Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Семейная хроника

ModernLib.Net / Современная проза / Пратолини Васко / Семейная хроника - Чтение (стр. 4)
Автор: Пратолини Васко
Жанр: Современная проза

 

 


— Ну тогда в «Пеннелло»?

— Да что ты!

— По-твоему, лучше пойти в какой-нибудь второразрядный ресторан? Имей в виду, что деньги у меня есть.

— Я не поэтому.

— Ну, а в «Чевиоза», как по-твоему?

— Мне кажется, что нам лучше будет где-нибудь в загородном ресторане.

Оба мы думали об одном и том же, но не решались сказать. Я подзадорил тебя:

— Почему в загородном? Не надо утомлять бабушку.

— Мы сядем в трамвай. Это из-за одежды. По ее форме все сразу узнают, что она из богадельни.

— А ты этого стыдишься? — спросил я тебя — и себя самого.

— Мы можем встретить кого-нибудь из знакомых и…

— Да, так, пожалуй, лучше. А то ведь бабушке будет неприятно. Первые два месяца она совсем не выходила из богадельни, потому что стыдилась формы.

Меня охватила глубокая грусть — та грусть, которая граничит с упадком духа, когда человек опускает руки и не чувствует себя больше ни униженным, ни оскорбленным.

Мы шли рабочими кварталами. Было пасхальное воскресенье, и площадь Кармине кишела народом, который спешил к мессе; витрины колбасных лавок ломились от изобилия товаров; прилавки мясных были наполовину опустошены, словно после внезапного налета; медленна поворачивались огромные вертела с цыплятами и дичью в закусочных; особенно многолюдно было в кондитерских; чувствовалось, что самый скромный домашний бюджет был на этот раз нарушен, чтобы отпраздновать пасху И весь этот люд, плохо одетый, шумный, бессознательно приноравливал свое поведение к необычной торжественности; крылечки домов были вымыты, редко где на окнах сушилось белье. Мужчины играли в карты, сидя за столиками, выставленными на тротуаре у таверны, и когда мы проходили мимо, один из них крикнул:

— Ах чтоб тебя… Ведь я обещал жене не ругаться, пока не съем свяченое яичко!

Немного подальше какой-то паренек попросил у нас прикурить, подмигнул и сказал:

— Запрещается! Пасха!

В этом общем расположении духа не было ни ханжества, ни благочестия, в нем ощущалось безотчетное стремление уйти в круг самых близких и любимых людей, словно для того, чтобы испытать прочность их привязанности, и это чувство было гораздо глубже полузабытом обрядности. На каждом лице ясно можно было прочесть удовлетворение: как хорошо иметь семью и чувствовать себя под ее защитой.

Ты шел рядом со мной, элегантный и серьезный, поглядывая себе под ноги, на мостовую, местами выщербленную, усеянную отбросами, бумажками, конским навозом. Мы вышли на прямой, чисто подметенный бульвар; на деревьях уже зазеленела листва. Сегодня ты не возбуждал во мне желания поделиться с тобой мыслями.

— Ты рад, что проводишь пасху со мной и с бабушкой? — спросил я. И добавил: — Это первая пасха, которую ты проводишь в семье.

Ты посмотрел на меня немного удивленно, слегка улыбнулся и сказал:

— А почему мы не пошли к нашему отцу? Тогда обошлось бы без всяких осложнений.

— Верно, наш отец приглашал нас. Но потом я решил отказаться — подумал, что ты будешь себя неловко чувствовать.

— Хм, хм, — промычал ты неопределенно.

26

Дверь открыла дочь Семиры, вся семья встретила нас приветливо, каждому поднесли по стакану наливки. Хозяева предложили провести праздник у них, но я, должно быть из духа противоречия, упорно отказывался, видя, что ты бы с радостью согласился, «чтобы избежать неприятностей».

— А где бабушка?

— Она тут рядом, сейчас придет.

— А вот и бабушка! — воскликнула Семира, открывая кухонную дверь.

