сувенирные лавки, бары, кондитерские – все тесное, кукольное, будто строители заранее тщились втиснуть все здания в кольцо городской стены.
      Март, сумерки, отсутствие туристов... А горожане в это время уже укладываются спать – немцы рано начинают рабочий день.
      Мы брели по городку, совершенно пустынному, если не считать двух-трех завсегдатаев баров, одиноко сидящих над кружкой пива в освещенном окне.
      Мой друг, который непременно хотел отыскать и показать мне местную синагогу (все мои друзья в Германии почему-то одержимы желанием демонстрировать мне какую-нибудь синагогу или, что чаще, – место, где она когда-то стояла) шел, озираясь в поисках какого-нибудь прохожего.
      Наконец, из темной боковой улочки показалась женщина, и мой друг ступил с тротуара ей навстречу, обратился по-немецки. Та охотно ответила, стала объяснять и показывать, но запуталась, махнула рукой и – так я поняла – взялась отвести нас.
      – А вы не русские, часом? – вдруг спросила она с надеждой.
      Мы радостно отозвались.
      – Ох, ну какая же удача у меня сегодня! – воскликнула она. – Вот я с утра чувствовала, – что-то хорошее случится... А я, знаете, так тоскую по русскому языку, иногда подкарауливаю группы туристов, тихонько так пристроюсь сбоку и брожу с ними по городу, заодно и гида слушаю... Я поэтому все памятники здесь знаю, и все факты истории...
      Она вела нас скудно освещенными, уже погруженными в глубокие сумерки улочками, по пути оживленно выясняя – откуда мы, и сколько лет в Германии, и как мы тут вообще?
      – Ну что Израиль против нас? – спросила она меня. Я сделала вид, что не поняла вопроса. – В смысле – где лучше? – простодушно уточнила она. И я, которая никогда не позволяет втянуть себя в подобные разговоры, вдруг ответила:
      – Конечно, в Израиле. И она улыбнулась и не стала возражать. Сказала только:
      – Здесь очень чисто.
 
      Выяснилось, что она из Магнитогорска, давно, лет уже тринадцать. Двадцать восемь лет замужем за немцем, трое детей. Ну, и в начале девяностых муж стал задумываться... Жизнь как-то так повернулась, знаете... Боже – что с нами делает жизнь...
      Я была когда-то знакома с режиссером магнитогорского театра и сказала ей об этом. Она ужасно обрадовалась – она вообще как-то мгновенно и ярко отзывалась на любое слово такой искренней приязнью... Ну как же – у нее свояченица работала там, в театре, бухгалтером, доставала контрамарки! – и минут пять, пока шли, мы обсуждали постановки и актеров...
      Завернули на какую-то узкую улицу, и в глубине ее сразу увидели маленькую изящную синагогу нездешней архитектуры – с высокими окнами, двумя тонкими колоннами по краям входной двери, классическим портиком... В окнах было темно.
      В свете фонаря отблескивал пятачок булыжной мостовой. Непередаваемое одиночество и чужеродность этого здания среди кряжистых фахверковых домов витали над улочкой.
      Оно выглядело отщепенцем в компании добропорядочных бюргеров.
      Наша провожатая сказала, что это – одна из немногих в Германии синагог, которая не была ни сожжена, ни разрушена. Более того, ее прихожане – 40 ремесленников-евреев, не были депортированы в лагеря и не были уничтожены! В ее голосе звучала гордость новой гражданки за прошлое славного города.
      – Представляете? – повторила она. – Не были уничтожены!
      – Почему? – спросила я. Она замялась – не ожидала, видимо, этого вопроса...
      Задумалась... Наконец, ответила:
      – Не знаю... Вот этого факта не знаю... Мы постояли еще перед закрытой синагогой, потом побрели кружным путем к городской стене.
      – И мэр у нас – замечательный человек! – говорила женщина. – Всегда приходит в синагогу на еврейские праздники, выступает: мне без разницы, говорит, какой нации граждане. Главное – чтоб порядок в городе был... Очень хороший человек... Я, знаете, уважаю людей, которые не националисты... Сейчас модно хаять и высмеивать это советское понятие – «дружба народов»... А я вот в середине семидесятых жила в Ташкенте...
      Тут я перебила ее, призналась, что родилась в Ташкенте, выросла и жила там много лет.
      Она даже вскрикнула от радости. Мы наперебой принялись вспоминать любимые места, выискивать знакомых. Хватая меня за руки, она повторяла в волнении:
      – Ну надо же!.. Ну вот как повезло мне!.. Я с утра чувствовала, просто чувствовала, что сегодня что-то произойдет!..
      Мы дошли до городской стены, через ту же глубокую мрачную арку вышли наружу. Пустой «Макдоналдс» безнадежно и как-то безумно светился огнями.
      Она провожала нас, не переставая вздыхать и сокрушаться.
      – Эх, жаль, что вы прямо вот так сразу уезжаете! – говорила она. – Остались бы, а? Пошли бы мы завтра с вами в замок... Во-он там он, на горе, видите, какая громада? Графиня сама бы вам все рассказала и показала.
      Я, уже открывшая дверцу машины, остановилась:
      – Графиня? Сама?! С какой стати?
      – Да она простая! То есть не простая, конечно, она португальская принцесса, но такая сердечная, такая живая... Издали завидит, машет рукой, кричит: «Как дела?» Очень сердится, когда обижают иностранцев. Я, говорит, сама иностранка...
      – А вы, значит, хорошо знакомы с графиней? Мой друг, мгновенно по лицу моему определивший, что я вышла на охоту (все-таки он и сам был литератором, издателем и книгопродавцем, и понимал толк в таких вещах), лишь рукой махнул и достал сигарету из пачки. И они с женой отошли покурить.
      – Так я же в замке работаю... Помогаю старшей горничной на приемах.
      Да, это был поворот сюжета. Это была, как я догадывалась, запутанная дорога от Магнитогорска и Ташкента до сумрачной громады замка на горе и хорошей немецкой графини, которая сердилась, когда обижали иностранцев.
      – Тогда вам можно позавидовать, – сказала я с неопределенной интонацией. По опыту знаю, что эта вот незаинтересованная интонация не насторожит человека и развяжет ему язык. А я давно уже не задаюсь вопросами нравственности в своем старательском деле.
      – И не говорите! Много чего я тут повидала. За всю жизнь в Союзе такого себе и не намечтаешь... Там только в кино увидишь эти вечерние платья на дамах: оголенные спины, глубокие декольте, бриллианты в диадемах и ожерельях... А мужчины все во фраках, грудь белая, бабочки...
      – Изысканная публика? – спросила я. Она ответила:
      – Изысканная... Пока не напьются. А как напьются, они такими же, как мы, становятся...
      – А на чем же в замок съезжаются эти бароны-графы? – спросила я, стараясь, чтобы она не заметила моего хищного интереса.
      – На машинах, на вертолетах... У нас там, в горах, есть вертолетная площадка... Этот замок, знаете, национальное достояние. Он бесценный, просто бесценный! Под охраной ЮНЕСКО находится. А иначе у графини просто денег не было бы подправлять его там-сям. Здание-то огромное, это сейчас в темноте не видно – в будние дни, когда приемов нет, графиня экономит на электричестве...
      Однако темные очертания замка на горе, заслоняющего изрядный кусок неба, даже отсюда, снизу, казались величественными.
      – Замок-то – настоящее сокровище... – повторила она. – Старый граф, когда нацисты пришли к власти, бежал со всем семейством за границу... Он всю жизнь был по дипломатическому ведомству и оказался замешан в одном деле... Я не очень вдавалась, когда графиня рассказывала, но, в общем, он выправлял подложные документы и помогал беженцам скрываться...
      – Каким беженцам? – спросила я.
      – Ой, вот я вам не скажу точно... – огорченно улыбнулась она. – Надо бы у графини спросить, она все знает – ах, жалко, что вы уезжаете!
      – Так он бежал с семьей за границу... а как же замок?
      – О, это история, не хуже «Монте-Кристо»! Здесь оставался старый Рихард, управляющий, он, знаете, из семьи, что пятое поколение графам служит, – деды его, прадеды здесь жили в замке, дочь его Эльза сейчас старшая горничная... Ну, так он все успел спрятать, все имущество!
      – Все имущество? Такого громадного замка?
      – Да! Да! Так Эльза говорит, а она не станет врать – зачем ей? Он с тремя своими сыновьями все спрятал в каком-то укрытии, в лесу... Так что почти ничего не пострадало – ну, кое-где в парадных покоях позолоту содрали и резные панели старинные сняли в дубовой зале... а так ничего. А после войны графы вернулись и привезли молодую португальскую принцессу. Говорят, в молодости была ослепительной красоты, южных кровей, знаете... Потому и дети – симпатичные, кудрявые. Много все-таки значит – свежая кровь в старинных этих семьях...
      – И сколько же у нее детей?
      – Трое. Сын и две дочери. Внуки уже немаленькие. И все, знаете, очень удачные: работящие, образованные, хорошие специалисты. Графиня – строгая мать, всех воспитала в труде. Поэтому все ребята стоящие. Недавно вот только переполох был со старшим внуком, Алексисом. Он учился в Петербурге, влюбился там в сокурсницу, а она совсем простая девочка, из Петрозаводска. Забеременела. Скандал! А он уперся: женюсь, и все! Порядочный, понимаете? Это их графиня так воспитала.
      – Ну и как выкрутились? – спросила я.
      – Пришлось документы девочке покупать...
      – Какие документы?
      – Что она княгиня.
      – А разве в России можно купить такие документы?
      – В России, деточка, – сказала она, – все сейчас купить можно...
      Она вздохнула, поколебалась – говорить или нет, потом решилась:
      – У нас, когда Эльза не в духе, она проговаривается. Хотя и – слов нет! – графине предана, как курица петуху. Но ежли что не по ней, ежли графиня в чем отказала – так и бурчит, так целый день и бормочет, сплетни вяжет...
      – И что ж за сплетни?
      – Да так, глупости... – неохотно проговорила она, вероятно, жалея, что коснулась этой темы. – Бурчит, что графиня легко так решает эти семейные проблемы, оттого что в свое время и для нее пришлось документами озаботиться... Мол, старому графу, как только он узнал, что сын влюбился в девушку из монастыря...
      – В какую девушку из монастыря?
      – Так ее, вроде, в монастыре прятали, – пояснила моя собеседница. – И как там они с молодым графом встретились, неизвестно, но такая безумная случилась между ними любовь... Я уж не знаю сейчас, что правда, а что нет, но только старшенький-то у них сорок пятого года рождения... – Она вдруг умолкла, как спохватилась. – Ну и, словом, старому графу ничего другого не оставалось, как и ей документы выправить... Ой, да я же говорю – глупости все это, какая разница – кто, где... Эльза – просто сплетница старая!.. А насчет Алексиса, я тоже думаю – совет да любовь. Подумаешь – простая! А наша-то императрица, Катерина Первая, – разве не простая была? Не Катька обозная?! И ничего, что ребеночек раньше родится. Это ж не средневековье какое, что девицу, бывало, привяжут волосьями к телеге да и волокут по деревне – ужас!
      – Вообще-то они небогатые, – сказала она доверительно. – Денег-то у них нет. Я месяца три назад была в крыле молодого графа, помогала с приемом в честь помолвки его дочери, средней внучки графини. Так я вам скажу: вот я – эмигрантка, но как по мне, мое постельное белье куда лучше графского – крепкое, чистый хлопок и лен. Знаете, ивановская мануфактура. А у наших-то, у графьев – все белье, скатерти, занавески... такое все старое, тонкое, ветхое... Я перед приемами начищаю на кухне мятые их серебряные плошки-тарелки. Господи, говорю, да как же можно таким знатным гостям на такой рухляди подавать? А Эльза мне в ответ: ты только сдуру при графине этого не ляпни. Это посуда фамильная, с гербами, шестнадцатый век...
 
