Современная электронная библиотека ModernLib.Net

ЗГА. Волшебные рассказы - Мартын Задека. Сонник

ModernLib.Net / Классическая проза / Ремизов Алексей Михайлович / Мартын Задека. Сонник - Чтение (стр. 3)
Автор: Ремизов Алексей Михайлович
Жанр: Классическая проза
Серия: ЗГА. Волшебные рассказы

 

 


Кисточки

Самого Терешковича[34] не было, одни его картины и каталог: «К. Терешкович». Входят какие-то все мне неизвестные, видно, заказчики и у всех в руках жокейский хлыстик, а сзади, за спиной седло, ремни желтые, очень подозрительные. Не иначе, как пришли за мной: оседлай, только и всего.

«Терешковича, говорю, дома нет. Вернется не скоро: на скачках с Бахраком[35] бегает».

«А мы, говорят, со скачек, нам назначено».

И не рассиживаются они ждать, а это у людей бывает, а развешиваются по стенам между картинами. Уж и дверь собою завесили, загораживают проход.

Я тихонько к окошку, еще не завешено, и незаметно выскочил в сад.

А какой сад! Цветы поднялись, куда крыша, и под пунцовыми тюльпанами чувствуешь себя, как под широченным базарным зонтиком.

На чистой аспидной доске сидит Терешкович и усердно ловит букашек: двух покрупнее проглотит и одну выпустит.

«Это для кисточек?» говорю.

«Нет, что вы, какие же из букашек кисточки. На зиму консервы готовлю».

И бежит по дорожке курица, перья красные и желтые, испанская, а голова у курицы песья. И хочет пес на колени мне вспрыгнуть, а курица не дается, скользит и лапками отбивается.

«Консервированная, замечает Терешкович, Бахрак съест».

Внизу

Меня перевели вниз. Широкое окно в сад.

Бедно одетая, белесая, два свертка в руках, не могу сказать, из саду она или сверху. Она развернула сверток – полились голубые ленты.

«Не вам», сказала она.

И развернула другой сверток поменьше, а там игрушечный шар и в шару цветочный горшок, обернут кирпичным газом: белая азалия.

«Из Египта, спрашиваю, от кого?»

И кто-то говорит:

«Пришел Рене Шар[36]».

И я выхожу из комнаты.

Народу полон коридор. Ждут. И которая принесла цветы, тут-же, чего-то ждет.

«Надо было ей дать на чай», подумал я. И ищу мелочь, вывернул все карманы – одни окурки. И мне очень неловко. И отхожу к окну.

Рене Шар дымит папиросой.

«Вы долго ждали, говорю сквозь облако, и не заметили объявление: нельзя курить внизу».

«Почему нельзя внизу?» спрашивает Шар.

Не зная что ответить, я показываю ему на цветы:

«Египетская азалия, ваша!»

А та, что принесла цветы, ждет в дверях.

«Скажите, говорю ей, от кого же цветы?»

«Я сейчас, я справлюсь».

Я заметил, она босиком, и за ней. И мы очутились на каменном дворике.

«Не могу: Полян[37] не пропустил!» она рванулась и из свертка, который «не мне», хлынули голубые ленты и вся в лентах, голубой лентой выскользнула в калитку.

И я вспомнил:

«Внизу нельзя».

А из камня отозвалось:

«Зу-зя».

Под пальцем

На земле, покинутой друидами, где мысль пронизана Декартом и сказке нет места, на ослепших немых камнях, где века не звучит шаманский бубен, тут, я был уверен, меня никто не тронет: просто неинтересно.

И я прохожу под арку. Я думал, мы разойдемся, но он преградил мне дорогу.

Весь он был в коричневом, как монахи, и капюшоном закрыто лицо. Он протянул ко мне руку и, сжав ее в кулак, вытянул длинно палец и пальцем больно надавил мне грудь:

«Все живое, сказал он, вносится в мир искусства».

Не в ту дверь

«Не входите все сразу!»

Я обернулся, странно, за мной никого. И вошел. Я думал, вошел в кафэ, а попал к сапожнику.

Хозяин на мое «кафе-о-лэ»[38], не очень-то дружелюбно, а подал мне чашку кофею. И ворчит.

А я говорю:

«Если мы станем обзывать друг друга прозвищами животных, все окажется некстати и не в пору».

