Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тени «Желтого доминиона»

ModernLib.Net / Исторические приключения / Рахим Махтумович Эсенов / Тени «Желтого доминиона» - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Рахим Махтумович Эсенов
Жанр: Исторические приключения

 

 


Рахим Эсенов

Тени «Желтого доминиона»

Пролог

Лицо у Каракурта коричневое, будто продубленное, в глубоких морщинках. На Ашира Таганова поглядывали большие настороженные глаза с красными прожилками в белках. Теперь арестованный не отмалчивался, говорил беспрестанно, хотя в основном о событиях, не связанных с ним. Но не чувство раскаяния руководило им – ведь сам он искренним никогда не был и даже не представлял себе, как может человек быть до конца откровенным, особенно когда нужно отвечать за содеянное. Страшась больше всего расплаты, Каракурт пытался то обмануть Таганова, то разжалобить его, то убедить в том, что все годы, проведенные в эмиграции, он был лишь простым исполнителем, пешкой, которую хозяева переставляли туда, куда хотели.

Следователь не перебивал Нуры Курреева – пусть выговорится! Увлекаясь, тот пробалтывался порой о таком, что интересовало советские органы контрразведки. Временами Куррееву казалось, что Таганов, как ни странно, терял к нему всякий интерес, и это еще больше распаляло его, растравляло болезненное самолюбие, заставляя вспоминать все новые подробности своих долгих скитаний по чужим весям. Но он ошибался: Таганов внимал каждому слову Каракурта, ибо знал, что имеет дело с хитрым и опытным врагом, способным изобразить и смущение, и подавленность, дабы ввести в заблуждение чекиста. От него не ускользнуло, что Курреев часто с трудом подыскивал нужные туркменские слова, путая их с немецкими и английскими. Так бывает с людьми, надолго разлученными с родиной.

Допрашивая Каракурта, Ашир Таганов иногда рассказывал тому легенды и притчи, умышленно напоминал о прошлом, ибо тот еще жил давними представлениями о Туркмении, а экскурс в старое будоражил в нем воспоминания о детстве, юности, родном ауле… А о новой жизни Курреев имел весьма смутное представление; он все еще находился во власти фантастических измышлений, распространяемых о республиках Средней Азии западными радиостанциями наподобие «Свободы», где Каракурту самому пришлось послужить не один год.

Курреев немало удивлял Таганова. Как-то на допросе Каракурт неожиданно кинулся к окну. Но Ашир спокойно отнесся к его выходке – кабинет находился на третьем этаже, окно зарешечено густой сеткой. Курреев прижался лицом к сетке и, шумно потянув ноздрями воздух, проговорил:

– Чуреком пахнет… Я не ошибся?

– Нет, не ошибся, – Таганов указал глазами на стул, предлагая Куррееву вернуться на место. – Вокруг нашего здания жилые кварталы. У некоторых во дворе тандыры…

– В городе – тандыры? Как в Конгуре…

– Нас это не удивляет. Никакой магазинный хлеб не может сравняться с чуреком, испеченным вручную. Для кого-то это экзотика, для другого же – родной аул, откуда начинается его родина… Там он родился, вырос, там жила его мать, руки которой пекли для него чурек.

– Я забыл вкус туркменского чурека, – Курреев опустил голову. – Столько лет прошло…

Таганов вытянул ящик письменного стола, достал сверток и протянул его Куррееву.

– Ты принес мне чурек?! – Курреев, быстро разворачивая сверток, ощутил сквозь бумагу тепло свежеиспеченного хлеба. – Целый чурек. Можно, я попробую только? Сил терпеть нет.

Таганов кивнул.

– Это Айгуль испекла. Она знает о тебе. Только детям пока не говорили.

– Айгуль?! Она знает, говоришь? Значит, не забыла? – Курреев застыл с поднесенным ко рту кусочком хлеба.

– Как видишь… Это ты, Нуры, забыл.

– Не забыл я! Нет, не забыл! Клянусь Аллахом! Пусть мраком станет для меня светлый день.

– Без истерики, Нуры. Ешь лучше!

Курреев неторопливо прожевал кусочек, второй, завернул чурек в бумагу, стряхнул крошки с брюк. Заметив укоризненный взгляд Таганова, тихо произнес:

– Я что-то сделал не так, Ашир?..

– Забыл, как свят хлеб в народе? Какой же туркмен хлеб под себя бросит? Пусть даже крошки. Забыл притчу старого Аннамурата-ага? Про чабана, обронившего в песок кусочек хлеба. Как долго искал… Да и мудрено отыскать, песок ведь. А дело было под вечер. Чабан заприметил то место, воткнул, как вешку, свой посох, чтобы с рассветом поискать снова. Утром – хоть и далеко уходил, но вернулся, а там, видит, – посох, воткнутый в песок, стал золотым.

– Вспомнил, Ашир… Да. Я жил среди таких, кто по-людски и хлеба не ел, а если и ел, то не знал ему цены. – Курреев опустился на колени, подобрал с пола хлебные крошки.

– Надеюсь, ты помнишь хорошо? Двадцать восьмой год. Я напомню тебе… Иран, старый караван-сарай в горах. Твоя первая встреча с Вилли Мадером. Так в какую националистическую организацию ты вступил тогда по его совету?

– Она называлась «Шарк Юлдуз», что значит «Звезда Востока». Ее возглавлял муфтий Садретдин-хан, узбекский националист, друг Алим-хана, бывшего эмира Бухары.

– Этот центр был в иранском городе Мешхеде… Что ты можешь сказать о деятельности другого националистического центра – в афганском городе Герате?

– Это «Общество туркестанского национального объединения». В нем верховодил Аннакули Курбансеидов, туркмен, известный богач. Там состояли Джунаид-хан и его сыновья.

– Но ты тоже там состоял!

– Я больше в Иране отирался и был далек от его дел.

– Ты несколько раз участвовал в заседаниях этого общества.

– По заданию Мадера.

– На заседания приходили только его члены. Посторонних туда и близко не подпускали.

– Я числился членом номинально, – вздохнул Каракурт. – Активного участия в его деятельности не принимал. Мадера интересовали члены общества.

– Не только это, Нуры. Если забыл, так я напомню… В тридцать пятом году среди афганских туркмен затеяли сбор средств на нужды эмиграции. Ты разъезжал по Гератской провинции, побывал в Мазари-Шарифе и у туркмен под Кабулом. Всюду ты выступал от имени общества, призывая вносить пожертвования на борьбу с советской властью. Тогда вы собрали свыше семисот тысяч рупий и заработали благодарность от Мадера. А теперь вспомни тридцать шестой год. От имени этого же общества ты уговаривал афганских туркмен открыть в Кабуле Дом для эмигрантов. С кем только ты не встречался? И с Джунаид-ханом, и с его сыновьями, и с влиятельными афганцами, даже с одним королевским генералом. Дом открыть удалось, и ты, Нуры, снова заслужил похвалу Мадера. Ведь Дом для эмигрантов, по сути, стал филиалом германского абвера, а все твои поездки по Афганистану служили одной цели – созданию шпионской сети в стране, вербовке новых агентов. Так что, Нуры, от этого общества тебе отмахиваться просто неприлично.

– Да, кое-что я забыл, Ашир.

– Тебе хочется забыть! Но мы ведь условились, Нуры, говорить обо всем без утайки. Да, я знаю, ты больше жил в Иране, Мадер держал тебя под рукой. Но ты поспевал всюду и с заданиями хозяев справлялся блестяще. Все тобою были довольны – и Мадер, и Кейли… Так какие организации тебе еще известны? Я имею в виду националистические, действовавшие против СССР.

– В иранском ауле Хасарча действовал Туркменский национальный союз во главе с Кульджаном Ишаном, в Стамбуле – Туркестанское национальное объединение. Денег на то не жалели…

Надо сказать, что в то время в Иране и Афганистане возникло немало и других организаций из числа узбеков, казахов, туркмен. В конце двадцатых и в начале тридцатых годов в странах Ближнего и Среднего Востока антисоветские организации появлялись как грибы после дождя. Их всех роднило одно – ненависть к советской власти. Но руководители эмигрантских организаций понимали, что на одной ненависти далеко не уедешь и им самим с Советами не совладать. Нехватка денег и сил заставляла их искать выход. Какой? Искать хозяина! А хозяева тем временем подыскивали себе слуг. Так что каждый обрел то, что искал… За спиной каждой эмигрантской организации встали разведки Англии, Германии, Франции. Они снабжали отряды басмачей оружием, боеприпасами, транспортом. Ничего не жалели – ни золота, ни денег. Лишь бы воевали, расшатывали советскую власть…

– Кое-кто денег не жалел, а вы – свои души.

– У меня не было иного выбора!

– Не криви душой. Был выбор и у тебя, сына и внука батрака. Родина, Айгуль, твои дети, твоя земля, на которой ты сеял хлеб.

– Я боялся. За Мовляма, за службу у Джунаид-хана.