На пороге появилась наша бабушка, но она совсем преобразилась. На ней было зеленое, узкое в плечах платье из тяжелой материи, напоминавшей парчу, с черным бархатным воротничком; с шеи, словно епитрахиль, ниспадал черный шелковый платок, а широкая юбка доходила до щиколоток. Бабушка уложила волосы узлом на затылке; в ушах красовались черные с золотыми ободками серьги. Сложив руки, бабушка ступала слегка неуверенно, точно девочка, которая в первый раз подходит к причастию: лицо ее выражало робкую радость и волнение.

— Бабушка-то наша как нарядилась, — сказала Семира. — А вот и женихи. Ей прямо не терпится их расцеловать.

Мы оба одновременно кинулись к бабушке, и она заключила нас в объятия. Потом, словно извиняясь перед друзьями, сказала:

— Ведь за всю жизнь я ни разу не обнимала их обоих сразу.

Я поглаживал ее руку и скоро узнал это платье: бабушка надевала его только по большим праздникам, а таких праздников после смерти матери у нас было так мало, вернее сказать — совсем не было. Ты сносил нежности бабушки с улыбкой и говорил ей:

— Вы такая нарядная, бабушка. Точно настоящая синьора.

— Видите, — заметила Семира. — Раз он говорит, значит так и есть, ведь он-то уж знает толк в нарядах.

— Это хорошее платье. Мне сшила его ваша мать за

несколько месяцев до смерти. Я его и десяти раз-то, верно, не надевала. Из нарядных платьев оно одно у меня и осталось. Как умру, вы меня в него и обрядите, только не позабудьте. Я отдаю его на хранение Семире.

Бабушка была уверена, что мы примем приглашение Семиры; она боялась выйти на улицу в нарядном платье.

— Если за мной проследит какая-нибудь монахиня, мне на три месяца запретят отлучаться из богадельни и занесут в список поднадзорных. Сестра Клементина отберет у меня ночной горшок. Мне боязно. Но я настаивал, да и ты поддержал меня.

— Мы будем осторожны и загородим тебя.

Семира сказала бабушке:

— Если я и теперь буду уговаривать вас остаться, вы можете обидеться. Да и кто вас, Роза, узнает? Вы совсем преобразились!

— Мы возьмем пролетку, — сказал я.

Но бабушка отказывалась, церемонная, словно молоденькая девушка, решившая каприза, ради отказаться от прогулки, которая доставила бы ей столько радости. Касаясь губами ее уха, я шепнул:

— Втроем нам будет свободнее. И потом — Ферруччо здесь неловко себя чувствует.

— Зато денег меньше уйдет, — возразила бабушка. Я понял, что она понемногу сдается.

27

У Порта Романа пролеток не было, и мы решили взять такси. Однако бабушка отказывалась.

— Куда это вы собрались?

— В «Оресте».

— Да вы с ума сошли! Нас оттуда вышвырнут.

Ты улыбался, в твоем отношении к бабушке проскальзывала снисходительность, и я не мог понять, что это — симпатия или пренебрежение.

— А куда бы вам хотелось пойти? — спросил ты.

— В какой-нибудь ресторан подешевле.

В каждом ее жесте, каждом слове сквозила радость, и она, видно, всей душой желала как можно дольше наслаждаться ею.

— А почему бы нам не поехать за город? — предложил я.

Мы заставили ее сесть в такси. Машина стремительно выехала на виа Сенезе. Несколько коротких минут — и мы уже на холме. Бабушка сидела между нами, растерявшись от счастья.

— Я же первый раз катаюсь в такси. О! Мы уже у Дуэ Страде. Сколько лет я здесь не была! Виа дель Джельсомино мы уже проехали?

Мы с тобой жались по краям сиденья, чтобы ей было посвободнее.

— Мне кажется, будто я на карусели, — сказала бабушка. — Сколько же это будет стоить?!

Тогда ты сказал:

— Почему вы все беспокоитесь о деньгах? Думайте только о развлечениях!