Подмигнув, постучал он молотком по подошве, бросил в груду обуви, вытащил растоптанный башмак и поддразнивая, ко мне:

«А вашу собаку Елюар[39] убил!»

«Елюар собаку? Да у меня никакой собаки».

Не отвечая, сапожник согнал муху с чашки и, с чувствительностью Стерна, махнул черной сапожной рукой:

«Лети, слабое творенье, сказал он, в просторном Божьем мире неужели мне тесно от тебя?»

И, без всякого предупреждения, выпил мою остывшую чашку.

Для весу

Воротничок на мне № 52, не отличишь от ошейника. А означает этот ошейник вес мой в литературе.

«Или, просто говоря, между двумя прямыми всегда бывает середина».

Лели[40] открыл сигарный ящик: сигар никаких, а сложены рядами довольно потрепанные высохшие конечности.

«Чьи это?»

«Для весу, говорит Лели, куриные».

Ищу магазин переменить ошейник, в самом деле, что я собака что ли? Лели берет меня за руку, пристально смотрит на ладонь, считает, я думал пульс, а он перочинным ножом мне в палец. «Играя» конечно, а вышло-то позаправду, и пошла кровь.

С протянутой рукой иду по рельсам, остановится кровь и я куплю баранок. И тут какой-то, весь искусственный – вставной и механический семенит запятыми и путает мне корректуру. И я иду по рельсам через строчки, и не могу понять, на каком языке.

Лели перегнал меня и возвращается. Очень взволнован: у него завелись настоящие мыши.

«Да у вас никаких запасов».

«От ссорного воздуха на экваторе», объясняет Лели.

Я все-таки достал баранок и расположился чай пить. А эти ссорные экваториальные мыши, пока я следил за кипятком, поели все баранки. И я вижу, на мне не только ошейник, а и наручники.

«Для весу», говорит Лели.

Глухо по летнему, за окном дождик идет.

Букашка

Фургон с молочными бидонами. Я прикрыл дверцы и нечаянно пролил воду, а вытереть нечем. И кто-то из-за бидонов бормочет:

«Огнем очищается золото,

гроза освежает воздух,

душа крепнет в несчастьи,

а бережет свою голову всякая букашка».

Я поднял голову и полетел.

А какое это приволье лететь без крыльев! Я как раскован и безмерен – чувство освобожденности наполняет мою душу от ее «горных высот» до сокровенных тайников сердца. И мир развивался передо мной раздольем.

Что случилось, не знаю, или моя жизнь только мгновенье? На камне над пролившейся водой кулаками подпираю себе скулы, а в глазах яркая померанцовая зга. И тот же голос из-за фургонов бормочет:

«Скорбь священнее радости. Погребальное громче венчального. Или в бодрости и силе не расслышишь песни и только один пустынный медный марш. Что тайнее погибели? И что чище: звездная музыка или мое сострадание?»

Не туда

Никак не могу попасть в вагон «прямого сообщения». Сколько облазил вагонов и все не туда, а поезду конца не видать.

Так попал я в «Отель Масса».

Большое собрание, никого не знаю, а говорят о вспомоществовании писателям. И какая-то дама писательница, с глазами разбитого стекла, предлагает собранию выдать мне 100 франков. И все согласны и показывают мне на дверь.

Дверь складная из проволоки, я протянул руку получить свои 100 франков. Но оказалось, что это не дверь, а та самая писательница, с глазами разбитого стекла. И очутившись мы вплотную, я заметил у нее бледно-вишневая лента на груди, а на шляпе цветы.

«Не могу-у!» сказала она, гугуя как с детьми.

«Для проверки надо измерять ногами, говорю ей, в совпадении мера достоверности», и тихонько полил ей цветы на шляпе.

Ни с чем отхожу от двери.

Собрание разошлось. Пустая зала. И вдоль залы ковром копченая колбаса: заяшная с фисташками. Мне надо пальцами выколупнуть начинку и тогда выдадут мне присужденные 100 франков. Работа не трудная, только кропотливая. Чищу со всем моим терпением и тщательно.

И когда я разбороздил зайца, появилась дама с глазами разбитого стекла. Я был уверен, она даст мне или 100 франков или, хотя бы, свою чудесную грудную ленту. А она напустилась на меня: «зачем я развел виноградник?»

«Единственный способ поправить, говорит она, вы должны вставить кеглю».

И тут я замечаю, что ее шляпа вся в винограде.

