Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ностальгия по Японии

ModernLib.Net / Отечественная проза / Рецептер Владимир / Ностальгия по Японии - Чтение (стр. 10)
Автор: Рецептер Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Райкина принимали как национального героя и первого космонавта одновременно, и весь город сошел от него с ума. Поэтому и нам со Стржельчиком досталась малая толика славы, и мы бывали на всех государственных и частных приемах, включая домашний обед у вечно молодой Тамары Ханум, с осмотром музейной коллекции ее многонациональных костюмов. Как я понял, этот обед со сладким бухарским пловом и десятью переменами блюд носил даже родственный характер, потому что в то далекое время сын Аркадия Исааковича Костя Райкин, если не ошибаюсь, был женат на одной из племянниц или внучек, а может быть, на внучатой племяннице самой Тамары Ханум.
      Для молодых и несведущих подскажу, что Тамара Ханум с незапамятных времен была эстрадной звездой всесоюзного масштаба и прославилась, исполняя песни разных народностей в этнографически достоверных национальных костюмах. К моменту нашего визита в Ташкент она была почтенна, как римская матрона, и почитаема, как Великая Октябрьская революция, раскрепостившая восточную женщину вообще и Тамару Ханум в особенности.
      Поэтому украдкой и доверительно нам указали на молодого бухарского милиционера в штатском, кажется, в чине сержанта, который был выписан в Ташкент в качестве "бойфренда" для вечно молодой Тамары Ханум. Он был невысокий, пухленький и хотя держался солидно и даже распорядительно, но на глаза не лез...
      Так вот, во время этих триумфальных гастролей Райкина сама Тамара Ханум намекнула мне, не пора ли, мол, возвращаться домой, а министр культуры Узбекистана предложила как своему что-нибудь поставить в Академическом театре драмы имени Хамзы.
      Поэтому я для Ирика и он для меня значили не только то, что значили сами по себе, и в наши отношения входило не только общее прошлое, но и то, что одному и другому мерещилось в светлом будущем.
      Мы были корешками узбекской рассады, заброшенными судьбой на японские острова, чтобы встретиться и помечтать о том, какие новые побеги мы можем пустить там, откуда появились.
      - Знаешь, Воль, - сказал Ирик в первый же вечер, - мы с женой решили в самом начале, что в любой загранке будем жить, как дома, и есть тоже, как дома... Моя мать была особенно щепетильна в приготовлении еды: все должно быть натурально и чисто...
      Ирик готовил свой любимый steik на сковороде и был необыкновенно внимателен, подсыпая разные доли разных приправ, следя за процессом по часам и по запаху, потирая руки в предвкушении результата. Японской микроволновке это дело он не передоверял...
      - Тут наши живут довольно обособленно, - продолжал он, - на первых порах было совсем тяжело... А тут мы попали на такое посольское собрание, где разбирали семью, которая кормит своих детей консервами...
      - Это мне знакомо, - сказал я, - хотя мы, конечно, не дети...
      - Вы в загранке от случая к случаю, - прощающе сказал Ирик, - а мы здесь живем. Так вот, эти ребята из Союза завезли несколько ящиков консервов и весь год бомбили бедных детей только ими... Конечно, дети заболели, их пришлось лечить, тут и выяснилось... Это на нас произвело такое жуткое впечатление!..
      - А у нас был случай, - сказал я, - когда мы играли в Праге, в "Театре на Виноградах", а наш директор все речи перед чехами заканчивал текстом: "С глубоким славянским поклоном...". При этом он едва кивал головой, так что сам "глубокий славянский поклон" выглядел неубедительно...И вот дело идет к концу, и на последнем банкете один наш актер ему советует: "Геннадий Иванович, скажите так: с глубоким славянским поклоном "Театру на Виноградах" от "Театра на консервах".
      - Смешно, - сказал Ирик и принял лекарство.
      Я уже знал, что в Пакистане он заработал язву, а в Афганистане - орден.
      - Вот мы с тобой в Ташкенте встретимся и там приготовим настоящий ош.
      "Ош" по-узбекски значит "еда".