— Мальчик мой, деньги достаются в поте лица. Твое счастье, что ты этого не знаешь.

После такого ответа ты нахмурился; она это заметила, положила руку тебе на колено и спросила:

— Ты на меня обиделся?

Мы миновали городскую заставу; дорогу запрудили машины и повозки, и нам пришлось двигаться вслед за трамваем черепашьим шагом. Внимание бабушки привлекла стена справа от нас, над стеной виднелись верхушки ив и кипарисов.

— Это кладбище Аллори, — сказала она, обернувшись к тебе. — Здесь и могила барона, верно?

Ты прижался лицом к стеклу и невольно снял шляпу. Машина уже набрала скорость, и вскоре мы подъехали к селению Галлуццо, которое словно вымерло.

— Они сейчас уплетают индюка, — сказал я. — Но скоро и мы до него доберемся.

— Но они празднуют дома, всей семьей, а мы путешествуем, словно иностранцы, — сказала бабушка и, прикрыв глаза, откинулась на спинку сиденья.

Машина замедлила ход, проезжая по мостику через Эму, снова выехала на дорогу, и слева показался подъем, ведущий к Чертозе.

Ты сказал:

— Бабушка, вот мы и в Чертозе. Вам нравится ликер, который приготовляют здешние монахи?

Так ты старался развлечь ее, и в голосе твоем звучала сердечность; мы незаметно обменялись взволнованными ликующими взглядами, словно сидели у изголовья больного, чудом избежавшего смерти. Бабушка встрепенулась и ответила:

— Я тоже знаю рецепт. И могла бы приготовить ликер не хуже!

По правую сторону от нас поля, обнесенные низенькой стенкой, спускались к речке, которая образовывала здесь излучину и исчезала вдали — там, где виднелись заводские корпуса и крестьянские домишки, окруженные оливами и кипарисами.

Шофер затормозил возле сельского домика, одиноко стоявшего у края дороги. Сверху во всю длину фасада протянулась вывеска «Траттория с садом. — Вина и приправы», а пониже на стене, обращенной к деревне, было выведено красивыми буквами: «Проводит борозду плуг, но защищает ее меч».

Бабушка сказала:

— Хватит ребячиться! Отпустите машину. Обратно поедем трамваем.

Мы вышли и направились прямо в «сад» — небольшой голый дворик, обнесенный зеленой изгородью; в дальнем конце был кирпичный парапет, с которого открывался вид на Эму. За накрытыми столиками ел и веселился народ: слова и смех в прозрачном, пронизанном солнцем воздухе звучали как-то необычно, они словно повисали в пустоте, напрасно дожидаясь эха. Женщина, которая провела нас в сад, спросила:

— Вы будете обедать на воздухе или желаете занять столик в зале?

— Лучше в зале, — ответил я. — Здесь довольно прохладно.

Зал в конце сада со своими двумя большими окнами, выходившими на реку, напоминал оранжерею. Мы сели за столик у окна, поодаль от других трех или четырех столов, за которыми обедали и веселились незнакомые нам люди. И все время мы словно были одни во всем зале: ты, я и бабушка.

28

Перед тем несколько дней шли дожди, и Эма, узкая и бурная, приняв эти последние зимние ливни, ночью вышла из берегов и захлебнулась песком у первых борозд полей. Напротив нас, по другую сторону совсем неширокой в этом месте речки, неподвижно стояла водяная мельница, а рядом деревенский домик, на фасаде которого было написано: «Вот война, которую мы предпочитаем». Чья-то свинья рылась в грязи, и тут же, почти у самого берега, паслась скотина. В единственном окне домика появилась девушка и запела. Через полуоткрытые окна зала к нам донеслась старая песенка:

Табарин, ты царство мое золотое,

для тебя я — король всех сердец;

но навек покорило меня одно сердце,

увы, я стал рабом,

хоть все и считают меня королем…

— Вот глупая! — сказала бабушка.

И мы засмеялись. Из нас троих она была самой молодой.