И я вышел с пустыми руками: я не имел права обращаться за вспомоществованием во французский H[41]

Омлет

Мне посулили омлет в 50 грамм: буду свободно переходить нашу улицу туда и назад. Я согласен, но как с омлетом: много ли это 50 грамм, если на яйцы? С яйцами не очень разгуляешься.

Лестница в Коммиссариат крутая торчком, не легко было, а все-таки поднялся и вхожу. А там ни столов, ни перегородок, а одни тараканы – и по стене и по полу ходят как улитки, и тут же яйца сложены по кучкам – Брис Парэн[42] пасет тараканов; в руках у него прутик-жигалка, гнется как ива, а хлещет как верба.

«Вот вам и омлет!» показывает он на тараканьи яйца.

И только что хотел я сказать: «нельзя ли заменить», как подает он мне мою рукопись. Ничего не поделаешь, я порылся у себя в карманах, вытащил три финика: финики были «надеванные» с прилипшим табаком, и подаю.

И тут случилось совсем неожиданное: Парэн съел мои финики, а косточки в карман мне выплюнул:

«В следующем №-е NRF[43], сказал, появятся».

Черемушная наливка

Человек с лицом надъеденной лепешки подает мне папиросу. Но только что я закурил, он ее выхватил у меня изо рта и, дымящуюся, воткнул себе в левое ухо.

«Лучше во сто раз было не родиться, сказал он, чем так, ни за цапову душу пропасть!» и пошел себе без оглядки.

А я иду по коридору.

Весь пол завален – куски – земля.

«Хорошо мне, подумал я, тут будет лежать!»

И только что я подумал, вижу, – из реквизированного дворца выходит знакомый с лицом надъеденной лепешки и из его уха, как из трубы, валит дым.

«Плохо, думаю, когда вот так выгонят. А может, он сам выгнал кого?»

И появились три мыши.

Мыши лапками показывают: они перевели меня на турецкий и сами гравюры сделали и нарисовали портрет, но не автора, не переводчика, а переписчика. И струня хвостами, разбежались по своим норкам.

А я подумал:

«Стыдно хвалить то, чего не имеешь права ругать».

И спускаюсь в метро «промяться».

Все проходы забиты. Лежат прямо на полу и все что-то делают, не могу разобрать. И все дымится.

Суют мне в руки сверток: закутанное в пеленках, лица не вижу, я должен перенести по рельсам до следующей остановки.

И я иду. Только бы поспеть. Никакой тяжести, но сзади кто-то все наваливается и тычет мне альбом: нарисуй две картинки – «украшают три елки» и еще «сгорел дом, где мы отыскали себе маленькую квартиру».

Я сразу и не узнал, а это была одна из мышек, а за ней, как из яйца, вылупился человек с лицом надъеденной лепешки, он был наряжен мавром, на кривых испанских каблуках. И предлагает мне черемушную наливку. Но с одним условием: я должен, сидя на рельсах, рассказать о себе что-нибудь выдающееся.

И я, вспомнив один действительно выдающийся случай, как меня, закутанного в одеяло, принесли на одно собрание, чтобы удивить неожиданным появлением, вижу, на рельсах сидит Вейдле[44], он в желтом топорщемся непромокаемом и что-то бормочет из своей жизни.

И прощай моя черемушная наливка: Вейдле, окончив рассказ, схватил бутылку и прямо из горлышка разом всю.

Чехов

Их было пять, они сидели вокруг колодца.

Из глубины колодца выходил огонь. У каждой в руках раскрытая книга. И огонь освещает мне древние письмена. Я узнал их, это были сивиллы, но что было написано в Сивиллиных книгах, я ничего не мог разобрать.

Вышел из воды «гуттаперчевый мальчик», но это была не игрушка, что детям в ванну кладут, а гуттаперчевое живое существо. И я понимаю, что это Шаляпин, а вышел он, чтобы голосом погасить Сивиллин огонь!

«Пискунок», из породы тоненьких шеек, размахивая тоненькими ручками, кричал, предупреждая Шаляпина:

«Спасай, кто может, свою душу!»

И я хотел уходить, не дожидаясь конца, как раскрылась стена: Чехов весь в черном на скамейке, есть такой портрет, и весь он освещен изнутри.

«Вот, вы и совсем пришли к нам!» сказал я.

И перед Чеховым, как перед сивиллами, раскрытая книга:

«Переписка жителя луны с жителем земли», разобрал я заглавие.