– Лучше понести кару, чем заживо похоронить себя на чужбине. Присягать чужому знамени, воевать против своего народа – это страшнее смерти. А сколько честных людей, наших сверстников, ради Отчизны приняли смерть… Помнишь легенду нашего старейшины Аннамурата-ага? Он часто рассказывал ее нам, детям Конгура. Умирая, молодой падишах умолял Аллаха сохранить ему жизнь: мол, он еще очень молод, красив и не успел насладиться прелестями земного бытия. Тогда ангелы смерти, пришедшие за ним, сказали: «Аллах не отнимет твою жизнь, падишах, если вместо тебя кто-то другой примет смерть». Вместо падишаха согласилась умереть его молодая жена. Ангелы увели с собой молодую шахиню… Почему же она, тоже молодая и, видимо, не меньше падишаха любившая жизнь, согласилась на самопожертвование? Да потому, что падишах был для нее олицетворением Отечества, и молодая женщина принесла в жертву себя ради родины, ради любви…

– Когда человек молод, он думает только о себе.

– Это ты о себе говоришь! Неужели за эти годы не задумывался о своем народе, о Родине?! Какую мы войну пережили! Не только на фронте, где днем и ночью лилась кровь наших джигитов, где сложили головы лучшие сыны и дочери народа, но и в тылу. Всё шло на фронт, для победы над фашизмом. Айгуль, дети твои тоже пережили это…

Нуры тяжело вздохнул, опустил глаза:

– У тебя, Ашир, судьба сложилась счастливо. Ты всю жизнь провел дома, где и стены приходят на помощь. Ты по жизни шагал, как по укатанной дороге. Хотя догадываюсь, что в войну побывал в Германии. Не помню где, не то в Италии, не то в Германии, мне говорили, что некий перебежчик Таганов исправно немцам служит. Подумал – однофамилец. Только теперь понял, что это был ты, Ашир. Ты прожил под чужой личиной каких-то три-четыре года, зная, что тебя ждут на Родине, а я рядился в эту шкуру всю жизнь, без какой-либо надежды. Я считал себя орлом. И эту сильную хищную птицу, оказывается, можно приручить. Ты знаешь, как это делается? Однажды в Иране, в Туркменской степи, видел. Меня это так потрясло, что на всю жизнь запомнил.

– Поймать птицу не составляет больших трудов, – начал рассказывать Нуры. – Для приманки нужно посадить в сеть голубя, зайца или кеклика[1] и устроить засаду… Попал орел в сеть – не зевай, вяжи… А через какой-то месяц, смотришь, и вольнолюбивая птица в хищных руках человека превращается в послушное существо. Поверить трудно! – Нуры дернул воротник, будто он душил его, и продолжал:

– Хитер человек на выдумки. Поймав птицу, он тут же надевает ей на голову кожаный колпачок, и мир погружается для нее во тьму. И это после высокого неба, где орел первым встречал зарю. Пленника сажают в юрте на аркан, слабо натянутый между решетчатыми стенками, и теперь ему, привыкшему на воле чувствовать под собой твердую опору на скале или дереве, приходится с огромным трудом удерживаться на весу. Для орла наступают самые мучительные дни, нет ему покоя ни днем ни ночью, так как все в многочисленной семье охотника, стар и млад, проходя мимо него, считают нужным дернуть за аркан. По ночам встают специально, чтобы растормошить дремлющую птицу, а на рассвете сам хозяин тоже тряхнет – не спи! У бедного одна забота – не потерять равновесия, удержаться, не сорваться с зыбкого аркана.

Охотник иногда дает птице отдохнуть от мучений, чтобы еще больше привязать к себе. Он ласково гладит ее, что-то приговаривая, снимает с головы колпачок, сажает на руку, одетую в кожаную перчатку, и протягивает кусочек вяленого мяса. Орел жадно хватает пищу, разглядывает своего избавителя, прислушивается к его голосу, а охотнику только того и надо… Затем на птицу снова надевают кожаный колпачок и сажают на раскачивающийся аркан, снова не дают покоя. Это же пытка!

Немного помолчав, Нуры продолжил:

– И когда охотник еще раз приходит как спаситель, снимает с глаз орла темную завесу и кормит с рук, то для него уже нет ничего милее лица и голоса хозяина, его перчатки, с которой и белый свет видит, и покой обретает, и еду получает. С того дня гордый, независимый орел верно служит своему хозяину. На охоте он снова видит высокое небо, но уже с руки хозяина, где восседает на кожаной перчатке, вновь взмывает ввысь, но чтобы устремиться за добычей. Опять-таки для хозяина. Казалось бы, взлетел – и свободен, лети на все четыре стороны. Воля! Но нет: орел, поднявшись в небо за добычей, непременно вернется с ней к хозяину, так как его ждет награда – кусочек вяленого мяса.

– Но ведь орел – неразумное существо, не знает, что он невольник, – с усмешкой перебил Таганов. – Он не сознает, что может освободиться от ярма хозяина. Взять да улететь. Даже с добычей. Так то птица – орел, а ты, Нуры, – че-ло-век!

Курреев помотал головой, поняв, что своим рассказом противоречит самому себе… Вряд ли орел, становясь слугой человека, испытывает чувство унижения, попранного достоинства. А вот Нуры Курреев, всякий раз поступая под начало нового хозяина, переживал, терзался.

– А что мне оставалось делать? Иначе я подох бы голодной смертью! Я догадываюсь, почему ты усмехнулся. Может, смеешься, что сравниваю себя с такой царственной птицей? Но каждый думает о себе хорошо.

– Это право каждого, – примирительно проговорил Таганов. – Знаю одно – ты мог вернуться домой. Страх, как тот кожаный колпачок, заслонил от тебя белый свет. Ты и сейчас еще трусишь, стараясь что-то утаить. Но многое из того, что ты рассказываешь, нам давно известно. Единственное сейчас твое спасение – это откровенное признание. Разве ты не испытываешь потребности обо всем рассказать?

– Бывает такое… временами, – Курреев виновато пожал плечами. – Я постараюсь, Ашир. Можешь задавать любой вопрос.

Таганов включил магнитофон и стал по ходу допроса делать пометки в своих бумагах. Курреев торопился, словно боялся, что его перебьют, не дадут рассказать обо всем, что вспомнилось сейчас.

…Правду говорят: когда у отары чабанов много, овцы с голоду дохнут. Так было и с эмигрантскими организациями, которые возникали, как пузыри в дождь, и тут же лопались. В них действовали какие-то темные личности – проходимцы и бандиты, контрабандисты и наркоманы, не брезговавшие ничем: ни убийством и обманом, ни интригами и шантажом. И верховодили ими авантюристы, один похлестче другого, а потому так часто и сменялись. Играя в большую политику, корча из себя народных вождей, больших и малых, они на самом деле занимались шулерством, водили за нос всех ближних, даже своих благодетелей, строили козни, чтобы надуть соперника, оказаться наверху, отхватить кусок пожирнее.

Разведывательным службам Англии и Франции, Германии и Турции, тоже не очень ладившим между собой, изрядно надоела мышиная возня подопечных, и они взялись за создание закордонных координирующих центров, способных объединить все крупные и карликовые эмигрантские организации. Вот когда сгодились и Туркестанский национальный центр – ТНЦ, и «Общество эмигрантов Бухары и Туркестана» («Анджо-мане мухаджерин Бухара ва Туркестан») – АМБТ, и Российский общевоинский союз – РОВС. И пускай там грызутся между собой туркестанцы – Кейли, Лоуренсу или Мадеру важно организовать работу так, чтобы побольше загребать жар чужими руками.

«Общество эмигрантов Бухары и Туркестана» имело легальный центр в Дели, издавало журнал «Голос эмигранта». В городе Пешаваре на здании филиала этого заведения даже красовалась вывеска с надписью «Комитет счастья Бухары и Туркестана». Подобные филиалы функционировали в Бомбее и Стамбуле, Мекке и Берлине, Дамаске, Париже, Кабуле. Была развернута лихорадочная деятельность по формированию добровольческой мусульманской армии, налажена связь с главарями басмаческих банд.

Особая забота проявлялась о подготовке кадров будущих «спасителей» Бухары и Туркестана. Для этого в Пешаваре, Бомбее и Дели были открыты специальные школы.

– В какую школу тебя направили? – спросил Таганов. – И сколько ты там пробыл?

– Пешаварскую. Там я пробыл три месяца, потом Мадер отозвал. А уйти оттуда было не так просто.

– С каким заданием он тебя послал?

– Школой заправляли англичане. Мадеру хотелось знать об этой школе, иметь там свою агентуру из числа учителей и учеников. Я завербовал там пятерых.

– Кто они?

– Туркмен, казах, узбеки…

– Меня их имена интересуют.

– Ты их знаешь. Их посылали взорвать железнодорожный мост через Амударью. Они были арестованы в Мерве и Чарджуе. Один перед самой войной, трое в войну, – и Курреев назвал имена агентов Мадера. – Ну а остальных курсантов – их там пятьдесят с лишним было – взял на заметку. Многих Мадер уже во время войны завербовал, кое-кого забросил на советскую сторону.

– Ты напиши их имена, – Таганов положил перед Каракуртом чистый листок бумаги.

– Хорошо. Я постараюсь вспомнить, – Курреев свернул листок вчетверо и положил в карман. – Это было так давно. Я подумаю в камере. Ты только дай мне карандашик.

– Какие дисциплины изучались в школе? – Таганов протянул Куррееву остро заточенный карандаш и еще пару листов бумаги. – И почему Мадер так быстро тебя отозвал?