      - Что ты принимаешь? - спросил я.
      - Гастроинтестинал, - сказал Ирик. - Зачем тебе?
      - Помогает? - спросил я.
      - Вскрытие покажет, - сказал Ирик. - Вообще-то это хорошее лекарство, не химическое, а натуральное. Китайское. У тебя что, тоже язва?
      - У меня - нет, - сказал я, - у отца...
      - Язву нельзя долбать химией, - сказал он, - а то она при переменах воды опять открывается... Нет, все, теперь домой... Мне предлагали Англию, предлагали Париж... Хватит... Кстати, у японцев очень хорошие лекарства, имей это в виду... Там, у нас в верхах, любят японские...
      - Да? - спросил я. - Какие?
      - Гаммалон, ангинин...
      - А это от чего? - спросил я.
      - От склероза, - сказал Ирик и посмотрел на телефонный аппарат.
      Съев steik, мы пошли гулять по вечернему Токио.
      Респектабельные японцы делали зарядку у императорских прудов.
      Самое интересное, что все они были страшно похожи на узбеков. Или Гога был прав, и это узбеки походили на японцев?
      Однажды я прилетел в Ташкент, и университетский однокашник, окончивший узбекское отделение филфака и работавший в ЦК Компартии Узбекистана, спросил меня, не хочу ли я посмотреть на Ташкент из Старой Крепости. В Старую Крепость, как на военный объект, в мое время было не попасть, а теперь ее снесли и на этом месте воздвигли беломраморное здание ЦК. Я сказал, что хочу. Он заказал мне пропуск, и, поднявшись на третий этаж, я полюбовался на речку Анхор и ее берега с точки зрения Центрального Комитета Компартии Узбекистана.
      - А где сидит Рашидов? - спросил я, имея в виду Первого секретаря, писателя и лауреата Государственной премии, автора романа "Сильнее бури" Шарафа Рашидова.
      Однокашник, которого звали Адхамом, сказал:
      - Рашидов - шестой этаж. Хочешь смотрет? - и, демонстрируя свое могущество, снял трубку. - Михаль Иванович, здрастуте, это Адхам Адхамов говорит... Исдес у нас гостях наш друг Владимир Ресептор, - от внезапного волнения его акцент усилился, - знаете, который универстет Ташкенте кончал, театральный тоже, Гамлета играл, тепер работает Лениграде, у Товстоногова... А, знаете!.. - Адхам радостно кивнул мне и выразительно поднял брови. - Вот, говорит, был бы здорова с шестой этаж СеКа Ташкент увидет!.. Можно это сделат для гостя, с вашево позваления?.. Харашо... Ожидаем... - Адхам прикрыл трубку другой ладонью и послал в мою сторону шепотом: - Это - помощник Рашидова, товарищ Косых Михаль Иванович, он другому телефону спросит охрана, мы с приемной Рашидова будем смотрет вид из окна... Да, да! Михаль Иванович, слушаю... Да... Да-а!.. Да-а-а!.. Счас?.. - Адхам потрясенно положил трубку и с недоверием посмотрел на меня. - Тебя, оказываесся, товарищ Рашидов хочет видет. Идем самому Рашидова...
      Такого эффекта от своего лихого звонка Адхам явно не ожидал и всю аудиенцию томился в приемной.
      Когда Р. вошел в кабинет Рашидова, тот, сидя за длинным столом для совещаний, цветными карандашами подчеркивал что-то в многостраничном тексте и поздоровался не прежде, чем Р. осознал всю степень его огромной занятости и государственной ответственности. Р. приветствовал его бодрым тоном неисправимого оптимиста и баловня судьбы.
      - Доклад пленуме готовлю, - буднично объяснил Рашидов и показал, где Р. может сесть. С указанного места Р. увидел, как он то красным, то синим карандашом подчеркивает в тексте цифры и цитаты.
      - Сечас Нишанов подойдет, секретар по идеологии, - сказал Рашидов и, оторвавшись от своего труда, посмотрел на Р. Очевидно, встреча с представителем искусства должна была по протоколу протекать в присутствии главного партийного идеолога.
