Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы и сны - Философия одного переулка

ModernLib.Net / Современная проза / Пятигорский Александр Моисеевич / Философия одного переулка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Пятигорский Александр Моисеевич
Жанры: Современная проза,
Философия
Серия: Рассказы и сны

 

 


Предупреждение

A.Piatigorsky


«…if it could be cutout of my past I should still be utmost exactly the man I am»[1][2].

C. S. Lewis. Surprised by Jay.

Все описанные здесь лица, имена, фамилии и биографические данные — абсолютно реальны. То же относится ко всем другим живым существам, а также к неживым предметам, географическим названиям и историческим датам. Нумерация сносок в книге — сплошная.

«Я совершенно убежден» что все, что со мной происходило уже было в моей жизни с самого ее начала. Все последующие события, факты и обстоятельства явились лишь переживанием и осознанием того, что тогда (я не знаю — когда?) со мной слупилось».

Первое предисловие — абстрактное

Поскольку всякое реальное философствование — как любил повторять Мераб Мамардашвили — есть думанье (рассуждение, писание и т. д.) о сознании и, как таковое, не имеет ни начала, ни конца, всегда являясь продолжением, то и я буду, здесь и сейчас, продолжать об этом. Продолжение понимается здесь как включение индивидуального сознания в такие условия обыкновенной (т. е. социальной, исторической и т. д.) жизни, в которых становится возможным понимание индивидуальным сознанием самого себя как сознания, а жизни — как несознания.

Гений может достичь этого понимания — если захочет, конечно, — и без включения в такие условия. Обыкновенный же человек — даже очень талантливый — не может. Только «включившись», он окажется в состоянии сделать выбор — философствовать или не-философствовать, а точнее — философствовать или жить. Сам этот выбор может либо быть сознательным, либо просто случиться. Но, так или иначе, если ты уже выбрал философствование, то дороги назад, в нормальную жизнь, нет. И если ты попытаешься вернуться, то найдешь не жизнь, а то, что гораздо ниже и хуже жизни, и это будет гибелью тебя, который выбрал.

Второе предисловие — конкретное

Я — не писатель. Эта оговорка сделана не из боязни, что меня сочтут плохим писателем. Подобного рода обвинения я отвергаю заранее, потому что я — никакой писатель. Я — плохой философ, но все же философ[3]. А это предполагает определенное отношение к тексту (и к самому себе, ведь ты тоже некоторым образом текст). Текст для философа есть то, что всегда содержит какое-то мышление, какое-то знание, и непременно — позитивное. Для философа не может быть дурного знания или вредного мышления, или он — не философ. Если человек смеется, философ говорит: «Он смеется над своей обреченностью». Если плачет, философ скажет: «Он плачет над своим торжеством». Если позорит, ругает, проклинает кого-либо, философ заметит: «Он знает свою гибель». Философ наблюдает не жизнь, а жизнь сознания.

Таков мой подход и к жизни Николая Ардатовского, который сам вовсе не философ, а, скорее, бизнесмен (сейчас он — один из директоров международной жизни фирмы по производству геологической аппаратуры). Но отчего же тогда считать его жизнь философской?

Полностью соглашаясь с теологически бесспорным положением, что всякая реальная биография есть биография религиозная или даже теологическая, мне все-таки это положение кажется философски недостаточным.[4] То, что я слышал о Николае Ардатовском в Москве (а наслышан о нем я был с восьми лет), показывает, что он обладал удивительной чертой — между ним и жизнью никогда ничего не стояло, и когда он ее воспринимал, то воспринимал абсолютно буквально. (Этого, разумеется, я не мог понять в восемь лет и едва ли могу в пятьдесят восемь.) То есть, если жизнь была сложной, он воспринимал ее сложно, если она была простой, он воспринимал ее просто, если непонятна, он ее не понимал (да и как можно понять то, что само себя не понимает? — как сказал бы Мераб Мамардашвили). Я уверен, что эта черта не может быть не чем иным, как философией и религией вместе, даже если обладатель этой черты об этом не знает. Ибо если между тобой и жизнью не стоит ничего, то там есть Бог или Сознание.

Позднейшие мои встречи с ним, уже в Англии и Франции, только подтвердили то, что я и так знал из московских рассказов о нем, хотя я не помню, чтоб он хоть раз употребил в разговорах или письмах слово «Бог» иначе, нежели метафорически.

Глава первая: Источники и действующие лица

Начнем с последних (они же первые). Главное действующее лицо — тот, чья биография здесь излагается столь фрагментарно и поверхностно («скользите, смертные!»). Николай Иванович Ардатовский родился в 1926 г. в Москве, во Втором Обыденском переулке. Его отец, геолог, Иван Викторович и мать, чертежница, Александра Леонидовна имели еще пятерых детей: Ивана, Романа, Валентину, Федора и Евгению. Николай, которого отныне будем называть Ника, был предпоследним. Кроме того, с ними жила бабушка (тетка матери) Лидия Акимовна и ее муж («дедушка») Тимофей Алексеевич. В 20—40-е годы они занимали трехкомнатную квартиру в доме, отстоявшем за шесть домов от моего, но сам я не помню, чтобы хоть раз видел кого-либо из этой семьи (кроме дедушки, конечно), хотя разговоры о них велись постоянно на нашем огромном внутреннем дворе (доходившем едва ли не до Остоженки).