      Мой друг с женой докурили свои сигареты, и он легонько постучал ногтем по стеклу часов... Мне сегодня еще надо было добираться до Кёльна.
      А наша провожатая никак не могла расстаться со мной, «ташкентской весточкой». Все время обрывала себя, спрашивала с надеждой:
      – А Юсуфа Рахматуллаевича из «Узбекбирляшу», случайно, не знали? А Оганесяна – он в семидесятых был начальником главка?..
      Мой друг открыл дверцу машины, сел за руль. Махнул мне нетерпеливо...
      – Красиво у нас, когда охота, – сказала она. – Все егеря окрестные съезжаются, такие костюмы роскошные, все на лошадях... Рога трубят – аж досюда звуки доносятся, воздух-то какой у нас – горный, прозрачный...
      Стали уже прощаться совсем. Я села в машину. А она все стояла у дверцы и, наклонившись к окну, повторяла:
      – Вы еще приезжайте, я познакомлю вас с графиней, она простая, живая такая, вот на вас похожа, даже внешне... Португалия, а там Испания близко... Такие, знаете, черноглазые края...
      – Знаю, – сказала я.
 
      Мы стояли на перроне, ждали поезда на Кёльн. Неподалеку от нас прогуливалась немолодая, но статная, с модной прической на красиво посаженной голове, женщина. Несколько раз мой взгляд задерживался на ней, и я вдруг подумала, что именно такой представляю себе графиню из замка.
      И пока я ожидала свой поезд, на перрон прибыла электричка.
      Женщина вошла в освещенный вагон, села у окна и, стянув перчатки, принялась, глядя в свое отражение, взбадривать ладонью прическу, поддавая себе легких подзатыльников и похлопывая по вискам, словно приводя в чувство. Взгляд ее был направлен в стекло, в никуда – отстранен... Но я-то видела ее внутри освещенного вагона, и значит, наша мимолетная встреча все еще длилась.
      Наконец, поезд дрогнул, качнулся и поволок ее прочь, как волокли в старину неверную жену или потерявшую стыд девицу, прикрутив волосьями к телеге...