      - Ну, как жизнь, - запросто спросил Рашидов, - как работа?
      Р. не понял, задан ли вопрос по существу или из восточной вежливости, и в ответе был предельно краток.
      - Очень хорошо, Шараф Рашидович, спасибо.
      И спросил:
      - А у вас на литературу время остается?
      Этим Р., очевидно, хотел подчеркнуть, что видит в Рашидове прежде всего человека искусства, а уж потом - государственного деятеля. Его романа Р., конечно, не читал, но не станет же он спрашивать о романе... Гнусную лесть Рашидов, видимо, оценил и с глубоким вздохом ответил:
      - Сожалению, сожалению...
      Р. не стал выражать ему сочувствия и переменил тему:
      - Какой у вас вид из окна, Шараф Рашидович! - сказал он.
      Рашидов посмотрел в окно, как бы оценивая пейзаж чужим взглядом, и скромно сказал:
      - Да... Стараемся... Строим...
      И спросил:
      - Как вам Ташкент?
      Р. сказал:
      - Да, Шараф Рашидович, производит сильное впечатление... После землетрясения - другой город...
      Тут вошел Нишанов, и Рашидов познакомил нас.
      - Слышал, слышал, - сказал Нишанов и покровительственно улыбнулся.
      Секретаря по идеологии Нишанова я хорошо знал по рассказам одной балерины из театра имени Алишера Навои, за которой он властно охотился, но которая почему-то отдавала предпочтение мне. Во всяком случае, в тот мой приезд. Но Нишанов не знал, что я о нем знаю, и держался как ни в чем не бывало. "Красивый мужик", - отметил я и подумал, что с балкона нашей общей знакомой, голубоглазой балерины из театра имени Алишера Навои, по странному стечению обстоятельств, как и Рашидов, обитающей на шестом этаже, Ташкент выглядел намного лучше, чем из широких окон Первого секретаря.
      - Все-таки у нас вы не остались, - прервал мои размышления Рашидов. То ли это был упрек, то ли констатация факта.
      - Шараф Рашидович, я же не мог работать в театре Хамзы. Я должен был работать в русском театре... И меня позвал к себе самый крупный режиссер страны - Товстоногов, можно ли было такую перспективу отвергать?.. В конце концов, я в его театре представляю все-таки Ташкент. И в Москве, и в Ленинграде знают, откуда я появился.
      - Расскажите нам, как работает товарищ Товстоногов? - спросил Рашидов, и в его вопросе Р. послышался оттенок настоящего интереса.
      Тут, забыв о времени, Р. увлекся и стал рассказывать, какой это замечательный режиссер, и как творчески применяет он систему Станиславского и его метод действенного анализа, и в каких зарубежных поездках театр побывал, и как много он успел почерпнуть за эти годы. Впрочем, он не забыл добавить, что многому научился именно в Ташкентском театральном институте, где тоже творчески применяют систему Станиславского, и какой это прекрасный институт, не говоря уже о Среднеазиатском университете.
      Рашидов слушал внимательно, время от времени переглядывась с Нишановым. Здесь творилась легенда о встрече бывшего ташкентца с самим Шарафом Рашидовым, которую деятели культуры скоро будут передавать из уст в уста. И, выдержав паузу, он сказал:
      - И все-таки, когда было землетрясение, вас с нами не было.
      Это был уже явный упрек, если не обвинение. Стало быть, из любви к Шарафу Рашидовичу Р. должен был отказаться от ленинградской перспективы и стоически ждать будущего землетрясения.
      А если бы он уехал из Ташкента после землетрясения, он поступил бы патриотичней?
      - Ну, знаете, Шараф Рашидович, - сказал Р., не затягивая паузы, землетрясение, к несчастью, никто не мог предсказать, не только я, но даже и вы, признайтесь!..
      Ответ, видимо, его удовлетворил как признанием высоты его положения, так и констатацией независимости природы, и Рашидов усмехнулся.