– Изучалась общая грамота, ислам, военное дело. После прихода к власти Гитлера Мадер отправил меня в Стамбул, на курсы при военном училище. Потом в Берлине учился целый год. А из Пешавара он меня отозвал, торопился, чтобы после выпуска из школы не послали сразу в Среднюю Азию. А в школе я даже самого начальника курсов завербовал!

– Сколько в Стамбуле пробыл?

– Тоже год. Там я в ресторане подрался с одним турком, ребро ему сломал. Он оказался офицером, сыном какого-то паши. Мадер избил меня и срочно выдворил из Стамбула. Уберег тем самым от самосуда турок, которые днем и ночью ходили за мной по пятам. Ну а в Берлине с учебой у меня не клеилось. Способностей не хватало. Непоседлив я. Сбегать, слетать, достать, провернуть – это по мне. Мадер как-то говорил: дескать, хотел из Курреева сделать деятеля типа Чокаева или Вели Каюма, – не получилось.

– А кого Мадер прозвал «мой маленький туркменский Отто Скорцени»?

– Вам и это известно? – Курреев, потупившись, исподлобья стрельнул глазами в Ашира. – Меня… Мадер поручал мне самые щекотливые задания, и я исполнял их чисто, без шума. Одного американского офицера после войны пришил, тоже по приказу Мадера. Конечно, до Отто Скорцени мне далеко. Мадер, как многие немцы, был тщеславен. Сравнивая меня со Скорцени, он возвышал себя. Значит, себя он видел фюрером. А Скорцени был хам и кретин, у которого исправно работали руки и челюсти. Мозгов же было столько, сколько у курицы. Один немец как-то мне говорил: «Отто Скорцени – это гориллоподобный человек с повадками зверя, который спит, жрет, ходит в сортир и – главное – проворно исполняет волю Гитлера».

– Мы чуть забежали вперед, – улыбнулся Таганов. – Рассказывай по порядку. Давай вернемся в тридцатые годы…

И Курреев вернулся в тридцатые годы, в Иран и Афганистан, где «Общество эмигрантов Бухары и Туркестана», возглавляемое реакционным духовенством, запускало щупальца и в мешхедский «Шарк Юлдуз», и в Герат – к сторонникам Джунаид-хана, и в окружение Ишана Халифы, крупного басмаческого предводителя, по своему авторитету в эмигрантских кругах соперничавшего с Джунаид-ханом и бывшим эмиром Бухары Алим-ханом. Пыталось оно повлиять и на Туркестанский национальный центр.

Но не тут-то было. Дело в том, что сторонники АМБТ и ТНЦ поклонялись разным идолам: первые исповедовали панисламизм, вторые – пантюркизм. Лидеры АМБТ спекулировали на религиозных чувствах простых мусульман, пытаясь привить им ненависть к СССР, объединить их на борьбу с советской властью. При этом они ссылались на Аллаха, который, дескать, сам повелел свергнуть большевиков, советский строй. Нечто подобное проповедовали и пантюркисты.

Панисламисты утверждали, будто анатолийские турки, узбеки, туркмены, киргизы, татары, башкиры и другие тюркоязычные народы происходят от одного пранарода – древних тюрков – и что все эти национальности, имеющие каждая свою самобытную древнюю историю, якобы являются родственными по крови племенами и происходят от одного прародителя. Однако панисламизм, укрепляя позиции ханов, баев и мулл, призывал под знамя ислама всех мусульман, независимо от их языка, и считал, что политический союз мусульман во главе с халифом важнее всех других государственных и политических объединений.

Пантюркисты проповедовали объединение под эгидой Турции не всех мусульман, а только народов, говорящих на тюркских языках, и прежде всего тюрков-мусульман, якобы являющихся одной нацией. Они утверждали, что все тюркоязычные народы принадлежат к одной расе и будто турецкий язык – первоисточник, праязык, от которого произошли все языки мира. Ратуя зa создание «Великой Турции», пантюркисты считали, что она должна объединить территории Кавказа, Крыма, Поволжья, Средней Азии, Казахстана – словом, все земли, где жили или живут народы, говорящие на тюркских языках.

Но когда турецкие националисты имели дело со странами с тюркоязычным населением, они стояли за пантюркизм, а когда им приходилось обращаться к народам, говорящим на других языках, например, к арабам, таджикам, афганцам, тогда они пускали в ход идеи панисламизма. Недаром на Востоке говорят: «Остерегайся не барса с тремя пастями, а человека с двумя лицами».

Панисламизм и пантюркизм – разновидности реакционных учений, взятых на вооружение эмигрантскими организациями, суть которых сводилась к тому, чтобы собрать под знаменем ислама все темные силы и объявить войну Советскому Союзу. Хотя эмигрантское отребье, объединенное глухой ненавистью к первому в мире социалистическому государству, и дудело в одну дуду, но «боги» у них были разные и, главное, – кошельки врозь. За АМБТ стояла английская Интеллидженс сервис, за ТНЦ – германская разведывательная служба.

Британская разведка долгое время делала ставку на бывшего бухарского эмира Алим-хана, человека сказочно богатого, имевшего много сторонников, и умело использовала его авторитет и средства в тайной и открытой войне против СССР. Так длилось до тридцать первого года, до разгрома басмаческих отрядов Ибрагим-бека, на которого Алим-хан возлагал большие надежды. Крах басмачества в Средней Азии подорвал его веру в победу над советской властью. Разуверился эмир бухарский и в англичанах, которые заметно уступали свои позиции германской разведке. Чем дальше – тем больше. И бывший эмир Бухары стал отходить от политической деятельности, занялся коммерцией, пустив в торговый оборот богатства, награбленные некогда в Туркестане.

Рабы обычно радуются бессилию своего господина. Так и Курреев, вспоминая своих бывших хозяев, смаковал их слабости, пороки или неудачи. Злорадствуя, он как бы мстил им задним числом и несказанно радовался, когда вдруг неожиданно для себя обнаруживал, что те, перед кем сам он некогда трепетал, были не такими уж всесильными, какими казались тогда. Оказывается, они, как и все простые смертные, также пеклись только о себе, о своих благах. А он, глупец, лез из кожи вон, полагая, что свет сошелся на них клином.

В спокойный, рассудительный тон Курреева вкрались ехидные нотки:

– Самому эмиру коммерцией заняться кишка была тонка. Тут голову ломать надо, соображать да нос по ветру держать… Его делами заправлял один дошлый коммерсант. Дальний родич эмира. Знал я его. Да эмир сам потом опростоволосился. Всюду трезвонил о святом деле ислама, о бескорыстии в борьбе с большевизмом, а сам на кассу АМБТ позарился. На деньги, что оно получило на закупку оружия, на борьбу с Советами. Все думали, эмир – человек бескорыстный… Если ему не верить, то кому еще? А он взял да и пустил в торговый оборот общие деньги. Ловко! Только лидеры АМБТ не оставили в покое своего бывшего кумира. Опозорили на весь белый свет. В международный суд подали на него. Скандал был какой! Судили. Слупили как с миленького… – Курреев довольно потер ладонями, неожиданно спросил: – Правду говорят, что Алим-хан в сорок третьем году обратился к Сталину с просьбой?

– О чем это ты? Скажи яснее, – Таганов загадочно улыбнулся.

– В сорок пятом Алим-хан отдал богу душу. Это я точно знаю… А вот в сорок третьем эмир, видно, готовясь к смерти, говорят, обратился к советским властям с просьбой выделить ему два квадратных метра на священной земле, у мавзолея святого Хезрета Бехауддина, что под Бухарой… Ну, чтобы похоронили его там. А Сталин, рассказывали, отказал, ответив: «Нечего поганить советскую землю». Правда это, Ашир?

– Наша печать об этом ничего не сообщала, – усмехнулся Таганов. – Могу сказать лишь о другом, что мне известно. Эмир бухарский, я знаю, всю жизнь мечтал иметь меч из метеорита или, как говорят, из «небесного металла». Оружие, изготовленное из него, будто бы священно и непобедимо. Как-то прослышал эмир, что у Джехангира, одного из Великих Моголов, некогда правивших Индией, хранились в сокровищнице две сабли, кинжал и наконечник копья, сделанные искусными индийскими оружейниками. Ездил эмир в Индию, пытался за баснословную цену приобрести что-нибудь из этого оружия, чтобы потом им своих врагов сокрушать. Да не удалось: то ли не сторговался, то ли англичане еще раньше вывезли эти реликвии. И тогда правитель Бухары решил на страх врагам изготовить меч из «небесного металла» у себя в эмирате. Но ничего у него не вышло, хоть и пришлось казнить лучших своих оружейников, так и не сумевших выковать «священное оружие» из метеоритного железа. Оказывается, в «небесном металле» большая примесь никеля, а он, как известно, горячей ковке не поддавался.