Гладь озера в пасмурной мгле

      ...красота – всегда снаружи; потому что она – исключение из правил. Вот это – ее местоположение и ее исключительность – и заставляет глаз бешено рыскать или – говоря рыцарским слогом – странствовать. Ибо красота есть место, где глаз отдыхает... Главное орудие эстетики, глаз, абсолютно самостоятелен. В самостоятельности он уступает только слезе.
И. Бродский. Набережная Неисцелимых

1

      Водители на юге Италии не всегда сигналят по дорожным поводам. Часто они так приветствуют знакомых, притормаживая, чтобы спросить зеленщика Паоло, как чувствует себя жена после родов и достаточно ли у нее молока.
      А вот по серпантину, в брезентовой будке мотоцикла, рассчитанной на одного, причем, малогабаритного человека, едут двое – старик со старухой. Не знаю уж, где помещается старухина корма, но голову она уткнула подбородком старику в плечо. Монстр о двух лысых головах тарахтит себе по своим овощным делам, отчаянно сигналя; позади в открытом кузове колышутся на ветру папоротниковые пучки свекольной ботвы.
      Насчет скоростей: да, кто-то любит щекотать себе нервы аттракционом «американские горки», а кто-то всю жизнь просто водит автобусы между Сорренто и Амальфи. Переживания похожие. Во всяком случае, для пассажиров.
      Однажды я одолевала обморочные местные виражи, пересчитывала туманным от головокружения взглядом кольца горной дороги, нанизанной на отвесные скалы. И все-таки опять рискнула взобраться на сиденье автобуса, что вальсировал над заливом, как цыганский медведь на ярмарке.

* * *

      Где-то я уже рассказывала о своих отношениях с иными языками. Но должна кое-что добавить для высокомерных счастливчиков, обладателей многозвучно оркестрованной гортани.
      Да, мои связи с иностранными языками беспорядочны.
      Перед очередной поездкой в очередную страну я зачем-то вызубриваю десяток глаголов из разговорника и при случае бойко выстреливаю двумя-тремя фразами, грамматическое строение которых мне неведомо; все это, нахрапом приобретенное, спотыкается о каменный иврит, который не желает уступить ни пяди, перемежается мусорными «эбсолютли» и «импо-сибл», сопровождается возгласами и дирижерскими взмахами обеих рук в неопределенные стороны; но главное, эти чертовы «данкешён», «варум» и «цузамен», что застряли от весенних немецких гастролей, подло выскакивают в совсем, казалось бы, ловко сбитой английской фразе, довершая образ диковатой и очень общительной русской тетки с израильским паспортом.
      – Да, – вздыхает мой муж. – Трудно быть полиглотом... Вот Борис никогда не заботится о том, чтобы кто-то где-то понял его правильно. У него своя метода: он повторяет за собеседником последнее слово и широко улыбается.
      – Грация! – несется нам вслед от официантки, довольной чаевыми.
      – Грация, – галантно повторяет мой муж, и ступенек через пять добавляет себе под нос: – Грация за изжогу!
      Да, завтрак в итальянском пансионе общеизвестен: круассан, принципиальная булочка, твердым моральным устоям которой может завидовать бенедиктинский монах-молчальник, чуток повидла и – хаять не станем! – прекрасный кофе в приличных размерах кофейнике, к тому ж с молоком.
      Этот дорожный набор дарит путешественника незабываемой изжогой на ближайшие две недели.

* * *

      Та поездка весной 2006-го выпала нам как бы нечаянно, мимоходом. Никто ее особо и не планировал. Просто мне захотелось показать своему художнику места, где за год до того я побывала (и тоже – налетом-подскоком) с легкой на подъем подругой, всегда готовой подсечь меня на пересадке, где-нибудь в Риме или Флоренции, и украсть дня три-четыре из наших будней, скачущих, как шарики пинг-понга в бесконечной игре.
      Так, где-нибудь в Старой Яффе вдруг мелькнет справа от машины ряд цветных стекол в ветхих дверях арабского дома, а спустя недели, даже месяцы, посреди какого-нибудь дождливого дня благодарно вспомнишь звонкий этот высверк...
      На сей раз поездка распалась на юг и север Италии: несколько ночей в Вернись-в-Сорренто (я и вернулась, притащив на аркане собственного ценителя и назывателя всех оттенков кипящей бирюзы Неаполитанского залива), и несколько ночей на северных озерах, например, на вилле «Ла Фонтане», чья верхняя палуба-терраса вплывает по утренней дымке прямо в Лаго-Маджоре поверх стеклянных и черепичных крыш соседних замков и дворцов.