«Мне тяжело дышать!»

И Чехов вытащил изо рта утку.

Утка оказалась жареная с яблоками. И все на утку набросились: «Пискунок» и гуттаперчевый мальчик, и я не выдержал, цепко протянул руку.

Гимнастика

«Разорвать течение времени и повернуть мысль»! Я вылепил из сургуча свою голову и пропустил через бельевой каток. Сижу на узлах удобно и неприкосновенно.

Накрапывает теплый дождь. Никакой зелени, а растут грибы. И вижу, как в гору медленно ползет трамвай.

«В этот трамвай не садитесь, говорит Зайцев[45], нет буфета». А сам на ходу выпрыгнул.

Зайцева я не послушался и поехал.

На каждой остановке буфет, трамвай останавливается очень высоко и приходится на ходу выскакивать. Я выскочил и угодил в овраг.

Какие-то карлики и среди них в белом халате их поп карлик. Подобрав полу своего фельдшерского халата, он облетел низко над столом, поклевал что-то в воздухе и взялся за солдат.

Целый полк выстроился на дворе московских Покровских казарм. И тут же на дворе валяется колбаса: из колбасы я должен делать гимнастику.

Зайцев развязал один из узлов с бельем, вытащил складную кровать: плетеная корзинка для хлеба.

«Сколько призрачности в том, что мы называем действительностью!» сказал он и, спустя рукава, принялся раскладывать хлеб печатными буквами.

Виноградный окорок

Все семейство Ч. – бегут за окороком, а впереди в окорок зубами врезалась собака. Навстречу волки, да не простые, с гривами сибирские, а за волками мчится автомобиль.

От страха или чтобы добро волкам не досталось, одним кусом окорок съела собака. А волки на собаку и в клочки. И вся ветчина попала в волчиную сибирскую пасть с песьей шкурой и костями. А все Ч. побросались на ходу в автомобиль. И автомобиль скрылся.

А собака и говорит:

«Разве я виновата?» и подает мне в обеих лапах чек – 1000 франков «на предъявителя».

В банке у самой кассы я спохватился: чека нет! или дорогой потерял или дома в письма сунул. А кассир за решеткой для порядку разложил столбиками, но не мелочь, а розовый виноград. Захотелось мне этого розового попробовать, потянулся я с руками, а решетка опустилась и прямо мне по пальцам, как бритвой: черно в глазах.

И очутился я в сыром подвале. И о чем эти черные мысли? И я повторяю из какой-то песни и мотив знакомый:

«А когда ты меня покинешь,

я из огня до земли тебе поклонюсь,

расточу весь огонь –

и одна ты в глазах не померкнешь...»

Хлынула вода. И я скорее выбираться, да темно очень.

И вспомнился окорок – розовый, как розовый виноград.

«Пойду, думаю, к Ч.».

По насыпи мне навстречу, но кто это? не понимаю: на ней мужское без пуговиц пальто наголо.

«Я безработная, говорит она, и не годы, не век, а века иду по чужой земле».

«Откуда?» спрашиваю.

«Я из Дельфов».

И я вспоминаю о чеке: 1000 франков. Вот кстати, пригодились, подать ей. И я все перерыл, и письма, и рукописи, в столе и по карманам, а чека нет нигде.

«Нет, говорю, нигде».

«Негде», поправила она, но не сказала «искать», а взглядом стрелой ударила в меня:

«А когда ты меня покинешь,

я из огня до земли тебе поклонюсь,

расточу весь огонь –

и одна ты в глазах не погаснешь...»

И замечаю, что она на одной ноге и эта нога колонкой у нее из середки – дельфийская.

«Из Дельфов!» говорит Лев Шестов, вылезая из автомобиля: он на Комарове[46] путешествовал вдоль виноградников.

«А чтобы все было незаметно, мы скрывались под автомобилем у колес», объяснил Комаров.

И подает мне полную горсть мятого винограда – нарезано тонкими ветчинными ломтиками.

Петли, узлы и выступы

Выставка скульптур. А кроме разноцветных граненых бутылок, ни ног, ни рук, ни головы и хоть бы какой завалящий торс, ничего. Из окна, прячась за занавеску, выглядывает Лорионов[47]: в руках у него стопудовые гири, запустит и от головы ничего не останется, про ноги и руки я уж не говорю. А я как раз под окном: взялся распутывать веревку – работа надоедливая, да и опасно. На веревке делаются само-собой петли, подержатся в воздухе и, само-собой, затянутся в узлы: начинай сначала.