Главным рассказчиком о Нике 30-х годов, то есть с того времени, когда ему было около шести лет, и до того дня, когда он, не достигнув своего тринадцатилетия, «испарился» (по меткому выражению его одноклассника и дворового энциклопедиста Гарика Першеронова), был Роберт Георгиевич Сэвианс, родившийся в 1925 г. Он был сыном горного инженера Геворка Арташесовича Севьянца и учительницы, эстонки (скрывавшей, что она — немка: для этого ей пришлось тайно переучиваться с немецкого на французский, в чем ей тайно же помогла бабушка Ники, Лидия), Елизаветы Валентиновны. В дальнейшем этого человека мы будем называть Роберт.

Поскольку армяно-эстонско-немецкая конфигурация его наследственности, а также решительное намерение стать офицером не оставляли ему никакого иного выбора (по крайней мере это было так, когда он в мае 1941-го оставил школу имени Булкина и готовился поступать в артиллерийскую школу), то он считал себя русским («Знаешь, а ведь я русский, в некотором роде»). Зимой 1945-го, он с отличием (никаких других оценок, кроме «отлично», он никогда в своей жизни, кажется, не получал) окончил артиллерийское училище. Он был выпущен лейтенантом, попал на фронт 4 мая, и был убит 8 мая севернее Берлина. Похоронная пришла 25 мая (я ее видел своими глазами). Его отец умер от горя и крупозного воспаления легких через три месяца. Впоследствии оказалось, что Роберт не был убит — так по крайней мере он сам утверждал, встретившись со мной в 1959 г., хотя и не отрицал подлинности похоронной. Никогда после этого он в Москве не жил. Самой странной чертой его рассказов было полное отсутствие соображений по поводу сообщаемых им сведений и разговоров (разумеется, все это, когда он говорил не от себя). Про него даже нельзя было сказать, что он «придерживался» фактов. Он просто «извлекал» их из себя, предоставляя слушающему делать с ними то, что тому заблагорассудится.

Другим основным источником для этой биографии — особенно в том, что касалось семьи Ники и семейных же воспоминаний о нем, — был Генрих Натаниилович Годковский, родившийся в 1927 г. и живший в те времена где-то в наших краях, то есть в пределах того естественно сложившегося обитания, которое располагалось между Остроженкой, храмом Христа Спасителя (теперь Московский плавательный бассейн имени Ленина), Москвой-рекой и Зачатьевскими переулками (относительно изменения двух последних географических названий мне пока ничего не известно). По-моему, он был сирота и жил то у одной, то у другой из своих многочисленных теток, а порою и у совсем чужих людей. В дальнейшем он будет именоваться Геня.

Как рассказчик Геня являл собой полную противоположность Роберту. Для того чтобы вннести суждение о факте, сам факт был ему просто не нужен. Так, например, сообщая вам, что кто-то — гений, он сначала произноил про себя слово «гений», потом принимался вспоминать или выдумывать, кто бы это мог быть этим словом обозначен, называл данное лицо по имени, а затем произносил слово «гений» вслух. Роберт (еще до своей официальной смерти) назынал такую манеру высказывания «предикативно-объективной».

Следующей особенностью Гени было то, что он почти не читал книг (единственным оправданием чему, по мнению Роберта служило то обстоятельство, что он их не писал). Говорил, что они мешают думать[5]. Третье же, и самое и нем странное, было то, что если где-либо приключалось что-либо интересное или необычное, то при этом обязательно он лично оказывался присутствующим обычно и качестве слушателя или зрителя, а не действующего лица. Тот же Роберт даже выдвинул гипотезу, что интересное оттого и случается, что при нем присутствует Геня.

Глава вторая: Начало религии[6]

Я думаю, что непроизнесение Никой слова «Бог» имело какое-то отношение к семейной традиции, ибо сам он мне говорил, что за все свое детство ни разу не слышал у себя дома слова «религия». Когда взрывали храм Христа Спасителя, чтобы на этом месте выстроить Дворец Советов (оказавшийся затем плавательным бассейном), у них в спальной вылетели все стекла. Их сосед по балкону, молодой инженер Сергей Антонович Никулин, сказал дедушке Тимофею; «Вы знаете, это — двойной удар по религии». Дедушка ответил: «Не знаю».

Другой их сосед, тоже инженер, Гершенкрон, раз увидел, как шестилетний Ника пытается заглянуть в высокие окна храма Ильи Пророка Обыденского, и строго сказал: «Никочка, не подходи к церкви. Здесь — трупный запах. Она сама стоит на трупах». Ника ужасно испугался, ему стало очень холодно (в церкви шло отпевание). Он решил, что сейчас его втащат внутрь, каким-то образом убьют и тут же закопают. Он бросился домой (дом был в двадцати метрах) и пересказал дедушке слова Гершенкрона. Дедушка потрогал лоб тонкими зеленоватыми пальцами и ответил так: «Виталий Эммануилович совершенно прав: все стоит на трупах. Церковь — тоже. Посмотри, вот сейчас строят метро. И где бы ни копали, везде находят человеческие кости. И то, что это (он не сказал „религия“) — смерть, тоже верно. Впрочем, что касается церкви, то мне кажется, что он принял за трупный запах запах ладана. Но, может быть, в каком-то смысле и это — так». У дедушки дрожали руки, и Нике показалось, что ему тоже холодно.

Следующее религиозное событие относится к гораздо более позднему времени. Весь первый этаж дома, в котором я жил, занимали командиры той самой, прославленной Краснознаменной пролетарской дивизии со своими семьями. В одну «распрекрасную» (по выражению Роберта) ночь все командиры были схвачены и куда-то отвезены («отловлены» — по выражению Роберта). Ребята во дворе говорили, что их сразу же и расстреляли из пулеметов.