* * *

      О залихватской, над алчной пропастью блескучего залива дороге в Амальфи вдвоем, я мечтала еще с прошлого года, все эти месяцы, особенно зимние, вспоминая отвесную громаду скал в невероятной прозрачности воздуха, в слиянной лазури небес и воды.
      Однако в тот день нам не везло: с утра над головами зависла мелкая сыпь дождя, и когда автобус, ныряя в горные тоннели, вырёвывал очередной виток дороги, поднимаясь все выше, – казалось, что опускается небо; это облака бесшумными валунами катились по горам, заваливая дорогу, а справа над водой поднимался туманный пар, словно кто-то из простуженных богов кипятил себе воду в заливе для ингаляции.
      В такой вот скукотени доехали до Амальфи. И поскольку дождь все настойчивее распускал по окнам водяные струи, мы вывалились из автобуса и кинулись в ближайшую остерию на портовой площади, надеясь пересидеть там, дождаться хоть какого-то просветления судьбы.
      В прокуренной остерии по такой незадачливой погоде набилось полно народу: туристы, моряки, водители автобусов. Мы пристроились в очередь и минут через десять дождались, нам указали столик, неудачный, на проходе... но уж не до капризов было; сели, развесив по спинкам стульев мокрые куртки. За столом обедала пожилая женщина, в которой мой наметанный глаз тотчас определил «нашу» – и правда, едва услышав две-три фразы, которыми мы обменялись с мужем, она обронила, кивнув на окна:
      – И вам не повезло?
      Мы поздоровались, назвались просто по именам – Виктория, очень приятно... Посокрушались о погоде. Что ж, весна не лето, бывает... Хотя, конечно, эти места без солнца – все равно, что Москва без Кремля...
      Явился, вернее, возник, а еще вернее, был на бегу остановлен официант, и мы заказали кофе, понимая, что в такой толкучке принесут его не скоро. Да хоть бы и никогда – пока хлещет по окнам дождь, торопиться некуда.
      – Из Сорренто – это еще не беда-а-а... Я из-под Рима приехала, – сказала она. – Мне давно советовали в Амальфи побывать, и все в один голос: поезжай, Вика, редкая красота! Я у хозяйки отпросилась, младенца, можно сказать, на произвол судьбы бросила... и, главное, собирались мы с подругой вместе, а она заболела. Вот уж точно, как моя мама говорила: ежели с утра ногою в тапочек не сразу попала, можешь из дома не выходить, весь день не туда покатится...
      Завязался разговор... Я описала прошлогоднюю поездку сюда, упомянула заодно и о Равелло, тут неподалеку, о том, как слепнут глаза от блеска воды в заливе, если смотреть с самой макушки горы, с бельведера виллы Чимброне...
      И как всегда в таких случаях, слово за слово, она рассказала о себе: дочка ее покойной подруги замужем за итальянцем, живут под Римом, с полгода как родилась девочка, и вот списались и вызвали из Новочеркасска Викторию – нянчить малышку.
      – Дело обычное, – проговорила я.
      Она взглянула на меня поверх очков, усмехнулась твердыми губами и возразила:
      – Ну, не скажите... – И совершенно отстраненно продолжала: – Я, знаете, всю жизнь преподавала русскую литературу, считаю себя человеком начитанным, много кого и чего перевидала, но вот впервые лично столкнулась с тем, что наши классики называли «мезальянсом»... – Прищурилась и остро на нас глянула, словно пересчитала – все ли ученики присутствуют в классе. – Вы наверняка думаете, сейчас стану дочку подруги превозносить, а мужа ее поносить, так? Вот и ошиблись... Он – интеллигентный, образованный человек, из богатой, утонченной, с традициями, семьи...
      – А она? – спросила я с интересом, предвкушая некую завязку, за какими всегда гоняюсь по ремесленной своей надобности.
      Виктория выдержала мой взгляд и спокойно ответила:
      – А она – истеричка, стервятница и лгунья. Да и сама откровенно так мне говорит: «Теть Вика, – говорит, – я, если день кого не обману, день прожит зря»...
      Тут нам, вопреки ожиданиям, принесли кофе. У нашей соседки официант забрал тарелку. Виктория поблагодарила и попросила счет.
      – Вы уже так свободно по-итальянски... – заметила я.
      – Да где там свободно... Так, несколько обиходных фраз. Надо же как-то с хозяином общаться. Он ведь по-русски только одно слово и знает: «шельма».
      – Как же они встретились, такие разные? – не выдержал Борис.
      – Ну это-то проще простого. Он в Петербурге был по делам своей фирмы, увидел в гостинице, в «Астории», смазливую косметичку, влюбился, привез в свое родовое имение... А теперь уж деться некуда. Брак католический, незыблемый... Да и любит он эту мерзавку... Знаете, жалко на него, беднягу, смотреть, когда на нее накатывает. Классическая истерия: глаза пеленой заволакивает, она орет, ногами топает, матом кроет всех вокруг так, что ее прадеду, казачьему атаману, на небе икается...
      Виктория вздохнула, придвинула к себе счет, что положил на край стола официант, вытянула из сумки кошелек.
      – Пойду, погуляю немного... Дождь, не дождь, надо же билет оправдать... А вам – счастливо! Пусть хоть завтра повезет с погодой. – Надела куртку, завязала на шее бирюзовый платок, который так пошел бы к цвету воды в заливе, кабы не туман, и улыбнулась: – Носит нас везде, носит... Где-то я читала стихотворение, только имя автора из памяти вымело, там такая строчка: «между земель, между времен...» Сейчас в мире повсюду – русская речь. В одной Италии, говорят, триста тысяч русских. А я всегда так жадно прислушиваюсь, спешу разговор завести, даже неудобно... По речи нашей скучаю, знаете...
      – Ну, это не только нас носит, – заметила я. – Это знак времени такой.
      – Да, конечно, – торопливо согласилась она, вешая сумку на плечо. – Может, я ошибаюсь... но мне кажется, что только русской речи присуща некая... трагичность в... чужих землях...
      И пошла к выходу, махнув нам рукой на прощанье. В дождь, в медленные гудки пароходов, пересиливающих туман.
 
      Кроме грустной и поучительной истории о незадачливом итальянце, нам в этот хмурый день достались только две картинки в небольшом просвете между дождем и дождем:
      Парусник в порту – величественный, неповоротливый, под которым суетилась юркая лодчонка с парусом алым, как вымпел.
      И на набережной, у самого парапета – калека-рыбак в инвалидной коляске: нахохлился под капюшоном дождевика, терпеливо поджидая улова. Вдруг резко вскинул руку и выдернул серебристую, в ладонь, рыбку. Аккуратно снял ее с крючка и бережно обернул салфеткой.
 
      На обратном пути из Амальфи в Сорренто, едва взобрались в автобус, вновь грохнуло небо над скалами, бухнули в крышу потоки воды. Тучи, грузно осевшие на каменных карнизах скал, сползали, цепляясь за деревья и кустарники, заваливая смутную в пелене дождя узкую ленту дороги...
      И с каждой минутой туман уплотнялся до каменной кладки, и в конце концов совершенно ослепший автобус с включенными фарами медленным утюгом пополз на ощупь по виткам дороги вниз, задыхаясь мокротой тумана и беспрестанно мыча...
      Мы и не чаяли уже добраться живыми до нашего пристанища.
 
      И всю ту ночь, просыпаясь, я слышала шум ливня за балконом и вспоминала, как стремительно росла пухлая стена тумана, как хлестал по окнам надсадный дождь и автобус тревожно окликал невидимого встречного на серпантине...

2

      Когда странствуешь по Италии, заруливая по пути в разной величины и значения города и городки, возникает впечатление, что святой Франциск Ассизский основательно погулял тут до тебя – в самом разнообразном смысле этого слова. Причем повсюду оставил по себе благодарную память – деятельным был святым...
      Раза три мы натыкались на отливку одного и того же памятника: на невысоком постаменте Святой Франциск, тощий босой бродяга, стоит с развевающимися бронзовыми власами, воздевая руки, словно выпуская на свободу стаю птиц. Как правило, памятник установлен вблизи особо роскошных отелей. И кажется, что эти тощие руки призывают богатых туристов остановиться, опомниться, отрешиться от всего земного, стать свободными и беспечными, как птицы небесные...
      В Сорренто он тоже стоял неподалеку от великолепного пятизвездочного отеля на берегу залива.
 
      В тот день мы решили поехать в Неаполь, а на обратном пути завернуть в Помпеи.
 
      Вездесущий Везувий парит здесь на горизонте повсюду, куда ни глянь. Весьма почитаем. Ведь извергался он отнюдь не только в Последний-День-Помпеи; чувствуется, что многочисленными картинами, открытками и фотографиями жители окрестных городков и поселков стараются забормотать, заворожить и ублажить идола.
      В забегаловке у вокзала в Сорренто, куда мы зашли выпить кофе перед электричкой на Неаполь, на стенах висели несколько истошных по цвету картин. Эмоциональный художник передал на них разные стадии извержения знаменитого вулкана. Над сервировочным столиком в углу висело изображение, очевидно, апогея: багрово-черная струя била из жерла горы, как из брандспойта. Все эти полотна неуловимо напоминали наглядные пособия на стенах вендиспансера – вероятно, сочетанием интенсивных оттенков желтого и лилового.
      – Во! – проговорил Боря. – Во, как оно было... красочно! Богато!
 
      Из окон электрички, огибающей подошву Везувия – даже глаз устает от блеска полиэтиленовой пленки, – видимо-невидимо парников и виноградников. Что и говорить: почва хорошо удобрена. Сердитый господин V. неплохо позаботился о нынешних фермерах.
 
      Неаполь оглушает и закручивает уже на выходе из вокзала.
      Говорят, полиция здесь совершенно беспомощна. Во всяком случае, на стенке табачного киоска я сама видела написанное углем: «Ай фак полиция».
      Зато она гудит. Беспрестанно гудели автомобили и мотоциклы карабинеров, тормозя движение транспорта на хронически запруженных улицах.
 