      - Это вы правильно заметили, - сказал он, глядя на Нишанова, и, подумав еще, диктующим тоном начал формулировать:
      - Если кто-нибуд будет вас упрекат, вы никого не слушайте. Ты - наш. Мы считаем тебя нашим полномочным представителем Ленинграде. Недаром вы бываете Ташкенте, не забываете нас. Приезжайте еще, что-нибудь сделайте для нас. Мы будем вам помогат, - и, посмотрев на Нишанова, закончил: - Передайте от нас привет товарищу Товстоногову.
      Нишанов, с видом глубокого удовлетворения, кивал в такт словам Первого секретаря. Решение, как всегда, было мудрым, политически глубоким и единственно верным.
      Когда Р. вышел в приемную, Адхам Адхамов, сняв с запястья часы и вытянув руку вперед, держал их перед глазами на ладони. Глуховатым и полным значения голосом, не отрывая взгляда от стрелок, он зафиксировал:
      - Сорок восим.
      Затем он глубоко заглянул Р. в глаза и, снова сверившись с часами, повторил:
      - Сорок восим минут ты был у товарища Рашидова.
      И, обернувшись к помощнику и показывая ему свои часы, в третий раз потрясенно повторил неслыханную цифру:
      - Сорок!.. Восим!.. Минут!..
      17
      Думаю, это случилось ближе к отъезду в Осаку, скорее всего в начале буднего дня, когда цеха, руководство и актеры, позавтракав за счет фирмы, рванулись из "Сателлита" по своим сугубым делам, а бдительность дежурных энтузиастов в гостинице явно притупилась. Его расчет оказался по-военному точен.
      Не знаю, встречал ли он ее внизу или она сама поднялась на шестой этаж и постучалась в игрушечный номер, знаю одно: чайная церемония держалась в секрете. И то верно: зачем гусей дразнить?..
      От взаимной вежливости и полного смущения можно было с ума сойти, а гортанный клекот закипающей в кружке воды, звяканье чашек в тесноте, тихие вздохи и случайные касанья, не глядя, - все сливалось в необыкновенную и новую музыку, которую создавал невидимый дирижер.
      Пауз выходило больше, чем реплик, потому что единственное, чего хотелось, это побыть наедине, и, не доверяя до конца ни себе, ни гостье, он все-таки решился...
      Печенье было ленинградское и сахар тоже...
      Вздор! Вздор!..
      Вовсе он не раздевал ее, вовсе не разглядывал и не разглаживал с нежностью тоненькой шеи, смуглых плеч, покатых шафранных грудок с раскосыми сосками, а тем более всю ее ладную восточную плоть!.. Нет и нет!.. И узкие бедра, и глубокий зрачок прячущегося пупка, и прохладные гладкоствольные ножки с упругими ступнями, и тишайший ласковый кустик, укрывающий плотное лоно - все это японское счастье и чудо всего лишь тайно воображалось ему!..
      Лишь изредка он решался коротко взглянуть на ее гладкую черную головку, на чистый лоб, а еще реже в сияющие черные глаза. Ему хотелось сказать "Дорогая, дорогая" и услышать в ответ что-то незнакомое, утешительное и хоть на миг спасающее от привычного одиночества, но он только молчал и улыбался. Слишком она была чиста и недоступна в свои восемнадцать, а он - слишком осторожен и мудр в свои пятьдесят семь, чтобы решиться на что-то большее, чем чайная церемония в отеле...
      - Благодарю, благодарю вас, сенсей! - говорила она, кланяясь ему, и эти ее сложенные перед грудью ладошки и привычные короткие грациозные поклоны просто восхищали его.
      И все-таки, все же...
      Чем церемоннее был чайный дуэт, тем неслучайней и бесцеремоннее росло в них обоих простое и ясное желание. Несмотря на большую разницу в возрасте. А может быть, именно благодаря ей.
      Страсть и нежность - вот что чувствовал он, я знаю...
      А она испытывала трепет и жажду...
      Семен Ефимович Розенцвейг пил чай с печеньем и задыхался, а юная Иосико так и не сделала ни глотка...
      Он уже любил ее, молча и безнадежно, и, кажется, навсегда, словно от имени всего своего древнего и исстрадавшегося народа, не дающего прав своим мужчинам ронять семя в чуждое лоно. И так же молча она откликалась ему, чувствуя за спиной дыхание другого, не менее древнего мира, который налагал на нее свои запреты.