Курреев снова довольно потер ладони, будто радуясь неудачам бывшего эмира, и, чуть помолчав, вернулся к своему прерванному рассказу:

– Так что уход Алим-хана в коммерцию понятен… Обидно ведь стало старому английскому агенту, у которого стаж службы в Интеллидженс сервис был побольше, чем у всех нас. Алим-хан терпеть не мог Ишана Халифу, который заявился в Афганистан в двадцать первом году, после неудачной осады города Керки басмачами и белогвардейцами. Там Ишан Халифа руководил осадой. У Алим-хана были свои причины ненавидеть его. Беглый эмир и в Афганистане продолжал считать себя владыкой Бухары и выше себя в эмигрантских кругах никого не видел. А тут как-то собрались все эмигранты и стали судить-рядить, кого же назначить падишахом после свержения в Туркестане советской власти. Центром «независимого мусульманского государства» избрали Ташкент. А кого падишахом? Иные думали – Алим-хана. Да и сам эмир так предполагал. Кого же еще?! А тут взяли да и назвали Ишана Халифу. – Курреев залился злорадным смешком и, прокашлявшись, продолжил: – Алим-хан не мог простить этого Ишану Халифе, отказывался иметь с ним дело, вел себя как капризный ребенок, которого обошли подарком. Он все винил Джунаид-хана, говорил, что туркмены строят против него козни, хотят его с белого света сжить. Конечно, к избранию Ишана Халифы падишахом руку приложил и Джунаид-хан, но секрет тут в другом: германская разведка захотела видеть падишахом этого своего агента. Ну а на Джунаид-хана немцы надавили…

Действительно, Ишан Халифа, чтобы оправдать доверие своих хозяев, ускорить свержение советской власти в Средней Азии, лично забросил в район Керки несколько басмаческих банд агентов-курьеров, которые почти не занимались разбоем, а доставляли антисоветскую литературу, шифрованные письма, вывозили за кордон ответы на них, ценности, переправляли связников.

Руководители афганского филиала АМБТ, в том числе Джунаид-хан и Эшши-хан, с приходом к власти Гитлера заплясали под дудку германской разведывательной службы, стали платными агентами абвера. И запели они по-иному: дескать, немцы и японцы – великие и непобедимые нации. Только они, и никто другой, способны освободить советских мусульман от заклятых гяуров. А поэтому, мол, надо крепить дружбу и сотрудничество с ними, чтобы одолеть большевизм, либо умереть за веру… на стороне Германии.

Ишан Халифа, уже видя себя в роли падишаха Туркестана, лез из кожи, чтобы объединить усилия филиалов АМБТ, ТНЦ и РОВС. За это же взялись Мустафа Чокаев и Садретдин-хан, главари белой эмиграции, втайне ненавидевшие друг друга, но шагавшие в одной упряжке: просто выжидали удобный момент, чтобы дать подножку «ближнему». Во все филиалы ТНЦ Мустафа Чокаев разослал пятнадцать эмиссаров с заданием развернуть разъяснительную работу среди эмигрантов, организовывать сбор средств, создавать новые ячейки ТНЦ не только в Иране и Афганистане, но и в городах и селах Советского Туркменистана. Эмиссарам вменили в обязанность формировать из эмигрантов вооруженные отряды, которые должны быть готовы к тому, что Япония вот-вот нападет на СССР, и тогда войну между двумя странами надо будет использовать для освобождения Туркестана от большевиков и провозглашения там тюркского национального государства.

Вскоре разговоры о войне между СССР и Японией приутихли, но немецко-фашистская разведывательная служба стала усиленно распространять среди эмигрантов слухи о том, будто Советский Союз задумал захватить Иран.

Ишан Халифа, тоже выполнявший задание гитлеровской разведки, в сентябре 1940 года созвал совещание, на котором обсуждались задачи туркменской эмиграции в связи с предстоящим нападением СССР уже… на Афганистан. «Будущий падишах Туркестана» повторил измышления о том, что Советский Союз готовит вооруженную агрессию против своего южного соседа, а потому, мол, эмигранты должны объединяться в вооруженные отряды, чтобы помочь афганскому правительству отразить вторжение советских войск.

Разведки империалистических государств охотно пользовались и услугами «Российского общевоинского союза» – РОВС, известной белоэмигрантской организации, объединявшей ярых врагов советской власти. Ее филиалы были разбросаны по многим странам мира. В Западной Европе во главе РОВС стояли белогвардейские генералы Кутепов и Миллер, а его филиалом в Мешхеде заправлял бывший царский полковник Грязнов. Это была далеко не единственная обязанность монархически настроенного офицера, исполнявшего «по совместительству» должность агента Интеллидженс сервис. Действуя вкупе с разведчиками из английского консульства и туркестанскими эмигрантами, он не брезговал ничем – ни уголовными преступлениями, ни политическими или шпионско-разведывательными акциями. Такого типа деятель приглянулся и шефам германского абвера. И Грязнов с приходом к власти фашизма в Германии без сожаления сменил своих прежних хозяев, выторговав себе должность резидента немецкой разведки. Его стараниями германская разведывательная служба распространяла фашистские издания, вербовала агентуру из эмигрантов.

Тесные контакты с РОВС поддерживали и лидеры туркестанской эмиграции. Бывший советник эмира бухарского Хайдар Мирбадалев стремился скоординировать действия РОВС и ТНЦ. Ярый националист и прожженный интриган пытался даже подчинить себе мешхедский филиал РОВС, а самого Грязнова «обратить» в свою веру. А муфтий Садретдин-хан, выступая в качестве «специалиста по религиозным и национальным вопросам Туркестана», силился помочь РОВС в расширении сферы его антисоветской деятельности на территории республик Средней Азии.

Словом, эмигрантское отребье, хотя и раздираемое внутренними противоречиями, но направляемое одной рукой – международным капиталом, старалось активизироваться, прибегая к общей тактике, используя единые лозунги и призывы, направленные на свержение советской власти в Средней Азии и Казахстане.

…Теперь Ашир Таганов был доволен Курреевым, который, видимо, понял, что ложь бессмысленна, а потому перестал изворачиваться. Многое из того, что он рассказывал, подтверждалось данными, имевшимися в органах советской контрразведки. Но Ашир все чаще замечал в поведении Нуры какие-то странности: становились тусклыми только что ясные глаза, голос падал и дребезжал. Наркоман! Следователь лишь удивлялся выдержке Курреева: такие не могут ведь долго обходиться без наркотика, заболевают – одних одолевают скепсис и страх, другие делаются легковозбудимыми и раздражительными.

Интуиция и опыт подсказывали Таганову – надо ускорить допрос, побыстрее узнать имена среднеазиатских агентов, переданных Каракурту Вилли Мадером. Однако Ашир твердо знал и другое: нельзя торопить следствие, необходимо прежде детально разузнать о предвоенных годах жизни Курреева, тесно сплетенных с его службой у гитлеровцев, а уж затем и в БНД – федеральной разведке Западной Германий. Тогда в своих показаниях Курреев свяжет себя сам новыми фактами и именами, деталями и датами, что неизбежно будет возвращать его к тем событиям минувшей войны, которые невозможно обойти молчанием. Тут-то он и будет вынужден, вольно или невольно, рассказать без утайки обо всем, а значит, и назвать имена, пароли и явки агентов, засланных Мадером в Среднюю Азию.

На очередном допросе Курреев произвел на Таганова еще более тягостное впечатление – глаза блеклые и слезливые, весь вялый и сникший. Каракурт что-то забормотал о своих старых болезнях и неожиданно попросил хотя бы один мысгал терьяка[2].

– Лучше перетерпи, может, от дурной привычки и отвыкнешь…

– Не отвыкну я… Это ж не привычка – болезнь. Весь этот месяц не жил я без терьяка. Ни одного дня…

– Не городи чепуху. Что, терьяк тебе прямо в камеру доставляли?

– Да-а-а… Сюда и соринку не занесешь. Был у меня терьяк… В таком виде, что не сыщешь. Кончился теперь.

Сам Таганов не выкурил в жизни ни одной папиросы, но за время службы ему доводилось иметь дело с наркоманами, хотя ему, следователю, было непонятно болезненное пристрастие иных людей к наркотикам. Но как Курреев сумел пронести в камеру терьяк?

– Я ведь еще там, – Каракурт мотнул головой, – за кордоном, задумал остаться на родной земле. Знал, что терьяком здесь не разживешься, а без него я и дня прожить не могу. Перед тем как перейти границу, я имел чуть ли не килограмм… В трубочках. Мне все-таки удалось тайком пронести часть терьяка, хоть и очень трудно было… А теперь вот все съел… или выпил. Главное, сейчас мне нужен терьяк. Я болею, Ашир…

– Хорошо, я подумаю, как тебе помочь. Но терьяк не обещаю. Теперь к делу… Кого ты еще знал из главарей ТНЦ?

– Никого я не знаю… Никого! – вдруг истерично выкрикнул Курреев и тут же сник, обессиленно уронив голову на руки. Плечи его стали мелко вздрагивать. – Не могу больше… Нет сил, – он поднял голову, в глазах его блеснули слезы. – Ну дай мне немного терьяку…

– Я уже сказал, что подумаю, как помочь тебе.

– Вон американцы чего только не дают своим арестованным. Любой наркотик… Лишь бы арестованный язык развязал…

– Мы не американцы.

– Ашир, ты жестокий человек. Ты мстишь мне за Айгуль и наслаждаешься моими муками… Если не дашь мне терьяку, то показаний давать не буду…

– Не давать показаний – твое дело. Никто неволить не будет. – Таганов нажал на звонок, и в дверях возникла фигура сержанта-конвоира.