      Полуторамиллионный портовый Неаполь, эта «Столица королевства Обеих Сицилии», производит оглушительное впечатление огромного, пластами застроенного и заваленного церквами, музеями, театрами, верфями, дворцами и отелями пространства; когда в ряду облупленных – красно-черных или серо-красных – домов вдруг один отремонтирован, он выглядит едва ли не чужероднее и страннее, чем вся улица. Поворачиваешь за угол и вдруг упираешься в исполинские ступени к гигантским мраморным колоннам, будто бы одну из прошлых цивилизаций великанов сменила другая, а остатки декораций никому не нужны. Римляне, византийцы, анжуйцы, арагонцы, французы словно продолжают присутствовать здесь, заполняя воздух над головами звоном шпаг и ржанием коней, руганью и свистом; перекрикивая друг друга, выталкивая, ссорясь из-за места на карнизе или колонне, насвистывая, залихватски трубя...
      Все время кажется, что, помимо тотальной захламленности улиц, что-то нарушено в пропорциях Неаполя – во всяком случае, это пока самый не-гармоничный город Италии, который я видела; Италии – страны, в которой гармонично все: рельеф, природа, архитектура, национальный характер.
      Впрочем, город, так сказать, живописен, «обл, стозевен и лайя» – со всеми своими кораблями в огромном порту, дорогими бутиками, лавками, борделями и кипучим, трезвонным, воровским-карабинерным, туристским коловращением толпы. И над всем этим победоносно развевается белье на веревках.
 
      Но вот автобус взбирается на вершину холма, и вы вступаете во врата рая, – в ворота парка Виллы ди Каподимонте, музея изобразительных искусств, где как раз проходит выставка картин Тициана, свезенных из нескольких крупнейших музеев мира. Парк, как и все холмистые сады в этой стране, так прекрасен и самодостаточен, что вилла, сверху донизу набитая произведениями искусства, кажется чем-то избыточным и вызывает пресыщение уже на первом этаже. Зато в окне третьего этажа Неаполь – гигантская подкова на заливе – разворачивается в великолепной панораме холмов с рафинадной россыпью вилл, кораблей и далеких на горизонте плавучих облаков...
 
      И никуда не деваются человеческие лица.
      Они проступают сквозь века, бесконечно прорастают из завязи древних генов, проявляются, как на старых фотоснимках, да и просто смотрят сегодняшними глазами с полустертых фресок древних атриумов.
      На обратном пути из Неаполя я узнавала в пассажирах загородной электрички персонажей картин Тициана, Караваджо, Рафаэля, Луки Джордано – в кольцах мелких кудрей, пунцовых на просвет; в той самой темно-рыжей масти, которой сопутствует легкое покраснение век и кончика носа.
      – Видишь, – негромко сказал Борис, ощупывая пассажиров взглядом, какой бывает лишь у профессиональных художников да профессиональных карманников, – каждый язык лепит характерные черты национальных типов. У итальянцев, во всяком случае, у уроженцев Юга, крутые подбородки, хорошо разработанные артикуляцией губы, энергично вырезанные ноздри, ровный ряд белых зубов.
      Перед нами сидела целая семья, три поколения – чета стариков, мать с отцом и трое детишек – и все как на подбор, словно пособие, являли перечисленные Борисом черты.
      Для сравнения я оглянулась. Очевидно, в лепке характерных черт национальных типов принимали участие и диалекты не столь классических провинций. Иначе трудно было объяснить срезанные подбородки и унылые носы нескольких неприметных личностей позади нас.

* * *

      На маленькой станции Помпеи всегда выходит и заходит в вагон электрички большинство пассажиров. Эти самостийные туристы, вроде нас двоих, предпочитают без гида и группы бродить по заповеднику, что по сей день являет грозную мету деяний разгневанного Всевышнего, поучительное объятие ужаса и красоты.
      По сей день здесь немо витает истошный вопль над обезглавленными домами.
 
      Помпеи – смесь терракоты и пепла – раздавлены пятой Везувия, неотвратимого, как сама судьба. С первых шагов тебя охватывает непреодолимое чувство: они присутствуют здесь, тени прошлой жизни.
      Фрески Помпеи – и те, что остались на Вилле Мистерий, и те, что мы увидели в Неаполе, – являют поразительно точное колористическое соотношение всех оттенков охры, терракоты, земли и той лазоревой синевы, что царит над заливом и блещет в воде. Однако во всех этих сочетаниях цветов ты ощущаешь прогорклую примесь золы, все вокруг припорошившей. Иногда в них сильным акцентом вспыхивает красный – цвет вакханалии, чувственных оргий; языческая мощь сакрального обожествления – воздуха, почвы, человеческих тел...
 
      Часа два мы бродили по улицам: на обочинах потрепанными бабочками дрожали от ветра маки и мелкие ромашки, а указателями к лупанариям служили стреловидные изображения все того же неутомимого пособника жизни, высеченные в камнях мостовых.
      Постояли мы под навесом, где свалены горы глиняных амфор, где под стеклянными колпаками лежат гипсовые слепки со скрюченных тел давно погибших от ужаса и удушья людей. Было что-то противоестественное не в линиях этих тел, а в том, что еще живые люди с жадным любопытством глазели на образ древней смерти, столь небрежно прибравшей свою работу, что в середине восемнадцатого века археологам удалось обнажить ужас этих запредельных лиц и поз. Обнажение казни, воссоздание длящейся Божьей кары, наказание зла, и деловитая торговля наследием утонченного порока – вот что такое это было.
      Вот что являли бессмертные фрески Виллы Мистерий, все эти орнаментальные и пространственно-иллюзорные росписи, все эти атриумы, фронтоны и фризы древнеиталийской роскоши и божественной красоты совершенно живых, прелестных лиц...
 