      "Будьте благословенны и обнимите друг друга!" - сказал бы я им, если бы знал о тайном свиданье, но я еще ничего не знал, а они не могли догадаться, что с чайными чашками в руках уже перешли границу моих авторских владений.
      Вздор, вздор, что удавшиеся герои ведут себя своевольно и вопреки родительским желаниям!.. Это автор, достигнув высшей степени любви, разрешает им делать что угодно! И, почуяв негласное разрешение, они, как японские дети, принимаются расти без отказов и наказаний. А все их ослушанья, и уходы, и вольная жизнь вне отцовских пределов чреваты болью и знаньем, и запоздалым раскаяньем, и скорбным возвращением блудных скитальцев к родительским стопам...
      Моя вина, что не успел вмешаться, и вместо любой другой безделушки она подарила ему часы. Откуда ей было узнать, как не от меня, о том, что счастливые часов не наблюдают?..
      Иосико подарила Семену часы, на которые он стал смотреть все время, и Большой драматический театр прослышал об этом подарке...
      А когда Семен Ефимович, стесняясь, представил однажды артиста Р. своей Иосико, тот, недолго думая, разразился легкомысленным монологом о Розенцвейге, какой, мол, это замечательный человек, и великий композитор, и какой, не в пример другим, воин и мужчина!..
      - Приезжайте в Ленинград, Иосико, - пел артист, не зная, как глубоко вбирает юная японка эти слова, - мы покажем вам спектакли Достоевского и Блока, вы услышите музыку Розенцвейга и увидите небо в алмазах!..
      В "Ревизоре" рольку, или, скорее, эпизод, Степана Ивановича Коробкина, "отставного чиновника" и "почетного гражданина в городе" должен был сыграть Юра Демич. Именно это назначение и позволило включить его в список едущих, так как ни в одной из четырех классических пьес Юра занят не был. И вот, в порядке поощрения за заслуги в современном репертуаре, ему дали роль Коробкина и взяли на японские острова.
      Но Юра начал пить еще в самолете, продолжил в поезде, развернулся на теплоходе "Хабаровск", а в Японии его сначала вообще не было видно. Чтобы отыскать Демича, завтруппой Оля Марлатова звонила завкостюмерной Тане Рудановой, потому что Таня и Андрюша Толубеев, сойдясь с Юрой "на почве консервов" - их "дортуары" в "Сателлите" шли подряд, - по-товарищески старались его как-то прикрыть. Кстати, они же первыми нашли и навели остальных на токийский магазин русской книги, и эту их безусловную заслугу я просил бы читателя отметить...
      Какие у Демича были внутренние причины для питья, судить не берусь, но перед репетицией "Ревизора" в театре "Кокурицу Гокидзё" он в голубых тапочках заходил за ширму и, чтобы снять стресс, глотал валерьянку. Но валерьянка не помогла: к роли покойного Миши Иванова Юра отнесся халатно, к вводу был не готов, так что Коробкина у него тут же отняли и отдали Валере Караваеву, тому самому артисту, который вместо меня заменил заболевшего Гришу Гая в спектакле "Амадей".
      Разумеется, здесь не было его капризного умысла, все вышло как-то само собой. И Юра, конечно, смутился: во имя Коробкина был проделан неблизкий путь до самого Хондо, но, если не ошибаюсь, за сорок дней исторических гастролей по Японии он на сцену так и не вышел, а если ошибаюсь, то вышел, но без имени и без слов.
      Легко представить, как обиделся и рассердился Гога...
      Еще в Ленинграде директор Суханов, стоя рядом с Товстоноговым, бросил мне реплику:
      - Что, "пристегнули" вас к Демичу?
      Я переспросил:
      - К Демичу?..
      - Разве вам не сказали?..
      - Нет... Или я прозевал...
      - Скажут, - успокоил меня директор.
      Гога мгновенно отреагировал:
      - Слава Богу, что не меня... Если бы меня к нему "пристегнули", я бы испортил все отношения.