Курреев встал и понуро пошел к выходу. Он еле переставлял ноги, шаркая ими, как дряхлый старик.

Утром следующего дня в кабинете Таганова раздался телефонный звонок. Ашир узнал чуть взволнованный голос своего заместителя, который доложил, что арестованный Курреев отказался от завтрака, грозит голодовкой и вообще ведет себя вызывающе, требует, чтобы следователь немедленно выслушал его.

Вскоре Курреева ввели к Тагакову. Сев на свое место, Курреев достал из кармана носовой платок. Глаза его были мутные, как арычная вода, слезились, вид у него был какой-то помятый, жалкий.

– Видишь, Ашир, я болею, – Курреев вдруг выпрямился, глаза его – с них на миг спала мутная пелена – мелькнули хищным огоньком. Каракурт положил перед Аширом сложенные вчетверо листки бумаги. – Вот, это списки пешаварских курсантов… Я вспомнил и тех, с кем в Стамбуле и в Берлине учился. Я все сделаю, Ашир. Ты только помоги… Вчера ты пообещал дать мне терьяку…

– Такого обещания я не давал. Лечить будем тебя!

– Нет! Ты не лечить меня задумал, а на тот свет отправить. С чего такая сердобольность? Лечить Каракурта – шпиона и предателя?! Я ненавижу тебя, Ашир! Ненавижу за то, что в твоих руках моя судьба. Ненавижу за то, что мы с тобой, два паренька из одного аула, вместе росли, учились, а судьбы оказались разными. Вся моя беда началась не с меня, а с моего отца. Ничтожного, раздавленного человека, который из-за своей трусости не смылся, побоялся уйти вовремя от Джунаид-хана. А твой оказался попроворнее, знал, чья возьмет. Я жил в таких странах, где под справедливостью понимался произвол. Там тебя могут избить, убить, над тобой измывается каждый, у кого мошна потолще. Разве на насильника найдешь управу, если наверху сидят такие же, как он? Знакомо тебе, Ашир, чувство, когда тебя могут втоптать в грязь, а ты не можешь даже пикнуть?

Курреев схватил со стола стакан с водой, выпил его большими, жадными глотками и, вытерев губы рукавом, продолжал, торопливо, будто боясь, что его не выслушают до конца:

– В пору юности окружение Джунаид-хана было моим обществом, а он сам – моим кумиром. Я верил ему больше, чем отцу, а он предал меня, бросил на растерзание кизыл аскерам[3], бежал, спасая свою шкуру. А юзбаши, его приближенные? Они дурили друг друга, все скопом обманывали своего хозяина. Даже Эшши нагло водил своего отца вокруг пальца. Какой тогда спрос с чужих? С того же ишана Ханоу, который лгал всем, нам и себе. Мустафа Чокаев, когда говорил об освобождении Туркестана и Казахстана от красных, чуть ли не плакал навзрыд – маскарабаз[4] несчастный! А сам торговал своей родиной, готов был положить весь мир к ногам англичан или немцев… Он приласкал Вели Каюма, приблизил к себе, чтобы опереться на него, а тот взял да и отравил своего благодетеля. И поделом!..

– Когда ты впервые встретился с Вели Каюм-ханом? – неожиданно спросил Таганов.

Курреев помолчал, собираясь с мыслями.

– В 1934 году, в редакции журнала «Яш Туркестан», – ответил он. – Помогал Чокаеву выпускать этот журнал, который распространялся среди туркестанских эмигрантов… Да какой он к черту хан! Каюм-хан да Каюм-хан!.. – взорвался вдруг Каракурт. – Ханом его стали величать после того, как он заделался президентом Туркестанского национального комитета. Сам изволил… Хан! Лестно все-таки… Стал ханом в сорок втором, после убийства Мустафы Чокаева. Видать, не без команды свыше. Тут, пожалуй, не обошлось и без Розенберга. Говорят, немцы так и не простили Чокаеву его старую любовь к англичанам. Все подозревали, что он в две руки играет. Да и Вели Каюм, наверное, масла подливал. А так до самой смерти Чокаев был здоров как бык, жрал плов, лакал шнапс. Еще ездил в Италию, шнырял по концлагерям, подбирая желающих вступить в Туркестанский легион. На другой день после возвращения в Берлин его пригласил в гости Вели Каюм. На стол, говорят, подали любимое блюдо Чокаева – плов. А утром его нашли отравленным. Так Вели Каюм стал президентом и ханом. Так все его знали как сына ташкентского торгаша. В двадцать втором он с большой группой юношей поехал учиться в Германию. Хотел стать юристом – не получилось, экзамены завалил. Тогда на сельскохозяйственный факультет подался, окончил с грехом пополам. Многие, кто с ним поехал, вернулись потом на родину, а этот остался, принял германское подданство. Он похлеще самого Чокаева: кроме узбеков и немцев, никого не признавал. Чокаев сам был такой – на такого же нарвался… Говорят, ремесло умирает, если ученик не превзойдет своего учителя… А Кейли? Сколько добра скопил на крови и слезах туркменских дайхан, женщин. Я видел у него девичьи косы, отрезанные, с национальными украшениями. А Мадер? С виду такой обходительный, вежливый, аккуратный, голоса на тебя не повысит. Ради своей «Срединной империи» был готов отдать на заклание все человечество, но тихо, без шума. Он недолюбливал Гитлера за то, что тот больше кривлялся, чем делал. Мадер произносил высокопарные слова о Германии, а сам больше думал о себе и всю жизнь переводил личные капиталы в швейцарский банк. А Рут, жена Вели Каюма? Агент гестапо! Всю жизнь блудила с другими, а старость доживает с Вели Каюмом, за которым следила, ловила каждое его слово, даже когда были наедине, чтобы потом донести в гестапо. А моя жена Айгуль? Разве она не гуляла с Мовлямом? Его-то теперь нет, зато ты у нее остался. Думаешь, я поверю, что оставил ее в покое? Где же святость семьи?..

– Ты бред несешь, когда об Айгуль так говоришь, – перебил Таганов. – Если на душе темно, это не значит, что весь мир темный.

Курреев часто и шумно задышал, затем, словно опомнившись, заговорил спокойнее:

– Ты, Ашир, как-то говорил о любви… Кто меня любил?

– Ты сам отнял у себя право на любовь.

– Мы по-разному понимаем счастье. У тебя оно хлипкое, интеллигентское, а у меня волчье, такое, какое должно быть у вольного человека. Счастливый человек – это вольный человек, который всем своим существом осознает свою внутреннюю волю, человек, который не знает условностей, норм поведения. Они лишь отупляют человека, связывают его волю. Счастлив тот, кто отрешен от разума, свободен и может дать полную волю своим чувствам. Святым для него должно быть собственное «я», и только «я»…

– Словом, ничего святого, кроме собственной шкуры.

– А ради чего я должен думать о другом? Переживать за чужого, делиться с ним радостью? Если у меня радость, то она – моя. Я так жил… Я жил в волчьей стае, по ее законам, и сейчас не хочу жить, как ты велишь. Разговоры о чести, о любви к ближнему – это словоблудие. Люди так далеки друг от друга, что их разделяет все – взгляды, интересы, стремления. Потому что каждый живет в своей скорлупе, сам по себе и для себя.

– Случайно в войну ты не слушал лекций в Сорбонне? – спросил Таганов. – Там читал один прохвост, получивший из рук Гитлера диплом профессора. Звали его не то Гийом, не то Рейно, запамятовал. В своих лекциях проповедовал теорию потенциальной измены. Она очень напоминает мне твой истеричный монолог.

– Ничьих я лекций не слушал, – чуть спокойней произнес Курреев. – Жизнь – вот мой учитель.

– И еще этот новоявленный профессор, – продолжил Таганов, – чтобы потрафить своим фашистским хозяевам, призывал: «Смирись, человек! Ты – червь! Не ропщи на свою судьбу. Смирись перед силой. Унижайся, и этим унижением ты возвысишься в веках…» И прочую ахинею нес, всего не упомню… Ты, Нуры, знал только одну Германию – фашистскую, гитлеровскую. Ведомо ли тебе, что была еще и другая, которая не склонила головы перед Гитлером? Так вот эта Германия даже в мрачную пору фашизма свято чтила Томаса Манна, своего великого сына, человека. Антифашисты тайком читали его книги, ибо нацисты запретили даже произносить имя писателя. В одном из своих писем Томас Манн писал друзьям, что человек стоит перед выбором между ангелом и зверем. Кем он станет, зависит от самого человека, от его морали, духовной жизни, от нравственных исканий, от того, как он стремится к тому, чтобы одолеть свои слабости, пороки и стать настоящим человеком…

Каракурт устало закрыл глаза и сидел молча, пока за ним не пришел конвоир.

…Лечили Курреева опытные врачи Ашхабада. В больнице он посвежел, даже прибавил в весе. Вначале с недоверием относился к медикам, не принимал лекарств, отказывался от уколов, думая, что его собираются умертвить. Но вскоре, убедившись, что ничего дурного ему сделать не хотят, стал выполнять предписания специалистов-наркологов.