      Эротический антураж погибшего в одночасье ослепительного города используется весьма энергично и деятельно. Во всяком случае, вокруг заповедника трудятся не покладая рук старательные наследники порока: в ближайшем от Виллы Мистерий ресторане, где мы решили пообедать, все было посвящено главной теме – гениталиям. В очертаниях подсвечников, в цветочных горшках, в бездарной мазне на стенах, даже в посуде на столе – повсюду различались знакомые очертания все той же сокровенной части тела.
      Вдобавок, нам подали недоваренные спагетти и беззастенчиво надули при расчете.
      Мы шли к станции по дороге мимо высоких буйных зарослей неуместного здесь бамбука и обсуждали наши злоключения в ресторане.
      – День такой... – сказала я. Боря поправил:
      – Место такое, – и мотнул головой на развалины: – Им хуже пришлось...
      На перроне, где мы дожидались своей электрички в Соррен-то, на скамейке полулежало странное существо – вероятно, местная достопримечательность. Я до сих пор не очень разбираюсь в типах этих отклонений – трансвестит или транссексуал: сапожки на каблуках, на тонкой фигуре джинсы в обтяжку. Лицо – острое, синеватое, забеленное.
      На платформе напротив прыгала девочка с ранцем за спиной, выкрикивая: «Белиссима! Белиссима!». Когда существо угрожающе приподнималось на скамейке, девочка убегала, но буквально через минуту появлялась вновь, и сцена повторялась.
      Наконец, карнавальная фигура поднялась и побрела шаткой походкой на тонких каблуках, старательно раскачивая тощими мальчишескими бедрами.
      Мы тряслись в пригородной электричке, и я думала о нашем древнем Содоме и всех его обитателях, размолотых в мелкую соль, в кипящую соль порока. И о Помпеях, о городе, пожранном лавой, но как бы недоказненном, восставшем из пепла в своей прельстительной красоте. Думала о разном отношении разных народов к наказанию, к явной каре небес.
      На двух соседних скамьях расселась и весело общалась компания молодых людей, человек шесть.
      Двое из них, юноша и девушка лет по восемнадцати, держали внимание остальных. Она – невзрачная, густо веснушчатая, он – рослый, красивый, – наверняка знал, какое впечатление производит. Но на обоих хотелось смотреть не отрываясь. Актеры от природы, оба они, сидя друг напротив друга, по очереди рассказывали что-то, подражая чьим-то голосам и манерам. Один дожидался, когда закончит репризу визави и стихнет взрыв смеха, и невозмутимо вступал.
      Не знаю, что они рассказывали и насколько забавно шутили, но оба были бесподобно пластичны и владели мимикой и жестами с тем раскованным совершенством, которое невозможно разучить и которое дарит только щедрая природа.
      Вокруг корчились, задыхались от смеха друзья, раза два кто-то даже свалился с лавки в проход, и его дружно поднимали втроем, изнемогая от хохота.
      И все это время по правую руку от нас мелькали трущобы, соборы, отели, гаражи, парники и проносились электрички на фоне закатного ультрамарина с белыми перьями парусов...

3

      На той же горной дороге, что позавчера еще чуть не ползком одолевали мы в клубах тумана и дождя, выпал сегодня блистающий день: лакированные небеса, кипучее серебро залива, белые и терракотовые, а кое-где фиолетовые и красные домики на зеленых склонах, веселая черепица между оранжевых и желтых брызг лимонных и апельсиновых рощ.
      Глазам больно от солнечных бликов, рассыпанных по желто-зеленым куполам соборов. Настроенные вдоль всего Амальфитан-ского побережья, с этими византийскими шлемами-куполами – словно кто горку мокрых оливок насыпал, – они напоминают мне застывшую на берегу юлу, неутомимую игрушку моего детства.
      Автобус высадил нас в Позитано и, кренясь набок, исчез – завернул на следующий виток дороги, надстроенной на сваях, вбитых в скалу. А мы огляделись на пятачке площади и с огромной высоты стали спускаться по боковому серпантину к побережью, мимо пансионов, лавок, таверн и тратторий.
      Архитектуру строений диктует здесь скала, ее выступы и впадины, тропы и расщелины. Человек лишь послушно следует капризам ее карстового тела.
      Минут через двадцать неутомимого спуска мы оглянулись и задрали головы: надстроенная лента вилась и вилась над нами, препоясывая горы.
      Террасы, балконы с чугунными, но невесомыми на вид решетками; причудливой формы крыши, козырьки, ограды, почти отвесные ступени вверх и вниз, узкие, врезанные в скальные проходы калитки – все это напластовывается, прессуется в единый конгломерат человечьего жилья, в среду обитания Человека Горного, веками приспособленного ограничивать свои движения вширь.
      Вертикаль – доминанта здешнего существования.
      Отсюда – любовь к мотоциклам, которые способны проникнуть в расщелину, нырнуть под низкую арку, прижаться к скале, к мусорному баку, обойти вереницу машин на шоссе, проюлить меж двумя туристами, идущими на расстоянии расставленных локтей...
      Так прошмыгнул между нами на мотоцикле пожилой господин в шлеме. Белый с коричневыми пятнами сеттер чинно сидел на подножке у правой ноги хозяина, и когда тот медленно подъезжал к траттории, выбирая, где остановиться, сеттер то и дело заносил лапу, чтобы ступить на землю, – так купальщица заносит ногу, пробуя воду...
      Пожилой господин в шлеме оказался почтальоном. Прихватив из брезентовой сумы несколько писем, он свернул – сеттер бежал впереди, словно знал дорогу, – на одну из совсем уж тесных улочек; даже в этот солнечный день она пребывала в тени от сдвинутых над головами балконов. Мы сунулись за этой парочкой и были вознаграждены сценой на тему «Бонжорно, синьор почтальон!».
      Из окна второго этажа спустилась на бечевке плетеная корзина. Синьор почтальон опустил в нее конверт, щелкнул пальцами, как фокусник, и старуха в окне, быстро-быстро перебирая сухими лапками, втянула корзинку наверх, После чего минуты две они переговаривались хрипловато-старческими и такими родственными голосами, что мне тотчас захотелось сочинить историю их любви и расставания, и неизбежной опять встречи и долгой, долгой безнадежной любви... но сеттер уже выбежал из переулка на солнечный пятачок площади размером с большой обеденный стол, где в дощатой будке затрапезного киоска сувениров седовласый продавец с гордым профилем герцога Лодо-вико Сфорца усердно выдувал из трубочки радужную стайку мыльных пузырей. Надо полагать, он занимался этим уже минут пять, так как вся будка была объята густым роем влажных зеркальных пузырей, и в каждом отражались небо, горы, синьор почтальон и даже старый сеттер, немедленно занявший законное место у правой ноги хозяина...
 
      Обедали в ресторане у самой воды. Сидели на деревянной террасе, то и дело задирая головы к головокружительным вершинам серовато-бежевых, слоистых, с темно-зеленой курчавой порослью, вдвинутых в небо скал.
      Рядом, на носу захудалого суденышка меланхолично удил рыбу то ли боцман, то ли капитан. Был он живописен: седая щетка усов, седая щетка волос надо лбом, форменная голубая рубашка, драная на спине, и – изрядное количество золотых браслетов на обоих запястьях, неожиданных при остальном простецком прикиде.
      Удочкой ему служила какая-то короткая палка. Боря утверждал, что это палочка со стола китайского ресторана, я склонялась к тому, что это жезл экскурсовода, на который они обычно собирают туристов, привязывая яркую тряпку на острие. На удочке болтался обрывок красной тряпки.
      Капитану не везло. Он удил на мякиш, размоченный в воде. Осторожно уминая, насаживал его на трехрожковый крючок, свешивал леску с борта и, судя по разочарованной легкости, с которой вытаскивал леску, рыбка всегда срывалась.
      – Помнишь, – сказала я, – лет двадцать назад в Коктебеле наша соседка, симпатичная такая, киевлянка, рассказывала, как в шестидесятых оказалась в Париже с группой каких-то советских чиновников.
      – Это когда экскурсоводом к ним приставили старого одесского боцмана? Деталей не помню...
      – Ну, он бежал из Советской России годах в двадцатых, чуть ли не с последним кораблем. И, с этой своей наглой портовой рожей созывал туристов в Лувре в боцманский свисток – носил его на шее, на красной ленточке...
      Боря оживился и стал вспоминать как в юности, в Симферополе, однажды в дождь попал на пароход, разговорился с боцманом и был приглашен на кулеш. Тот как раз и готовил это вожделенное блюдо, приговаривая, что такому кулешу, как он варит, даже его бабушка позавидовала бы. И часа два они сидели в машинном отделении за душевной беседой: перед ними сверху с какого-то рычага свисало что-то на суровой нитке, и время от времени боцман опускал это что-то секунд на десять в кипящую в кастрюльке воду.
      – Я пригляделся потом, – добавил Боря, – это был шмат сала на нитке...
      И самое забавное, что кулеш-таки вышел мировецким!
      Бренча браслетами, моряк снова дернул свою куцую порожнюю удочку. Судя по энергичной мимике на озверелом – на мгновение – лице, крепко выругался, но опять насадил мякиш на крючок и спустил леску за борт.
      – Нет, – сочувственно заметил мой муж. – Видимо, не откушать ему сегодня рыбки...
 