Ты раскраснелся, я еще никогда не видел тебя таким оживленным и довольным. Мы пообедали «точно синьоры», как сказала бабушка, которая ела совсем мало и не поддалась нашим уговорам отведать еще цыпленка или фруктов. Отказалась она и во второй раз пригубить вино.

— По праздникам сестра Клементина специально заговаривает с нами, делает вид, будто ей интересно, как мы провели время, а сама принюхивается. Если она заметит, что я выпила, быть беде!

Немного возбужденный вином, ты неосторожно пошутил:

— Она может забрать у вас ночной горшок, да?

Лицо твое тут же залилось краской, и ты, смущенно взглянув на меня, добавил:

— Простите меня, бабушка. Но бабушка спокойно ответила:

— А ты как думаешь? Когда я знаю, что горшок стоит под кроватью, он мне и не нужен. Но если его нет, я как назло, встаю три или четыре раза за ночь. Уборная на другом конце дома, а по коридору ветер так и гуляет.

Она часто спрашивала, который час, и ты отвечал:

— Два, половина третьего, без четверти три.

— Не забудь, в четыре нам нужно уйти отсюда. На трамвае когда еще доберемся. Потом мне надо сходить к Семире переодеться, а в шесть я должна быть в богадельне. Опоздать можно всего на десять минут. За каждое опоздание нас две недели не выпускают из богадельни. А на пятый или шестой раз выгоняют. Мы там как солдаты.

Тут уж у меня вырвалась неосторожная шутка:

— Зато вам никогда не придется воевать.

— Думаешь, жить в богадельне легче, чем воевать? — ответила бабушка и вздохнула. Потом сжала рукой мой локоть, нахмурилась и спросила:

— Правду говорят, что будет война?

— Да нет же, нет, — ответили мы разом.

— Вроде тайком записывают тех, кто хочет добровольцем поехать в Африку. Сын одной женщины из богадельни как раз записался. Невеста пришла к матери, плакала, просила отговорить сына.

— Все это враки.

— Вот и сестра Клементина то же говорит. Ты, улыбаясь, сказал:

— Прочтите, что написано на этом доме.

— А что там написано? — Вам не видно?

— Бабушка не умеет читать, — объяснил я.

— Там написано: «Вот война, которую мы предпочитаем».

— Что это значит?

— А то, что мы предпочитаем обрабатывать поля.

— Кабы так! — сказала бабушка. Потом спросила тебя: — Ты в «балилла» [7] записан, да?

— Туда таких толстых и здоровых не принимают, — сказал я.

Ты ответил:

— Я авангардист. Мы носим форму с белыми кантами. Ты когда-нибудь видела?

— Молодец! — сказала бабушка. Потом добавила: — Бедного дедушку наверняка хватил бы удар, если бы он тебя увидел с этими кантами.

Она склонилась над столом и таинственно прошептала:

— Он этих господ не больно-то жаловал. Даром что за всю жизнь и мухи не обидел. Ваш дедушка далеко обходил улицы, по которым они маршировали, лишь бы не снимать перед ними шапку. Он долго не возвращался, и я беспокоилась.

Потом она спросила у тебя:

— Ты помнишь дедушку?

— Нет.

— А ведь он раза два навещал тебя на Вилле Росса. Конечно, ты был слишком мал, чтобы его запомнить. Он умер в двадцать пятом году. В ночь на первое мая. Знал, что умирает, и требовал, чтобы ему сделали укол, — хотел дотянуть до следующего дня, ну, до первого мая. «Если я умру первого мая и если есть рай, я наверняка в него попаду», — говорил он. У него хватило сил в час ночи сесть на постели и запеть песню, потом началась агония.

— Почему он хотел умереть первого мая? — спросил ты.

И бабушка ответила:

— Первого мая мы поженились.

29

Бабушка чинно сидела у стола, положив руки на скатерть, мы — по обе стороны от нее. Девушка облокотилась о подоконник и перестала петь. За другими столиками еще обедали, болтали и смеялись, но мы повернулись к ним спиной, словно были здесь совсем одни, а перед нами лишь мельница на фоне темно-голубого неба да девушка в окне.