На выставку набирается народ. Вижу и Лорионов, но уж без гирь. И он меня торопит:

«С веревкой неудобно, вы загораживаете выставку».

Я вышел в другую комнату. Там, согнувшись над столом, Копытчик (С. К. Маковский)[48] пишет программу «Оплешника»[49], повторяя:

«Оплешник – оплетать – плел».

На плите, пред Копытчиком, подгорелые овощи, залежавшийся соленый огурец пустышка, вареная свекла, не отличишь от кактуса, лопнувшие растекшиеся томаты – матерьял для «Оплешника».

Копытчик предлагает мне поправить этот «натюрморт». А я вызвался отделать дом «по Гоголю».

И начинаю свою работу. Я должен с инструментами – каучуковые палочки и закорючки – подыматься по выступам на самую верхушку, не глядя вниз. Осторожно ступая и не глядя, лезу по белым каменным плитам и с выступов каучуковой лопаткой счищаю известку.

«Пропал мой Гоголевский дом!» думаю, но как отказаться продолжать работу «раз взялся?»

«Я все слышал», сказал Лорионов.

И от стыда я скувырнулся.

Подкоп и затычка

«Голова хвоста не ждет!» но бывает и обратное: хвост улепетывает, а голова болтается. Подхожу к театральной кассе, нагнулся к кассиру – билеты разложены рядами по ценам – а как выдавать, кассир ставит глазом печать. И я получил припечатанный и иду с глазом и что же оказывается, глаз привел меня не в зрительную залу, а в картинную лавку.

Андрэ Бретон[50] показывает картины. Я к нему о Мексике, о мексиканских жителях.

«Я как Улис, сказал Бретон, все забыл под песни сирен». И подает мне камень: «из подкопов, краеугольный».

Я зажал в руке камень и поднялся на воздух, облетел все подкопы и спустился на землю.

Что это, не могу понять: монастырь или тюрьма! Одиночные камеры-кельи, тяжелые чугунные двери, но есть и светлые комнаты с окном – «семейные». А на самом на верху «Комитет ручательства» и выдают спички без очереди. Спички мне всегда нужны, я курю. Но подняться в Комитет я не решился: начальник, любитель домашних спектаклей, человек словоохотливый чрезвычайно, так что в словах его больше слов, чем мыслей, но даже и по крайней надобности, никто к нему не осмеливается входить с просьбами, а, кроме того, в его кабинете шныряют летучие мыши, его охрана.

Время раннее, поставил я себе чайник.

«Вот, думаю, никогда бы не согласился в такой час кого-нибудь чаем поить».

И как на грех, стук в дверь.

Бретон с ружьем и мексиканской косой ломится в дверь. Но я его не пустил: «еще рано чай пить».

Но это оказался не Бретон, а Пришвин: он уселся перед дверью на свою мексиканскую косу, подперся дулом.

«В России, сказал он, много происходило и происходит такого, чего не было и не будет никогда на свете». И принялся дубасить в дверь.

На порку

Из Коммиссариата повестка: «явиться в 10 утра на порку». Наш Коммиссариат на Шардон Лягаш, два шага с Буало. Но почему-то я поехал по железной дороге.

Я захватил с собой, кроме повестки, еще много писем, опущу. И пропустил остановку, вижу Национ[51]. Я скорее к двери да зацепился за какую-то даму, тут бы мне рвануться, а я стал распутываться. А поезд не ждет. И когда, наконец, выпутался, не могу разглядеть станцию. И все-таки вышел. Да поскорее: «10 еще нет, но уж около, не опоздать бы».

Я проходил по незнакомым местам: онемевшие живые развалины, неужто я попал в Рим? Навстречу куколка, так я и сказал себе: куколка. А шла она, как и я, наугад – заблудилась. А за развалинами старик и старуха ищут кого-то. И вот увидели, не меня, а эту куколку и бегут. Но тут сверху упала огромная лавина снега и засыпала куколку. И куколка обернулась в снежинку. А я боюсь на часы посмотреть.

Идет рабочий. Я догадываюсь, тоже, как и я, по вызову.

«Не опоздаем?» спрашиваю.

«Зачем опоздаем: 9-и еще нет».