      Зато мы откушали вечером превосходной форели в ресторане, в Сорренто, неподалеку от нашего пансиона. Огромное панорамное окно охватывало и горы, и залив, и Везувий, и корабли в порту. Минут тридцать мы наблюдали, как величаво идет по латунной глади сумеречного залива огромный парусник. Затем он застыл на причале Марина Пикколо со свернутыми парусами. На всех многоярусных реях его зажглись разноцветные лампочки, и до полуночи он светился в гулкой темноте залива, как рождественская ель.
      В этот прощальный вечер Боря сделал снимок нашей виллы. Долго примеривался с какой точки снять, несколько раз переходил с места на место, задумывался, прикидывал расстояние на глаз... Наконец, выверил все до копейки. В кадр попали: перспектива, в конце которой мерцало алюминиевое море, а в седоватой мгле облаков клубился Везувий, и – вдоль дорожки к дверям пансиона – многоствольные канделябры гигантских кактусов, уже затепливших темно-алые цветы.
      И за мгновение до того, как Борис нажал на кнопку, сбоку – чуть не из-под локтя у него – вынырнула женщина, торопливо обогнула нас, быстро пошла по направлению к вилле... Мы одновременно досадливо ахнули: последний кадр в пленке, такая прекрасная панорама, был навеки испорчен ее чужой спиной, плотно схваченной серебристым макинтошем...

4

      Переезд на север Италии...
      Ломбардия, плывущая в неге холмов, в божественном опылении струящегося света...
      «Славный мой синьор, после того, как я достаточно видел и наблюдал опыты тех, кто считается мастерами и создателями боевых приборов, и нашел, что их изобретения в области применения этих приборов ни в чем не отличаются от того, что находится во всеобщем употреблении, я попытаюсь, не нанося ущерба никому, быть полезным вашей светлости, раскрываю перед вами свои секреты и выражаю готовность, как только вы того пожелаете, в подходящий срок осуществить то, что в коротких словах частью изложено ниже.
      1. Я умею делать мосты, очень легкие, прочные, легко переносимые, с которыми можно преследовать неприятеля или отступать перед неприятелем, а также и другие, подвижные, без труда устанавливаемые и снимаемые. Знаю также способы сжигать и уничтожать мосты...»
      Далее по пунктам автор этих строк скрупулезно перечисляет светлейшему герцогу Лодовико Сфорца, по прозвищу Моро, все свои фантастические умения на поприще войны и уничтожения сил врага: он знает, как при осаде спускать воду из рвов, перебрасывать мосты, как разрушить любую крепость, как отливать пушки, заряжать их мелкими камнями, чтобы они действовали подобно граду; как бесшумно делать подкопы и извилистые подземные ходы даже под реками или рвами; как соорудить закрытые колесницы, которые, врываясь в ряды врагов, сокрушат их строй; как делать бомбарды, мортиры, огнеметные орудия «очень красивой формы и целесообразного устройства», а там, где неприменимы пушки, он предлагает сделать катапульты, манганы, стрелометы и бесконечное количество разнообразных наступательных приспособлений. А в случае, если военные действия происходят на море, он предлагает много всяких изобретений, «чрезвычайно действенных при атаке и при защите...».
      

* * *

      ...Все утро, пока добирались из Милана в Стрезу, в городок на Лаго-Маджоре, живописец объяснял мне, что такое знаменитое «сфумато» – то, что привнес в искусство таинственный и ужасный Леонардо да Винчи, гений изобретательства смертоносных орудий и создания божественных холстов.
      – Это когда свет и тень, двигаясь навстречу друг другу, окутывают предметы светящейся дымкой, погружают в некий световоздушный коктейль... Погоди! Ставь сумку на чемодан, я покачу. Крикни этому мудиле в форме, а то он сейчас даст свисток к отправке!
      – ...Так что, это «сфумато»... на что оно повлияло? – Мы уже сидим в поезде, но в окне еще тянутся пригороды Милана.
      – Сильно повлияло на венецианскую и ломбардскую живопись, и из этого вырос, например, Караваджо со своим более брутальным и более конкретным пониманием среды...
      Пошли тоннели: глухой обморок тьмы и всплеск солнца на выходе, как удар в диафрагму. Вместе со светом возникают картины и две-три секунды плывут перед моргающими глазами до нового оглушения тьмой, но и во тьме на сетчатке еще тает собор с колокольней в хороводе черепичных крыш и террас в изобильной зелени садов; фиолетовый клок бугенвиллии, обернутый вокруг белой колонны, и плоская бледная синь озерной воды в окружении гор, как лезвие сабли на дне оврага...
      Пока мы ныряли и выныривали вместе с поездом из тоннелей, глотая порции световоздушного коктейля, что разлит над северными озерами, я вспоминала мое прошлогоднее – первое – появление в этих краях.
 
      Как всегда, это были несколько дней, украденных на пересадке из Москвы в Израиль, очередная синкопа во времени, блаженный побег, рывок в сторону...
      Мой самолет приземлился в Мальпензе под вечер, и в глубоких сумерках я вышла через ворота номер четыре, где должен был стоять автобус на Стрезу. (Тщательный пошаговый маршрут был записан под диктовку подруги – она прилетела с утра и ждала меня в заранее снятом пансионе.)
      Вместо автобуса под навесом застыла темная изнутри маршрутка. Минуты бежали, никаким автобусом и не пахло, маршрутка оставалась безвидна и пуста.
      Наконец откуда-то, верткий и поджарый, как уличная шпана, возник пожилой итальянец. Окинул меня придирчивым взглядом, спросил, заказано ли для меня место. То есть должен был спросить именно это, я – профессия такая – воссоздаю смысл диалога по двум-трем знакомым словам, как археолог воссоздает облик амфоры по черепку.
      Подобострастно подтвердила, что заказано: «Пренотата, пренотата!».
      Он открыл дверцу, я взобралась на сиденье рядом. И за отсутствием других пассажиров, мы сразу поехали – он вез меня по темному шоссе, как рыбак тащит в сети за лодкой одинокую рыбину, и мне оставалось лишь гадать, во сколько обойдется это индивидуальное эхпрокачу.
      Минут через сорок заливистой дороги в теплой влажной тьме, он въехал на улицу приозерного городка и остановился в воротах виллы, которая находилась – судя по зарослям, по изящной, обернутой в мраморные складки статуе со скорбно заломленными руками, по круглоголовым желтым фонарям – в парке.
      Мы вышли, и я приняла свой чемодан, с затаенным ужасом осведомившись о цене. Он не понимал по-английски, все повторял «очо, очо!»; потеряв терпение, показал на пальцах – я не поверила своим глазам: восемь евро! Всего за восемь евро мне подарили персональную, виртуозно исполненную дорогу на благословенное озеро, которое, впрочем, пребывало сейчас надежно запертым в темноту.
      Где-то в парке ровным басом жужжал фонтан.
 