Лечение дало свои результаты – Курреева уже больше не мучили приступы наркомании. Теперь, успокоившись, он мысленно возвращался к беседам с Аширом Тагановым и словно со стороны оглядывал свою жизнь. Приходило сознание того, что совсем не так, как следовало, прожил он свой век, весь из сплошных ошибок. Всю жизнь он был одиноким, а чувство одиночества всегда порождает мучительную вереницу воспоминаний, которые тревожат, теребят, терзают душу. Это чувство не проходило и теперь, но раньше он прятался в себя, словно отшельник, чтобы люди вдруг не разгадали его думы. Сейчас ему захотелось с кем-то поговорить, излить душу.

И он снова подумал о Таганове… Робко, несмело, но именно о нем, о Таганове. Как он не подумал раньше? О Аллах, эта проклятая болезнь, как всегда, разбудила в нем зверя, и он, кажется, наговорил Аширу непростительное. Ему, только Аширу Таганову, расскажет Нуры обо всем, что передумал, осмыслил по-новому, вспомнил на больничной койке. Он вдруг почувствовал необычайную легкость на душе: казалось, взмахни руками – и запаришь птицей над горами и пустыней, над родной Туркменией.

И Нуры Курреев мысленно полетел к своему прошлому, вспоминая то, что мучительно рвало ему теперь душу.

Дорогой бесчестья

– Слушайте, люди славного Шехрислама! – вещали глашатаи на площадях многолюдного города, славившегося мастерством оружейников и гончаров, чеканщиков и зодчих. – Слушайте!.. Вероломные каракитаи напали на земли Турана. Они предают огню наши дома, бесчестят наших жен и дочерей, убивают наших братьев… Люди! Вы слышите, как стонет наша многострадальная земля?! В ком жива честь, – к оружию! Лучше гордая смерть, чем позорный плен!

С раннего утра кварталы города жили этой новостью; с холодеющими сердцами люди внимали очевидцам, испытавшим изуверство чужеземцев. Разорение и тлен оставляли они за собой. Воинов диких орд счесть невозможно.

В город стекались беженцы. Вражеские полчища, двигаясь по земле Турана, огнем и мечом прокладывали себе путь, угрожали славному Шехрисламу.

Все горожане от мала до велика вышли за крепостные стены – копать рвы, наполнять их водой; оружейники ковали копья и мечи, кольчуги и шлемы; кузнецы выделывали казаны и чаны, а жены топили в них смолу; гончары готовили на долгую осаду посуду для воды; женщины и дети тесали колья, вили веревки. Весь люд готовился к бою.

Молодой кузнец Язмурад, искусно изготовлявший мечи из дамасской стали, дни и ночи без устали ковал оружие. На исходе древесный уголь, и мастер поспешил к своему другу Ниязу, оружейнику из соседнего квартала, чтобы одолжить у того угля для горна. Друга он дома не застал. Тот тоже, изготавливая оружие, сжег весь уголь и теперь уехал в горы, в арчовые леса, где железных дел мастера валили деревья, заготавливали древесный уголь. «Поеду-ка и я туда», – решил кузнец.

Мигом собрался в дорогу Язмурад. Надел кольчугу, вооружился мечом и луком, взял инструменты и поскакал к синеющим вдали отрогам Копетдага.

К вечеру кузнец добрался до родника со студеной водой, такой чистой и прозрачной, как слезы прелестных гурий, что Салсабиль, легендарный райский источник, упоминаемый в Коране, по сравнению с ним покажется жалкой лужей.

Дальняя дорога, бессонные ночи, проведенные за горном, сморили Язмурада. Едва разведя костер, поставив в него железный кувшин с водой, он тут же уснул богатырским сном.

Случилось так, что в ту пору слонялся в горах никчемный человечишко, собиравший дрова. Наткнулся он на безмятежно спавшего кузнеца и ахнул – то ли от неожиданной встречи с человеком в безлюдных местах, то ли от подлых мыслишек, появившихся в его голове.

Было, конечно, чему дивиться: Язмурад, красивый, как прекрасный Юсуф, стройный, как кипарис, лежал на траве. За поясом – кинжал в серебряных ножнах, рукоять с золотой насечкой и затейливыми инкрустациями, рядом два стреноженных иноходца арабских кровей – одно загляденье, на земле – поклажа в шерстяных чувалах.

Молодой кузнец не просыпался, а человечек все стоял над ним как вкопанный. Зависть туманила его разум, шептала ему чудовищное: «Почему он так красив, а я безобразен? Почему он при оружии, а я безоружен? Убить его надо. Красота его мне не пристанет. Зато кони, оружие станут моими… Кто его хватится? Сгинул человек в дороге! Каракитаи Шехрислам вот-вот раздавят. А если он проснется, одним мизинцем меня придушит…»

И трус свершил свое гнусное дело – зарезал спящего человека, ограбил, сбросил труп в ущелье, а сам, переодевшись в его одежду, бежал.

Вскоре вернулся домой Нияз и узнал, что Язмурад поехал за ним следом. Странным показалось оружейнику исчезновение друга. Разминуться они не могли – дорога в арчовые леса одна: вдоль кяризов – подземных водных галерей и по горным кручам. Смутная тревога заполнила душу Нияза, и он отправился на поиски друга.

В глубоком ущелье Нияз отыскал обезображенный труп Язмурада, привез к себе домой, дал знать матери покойного, а сам занялся розысками убийцы. Нияз, известный в округе следопыт, легко отыскал изувера и, привязав его к конскому хвосту, с веревкой на шее провел по всему Шехрисламу – так поступали с убийцами, ворами и прелюбодеями, – а после привязал к могучей чинаре, росшей во дворе.

В доме Нияза свершался по усопшему поминальный ритуал. По тогдашним обычаям, поминки справлял самый близкий друг умершего. Люди Шехрислама, собравшиеся на тризну, сочувствовали убитой горем матери, высокой женщине, статной и гордой.

После трапезы и джиназы – заупокойной молитвы – мать поднялась с места, обнажила седую голову, поклонилась солнцу, светившему над головой, куполу мечети, сверкавшему золотом, затем отвесила глубокий поклон Ниязу, его жене, всем их родичам.

– Спасибо вам, люди, за честь, – скорбно произнесла она. – Спасибо, что почтили память единственного сына, который был мне дороже собственных глаз. Но не время сейчас тризну править и слезы лить – заклятый враг топчет земли Турана. Народ поднимается на защиту своих очагов. Бедному Язмураду не довелось скрестить свой меч с вероломным иноземцем. Но с выкованным им оружием пойдут в бой сотни джигитов. Это тешит мое материнское сердце… А теперь, люди, не обессудьте. Я хотела бы взглянуть на заклятого кровника, поднявшего руку на моего сына.

Люди притихли – сейчас свершится акт возмездия. Нияз взял женщину под руку, повел к чинаре, где был привязан убийца. Мать медленно, словно слепая – слезы застилали глаза, – приблизилась к дереву.

Вот Нияз вложил ей в руки дамасский клинок, острый как жало. По существовавшему тогда закону кровной мести мать имела право своей рукой покарать убийцу. Лишь два шага отделяли ее от человека, который лишил жизни ее сына. О Всевышний! Она ожидала увидеть дива – рогатое чудовище, с хвостом и копытами, обросшее шерстью, с налитыми кровью глазами, или злого Иблиса – сатану и дьявола, а увидела неказистого человечка, бледного, трясущегося от страха.

«Неужто женщины родят таких? – думала она. – Несчастные матери… В лихую годину эти люди не выдерживают испытаний, становятся предателями. В чести они видят бесчестье, в чужой радости – горе, в белом – черное, в красивом – уродливое, в добром – злое. Когда народ горюет, они смеются, когда люди радуются, они исходят злобой. Им неведомы ни отцовство, ни братство, они не испытывают привязанности к отцу и матери, к семье и близким, у них не бывает друзей, ни даже врагов. У кого нет горечи, у того нет и сладости. Они не знают, что такое любовь, счастье, верность родине и долгу… И жить-то им на белом свете – одна мука. Такому быть моим врагом, а значит, и врагом моего сына, – большая честь… Враг у ворот Шехрислама, враг сейчас тот, кто посягает на свободу родины, моего народа…»

– Это мой кровник?! – Мать указала острием клинка на убийцу. – Он?!. Нет! Он… не может быть моим врагом. Я дарую ему жизнь. Развяжи его, Нияз! – И она вернула ему клинок, повернулась к людям, ожидавшим зрелища. Ее лицо было спокойным и величавым, как хребты Копетдага.

А убийца, жалкий и ничтожный, распластавшись у комля чинары большим червяком, часто вздрагивал, все еще не оправившись от страха, ибо плохо соображал и не верил в свое спасение, что-то жалобно мычал. По его грязному, сморщенному лицу текли ручейки слез, оставлявшие бледные полоски; он пытался поцеловать ноги этой великодушной женщины, но, не рассчитав, ткнулся вытянутыми мокрыми губами в землю, в оставленный ею след.

Из рассказов аксакала Сахатмурада-ага,
что живет в долине Мургаба

Древний караван-сарай, видавший еще воинов грозного Тамерлана, засыпал тревожным сном. На его черном дворе укладывались усталые верблюды, всхрапывали полусонные лошади, брыкались стреноженные мулы. Под трухлявым камышовым навесом, у наглухо закрытых дверей кавеханэ – кофейной, на голом саманном полу копошились тени. Люди переговаривались шепотом, с опаской поглядывая на узкие бойницы окон высокого каменного дома, стоявшего напротив. Там жил бойкий, но строгий сарайман – смотритель караван-сарая, из милости пускавший сюда на ночь бездомных и нищих со всей округи.