— Который час? — спросила бабушка.

— Пять минут четвертого.

— Только бы не пропустить, когда будет четыре. — Потом она добавила: — Страшная это вещь — война. Если бы не война, ваша мама сидела бы сейчас с нами. Вернее, мы все были бы в нашем доме, и она пекла бы оладьи.

— Ты мне об оладьях не рассказывала, — отозвался я.

— Как не рассказывала! Это была ее страсть. Она и в кухню-то приходила, только когда пекли оладьи. Сама все делала и не разрешала мне помогать. Насыплет в суповую миску каштановой муки, разведет водой, а потом начнет печь. Бывало, половину съест, прежде чем подать на стол. Да простит меня господь, но я не раз попрекала ее, что она тратит слишком много оливкового масла!

— А она что отвечала?

— Ничего, она мне всегда уважение оказывала. А если оливкового масла совсем не было, она брала два-три полных наперстка муки и ставила в горячую золу. Так делают в деревнях; я сама научила ее этому, когда она была еще девочкой.

Мы оба слушали, и я угадывал в твоем внимательном взгляде такое же волнение, какое испытывал сам.

— Рассказывай дальше, бабушка, рассказывай…

— Будь она проклята, война! Не будь войны, не началась бы и испанка.

— Что это за испанка? — спросил ты.

— Эпидемия такая, она начала косить людей в конце войны. Ваша мать умерла от испанки, ты разве этого не знал?

Ты скорчил гримасу и с горечью усмехнулся — видимо, решил, что мы с бабушкой разыгрываем тебя. И сразу на лице твоем появилось выражение подозрительности.

— Рассказывай дальше, бабушка.

— Который час? Вели пока подать счет. Так мы время выгадаем.

— Расскажи о маме.

— Я все думаю, как бы она сейчас радовалась, если б мы были с нею, оба такие взрослые.

Ты спросил:

— Мама училась в школе?

— Конечно, она начальную школу кончила.

— Только начальную?

— А зачем ей больше-то? Ведь она собиралась стать портнихой.

Тогда я вдруг решил задать ей вопрос, который прежде никогда не приходил мне в голову.

— Мама читала что-нибудь, когда возвращалась с работы? Были у нее книги?

— Да, она часто приносила книги; думается, она брала их на время в мастерской, у приятельниц. Но как вышла замуж, перестала. Когда вашего отца взяли на войну, она снова начала читать.

— Что это были за книги? — опять не подумав, спросил я.

— Не знаю. Верно, о любви. Но она не могла много читать. После работы у нее всегда болела голова… Который час?

— Сейчас идем, не беспокойся.

Я хлопнул в ладоши, требуя счет. Девушка в окне исчезла, на противоположном берегу двое мальчишек с пустой консервной банкой копались в земле, видимо отыскивая червей.

30

Мы вернулись к Семире, там бабушка снова надела свою форму, а ты распрощался с нами, потому что твой папа назначил тебе встречу ровно в пять. Я один провожал бабушку до дверей богадельни.

Я был счастлив вести ее под руку, особенно теперь, когда она переоделась в форму, а я оправился от смущения. (Неприятное мгновение пережил я, когда нам подали счет; оставшихся у меня денег еле хватило на трамвай.) Чем ближе мы подходили к богадельне, тем больше мое радостное настроение уступало место грусти. Был уже вечер, и на улицах становилось все многолюднее, в кинотеатры перестали впускать зрителей, кафе на пьяцца Виттория были переполнены, за столиками на свежем воздухе не осталось ни одного свободного места. Бабушка повязала на голову черный шарф и обмотала его вокруг шеи. Серое, похожее на сутану платье доходило ей до пят, на плечи была накинута черная шаль, заколотая на груди английской булавкой. В этой одежде она снова как бы постарела; волнения этого необычного дня слишком утомили ее, и лишь во взгляде светилась радость.

— Как тебе понравился Ферруччо? — спросил я.