      Парадные двери виллы были отворены, и тотчас по высоким ступеням ко мне сбежал, улыбаясь, немолодой господин в очках, за стеклами которых даже сейчас, в темноте, угадывался ироничный прищур внимательных глаз. Из холла на мрамор фасадной лестницы выплеснулся праздничный свет, преподнес заезжей даме зеленого фазана в мозаичном полу, небрежно задрал подол туники полуобнаженной статуи и мимоходом вылепил несколько крупных блестящих листьев фикусового покроя между двумя амфорами в углу.
 
      Немолодой господин оказался хозяином. Несмотря на почтенную профессорскую внешность, он не гнушался подносить дамам саквояжи, раскладывать по корзинкам булочки для завтрака и стоять за стойкой портье.
      Синьоре – так почему-то звала его подруга (она приезжала сюда много лет) – подхватил мой чемодан, и через мгновение я уже целовалась с ней. Битый час она волновалась в холле, уверенная, что я не сумею толково воспользоваться ариадниной нитью ее подробного маршрута и сгину сиротой в дебрях итальянской ночи.
      Сама наша комната была обычной гостиничной кельей, но с огромным балконом, нависающим над парком и фонтаном, а над самим балконом щедрым черным шатром нависали кроны двух старых пиний. Ночью они жаловались на судьбу монотонным скрипом, фонтан жужжал, и огни городков-деревень на дальнем берегу Лаго-Маджоре пульсировали ажурной желто-голубой сетью, наброшенной на склоны гор.
      Мы сидели на балконе в пластиковых креслах и, потягивая полусухое вино среди оперной красоты сентябрьской ночи, обсуждали дороговизну здешних отелей и пансионов.
      – Нет! – решительно заявила моя подруга. – Я помню, как ночевала в крепостной стене в Сан-Джеминьяно – ушлые хозяева устроили общагу из этой крошечной пяди. Выдолбили скорлупу ореха, буквально. Я ночевала там еще с тремя студентами из Сенегала и с тех пор решила больше на гостиницах не экономить. Как говорил в детстве мой младший брат: «Очень вкусно, больше не хочу...»
      Она гасила окурок в стеклянной пепельнице, закуривала следующую сигарету и вспоминала, как в юности бедной студенткой впервые выехала заграницу, в Рим, – с подругой, такой же бедной студенткой, как и она. Они сняли по объявлению комнату в обшарпанном доме в привокзальном районе, в квартире на пятом этаже, в многодетной семье... С трудом втащили наверх чемоданы, и первым, кого увидели, был хозяин. Он лежал в общей комнате на диване, в носках, и читал газету. На правом носке была дырка, в которой шевелился большой палец... И все десять ночей девушки спали валетом на колченогом топчане, в кухне дым стоял коромыслом, в баке варилось белье, посуда в раковине гремела, хозяйка орала на детей, хозяин читал газету. Большой палец правой ноги блаженно шевелился в дырке...
      – И мы были счастливы Римом! – продолжала она с задумчивым смешком. – А лет через десять я захотела показать мужу тот дом. В квартиру заходить и не думала: считала, что все там переменилось, семья, скорее всего, съехала, дети выросли... Но как-то само собой получилось... поднялись мы на пятый этаж, постучали... Постаревшая, но бодрая синьора открыла нам дверь, дым стоял коромыслом, гремела посуда, внуки орали... В общей комнате на диване хозяин читал газету. Не изменился ни на йоту. В дырке на правом носке лениво шевелился большой палец...
 
      Проснувшись и выйдя на балконище, я увидела в сиянии жемчужного утра высокие кучерявые горы над неподвижно огромной водой. В дымчатом «сфумато» были разбросаны по глади озера щедрые хлеба предложения: Изолла Белла, увенчанный дворцом и парком (стриженые деревья, позлащенные статуи на колоннах), плоский Изола Пескатори, Рыбачий Остров, с одинокой меж черепичной чешуи крыш, колокольней, и дальний, весь клубнево-зеленый, Изола Мадре...
      В гостиной внизу уже было накрыто к завтраку. Хозяин сам разносил кофейники с горячим кофе. Камин с огромным зеркалом в тяжелой, пооббитой на углах бронзовой раме с утра не топили ввиду теплой и ясной погоды.
      – Синьоре, вот карта, – сказала моя подруга, решительно настроенная везти нас сегодня на гору Сакрамонте. Она отодвинула чашку и расстелила на углу стола карту района. – Покажите, прошу вас, не кратчайшую дорогу, а самую спокойную... Вы же понимаете: женщина в моем возрасте за рулем...
      – Мада-ам, зачем вы так говори-ите! – укоризненно протянул Синьоре. За стеклами очков спокойный ироничный взгляд. – Женщина! За рулем! В любом возрасте это – катастрофа!

* * *

      И вот сейчас, взахлеб и немедленно, я обрушиваю на своего художника все эти дары, припасенные мною с прошлого года.
      Первым делом садимся на паром, медлительно обходящий все острова один за другим. Вот он, Прекрасный остров – остановка номер один.
 
      Знаменитые белые павлины дворца герцога Барромейского на Изола Белла, как опытные халтурщики, работают каждый на своей площадке. Один разгуливает по зеленому газону, волоча неимоверно длинный, кружевной невестин шлейф хвоста, пунктирно поворачивая на точеную головку с ажурной короной и невозмутимо выпуклыми розовыми глазами представителей дома Габсбургов.
      Второй сидит на каменном сером парапете рядом с замшелой и замшевой амфорой, являя законченную композицию для миниатюриста.
      Оба бездельника принимаются истошно вопить, как только заметят, что внимание публики ослабевает.
      Красота парка, старых ваз, статуй, фонтанов и клумб такова, что почти у каждого вызывает одну реакцию: онемение. Неискушенный в парковой архитектуре турист не может взять в толк – что заставляет его битые полчаса топтаться на площадке, с которой открывается ошеломительный вид: террасами к воде сбегают цветники, на полукружьях лестниц ритмично расставлены вазы на парапетах, деревья собраны в группки или стоят поодаль вразброд, как фольклорный ансамбль на отдыхе.
      На самом деле это все то же: безупречные пропорции и великолепное чувство ритма в построении любого пространства обитания человека, будь то парковый комплекс с барочным дворцом или затрапезный бар на задворках Рыбачьего острова. То, чем в совершенстве владели итальянские садовники, архитекторы, художники и скульпторы. То, что с рождения, подозреваю я, заложено в каждом уроженце этой земли.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3