Правда, о сараймане шла и нелестная молва: без корысти и пальцем не шевельнет. Но какое дело до того сирым и бездомным, которым и приткнуться негде! А на улице заночуешь, жандармы заберут, в зиндан-тюрьму, на съеденье вшам, клопам и блохам, упрячут. А тут худо-бедно, какая ни есть, крыша над головой, а там, смотришь, и работа подвернется.

Свернувшись калачиком у вьюков с шерстью, Нуры Курреев вяло и дремотно думал о сараймане, своем новом благодетеле. Может, напраслину возводят на человека? А он участливо расспросил его, Нуры, внимательно выслушал, повздыхал, прочел заупокойную молитву по отцу, приютил… Когда прибывали купцы с караванами, давал заработать. Платил, признаться, негусто… Да разве на всех напасешься? Таких, как Курреев, вон сколько!

И в самом деле Нуры Курреев был в душе благодарен сарайману, насколько могла быть благодарна его непостоянная натура, подтачиваемая ржой трусости и страха, признателен этому вечно озабоченному человеку, оказавшемуся хивинским туркменом по имени Шырдыкули.

Обитатели караван-сарая, охочие до чужих секретов, уверяли, что сарайман, смахивающий своим обличьем на европейца, светлокожий, лишь для виду держит караван-сарай. На самом деле он крупный торговец, скрывающий свои доходы, чтобы не платить налогов.

Да, Шырдыкули, он же Платон Новокшонов, агент английской разведки, действительно рядился в чужую одежду. Осужденный советским судом на длительный срок заключения, он с превеликим трудом смог бежать из-под стражи, ускользнуть за кордон и поселиться в горном проходе между Ираном и Туркменией, где на перекрестке многих дорог стоял древний караван-сарай. Всеми своими повадками он напоминал курейшитов, средневековых жителей Мекки, которые не признавали ислам, исповедовали многобожие, одинаково неистово поклоняясь и богу и сатане. Но в отличие от древних арабов, слепо обожествлявших свои фетиши, Шырдыкули, расчетливо поклоняясь «богам», признавал силу и власть лишь одного «демона» – золота.

Ходили слухи, что сарайман снаряжал оружием и конями лихих людей, совершавших набеги на соседние племена и за кордон, откуда они привозили богатую добычу, красивых наложниц. Нуры и сам бы не прочь пограбить всласть, особенно сородичей, оставшихся там, на родине. И какое ему дело до проделок сараймана – пусть хоть людьми торгует! Главное, что Шырдыкули, которого Нуры никогда до этого не знал, сочувственно отнесся к бывшему джунаидовскому телохранителю.

– Мы, туркмены, дети единой веры, верные слуги аллаха. Сам Аллах велел помогать друг другу. А чужбина нас роднит и сближает, – рассуждая так, Шырдыкули протягивал Куррееву чашку со вчерашним пловом или кусок зачерствелого чурека.

Только днями Курреев заметил, что глаза его благодетеля, влажные, с блестящими зрачками, посажены слишком близко друг от друга и смотрят недоверчиво. Коченея под стылым взглядом, Курреев передернул плечами, но привередничать не стал и, давясь едва пришедшими на ум словами благодарности, принял деревянную чашку. Ежедневные подношения сараймана Нуры принимал за благодеяние, содрогаясь при мысли, как бы скоро не пришлось за милостыней руку протягивать.

С тех пор как Нуры Курреев бежал из родного аула, оставив там жену и сына, прошло почти два года. Он изъездил всю Туркменскую степь вдоль и поперек, исходил многие города и села, раскинувшиеся вдоль ирано-советской границы, надеясь отыскать Джунаид-хана, его сыновей Эшши-бая и Эймир-бая – за ними он, Курреев, и кинулся, как пес за хозяином. Но его бывшие повелители словно сгинули. Курреев продал коня, оружие, обносился, истратил все золотишко, отыскавшееся в отцовском ковровом хорджуне – ковровой переметной суме.

Но дни шли, полуголодные, унылые, похожие друг на друга. Казалось, целая вечность отделяла Курреева от того момента, когда его конь ступил на чужую, постылую землю. Чтобы не умереть с голоду, он нанимался и в пастухи, и в батраки. Но стоило ему задуматься, чьи стада выпасал, кому богатства наживал, цепенел от злобы. А когда вспоминал отцовскую отару, перехваченную советскими пограничниками, сердце кровью обливалось. Хотя бы половину той отары сюда, хотя бы самую малость того добра, что запрятал отец в Каракумах, в глухом урочище Пишке… О, тогда Курреев зажил бы, не зная печали, тогда и вовсе не стал бы разыскивать своего бывшего хозяина. Пропади он пропадом!

Овцы, ковры, халаты, дорогие украшения снились Куррееву по ночам. И тогда не хотелось просыпаться, вставать, а тем более идти на работу, чтобы таскать чужие вьюки, поить чужих коней, убирать за ними навоз. За годы, проведенные в басмаческом отряде, он отвык от труда, от земли, омача – деревянной сохи. Дух собственничества, скаредности, легкой наживы так въелся во все поры его тела, что подточил в нем и те здоровые ростки, появившиеся было, когда в родном Конгуре он зажил новой жизнью в коммуне, радуясь своему обновлению – работе на водяной мельнице, утренним зорям в поле…

Разве к лицу воину ислама, басмаческому джигиту в грязи, в навозной куче копаться? И сейчас, будь он чьим-то нукером, имей опору, такого хозяина, как Джунаид-хан, за ним дело не стало бы. Без хозяина в этой чужой стране он был ничто. «Неужто в постылом краю крикливых шиитов нет нужды в отчаянных джигитах?» – зло подумал Курреев и тут же подосадовал на себя.

Давно ли в Мешхеде на многолюдной базарной площади, вблизи гробницы шиитского имама Резы, случайно услышав родную речь, он радостно кинулся к рослому, в каракулевой папахе человеку, которого принял было за земляка. Но тот смерил Курреева презрительным взглядом и неожиданно дал ему такую затрещину, что Нуры не удержался на ногах.

– Презренный раб, говори по-человечески! – Рослый человек смачно сплюнул тягучую слюну, ядовито зеленую от наса – нюхательного табака. – На иранской земле принято говорить по-людски, на фарси.

– Я слышал… Вы сами только что говорили по-туркменски, – робко, чуть заискивающе ответил на фарси Курреев, поднимаясь с земли и отряхивая с халата липкую пыль. Он затравленно оглядывался по сторонам, не видел ли кто его позора: из раскрытых настежь дверей духанов, кавеханэ и шашлычных выглядывали насмешливые, глазастые физиономии усатых персов. Ни одного сочувствующего взгляда.

– Это тебе почудилось, босяк несчастный, – с издевкой ухмыльнулся незнакомец. Он достал из кармана янтарные четки и, перебирая их толстыми, мясистыми пальцами, неторопливо зашагал к соседней лавчонке, откуда доносился щекочущий ноздри запах свежеиспеченного лаваша – тонко раскатанного, как сероватое полотно, пшеничного хлеба.

Но Курреев в тот миг забыл о мучившем его с утра голоде. Надо было немедля догнать обидчика, с ходу нанести точный удар по шейному хрящу, сильным рывком сбить с ног – так учил валить свои жертвы джунаидовский палач Непес Джелат, – а после топтать его ногами, смешать в кровавое месиво нос, лицо… Когда человек видит свою кровь, наставлял Непес, он цепенеет от страха, если ему даже и не больно. Но на сей раз Курреев сам закостенел с перепугу. Случись такое в Каракумах, на родине, подумал Нуры Курреев, разве спустил бы кому? А с этого лупоглазого шиита заживо шкуру содрал бы!..

…Тоска по дому все чаще глодала Курреева. И вдруг неожиданно даже для самого себя он вспомнил о матери, не по годам дряхлой, не пожелавшей разделить с отцом беспокойную басмаческую жизнь. Почему Нуры так редко вспоминал о ней? Может, потому, что она никогда не одобряла поступков мужа и сына. «Сам непутевый, – укоряла она мужа, – и еще сына с пути сбил…» Она, как и многие жены басмачей, больше молчала, но ее молчание было красноречивее всяких слов и горьких попреков. Зато мать как-то легко и быстро сошлась с Айгуль… Как она там? Как сын? Курреев не знал, кого еще родила жена и жива ли она вообще. Там, за кордоном, в глухом ущелье, в пылу жаркого боя, когда был смертельно ранен отец, Нуры бросил жену, ходившую на сносях. И сейчас, по прошествии двух лет, даже самому себе не хотел признаться, что струсил он тогда, ценою чести спасая свою жизнь. Какой же он джигит? Ему бы вместо тельпека – барашковой папахи – носить бабий платок… Кому такая жизнь нужна? Ломаный грош цена ей в базарный день…

Курреев тут же отгонял эту едва нарождавшуюся здравую мысль… Кого же родила Айгуль, дочь или еще одного сына? От кого ребенок?! От Мовляма? Или от Ашира Таганова?..