— Он совсем взрослый. Ты хоть издали приглядывай за ним. Он твой брат, и, кроме тебя, у него никого нет… Ты и вправду завтра уезжаешь?

— Да, но я скоро вернусь. Мы еще не один день проведем вместе, как сегодня.

— С меня и этого довольно, лишь бы вы были здоровы и ладили друг с другом!

Когда мы дошли до виа дель Ангуиллара, уже сгустились сумерки. Бабушка остановилась, порылась в кармане своего серого монашеского одеяния и, протягивая мне что-то в кулаке, сказала:

— Вот, возьми. Сегодня ты сильно потратился, это тебе на дорогу…

Я мягко отводил ее руку, а оно горячо настаивала:

— Право же, они мне ни к чему. И потом это те самые пятьдесят лир, которые ты мне дал на рождество, мне так и не пришлось их разменять! Если они тебе не пригодятся, как приедешь в Рим, сразу же отошлешь их мне обратно.

— Но ведь они тебе самой нужны. Надо же тебе вечером выпить горяченького, разве ты мне не говорила, что там у вас есть лавчонка?

— Есть, но, понимаешь, мне все время кто-нибудь да помогает: ну, те синьоры, у которых я жила в прислугах, Семира… Не сомневайся, у меня все есть. Возьми эти деньги, а то я ночью не засну, все буду думать, что они тебе могут понадобиться в дороге. Покажи, сколько у тебя осталось; если достаточно, я и настаивать не буду, но ведь в дороге денег всегда не хватает.

— Ладно, — сказал я. — Как приеду, отошлю тебе их по почте.

— Вот и чудесно, — заключила она. — Хоть раз ты меня послушался.

Мы вышли на улицу, где находилась богадельня, и на каждом перекрестке нам попадались одетые в форму мужчины и женщины. Мужчины были в черных грубых пальто и фуражках. На отворотах красовалась эмблема благотворительного общества. По обоим тротуарам плелись серые и черные фигуры этих узников, унылое шествие покинутой старости. Бабушка захотела распрощаться со мной, не доходя до ворот. Теперь она плакала настоящими слезами.

— Может, мы видимся в последний раз, — сказала она. Она расцеловала меня в обе щеки и, чтобы совладать

с волнением, резко отстранилась, ускорила, насколько могла, шаги и, не оборачиваясь, исчезла в воротах. Я постоял, глядя ей вслед, а потом вспомнил, что в руке у меня пятьдесят лир. Я вернулся в центр и зашел в бильярдную, где мы встретились с тобой месяц назад. Из зала, где играли в пинг-понг, доносился нестройный хор голосов и крики. Из любопытства я открыл дверь и сразу же увидел тебя: ты стоял среди возбужденных приятелей, лицо твое горело. Тебе удалось растолкать их и подойти ко мне.

— Если ты не возражаешь… — Ты с трудом выговаривал каждое слово и весь дрожал от сдерживаемой ярости. — Если ты не возражаешь, — я возьму у тебя денег в долг. — И добавил: — Какие подлецы!

Я отдал тебе бабушкины пятьдесят лир. Этого хватило: в вашем «детском саду» ставки были не слишком крупные.

31

Пришла весна. Снова медленно и спокойно потекли воды Арно, такие прозрачные, что, свесившись с перил моста, можно было смотреться в реку, как в зеркало; платаны на холмах оделись новой листвой; бедный люд с Санта-Кро-че и Сан-Фредиано по утрам распахивал настежь окна своих домов, и казалось, в зимние месяцы все переставали дышать, чтобы получше уберечься от холода и сырости. Я подходил к оконцу своей комнатушки, полной грудью вдыхал воздух и никак не мог надышаться. Хозяйка молочной нарядилась в цветастое платье с короткими рукавами — она тоже была олицетворением весны — и назначила мне свидание. Целое утро я трудился, наводя чистоту и порядок. Войдя ко мне, она сказала:

— А комнатка у тебя просто замечательная.