На другой день, поздно вечером, в гостях у Никиных родителей сидел сводный брат нашей соседки, Сергей Владиславович Смирнов. Сначала он не говорил ничего. Пил крепкий чай с лимоном и плакал. Потом шепотом прокричал: «Всех сразу! Боже, какие они были молодые, добрые, красивые!» Его шурин, красавец Георгий Константинович Дрежельский, отчеканил над своей рюмкой портвейна: «Ты говоришь вздор, Сережа. Я тоже молодой и красивый. Плачь обо мне, а не о тех, кто взят в руки меч да от меча погиб».

Отец Ники давно спал здесь же, за перегородкой, а мать — в соседней комнате, с малышами. Ника сидел на диване, в тени зеленого абажура. Дедушка Тимофей сказал: «Не сердитесь, Георгий Константинович, но слишком много гибнет тех, кто и меча-то взять в руки не успел, кто и помыслить об этом не имел времени». «Я понимаю, — обрадованно проговорил Ника, — меч — это метафора». «Не думаю, — заметил дедушка. — Меч — это меч». (С Никой, хотя ему было тогда не более 11 лет, дедушка говорил, как со всяким другим человеком.) «Но теперь-то я наконец понимаю, — вскричал Ника. — Сначала христиане убили колдунов, потом красногвардейцы убили христиан, а теперь кто-то убил красногвардейцев».

Пересказывая мне это выступление Ники, Роберт назвал его «теорией исчезновения видов» и добавил: «Ника в детстве был блистателен. Может быть, даже гениален, а?» Ника не сообщил Роберту, чем кончилась эта беседа (я думаю, что потрясенные слушатели на этом и разошлись). Но я мог легко восстановить первоначальный источник Никиной информации о колдунах. Им, безусловно, был все тот же Гарик Першеронов. В самом начале 1937 года под секретом сообщил мне и Роберту (мы ходили взад-вперед вдоль забора нашего дома) следующие сведения касательно колдунов: «Основным содержанием истории человечества является борьба двух групп колдунов — злых и добрых. Все правительство — предатели Родины и враги народа. ЦК — тоже. Все они — в руках злых колдунов. Только один Ворошилов — нет. Я это совершенно точно знаю. Москва и страна — в их руках. Им даже убивать не надо. Они просто заколдовали место, и там люди сами мучают и терзают друг друга. Я это доподлинно знаю, потому что я связан с тайным союзом добрых колдунов». Услышав это все, Роберт пришел в необычайное возбуждение и сказал, что срочно нужно домой. После его ухода Гарик мне объяснилл, что Роберт вовсе не домой пошел, а к Нике, чтобы рассказать ему о колдунах. Совершенно очевидно, что версия Ники явилась результатом творческого синтеза информации, точно переданной ему Робертом, и его, Мики, собственных соображений по этому и другим поводам.

Глава третья: А может быть, все-таки передумаешь?

Теперь я перейду к рассказу о том, что случилось с Никой где-то в конце 1936-го или в самом начале 1937-го, то есть заведомо до истории с арестованными командирами. В отличие от двух уже сообщенных выше событий это было не пассивным присутствием, а, скорее, приключением, в центре которого Ника, вольно или невольно, оказался и которое, мне думается, произвело сильнейший сдвиг во всем его мировосприятии. Может быть, даже определило дальнейший ход его жизни. В начале 1938-го Ника систематически изложил все это Роберту, а в конце 1959-го Роберт, не менее систематически, пересказал это мне. В самом кратком изложении это будет примерно так.

Весь Обыденский с раннего утра был завален мокрым снегом, и потому без устали работали сразу две снеготаялки. Сотни мальчиков и девочек катались на санках и лыжах, беря разбег от Первой опытно-показательной, Памяти жертв царского произвола и имени товарища Лпешинского школы, мимо Ильи Обыденского и дальше круто вниз, к Соймоновскому проезду и забору строительства Дворца Советов.

У Мики не было санок (о них не могло быть и речи при тогдашних, крайне стесненных обстоятельствах его семьи). Он долго топтался в глубоком снегу, глядя на съезжавших счастливцев, и уже успел промочить себе валенки, когда кто-то положил ему руку на голову. Ника обернулся и увидел очень худого юношу, одетого в длинное мохнатое пальто с поясом, фетровую шляпу и черные вязаные варежки.

И вот разговор, который произошел между ними.

— Ну что, глядишь на чужие санки и завидуешь?

— Я, разумеется, хочу иметь санки, но чувство зависти мне органически чуждо.

— Ого-го! Ну и речь! Ты что, много читаешь?

— Безусловно, много. Но больше всего я читаю одну и ту же книгу. Угадайте — какую?

— У меня нет времени угадывать. Что это за книга?

— У меня сложилась такая привычка, я все время читаю «Робинзона Крузо». С бабушкой я читаю эту книгу по-немецки, по-французски и по-английски.

— А дедушка что делает?

— Когда мы читаем, дедушка всегда находится где-нибудь в другом месте, а папа или на работе, или спит.

— Я тебя не спрашивал отвоем отце. Приучись по крайней мере не отвечать на те вопросы, которые не задают. Иначе шансов выжить у тебя останется совсем немного.

— Даже меньше, чем у Робинзона Крузо сразу же после кораблекрушения?

— Намного меньше. Ведь ты пойми: онт очутившись на берегу, уже спасся, А я уже погиб, да и ты сам тоже — почти погиб.

— А, я понимаю. Вы, кажется, имеете в виду слухи о новой страшной эпидемии, которая неминуемо унесет миллионы жертв и на которую есть даже намек в журнале «Всемирный следопыт»?