      Смысл реплики, в общем, понятен и, если подумать, не обиден: отношения все-таки хороши, но их не хотят подвергать лишнему испытанию.
      Однако тут как на грех Юра "загудел" и подвел Гогу, не говоря уже о покойном Мише Иванове и гоголевском Степане Коробкине.
      Родился Юра на Колыме, где с тридцать седьмого по пятьдесят седьмой год отбывал свой срок его отец, прекрасный актер Александр Иванович Демич. По доносу артиста-парторга, имени которого я не знаю, Александра Ивановича взяли в Москве прямо из Ермоловского театра, и первые восемь лет в магаданских рудниках он видел одно черное небо. Однажды был почти мертв и оказался в мертвецкой, но очнулся, выполз и выжил, а позже попал в лагерь, где отбывала свой срок артистка Урусова из того же Ермоловского. Урусова оказалась здесь потому, что отказалась подписать донос того же парторга на того же Александра Ивановича Демича.
      Из лагеря его стали привозить и приводить под конвоем в магаданский театр, где он играл главные роли, а знаменитый впоследствии Георгий Жженов был всего лишь "на выходах", а потом Демич-старший стал приходить на работу уже без конвоя.
      Даже в шестьдесят лет Александр Иванович был необыкновенно силен и спортивен, легко делал сальто и был способен выстоять в любой драке. Известен случай, когда на него напали трое хулиганов, и Демич, как говорится, с пол-удара положил двоих, а третий убежал с криком: "Это я, Александр Иваныч, простите, не узнал!". После освобождения его снова звали в Москву, в театр имени Ермоловой, но Демич-старший отказался, потому что там все еще процветал упомянутый артист-парторг: Александр Иванович побоялся, что может его убить. Поэтому из Магадана он уехал сначала в Казань, а потом - в Самару, где Юра окончил студию при театре и сыграл свои первые роли. Туда, смотреть его Гамлета, Товстоногов откомандировал Дину Шварц.
      Демич-младший легко вписался в труппу, но был нетерпелив, нервен и, видимо, донимал Мэтра открытыми требованиями. Однажды он в сердцах швырнул заявление об уходе, но после драматической сцены в кабинете Мастера, где, по словам Дины, Юра плакал, а Гога дрогнул и пообещал ему повышение зарплаты и звание, Демич-младший заявление забрал.
      В тот момент артист Р. поставил себе в пример поведение артиста Д.: "Вот как надо биться за свое положение!". Но себя не переделаешь, и в трудных случаях Р. по-прежнему замыкался в себе и отдалялся от Гоги.
      Что касается Юры, то иногда казалось, что ему просто нравится роль бесшабашного гуляки или беспутного гения, навеянная, может быть, отчасти образом любимого отца, отчасти рассказами о Паше Луспекаеве, хотя все, кто знал самого Пашу, эту роль оставляли за ним одним и ни в какие сравнения не входили.
      У Юры Демича, судя по репликам той же Дины, были какие-то сильные покровители в Москве. Они и помогли ему переехать в столицу, когда на спектакле "Амадей", где Стржельчик играл Сальери, а Демич - Моцарта, разразился скандал и отношения с Гогой стали невосстановимы.
      Оглядываясь на короткие и малозначащие разговоры с Юрой, на его роли и романы, возникавшие на наших глазах, я думаю не о грехе пьянства и женолюбия, а о какой-то внутренней трагедии, которой он не мог поделиться ни с кем.
      Кроме Гамлета и Моцарта (Д. сыграл у Шеффера, а Р. - у Пушкина) позже возникло еще одно приближающее обстоятельство. Отец Юры, Александр Иванович, переехавший вслед за сыном из Самары в Ленинград, поменяв трехкомнатную квартиру на Волжской набережной на питерскую коммуналку, был похоронен на театральном участке Северного кладбища в Парголово в ближайшем соседстве с общим участком, где упокоились отец и мать артиста Р., тоже в свое время переехавшие в Питер вслед за своим сыном.