Она была молода и красива; в тот полдень весеннее небо в моем квадратном оконце тысячу раз меняло свои цвета.

Неожиданно она сказала:

— Знаешь, твой брат ухаживает за мной. Каждый день приходит в молочную, садится за столик и заказывает чашку шоколада. Он не говорит мне ничего такого, только все время глядит на меня. Я делаю вид, будто не замечаю этого, а сама помираю со смеху. Пыталась поговорить с ним по душам, но он такой скрытный. Перед уходом он каждый раз говорит: «Если не возражаете, не говорите брату, что я хожу в молочную!» Он совсем не такой, как ты. И все-таки вы похожи друг на друга. Сама не знаю, в чем, потому что характеры у вас разные, но чувствуется, чем вы родные братья.

— Oн получил другое воспитание.

— Он мне сказал, что учится в университете. Я посмеялся про себя, потом спросил:

— Какое он на тебя произвел впечатление?

— Я могу говорить откровенно? Мне кажется, душа у него нежная, и, верно, рядом с ним не было человека, которому он мог бы довериться. Думается мне, он должен мучиться из-за каждого пустяка. Он такой робкий и подозрительный. Должно быть, он несчастлив; или, может, я ошибаюсь?

— Кажется, не ошибаешься, — ответил я.

И тогда она сказала:

— Наверное, ваша мать умерла, когда он был совсем маленький.

32

В один из апрельских вечеров 1935 года меня захватил на улице ливень. Добравшись до дома, я забылся глубоким сном. Проснулся я от сильной боли в груди, было тяжело дышать, я подошел к окну, распахнул его, и глоток свежего утреннего воздуха оглушил меня, словно удар молота. Я ощутил во рту вкус крови. Через несколько часов я очутился на больничной койке. Прошло два дня, и друг, который ухаживал за мной, сказал, что врачи считают мое положение безнадежным.

— Они говорят, что ты, сам того не подозревая, давно уже переносил болезнь на ногах. Что будем делать? Может, ты встанешь и мы уйдем отсюда или доверимся врачам?

Я ответил:

— Послушай. Я их всех до одного переживу, плевать мне на их рентгеновские снимки. Только бы живот не подвел.

Мы продолжали беседовать в том же шутливом тоне, по у обоих сердце замирало от страха. Друг спросил:

— Надо предупредить кого-нибудь?

— Нет, — ответил я. — Скажи только брату, чтобы он пришел. Ты найдешь его в «детском саду».

Когда ты подошел к изголовью кровати, лицо твое было, пожалуй, бледнее моего. Я пошутил:

— Если ты не возражаешь, я предпочту не умирать. Ты попытался улыбнуться, но не мог вымолвить ни

слова. Твои голубые глаза упорно избегали моего взгляда; ты сидел на стульчике у кровати, опустив руки на колени.

— Ты торопишься? — спросил я.

— Нет, — поспешно ответил ты и снова умолк.

Но в твоем молчании было больше нежности, чем если бы ты с плачем бросился мне на шею. Я жадно вглядывался в твое лицо, точно хотел навеки запечатлеть в душе твой образ; была в тебе какая-то робкая свежесть, приносившая мне облегчение. Меня сильно лихорадило, и я внезапно подумал, что мама была бы рада увидеть тебя. Я распахнул бы наконец перед ней свою грудь, как открывают ларец, избавился бы от невыносимого жара, и мама увидела бы твой образ, запечатленный в моем сердце.

Два года лечился я в горном санатории на берегу озера. Мы часто писали друг другу. Тебе пришлось бросить учебу и поступить на службу. Письма твои были похожи на тебя самого: робкие, застенчивые, без сердечных излияний, и в то же время проникнутые горячим чувством и добротой. В них я находил нечто привязывавшее меня к жизни. Нечто очень важное.

Часть третья



33

Однажды вечером, в конце 1944 года (в то время я жил в Риме) меня вызвали к телефону. В трубке раздался твой голос:

— Я только что приехал. Сейчас я на пьяцца Риссорджименто.

— Как ты себя чувствуешь?