Ника жутко испугался. Хуже, чем тогда, перед церковью. Его новый собеседник посмотрел на него внимательно, без всякого сострадания, и сказал: «Я ничего не имею в виду. И никогда не повторяй слухов. И не передавай чужих слухов и мнений. И запомни: меня зовут Анатолий и я буду здесь ровно через два часа, на этом самом месте, с новыми санками дя тебя. Будь здоров».

Но Ника почувствовал сразу же после его ухода, так просто стоять и ждать два часа — невыносимо, отправился к метро «Дворец Советов» посмотреть, который час. Потом, чтобы убить время, сел на трамвай «А» и доехал до… Но здесь история становится иной, чтобы не сказать темной. Он помнил только, что трамвай остановился на какой-то маленькой лощади и там часы показывали двенадцать минут до значенного Анатолием срока. Узнав от кондуктора, меньше чем за сорок минут назад, до Гоголевского бульвара не доедешь и что лучше попытаться вернутьтся на автобусе № 64, он бросился на проезжую часть улицы… и тут услыхал пронзительный скрежет тормозов и чем-то устрашающий и невероятно картавый голос «Стоп, стоп! Что, хочешь умереть раньше срока, юный авантюрист!» Ника (новые санки уходили от него в пасмурный снеговой день вместе с Обыденской горкой и Анатолием), почти не думая, сказал: «Я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы смогли отвезти меня на Обыденский. У меня там крайне срочное свидание. И я никак не поспеваю ни на каком другом виде транспорта». Картавый человек обернулся и сказал кому-то, сидящему за шофером: «Не думаете ли вы, Боря, что это — логическое завершение нашего спора? Этот гомункулический ребенок в минуту острой нужды заговорил на языке несуществующих отношений. А что, если лет эдак через двадцать, когда ему будет, ха, за тридцать, другие наши юные друзья обнаружат, вдруг, острую нужду в этих самых отношениях? И они найдут язык! А мы будем молчать, безъязычные деляги нереализованной социальной утопии, и вяло завершать наши романы с постаревшими секретаршами!»

Обхватив толстую белесую голову мягкими руками (в машине зажгли свет), Боря простонал: «Вы с ума сошли, Вальдемар Густавович, ведь мы и так дико опаздываем!» Но Ника уже сидел на острых коленях картавого, и машина мчалась неизвестно куда. «Я и не думаю отклоняться от нашего пути, — продолжал картавый, — мы просто через пять минут сдадим этого начинающего строителя прекрасного будущего с рук на руки дежурному и попросим его отвезти на Соймоновский, не доезжая тридцати метров до генеральского дома. Ведь это, если не ошибаюсь, совсем рядом с нашим маэстро, седовласым соколом, обосновавшимся со своей Юноной в обители Марса».

Пока Ника пытался переварить эту абракадабру, машина влетела в узенький переулок и остановилась перед ампирным особняком с окнами, уже светящимися бледно-зеленым светом. Перед особняком стояла — Ника даже забыл на время о новых санках — машина. Двухместный, с широкими крыльями и огромными колесами «бьюик-спорт», нигде и никем не виданный. У машины, поставив ногу на подножку, стоял человек. Даже в сумерках было видно, что он очень бледен. Он был в военной кожаной тужурке, кожаных крагах и штиблетах. Фуражка с темно-красной, тускло светящейся звездой тоже была кожаная и лежала на колене. «Вот как прекрасно, как прекрасно! — бодро крикнул Вальдемар Густавович, — Мой дорогой Самуэль, вы и будете тем энтузиастом, который доставит это доцентское дитя к месту его свидания, боюсь, однако, что уже с неминуемым опозданием. Едем, Боря».

Самуэль усадил Нику в «бьюик» и вдруг резко росил: «Что означает весь этот вздор?» Когда уже всерьез испуганный Ника быстро рассказал ему, что произошло и что теперь вроде все равно уже поздно, Самуэль надел фуражку и произнес почти вдохновенно: «Ты знаешь, кто эти люди — Борис и Вальдемар? Они — ублюдки Левиафана. Если хочешь доставить им удовольствие, побеги и спроси их про доктора Гильотена. Ха-ха-ха! Они втихомолку побаиваются Конвента, не понимая, что якобинская диктатура уже была и что грядет Варфоломеевская ночь!»

В переулке было необыкновенно тихо. Самуэль сел за руль, и Ника увидел, что лицо его было мокро от слез. «Я не боюсь смерти. Я жутко боюсь смирительной рубашки и кляпа во рту, — прохрипел он. — Левиафана надо связать и заставить работать на прогресс, на культуру, на жизнь. Если же не удастся его обуздать, тогда надо его раздавить — целиком, с мясом, с костями и кожей. Пусть снова будет свалка! Пусть безумный Лев опять окажется прав! О Господи, что же мне делать? Я знаю, что ты ничего не понимаешь, но вдруг ты случайно угадаешь, что мне делатъ?»

Странное дело, но Ника, не понимая значения большинства слов и выражений, которые он услышал в тот день, чувствовал их внутреннюю связь, за которой поднималось некое новое значение, одно для всех этих слов и выражений, но несвязанное ни с одним из них в отдельности. Именно тогда Ника почувствовал, что боится слов и фактов вообще, но нисколько не боится окончания своего личного существования (в 1961-м Геня говорил о нем: «Он был бесстрашен, так сказать, „биологически“ неустрашим».)

Когда они приехали на Обыденский, было совсем темно и у забора нашего дома никто, конечно, Нику не ждал.