      Утром того дня, когда должна была состояться токийская премьера "Ревизора", мы шли по какой-то скромной улице, и Владик Стржельчик рассказывал о приеме у посла, на котором были четверо: Гога, Кирилл, Лебедев и он. Стриж снова был не в духе, его возмущало и то, что похожий на японца Павлов не знал, на сколько дней мы приехали, и то, какую выпивку на приеме давали, и как подавалась эта выпивка, а особенно то, что четырех сувенирных ручек не хватило на четверых, и послу пришлось во второй раз посылать за ручками, после чего хватило уже на каждого.
      Рассказы Владика о любой чепухе всегда были очень эмоциональны и зажигательны, потому что он был прирожденным артистом и должен был играть, играть, а "Амадея" не привезли, и за все сорок дней на островах у него были только "Мещане", два или три спектакля, черт знает что!.. Вот он и проигрывал в сердцах любую японскую ситуацию.
      Навстречу нам показалась веселая процессия пожилых японцев, над которыми реял национальный флаг: желтый кружок - восходящее солнце. Люди шли посреди улицы, таща на плечах нарядную пагодку, и радовались жизни. Старушки в скромных кимоно с наслаждением били в бубны; старик наяривал на каких-то клавикордах, висящих у него на шее и вовсе не похожих на аккордеон; в такт веселым шагам он еще посвистывал в сладкоструйный свисток. В толпе гремели погремушки, нежничали флейты, а большой барабан был украшен красными цветами и скрывал маленького барабанщика.
      Среди шествия, на которое мы смотрели как на спектакль, кружилось несколько актеров-мужчин, отдавшихся женскому танцу, и благодарные зрительницы, подбегая, совали им деньги - за пояс или за пазуху. Один из удачников, видимо для примера, показывал нам две толстые пачки по сто иен.
      Шествие смахивало на узбекскую свадьбу, с карнаем, зурнами и дарением денег, только молодых не было заметно, и, наверное, поэтому никто из нас даже не подумал совать свои иены за японские пазухи...
      А когда веселое шествие миновало, наша компания - Стриж, Волков и мы с Розенцвейгом - оказались у старинного буддийского храма, в котором готовились похороны.
      Приняв нас за американцев, один из "белых воротничков" объяснил по-английски, что хоронят человека дворянского звания, который всю жизнь прослужил в крупной туристической компании, и вот, снискав заслуженное уважение сослуживцев и родственников, скончался, завещав часть денег своему храму...
      У входа в дом Будды цветы и зеленые камни составляли печальную икебану, в центре которой бил родник с "народной водой". Это значило, что вода - общая, и за нее не нужно платить. И мы попили "народной воды" из медных черпачков с длинными ручками. Когда много ходишь пешком, хочется пить.
      Сцену чтения хлестаковского письма Товстоногов посвятил памяти Мейерхольда. Он сам об этом не раз говорил и решал ее отчасти как цитату из знаменитого мейерхольдовского "Ревизора". И костюмы шились по эскизам Мстислава Добужинского, сделанным для спектакля погибшего Мастера. Но прежде чем продолжить мейерхольдовскую тему, позволю себе небольшое костюмное отступление.
      Читатель, никогда не бывший за кулисами и ни разу не вдыхавший сладковатый нафталиново-пыльный запашок большого театрального гардероба, должен простить автора за скромное разъяснение, относящееся к производству спектакля и платяной психологии. Каждый висящий на распялке костюм, независимо от степени изношенности, вместе с именем своего создателя - художника приобретает еще одно и, может быть, главное имя - носителя, то есть артиста, с коего снимали мерку, коего два, а то и три раза отправляли в мастерскую подгонять, подрубать и приталивать, коего, наконец, торжественно облачали и вместе с костюмом выводили на специальный просмотр накануне генеральных репетиций и мероприятий с начальством и публикой.
      Поэтому зеленый фрачный мундир со вставкой песочного цвета на груди и оттопыренными проволокой фалдами, в котором его носитель отчасти напоминал кузнечика, должен по праву и до конца своих дней называться костюмом Добужинского-Лёскина. А в связи с тем, что к моменту японских гастролей артист Боря Лёскин успел эмигрировать в Америку, мундир по нем тосковал и ждал несбыточной встречи.