— Неважно. Но ты не беспокойся, ходить я могу.

Жду тебя в баре.

Мы не виделись с сентября минувшего года, я вынужден был срочно уехать, даже не попрощавшись с тобой. На этот раз ты был тяжело болен и несколько месяцев я не имел о тебе никаких известий. После освобождения Флоренции я получил от тебя письмо, из которого узнал, что ты почти целый год пролежал в больнице.

Я вскочил на велосипед и помчался к тебе. Уже наступил вечер, и на улицах было темно и людно, но воздух еще сохранял дневное тепло, и обвевавший лицо бодрил меня. Это были последние радостные часы в моей жизни, никогда больше я не смогу испытать столь полное счастье, как в тот вечер. Можно привыкнуть к преследованиям, расстрелам, кровопролитиям, — человек подобен дереву, и каждая зима предвещает весну, которая одевает деревья новой листвой и обновляет жизненные силы. Сердце человека — это точный механизм с несколькими клапанами, которые позволяют переносить холод, голод, несправедливость, жестокость, измену, но судьба парализует их с той же легкостью, с какой мальчишка отрывает крыло бабочке. После этого сердце начинает биться устало; и хотя человек, быть может, становится сильнее, лучше, даже решительнее и мудрее в своих поступках, никогда уже не ощутит он той полноты жизни и чувств, из которой рождается счастье.

Это был вечер 18 декабря 1944 года.

Бар был почти пуст. Ты сидел за столиком у окна; в углу стояли, обнявшись, девушка и какой-то иностранный солдат. Когда я вошел, ты поднялся из-за стола. Ты вырос, побледнел, светло-русая двухдневной давности щетина легкой золотистой тенью обрамляла лицо. Твой взгляд был нежным, робким, почти смущенным.

— Ну-ка покажись, — сказал я и пристально взглянул в твои глаза, которые, как и у всех чистых людей, были зеркалом души. В них запечатлелись следы тяжелой борьбы, в их глубокой синеве таилась непреклонность, более сильная, чем болезнь. На улице не было ни машин, ни трамваев, и тебе пришлось сесть на раму велосипеда; мы подвесили чемодан к рулю и медленно поехали в город. Все теперь казалось нам символичным. Ты изрядно вытянулся и мешал мне смотреть вперед; я крутил педали, а ты указывал, куда сворачивать. Ехал я медленно, стараясь лишь не потерять равновесия и уберечь тебя от толчков. Так, без помех, мы выехали на виа Томачелли, где движение оживилось; тебе нравилось звонить и ругать зазевавшихся прохожих. Ты спрашивал названия улиц, интересовался, как я прожил этот год, потом сказал:

— Мне кажется, будто я попал в иной мир. И, помолчав, добавил:

— Будем надеяться, что Рим принесет мне счастье. Как и много лет назад, мы легли в одну постель.

И проговорили до рассвета. Ты сказал:

— Помнишь? Десять лет назад ты был болен, а я здоров.

— Ты тоже поправишься, — ответил я.

— Сколько событий произошло за эти десять лет. Мы лежали в постели, окно мое выходило во двор,

с верхнего этажа слышался топот шагов, и время от времени откуда-то издалека доносился выстрел. Ты повернулся ко мне лицом и сказал:

— Мы очень изменились за эти десять лет. Особенно я, но и ты тоже.

Ты наклонился и поцеловал меня.


Мы вспомнили все эти десять лет, за которые научились любить друг друга.

34

Когда через два года я вернулся из санатория, ты был без работы. Тебя уволили из конторы «за непригодностью». Постоянные столкновения с враждебным миром и нужда, на которые обречен бедный люд, уже наложили на тебя свой отпечаток. Заметно было, что ты перенес какое-то потрясение и только теперь начал приходить в себя. Ты заглядывал себе в душу и с болью начинал понимать, что до сих пор твоя жизнь была бессмысленной и никчемной, она совсем не походила на ту, незнакомую тебе» действительность, с которой ты теперь столкнулся.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6