Первое, что он увидел, вбежав в свою квартиру, были новые санки. Они стояли посреди передней, и маленькая Женя, его младшая сестра, ничком лежала на них, влюбленно гладя полозья. Ника лег на пол рядом и упоенно погрузился в счастливый вечер московского детства. И когда он уже почти заснул от усталости и счастья, то вдруг услышал из-за неплотно прикрытых дверей столовой кричащий голос, в котором, несмотря на искажения, вносимые истерикой, нельзя было не признать голоса Анатолия, да и санки свидетельствовали о том же.

Анатолий: Вы сидите здесь и скрываетесь! Вы меня бросили! Вы нас бросили! Вы еще более жалки, чем они!

Дедушка: А вы не думайте обо мне, Анатолий Юлианович, и не думайте о них. Думайте о себе.

Анатолий: Семь лет назад я видел, как один крестьянин просил хлеба на углу Остоженки с двумя маленькими детьми. Он мне сказал, что жена, другие шестеро детей и дед с бабкой — все умерли от голода. А я нес в руках коробку елочных игрушек, и карманы моего пальто были набиты шоколадными конфетами. Я был готов умереть!

Дедушка: Так вы же не умерли тогда, Анатолий Юлианович. Вы… решили остаться, а?

Анатолий: Ну конечно! Вы бы предпочли, чтобы я лежал в снегу вместе с его детьми и чтобы некому было теперь говорить вам все это!

Дедушка: Я только хотел бы, родной мой Анатолий Юлианович, чтобы вы знали, что с вами случилось. Вы тогда просто выбрали жизнь. И сейчас продолжаете это делать. А тот крестьянин в семнадцатом — а не он, так его братан или зять — смотрел, как все пылает вокруг, и тоже… выбрал… это. Думал, должно быть, что обойдется как-нибудь. Затянется. А потом он — или брат его, или сват — в комбед, а вы — в ассистенты к Сергею Михайловичу. А все думаете, что это с вами кто-то другой что-то делает. А другому-то и делать ничего не надо — сиди да посмеивайся. Я вчера по Никитской шел. Навстречу Леночка бежит, дочка Евгения Евгеньевича, бывшего Ваниного сослуживца. Вся трясется и плачет. Третьего дня узнала от родичей однодельцев, что отца в тюрьме расстреляли. Вот горе-то, говорю, а куда теперь бежишь? «На Корто, — отвечает. — Знаете, билеты достать было совершенно невозможно». Так вот, я думаю, что Сергей Михайлович ваш тоже там был, в Консерватории то есть. И вы — тоже. Да, может, и младший брат того крестьянина с Остоженки, если выжил тогда и до Москвы доучился. Все вы там были — на Корто! А так день прошел, опять страшно стало, опять жалуетесь, сердитесь: убивают вас, мучают. Так вы сами же это выбрали — мертвых никому не убить.

(Ника не успел снова испугаться, как…)

Анатолий: Вы хотите прекратить всякий динамизм, всякую жизнь…

Ника с удивлением решил для себя, что сегодня — именно такой день, что все спрашивают, что им делать, и спрашивают почему-то именно членов его семьи. И вдруг понял, что человек, отвечавший Анаталию, был вовсе не дедушка Тимофей, а кто-то другой, третий. Но кто?[7] И тогда едва слышная речь деда (в этом уже не могло быть никаких сомнений!) заполнила весь воздух и тьму в коридоре.

Дедушка: Я очень хорошо знаю, чего вы хотите сейчас, Анатолий Юлианович. Чтобы я вам сказал: сделайте то-то и то-то, как он велит, да? Но для того, о чем вы просите, — поздно. Для другого же — рано еще. В нынешнем промежуточном времени надо смыслы пропускать через себя. А это посильно сделать, только когда ты замер, недвижен, как мертвый. Ты — стоишь, а они — идут. И не бойся, ибо все сделано, чтобы ты остановился.

На следующий день они сидели втроем на нашем дворе, и у них произошел следующий трехфазный разговор.

Роберт сообщил Гарику и Нике, что он принят в комсомол, ибо это совершенно необходимо для его последующего поступления в артиллерийскую спецшколу. Это в свою очередь связывалось с планируемой им, Робертом, войной с Германией («она безусловно неизбежна»), которая предоставит ему возможность еще в ранней молодости выдвинуться и получить хорошее звание. В комсомол его приняли — единственного в классе — вместе со старшеклассниками, за «отлично» по всем предметам и за успешное руководство классной стенгазетой «Орленок».

Гарик заявил, что войны с Германией не будет, но будет война с Японией и что японцы после Китая займут всю Россию (кроме Кавказа, который займут англичане, и Южной России с Одессой, которая достанется французам). Москву японцы займут тоже, и сразу же перестреляют всех комсомольцев. Поэтому он лично не одобряет вступления Роберта в комсомол. Хотя, конечно, Роберт, как армянин, может поехать на Кавказ и занять высокий пост в будущей англо-кавказской армии.

Ника подробно рассказал о том, что он видел и слышал накануне. Гарик сказал: «Почему этого человека зовут Самуэль? Он должен был называться Самуил. Это — странно. И чего он боится, если его все равно убьют?» По поводу Анатолия Гарик решил, что тому нечего бояться, пока он не поедет вместе с Сергеем Михайловичем за границу. По возвращении же его, по-видимому, убьют, а Сергея Михайловича на время оставят, а потом — тоже убыот. Что же касается призыва дедушки «быть, как мертвый», то это — просто тривиально, ибо каждому сведущему человеку известно, что колдуны (по-видимому, как добрые, так и злые) обычно вселяются в тела (как мертвые, так и живые) других людей. «Так стань же мертвым, чтобы дать им возможность действовать!» — воскликнул Гарик.