      Это люди думали, кого бы внедрить в зеленый фрачный мундир с песочною вставкою, а сам он до последней петли и пуговицы хранил собачью верность отчаянному хозяину, мыкающему первое горе в равнодушных Штатах...
      Костюм Коробкина, сшитый на покойного Мишу Иванова, Юре Демичу в сотрудничестве отказал. Он никак не предвидел в своем дорогом носителе ни укрепления грудных мышц, ни расширения бедер, ни горделивого вытягивания вверх, и потому, категорически протестуя против Демича, был вынужден в тоске отойти к другому невольнику. Демич же обязывался на японских островах исполнить роль Коробкина как раз в характерном фрачном мундире Добужинского-Лёскина, который был нами представлен выше и хотя бы по своим внешним параметрам Юру принимал. И автор не исключает того, что, помимо субъективных моментов, относящихся лично к Юре Демичу, сама судьба противилась тому, чтобы ивановский Коробкин и коробкинский текст исходили изнутри того костюма, в котором артист Лёскин был призван не говорить, а молчать...
      Нетрудно также вообразить, какие муки испытывал костюм Хлестакова, сшитый на Олега Борисова, когда его хозяин оказался отставленным от роли, а играющий костюм Басилашвили от долгого употребления поизносился. Тогда борисовский костюм стали натягивать на другого Олега, и сюртуки пришлось пороть по швам, выпускать, надтачивать, а главное, заставлять делать вид, что так и нужно и все хорошо...
      То же самое ужасное чувство, только чуть раньше, одолевало кожаный костюм принца Гарри, сшитый на Рецептера.
      - Вам очень идет этот костюм, - сказал Товстоногов на просмотре, а после генеральной репетиции эту близость прекратил. И когда Олег Борисов замусолил и обтрепал свой кожаный колет и сапоги, тут-то и вспомнили о свежем наряде Рецептера, разлученного с ролью, и стали его как второй ладить на Олега: обузили, обкорнали и так далее, и тому прочее, вообразите себе такую трагикомедию...
      Иное дело, если хозяин сам берет свой костюм из спектакля в спектакль.
      Вот Сережа Юрский затеял вывести в "Ревизоре" Осипа в том же сюртуке, который он надевал как Чацкий. Не берусь судить, испытал ли смущение носитель, но "чацкому" сюртуку, особенно в первое время, было очень даже неловко...
      А тот, второй сюртук, который был шит на Чацкого-Рецептера, кажется, по рукам не пошел и, по словам Татьяны Рудановой, вон там, в третьем ряду, так и висит с вышитым на подкладке цветною ниткою первым слогом смешного имени: "Рец.".
      Но, может быть, самые мучительные испытания прошел черный сюртук князя Мышкина, который был заказан при возобновлении "Идиота" по мерке самого Смоктуновского, потому что, полюбив богоугодного Иннокентия, он всегда маялся, попадая на чужие плечи - то к Юрскому в "Беспокойную старость", то к Волкову в "Третью стражу", то к Ивченке в "Смерть Тарелкина"...
      Впрочем, есть у нас и последний, потрясающий душу пример. Несказанные, танталовы, адовы муки пришлись на долю ревнивого сюртука из "Варваров", который вместе с Владиславом Стржельчиком покорял публику ролью аристократа Цыганова, а когда "Варвары", с отъездом Дорониной в Москву, сошли, был привлечен Стржельчиком на сенаторскую роль в "Правду, ничего, кроме правды". И только ближайшие соседи по вешалке могут рассказать, что сделалось со славным Славиным сюртуком, когда его разжаловали выручать Кирилла Лаврова в плебейской роли доктора Астрова...
      Мейерхольда Гога, по-моему, просто обожал и со студенческих лет видел в нем своего кумира. Он по многу раз смотрел мейерхольдовские спектакли, а однажды случайно проник в театр Красной армии, где высшее авиационное начальство, впоследствии погубленное так же, как его любимый Мастер, обсуждало спектакли Всеволода Эмильевича.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15