Я посмотрел на часы. И вдруг понял, что всю ночь я плутал по Парижу.

«Взгляну хоть как порют». И вхожу в Коммиссариат. Присел на скамейку, а мой спутник подошел к столу. И какая-то, очень напоминает лисицу, велит ему раздеться.

«В этом самое главное и есть, подумал я, что не ажан[52], а лисица».

А мой спутник робко снял пиджак, потом сорочку. От неловкости тело его запупырясь, посинело.

«Хорошо что штанов снимать не надо!» подумал я и, загодя, снял пиджак, держу на руке.

А лисица положила моего оголенного спутника к себе на руки и пошлепала по голой спине, как шлепают по тесту.

«Готово, сказала она, следующий».

Я уже подошел было к столу, но среди моих конвертов никак не могу найти повестку, а без повестки не порют. И вышел я на лестницу искать по карманам. И нашел, наконец, подхожу к двери. А в дверях лисица:

«12-ть, говорит она, загораживая вход, перерыв».

«А как же я?»

«А впрочем на порку нет перерывов, и она протянула мне руку, рука у нее мягкая, как хвост, пожалуйте!»

О тебе – Наташа

А год идет и другой прошел и третий к концу, нет вестей из Киева. Слышу, у того убит, у этого пропали. Жизнь моя серо-пегая – мне что ночь, что день. В затворе живу, редко нос когда высуну на улицу, а из окна плохо видно. Сны мои ярки и по всем дорогам нет мне заставы: на Москву ли, в Киев или прямо на серебряную гору к Далай Ламе. Куда поведет мой поводырь – моя белая палка – туда и иду. И однажды сон привел меня в Киев – моя тревога. И потом все-то оказалось как во сне увидел о тебе, Наташа, твой последний час.

Разбирал я старый альбом, храню с Петербурга: а затеял я переписать стихи. Но мне мешают. И я перехожу из комнаты в комнату, прилаживаюсь – и ничего не выходит. Наконец, залез под стол, – «тут, думаю, свободно, никакие чужие задние лапы мне не помешают». И опять горе: ничего не могу разобрать, темно. И должно быть, я заснул под столом. Кругом зелень и все холмики, и такая тишина, разве что в метро, как запрут на ночь входы, такое. Я посмотрел вверх: прямо над головой скала и корни торчат, а выше – груды скал и развалины. А под ногами пропасть. «Кусок мира!» говорит кто-то. И меня как шибануло и я очутился в сторожке. Хочу за собой дверь захлопнуть, а кто-то все руку подсовывает. И я проснулся. И не под столом, скорчившись, лежу я с альбомом на столе. В комнате никого, мешать некому, но у меня пропало всякое желание переписывать стихи. И я присел к окну и задумался. Я думал о неизбежном, и что я не успею. Перед домом складывают алебастровые площадки – разнообразные геометрические фигуры. И когда вся эта паутинная постройка поднялась вровень с моим окном, кто-то меня окликнул. В этом оклике я смутно что-то понял. И сейчас же, подвязав себе рыжую бороду, выхожу на улицу. Огненный – не я – иду по улице и не иду я, а верчусь. И вертясь, погружаюсь во что-то смутное и осязательно темное с разорванными образами чувств. И дойдя до кишащих черным туманом прудов – месива змей, я с болью затаился. И всем зрением своим – оно кувыркалось, пробивая пространства – я как врезался в стену и сквозь стену – глаза мои щупальцы – смотрю. Я слышу, течет вода, – в больницах по утру такая вода; моют пол в коридоре. За окном тихо падает первый снег – как легко и уверенно, а мне безнадежный. Белее снега – изсиня снежно окостенело на ее лице и я не узнаю моих губ – не заря их зорит, а крещенская синь: последний, до горлышка глубокий, поцелуй. Я приподнял липкую простыню: какая жалкая, твоя, теперь погасшая, грудь! И невольно ищу в судорожно-скорченных пальцах – в этих глазах немых мои волшебные сказки. «Наташа, что с тобой такое сделалось?»

«Съели все конфеты, не осталось ни одной!» – вырвался чей-то голос, словно ничего-то вообще не значит, все безразлично: Богородица ли – мать со стрелою в сердце у креста... все равно.

И вижу стоит Блок. И вспоминаю: да это стихи Блока я хотел переписать из старого альбома.