Разговор явно перемещался в область магии. И тогда Роберт заметил, что самое интересное из рассказанного Никой — это слова дедушки о смыслах. И что об этом написаны десятки книг, преимущественно на никому не известных языках. И что сам он читал, что смыслы «помещаются» зачастую в вещах, абсолютно неживых и неподвижных, например — в узорах ковров. И что есть особые люди, которые умеют читать смыслы в коврах, анаграммах, например, некий Георгий Иванович, которого дядя Роберта, Самсон, лично знал в Москве в конце десятых[8].

Так закончился разговор об этом дне.

Глава четвертая: Продолжение религиозного воспитания; обрывки разговоров о силе, диалектике и духе

Боюсь, что многое в этой главе — результат моей фантазии более, чем память о фактах. Однако, едва написав эту фразу, я сообразил, что и ее досговерность весьма сомнительна. Ведь если у меня плохая память (а она у меня действительно плохая), то откуда я знаю, что я запомнил, а что выдумал? Поэтому сейчас я склоняюсь к более компромиссной формулировке: я думаю (не помню, а думаю), что содержание высказываний здесь передано верно, хотя способ их соединения и обрамления, безусловно, мною придуман.[9]

Но только теперь, когда я вновь задаю себе все тот же нелепый вопрос — почему за все мое довольно долгое детство я так ни разу и не видел Нику? — ответ оказывается довольно простым: да потому, что почти все время моего общения с ребятами во дворе проходило в играх в войну, в аресты и допросы врагов народа (включая расстрелы и пытки) и в разговорах про то, что происходит между мужчиной и женщиной, когда они остаются одни. Очевидно, что эти темы Нику в то время не интересовали, и хотя некоторые из его привычных собеседников и предавались время от времени этим военно-эротическим утехам, но, видимо, гораздо реже, чем я. Поэтому их редкие разговоры со мной о вещах абстрактных или мистических могли и не совпадать с их разговорами с Никой на те же темы.

Нет ничего удивительного в том, что Ника сначала узнал о Георгии Ивановиче, а потом о Гегеле, ибо о последнем Роберт рассказал мне только в начале марта 1938-го, а он всегда любил «выстреливать» только что полученной информацией по нескольким лицам одновременно.

Итак, Роберт находился в состоянии радостного подъема, который он объяснял тем, что, пока ехал от зубного врача домой на двух трамваях, выучил все уроки на завтра и прочел старую брошюру о Гегеле. «Гегель был создателем универсальной научной методологии, — возбужденно говорил Роберт. — Его Идея-Дух и есть логическое развитие идеи исторического Бога, Бога Моисея и Иисуса Христа. Если бы немцы — и вообще люди — послушались бы Гегеля, а не субъективных идеалистов или материалистов-эмпириков, то вечное трагическое противоречие между научным мышлением и религией было бы навсегда устранено». «Не хочу тебя огорчать, — сказал дедушка, когда Ника передал ему основные положения Робертовой гегелианы, — но, кажется, это все не имеет к тебе ни малейшего отношения». «Да. я понимаю, — сказал Ника. — Гегель хотел быть как бы пророком для немцев и вообще тех, кто жил в его время. А теперь это не воспринимается, да?» «Не хочу быть несправедливым к этому человеку, — сказал дедушка, — но боюсь, что то, о чем он учил, никогда не имело отношения ни к одному отдельному человеку. А это значит, что и учения-то никакого не было. Кроме таланта и силы, конечно. Гегеля даже не коснулся Огонь Божественной Персонологии. Но он все же был велик и честен. Его последователи — жалкие люди, наделенные только упрямством и жаждой действия, но полностью лишенные… Силы Сознания. А у кого нет силы, то обречен на слабость. А слабость — жестока и лжива. О честности здесь и говорить нечего».

Находившийся здесь же Анатолий, худой и желтый после тяжелого гриппа, заметил: «А вы, Тимофей Алексеевич, — почти агностик». «Ну и ну, — покачал головой дедушка, — а вот Владыка упрекал меня в том, что я — гностик».