Нуры в бессильной ярости закусил нижнюю губу, почувствовал на языке солоноватый вкус крови… Жаль, ох как жаль, что не удалось тогда снести голову и этому красному выродку… Какой был бы славный подарочек для Джунаид-хана! О, Нуры помнит радостный блеск в глазах басмаческого предводителя, когда преподнес тому хорджун с головой Мовляма, своего двоюродного брата, запродавшегося большевикам. Даже невозмутимый Непес Джелат позавидовал. Носил бы Мовлям голову на плечах, если бы не Айгуль. Все беды от нее. Неужто змею у сердца пригрел?! И все же любит он ее, с черными как смоль волосами, белым, как снег пустыни, телом… «Так чего ж ты все-таки хочешь? – спрашивал себя Курреев. – К кому так рвешься? К ребенку? К подлой изменщице, которая предпочла тебя другому?»

Ревность расплавленным свинцом залила все его нутро, заклокотала в горле… Курреев, катаясь по земле, не заметил, как у него вырвался крик, злобный, безысходный, будто вой одичавшей в волчьей стае собаки.

Из-под навеса, от кавеханэ, к Нуры метнулась какая-то тень.

– Ты что, малахольный? За ворота хочешь?

Курреев не успел опомниться, как получил сильный пинок в живот, да такой, что свело дыхание. Тень, чертыхаясь, не спеша удалилась обратно под навес. Курреев и не помышлял дать сдачи обидчику – ведь это был атаман здешних босяков.

Еле отдышавшись, Нуры сел, поправил под собой сбившийся халат, драный и серый, как дорожная пыль, и, устроившись поудобнее, вскоре забылся тревожной дремотой. Он услышал, как где-то вдали пропели вторые петухи. Петухи тут поют по-другому, сипло, взахлеб, не то что конгурские забияки, будившие его по утрам звонким, чистым пением.

«Нет, нет! – проносилось в затуманенной от сна голове. – Лучше подохнуть на родине нищим…»

Курреев не без умысла пожаловался Шырдыкули, как ему опостылела беспросветная бродячая жизнь и что он серьезно подумывает вернуться домой. Шырдыкули мотнул головой, блеснул глазами, плавающими в желтых белках:

– Ты что, джигит, спятил?! Скольких ты красных аскеров порешил? У самого Джунаид-хана, заклятого их врага, в телохранителях ходил. За такое ни одна власть не простит, а советская тем более. Подожди! Есть тут у меня один знакомый. Очень он интересуется такими вот отчаянными парнями.

Слова Шырдыкули вселили в душу Курреева надежду. Но что-то сарайман после того ни разу не оставался с Нуры наедине, будто вовсе и не было того разговора. Забыл, может?..

Нуры не мог понять, отчего вздрогнул. Кто-то тихонько дергал за рукав – Курреев насторожился, но, увидев над собой в полутьме детскую фигурку, успокоился. Нуры узнал немого мальчишку, попрошайничавшего у кавеханэ. Мальчуган, приложив палец к губам, поманил Нуры за собой в приоткрытые ворота, обычно запираемые на засов и множество запоров.

Шлепая босыми ногами по пухлой, еще не остывшей дорожной пыли, Нуры едва поспевал за немым, ориентировавшимся в темноте не хуже камышового кота. Курреев дважды порывался остановить мальчишку, спросить, куда он его ведет. Но тот упрямо тряс головой, что-то мычал, тыча рукой в сторону гор. Тогда Нуры оставил в покое своего бессловесного поводыря и принялся бормотать одну и ту же молитву: «О Аллах, вверяю тебе свою горемычную судьбу!..»

Они долго шли по дороге, вспугивая бездомных собак. Миновав уснувшее горное селение, свернули на каменистую тропу, приведшую к уединенному дому, который окружал высокий дувал, утыканный бутылочными осколками. Немой подвел Курреева к небольшой калитке, прорубленной в массивных, обитых железом воротах, и, ткнув в них пальцем, что-то промычал, затем тут же растаял в темноте.

Калитка скрипнула – Нуры робко, озираясь по сторонам, шагнул во двор. Кто-то схватил его за руку и повел по дорожке к дому, чем-то напоминавшему мрачный мешхедский зиндан, в котором как-то пришлось отсидеть после очередной жандармской облавы. Его ввели в просторную комнату, устеленную цветастыми персидскими коврами, залитую ярким светом «молний» – пузатых керосиновых ламп, развешанных на стенах, по углам. На широкой тахте, покрытой ярким атласом, сидели двое: сарайман и высокий, как жердь, незнакомый мужчина в очках, с европейскими чертами лица. Шырдыкули, что-то пробормотав, многозначительно взглянул на Курреева и вышел. Поблескивая стеклышками очков, европеец весело, словно старый знакомый, улыбнулся Нуры, пригласил сесть на тахту, у которой стоял низенький столик.

– Вам сердечный привет от Джунаид-хана и его сыновей. – Европеец говорил на туркменском языке с легким турецким акцентом.

– А где они? Они живы?!

– Живы, живы! – осклабился европеец, обнажив ровные крупные зубы. – Они ищут вас.

Достав из кармана записку, он протянул ее Нуры. Курреев сразу узнал почерк Эшши-бая и замысловатую печать Джунаид-хана, которую тот обычно ставил на фирманы – указы. «Нуры-джан, верь этому человеку, – прочел Нуры. – Он наш благодетель…» Курреев ухмыльнулся: «С каких это пор я стал Нуры-джан – душа моя?» Но вслух воскликнул:

– Слушаюсь и повинуюсь, мой тагсыр[5]! Воля Джунаид-хана для меня закон!

– Прекрасно, мой эфенди[6]! – Лицо европейца посерьезнело. – На людях можете называть меня Вели-хан. А сейчас – за дело!

Курреев, приглядевшись, обратил внимание, что европеец – а это был сам Вилли Мадер, эмиссар германской разведки, недавно вернувшийся из Китая, – смахивал одновременно и на туркмена, и на таджика. Такой же чернявый, с темными глазами на продолговатом лошадином лице, облаченный в скромную одежду мусульманских паломников, совершающих хадж[7] в Мекку.

– Вы скоро свидитесь со своими друзьями, – Мадер не сводил с Нуры настороженных глаз. – Но больше всего, мой эфенди, полагайтесь на себя. От вас самого будет зависеть ваша судьба, будет ли у вас работа, кусок хлеба и кров. Златых гор не обещаю – все в воле Аллаха. Мой дружеский совет – выбросьте из головы саму мысль о возвращении в Туркмению. Да и советская власть таким, как вы, не прощает. У вас одна дорога – только с нами. Вы, вероятно, догадываетесь, кто я такой. Я не англичанин, я ваш друг. Я пришел, чтобы спасти вас от голода, нищеты и смерти. Джунаид-хан, наш общий друг, высоко отзывался о вас.

Мадер кинул косой взгляд на бесшумно отворившуюся дверь, в которой с большим медным подносом в руках появился Шырдыкули.

Нуры злым взглядом вперился в сараймана, с языка едва не сорвалось: «Ну, хивинский плут! Сколько золотых туманов заполучил за мою душу? С чего это ты так? – тут же одернул себя Курреев. – Сейчас разумнее в ножки поклониться… Кому только? Может, этому чужеземцу? Но где они, мерзавцы, раньше были, где? Ждали, когда я с голоду околею?»

Курреев жадными глазами вперился в медный поднос, весь заставленный едой. Широкие ноздри хищно вздулись – в носу защекотало от давно забытого острого запаха баранины, сдобренной специями. Взгляд его упал на разварившиеся аппетитные куски мяса, возвышавшиеся горкой, на тонкий свежеиспеченный лаваш, квадратные ломтики овечьей брынзы, присыпанные мелко нарезанным зеленым луком и душистой травой – кинзой, янтарные гроздья винограда, огненные гранаты, хурму.

Такую царскую еду Курреев не видел целую вечность. Разве только в джунаидовской юрте, когда наезжали Кейли, послы эмира бухарского или тайные советники турецкого султана. Не замечая насмешливого взгляда своего благодетеля, не ожидая приглашения, Курреев придвинул к себе поднос и набросился на еду. Раздавалось лишь сопение и чавканье. Обливаясь потом, Курреев пожирал все, мешая горькое и сладкое, заедал густо наперченное мясо приторно-сладкой хурмой, вовсе не подозревая, каким жалким и ничтожным он выглядел в тот момент со стороны.

Шырдыкули внес большую пиалу с голабом – розоватой водой для споласкивания рук после еды. Курреев тут же выпил ее до дна. Подними он голову, увидел бы скривившиеся в презрительной усмешке губы немца. «О, майн гот!..» Шырдыкули же не удержался – прыснул от смеха.

Примечания

1

Кеклик – каменная куропатка.

2

Мысгал – золотник, мера веса, равная 4,26 грамма; терьяк – опиум.

3

Кизыл аскеры – красноармейцы.

4

Маскарабаз – шут.

5

Тагсыр – повелитель.

6

Эфенди – господин.

7

Хадж – паломничество в Мекку и Медину. Мусульманину, совершившему такое паломничество, присваивается духовный сан «хаджи».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3