Из дела о Ефремовском пушкаре Стеньке Корагове, 11 ноября 1648:

«...сказывала де ему, Степанку, бобылка его Агафьица сон, как он Степанка, переставит избу свою и сени у ней сделает, и ему, Степанку, быть на царстве. А он, Степанко, тому бесовскому мечтанию поверил, и избу свою переставил».

Помета: «Государь сей отписки слушав, указал бить того мужика батоги: не верь в сон».

Из грамоты ц. и в. к. Алексея Михайловича в. Р. в Ефремов воеводе Я. Т. Хитрово:

«у Приказные избы бить батоги нещадно, чтоб на того смотря, иным таким неповадно было в сон верить».

Мой цветок

Такого цветка ни у кого нет. И всякий день, бывало, полью и любуюсь. Да вот все дела, навалились заботы, не успеваю. Я не забыл о своем цветке, а уж сколько прошло, и за все это время ни разу не взглянул на него. И теперь мне очень стыдно: не политый и откуда-то трава пошла. И я решил: пересажу, выпалывать корням больно. Я взялся за стебель и приподнял. И мне показалось, в комках из под корней что-то блеснуло. Я нагнулся проверить: или это стеклышко? И в ужасе оцепенел: не стебель держал я, а скользкую змею. А когда я очнулся, вижу не змеиная пасть, а кротко смотрит на меня золотая рыбья голова. И расщепив красное зубчатое перо, не успел я за карман схватиться, как рыба прошла через меня и я бултыхнулся в теплый пруд и остеблел кувшинкой.

У голых

Попал я к голым. В бане тоже голые и на пляже нагишем ходят, а тут «голое общежитие». И только на мне одежда.

«Не очень-то ловко этим естественным щеголям», подумал я, глядя на тельное однообразие вывихов и одутлое.

«Было б неловко, если б мы вдруг да оделись!» сказал один из гнутых, подслушав мою мысль.

«А разве так зазорно в платье?»

«Отвычка и шерстит: до грехопадения никаких покровов не знали и портных не звали».

«А какой самый большой грех по вашему?»

«Самосовершенствование, сказал гнутый, без боли другому не обходится или огонь погасить. Но мы, голые, в этом не повинны, в пожарную команду нас не примут, да мы и сами не пойдем».

«Я тоже не стремлюсь в пожарные»[53], согласился я, почувствовав что-то и еще под голой словесной мелью и, отойдя в сторонку, снял сапоги раздеваться.

Качели

По узкому трясущемуся мостку от скалы к скале. А чтобы ступить с мостка на берег, надо или перепрыгнуть, что и делали другие, обреченные переходить, хочешь не хочешь, над пропастью, они протягивали мне руки, или стать на перекладину – тоненькая дощечка, прикреплена веревками к какому-то гвоздю, за туманом не видно, – а с этой перекладины шаг, и ты на берегу.

Я ступил на дощечку. И только что успел схватиться за чьи-то руки, как перекладина качнулась и пошла качелями вверх и вниз.

И я взлетал на этих качелях и кто-то еще со мной – мы качались над пропастью. Дух захватило.

По морю – цветам

Мы плыли по морю. Я с палубы смотрю: чем дальше, тем море мельче. И все мельчает и совсем ушло.

Мы пересели в автомобили и едем по дну. Цветы по дороге и чем дальше, тем гуще: цветы без стеблей, белее моря, а колышатся волной. А вдали синеет море, высоко подымаются белые волны. И я замечаю, море все ближе – между цветами бежит вода.

Тогда на автомобили поставили мачты, и я полез на мачту.

Песочное сукно

Все по горам, а везем мы в высоких телегах песок – полные телеги – красный песок. Едем мы к деревне. И приехали. У околицы встречают бабы: «Этто, говорят, из этокого песку мы сукно ткем».

Без цветов

Я проходил по зацветшему полю. Пел жаворонок. А с придорожного луга доносило свежестью скошенной травы. Навстречу мне две путницы, деревенские цветные, несут корзину, полно цветов. И среди полевых, я вижу, сама как полевица, таращится маленькая девочка.

«Куда идете?» спросил я.

«По цветы».

И я пошел за ними.

Молча, без разгада гадая, дошли до озера.

«Вот твои цветы!» чего-то засмеясь, сказали мои спутницы, показывая на озеро.

Я постоял на берегу. Никаких цветов. И с пустыми руками пошел назад.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6