Мы сидели на помосте, воздвигнутом на заднем дворе (между помойкой и угольным складом) для концертов художественной самодеятельности рабочих Метростроя. Начал, как обычно, Гарик: «Моя бабушка вчера сказала, что Шикзаль — выше Бога. То есть главнее. То есть что даже у Бога есть свой Шикзаль». Бабушка, Анна Максимовна, будучи по матери немкой, имела обыкновение обо всех важных или интимных вещах говорить по-немецки. Что, также, имело своей побочной целью поддерживать немецкий Гарика. Отсюда — Шикзаль. Папа же заявил, что все это — вздор и что они могут его убить, когда захотят, судьба или не-судьба, и что я должен наконец понять, что… «Мой обожаемый Гарик, — прервал его Роберт, — а что ты сам думаешь, мое бесценное пухленькое сокровище?» «Сам я уже все решил по этому поводу, — сказал Гарик, — и, по-моему, у меня великолепно получается. Начнем с соития (Гарик был ужасно горд введением этого слова вместо официального — «половые сношения» или дворового — на букву «е»). Итак, в самом начале все — случайно. Он и она встретились — могли и не встретиться. Сперматозоид оплодотворил яйцо — мог и не оплодотворить. Затем протекает беременность — а могла и прерваться вследствие, скажем, выкидыша или преднамеренного аборта (за неделю до того Гарик тайком проник на публичную лекцию профессора Артаболевского «Аборт и борьба с ним»). Потом, если ребенок не умирает при родах или в раннем возрасте то…— здесь он сделал большую паузу, — ну, вообще, роль случая резко ослабевает. И так — до старости, когда она снова возрастает. Смерть — так же случайна, как и рождение, то есть человек может умереть по одной или другой причине. Так, например, человек заболевает раком, и врачи говорят, что жить ему осталось три месяца, да? Как с дядей Валей, маминым братом. Так нет же! Через десять дней после этого его любовница Надежда Юльевна убивает его из пистолета по причине ревности. Значит, дядя Валя на 80 дней не дожил до срока, отпущенного ему — и кем! — главным онкологом Кремлевской больницы! Следовательно, рождение и смерть — совершенно случайны, а то, что между ними — более или менее причинно. Рождение и смерть скрыты от нашего разума, устанавливающего причинные связи, и поэтому мы говорим: Судьба, Бог, Случай. А то, что посредине, — совсем другое дело, и мы говорим: «Человек — кузнец своего счастья», и все такое. Оттого взрослые — если у них нет свидания, концерта или ночной работы — идут в клуб на лекцию «Религия — пережиток темного прошлого». Что совершенно правильно, ибо зачатие и внутриутробный период — темное прошлое каждого человека, и это и есть область религии. Потом, по мере того как человек развивается, всё проясняется, и он становится атеистом. А с наступлением старости темнота и неопределенность смерти снова надвигаются на него — подобно темноте и неопределенности, которые он пережил, когда находился в матке, — и он снова начинает думать о случае, судьбе, Боге, да? Бабушка говорит, что если старый человек ходит на антирелигиозную лекцию, то он — старый дурак. Хотя мама говорит, что если старый человек ходит на свидание, то он — старый козел. Она, очевидно, имеет в виду папу. Но ведь папа, по-моему, совсем еще не старый. Он только недавно говорил дяде Вале, что дай ему отдохнуть пару месяцев в санатории в Кисловодске, так он…» «Папа твой — совершенно особая тема, — опять прервал его Роберт, — и не отклоняйся, пожалуйста, от основной линии рассуждения. Преждевременное половое созревание явно мешает твоему мыслительному сосредоточению. Ты, безусловно, схватил что-то в отношении судьбы, но, как всегда, не проработал схваченного. Итак, начнем с древних индусов. Геннадий Сильвестрович цитировал мне вчера из „Господней Песни Гиты“: все сущее является всегда в трех фазах — непроявленное, проявленное, опять непроявленное. Это — почти как ты сейчас говорил. Человеческое сознание может осознавать только проявленное; хотя само оно исходит из непроявленного, оно являет себя себе проявленным, пока снова не избудется в непроявленном. Теперь, подумайте хорошо, милые мои переученные и ничему не научившиеся деточки, что оно, сознание, делает? — знает. Отчего же тогда мы говорим — «случай»? Как ты думаешь? Ха! Да оттого, что мы знаем, что что-то там есть, но не знаем, что именно! Знание плюс незнание — вот что «частично знающий» называет случаем. Но даже если я соглашусь с тобой, что рождение случайно, то как может быть случайной смерть? Согласен, ни того, ты не можешь знать, но не энаемые нами вещи и обстоятельства — различны, а то, что Знатель звает — одно. Одно сознание, Один Дух, Атман, знающий Себя, как непроявленное, но вечно сущее и вечно осознающее. Поэтому Геннадий Сильвестрович так и закончил о судьбе: судьба есть только у полузнающего; тот, кто знает, — выше судьбы; тот, кто не знает, — ниже судьбы. То есть у него ее нет, и после смерти он пойдет в «переплавку», так сказать, помните, как в ибсеновском «Пер Гюнте» Пуговичник угрожал? Такой, если когда и возродится, то это будет уже в другом Эоне, и не будет у него возвращения к себе, ибо некому будет возвращаться…»

Гарика позвали ужинать, и я пошел проводить Роберта. «Я так боюсь, что все это быстро забуду», — сказал я ему.

Над генеральским домом взошел необычайно яркий месяц. Из окна играла пластинка «Эх, Андрюша!» Мне показалось, что Роберт стал очень грустным. Прежде чем нырнуть в свой подвал на Курсовом, он взял меня за руку и сказал: «Ты — еще совсем маленький мальчик. Конечно, ты забудешь. А потом —случайно вспомнишь. Я тебя гораздо старше, мне будет тринадцать. Мне сейчас стало страшно оттого, что я знаю, что если забуду, то по другому. Может быть, скоро и захочу забыть, а потом не смогу вспомнить».


Начало регрессии. В этом месте рассказа эаканчивается детство. Я знаю, что нет точки или мгновения, от еоторого можно было бы к нему вернуться. Но наступает момент, от которого мы регрессируем отступаем в никуда — куда бы мы ни двигались. И тотчас рассказ становится чужим и искусственным, даже если он трогателен или занимателен. Регрессия — это уступка сознания условиям нашей внутренней жизни, когда она уже начала отделяться от жизни сознания.

Воспоминания, изложенные в трех следующих главах, — регрессивны.

Глава пятая: Регрессивная интерлюдия: конференция с дедушкой Тимофеем

Пожалуй, никогда еще я не был так близок к непосредственному знакомству с Никой, как в тот ошеломительно тихий весенний день 12 мая 1938 г. День этот, как все сколько-нибудь памятные дни моей жизни, был отмечен ложью. Точнее, несколькими обманами, равно угрожавшими раскрытием и справедливым позором наказания.

Итак, утром (день был выходной) мне было велено купить в магазине, на уже переименованной в Метростроевскую Остоженке, ливерной колбасы, шпрот, масла, хлеба и, не тратя денег ни на что другое и не останавливаясь по дороге для рассказов и расспросов, незамедлительно вернуться домой. Однако выполнить это оказалось совершенно невозможным, ибо, едва выбежав из ворот, я налетел на Гарика Першеронова. Гарик объявил, что всю ночь не спал, а читал «Мужчину и женщину» и что теперь он решитель все знает; впрочем, уже и раньше он почти все знал, а многое и видел (подсматривая за частной жизнью квартиранта Арсения). Кроме того, уже со всем доверительно, он сообщил мне. что «в результате новейших исследований установлено» (эту сакраментальную формулировку я слышал сотни раз из уст папы, его и моих друзей и разных других людей), что половая жизнь человека начинается рано, очень рано, а потому ее и надо начинать как можно раньше, «чтобы потом не стать инвалидом на всю жизнь».

С этим он и убежал, оставив меня в состоянии агонии. Надо было что-то решать. Верный инстинкт (не-половой!) подсказывал, что ни одна серьезная проблема, сколь бы ни далека была она от денег, не может быть решена при полном их отсутствии. Поэтому колбасу и масло я купил самые дешевые и, скрыв их истинную цену, «удержал» оставившееся для возможного применения в течение дня. После этого мне было приказано немедленно сделать уроки на завтра, на что я, удачно сымитировав полную покорность судьбе, заметил, что раз папы дома нет, то без него решить четыре арифметические задачи будет едва ли возможно, а потому необходимо сбегать к Гарику, чтобы он помог. Конечно, это была тоже чистая ложь, ибо Гарик на сегодня был мне уже совершенно не нужен, но решительно необходим был Роберт, ибо только он, и никто другой, был бы в состоянии подтвердить или опровергнуть информацию Гарика.

Роберта я застал гладящим брюки и — по его собственному выражению, которое я применил в начале этой главы, — «ждущим услад от этого ошеломительно тихого весеннего дня». Однако приступить к разрешению проблемы пола он наотрез отказался, заявив, что безумно хочет пива — после завтрака» состоявшего из селедки с картошкой, но что денег на это у него нет. Я сразу же предоставил в его распоряжение утаенную сумму, которой хватило на две кружки, правда, не пива, а неописуемой по неопределенности вкуса браги. Ее в ту весну вдруг стали продавать на улицах из цистерн.

Когда мы наконец уселись на скамейке в самом начале Гоголевского бульвара, Роберт сказал: «Гарик слишком восприимчив и примитивен, как, впрочем, почти все преждевременно физически развившиеся мальчики. Ты постарайся понять, что стремление к половому акту и сам половой акт возникают необходимо. Но они могут индуцировать в тебе такие рефлексивные и интенциональные состояния, которые по самой их природе не необходимы. То есть мы сами в какой-то мере решаем, случиться этим состояниям или нет, а также когда и где им случиться. Человек, который видит в половом акте только необходимость, — уже инвалид, ибо он наперед лишает себя возможности выбора этих состояний. Я ни на мгновение не сомневаюсь, что хоть это ты можешь понять».

Я ровно ничего не понял, но мне стало почему-то гораздо легче. Покинув Роберта, я побежал домой, боясь, что если меня долго не будет дома, то мама может позвонить Гарику. С ним же я немедленно и столкнулся у тех же самых ворот. За прошедшие два часа он полностью забыл о проблеме пола и был явно поглощен новой идеей. Пропустив мимо ушей мой торопливый пересказ сказанного Робертом, он важно прищурился, положил руку на лацкан моей вельветовой куртки и веско произнес: «Да ты ведь не знаешь, что тебя сегодня ждет». — «Что? Что? Говори скорее!» — «Сегодня нас посетил Геня и обедал с нами. Он и сейчас еще в столовой, беседует с отцом. А мать плачет на кухне, что он опять себе завел новую женщину». — «Да говори же наконец, что сказал Геня!» Гарик выдержал наконец паузу и продолжал: «Геня сказал, что Ника Ардатовский хочет с тобой лично познакомиться. Это, я полагаю, сегодня и произойдет. Ты ведь знаешь Леонарда Адольфовича из третьего подъезда, у которого почти парализованы ноги? Так вот, сегодня вечером он придет посидеть на переднем дворе, возле клумбы, и дедушка с Никой придут его навестить. Дедушка когда-то хорошо знал Леонарда Адольфовича и очень его жалеет. Ты к нам спустись до ужина, а я буду иметь честь лично представить тебя этим двум совершенно необыкновенным людям».

К вечеру у нас ожидались гости. Во время обеда я, во-первых, соврал, что «почти» сделал все уроки, а во-вторых, выдумал, что мне будет крайне необходимо вечером отлучиться на пять-десять минут, чтобы… «помочь полить клумбы из шланга», но что к приходу гостей я, безусловно, буду дома.

На всем наклонном и вытянутом прямоугольнике Обыденского наш дом был единственным домом с передним двором. Передний двор был не только всегда чисто прибран, но, так сказать, и морально чист тоже. Наш задний двор был грязен и гораздо более посещаем бедными детьми и хулиганами с «самого заднего» двора, отделенного от него складскими помещениями и огромной помойкой.

«Позвольте вам представить моего высокоталантливого, хотя и весьма молодого друга», — низким голосом сказал Гарик, описав левой рукой полукруг над головами сидящих на скамейке у клумбы дедушки, Леонарда Адольфовича и Гени. Ники не было — у него в тот день заболел живот (опять «не случилось» и — в последний до 1974 года раз!). Мне жутко захотелось произнести что-нибудь интересное, но мыслей никаких не было — слишком волновался, должно быть.

«Я стал страшно впечатлительным, — сказал Леонард Адольфович. — Ты знаешь, Тима, у меня сегодня с утра не были абсолютно никакого аппетита.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2