Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кремлевский триллер - Тайны Кремлевской больницы, или Как умирали вожди

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Прасковья Мошенцева / Тайны Кремлевской больницы, или Как умирали вожди - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Прасковья Мошенцева
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Кремлевский триллер

 

 


Прасковья Николаевна Мошенцева

Тайны Кремлевской больницы

Вместо предисловия., или шутка классика

На склоне лет сон пропадает и никакие таблетки не могут помочь. Ищу в памяти что-нибудь хорошее, чтобы забыться хотя бы часа на два, на три… То детство вспоминаю, то привычную дорогу в свою бывшую больницу.

На работу я всегда ходила пешком из дома, что в Лаврушинском. Его еще называли «писательским». Шла по Большому Каменному мосту, по Малому Каменному, по Александровскому саду. Потом ныряла в проход и оказывалась на улице, где и стояла наша больница. Одной стороной она выходила на Новый Арбат, тогда это был проспект Калинина. А второй стороной – на улицу Грановского. Больницу так и называли: больница на Грановском или «кремлевка», хотя никакой вывески на здании не было. Очень любила я эти утренние прогулки.

А во сне почему-то всегда вижу другое: молодые лица и умоляющие глаза моих больных во время войны… И снова слышу эти тяжелые слова: «газовая гангрена… столбняк… ампутация…» И снова беру скальпель и режу, режу живую ткань…

Кремлевские больные снятся мне редко… Разве что нога из-за занавески с огромным нарывом на большом пальце, которая тычется мне прямо в лицо. В этот момент я всегда просыпаюсь и уже наяву начинаю вспоминать, как было на самом деле.

Однажды незнакомый человек позвонил в мою дверь и сказал, что подана машина, уже готовы все инструменты и стерильные материалы, а мне надо срочно собраться. Нам никогда не говорили, куда и к кому нас везут. Не сказали и в этот раз. Задавать вопросы было запрещено. Приехавший сообщил только, что, возможно, придется прибегнуть к небольшому оперативному вмешательству. А в общем – ничего необычного.

И действительно, выезжаем с медсестрой на специальной машине, оборудованной всем необходимым, включая стерильные хирургические инструменты. Стекло у машины такое, что изнутри ничего не видно.

Приехали куда-то за город. Привели нас на второй этаж дома дачного типа. Входим в спальню. В ней почти никакой мебели. Кровать, догадываюсь, за занавеской. Сопровождающий показывает, где мне расположиться.

Огромная и пустая комната и мрачные тяжелые занавески. Еще по пути сопровождающее лицо, человек неопределенной внешности, словно в маске, вежливо сказал:

– Вы должны делать все молча, никаких вопросов и разговоров.

Занавеска раздвинулась, и я увидела ногу. На большом пальце был огромный нарыв. Я стала делать все, что в таких случаях полагается, – обезболила, вскрыла, промыла. Сестра подавала инструменты. Тоже молча. За все время я произнесла самые необходимые слова, чтобы все-таки больной за занавеской услышал:

– Придется часть ногтя удалить.

За занавескою молчали. Ответил сопровождающий:

– Делайте все, что считаете нужным.

Операция длилась около двух часов. Невидимый мужчина лишь иногда судорожно вздыхал – какую-то боль он, конечно, испытывал.

Под конец я сказала, что завтра необходимо приехать еще раз: посмотреть палец, перевязать. Сопровождающий кивнул, поблагодарил меня, и мы уехали.

На следующий день я узнала, что к невидимому пациенту поехал заведующий нашим хирургическим отделением.

Прошло несколько лет. По случаю какого-то праздника в ординаторской устроили чаепитие. Собрались всем отделением. Сидим, разговариваем. Заведующий, Иван Васильевич Дьячков, вдруг меня и спрашивает:

– Вы всех своих пациентов знаете?

Я удивилась.

– Теперь, конечно же, всех.

А это были уже хрущевские времена.

– А вот и нет! – говорит Иван Васильевич, хитро улыбаясь. – Одного не знаете! Помните, вы ездили на вызов вместо меня? По поводу большого пальца на ноге? Знаете, кто это был? Сталин.

Тогда я подумала, что мало кто из нас, врачей, знал Сталина как своего пациента. Здоровым его назвать было нельзя, но и лечиться он не любил: никому не доверял, и, наверное, более всего – врачам.

Сталин был единственным больным-невидимкой. Всех остальных я, конечно, знала в лицо и до сих пор помню. Кого только не приходилось оперировать и лечить за тридцать лет работы в «кремлевке»! Жукова и Рокоссовского, Королева и Шостаковича, Хрущева и Брежнева… А еще Утесова, Лемешева, Яблочкину, Шолохова…

Так и звенит в ушах голос главного врача больницы Беззубика Владимира Григорьевича:

– Прасковья Николаевна, прошу принять одного пациента. Я знаю, больных у вас много, но это особый случай. Только, пожалуйста, сначала познакомьтесь с историей болезни. Медицинская сестра уже несет ее вам.

А я уже собралась идти домой после суточного дежурства и бесконечной двойной смены. А тут на тебе – снова работа! Конечно, про себя чертыхнулась: «вот эксплуататоры!» Но делать нечего: больной – прежде всего.

Читаю историю болезни: «Шолохов Михаил Александрович…» – и далее на трех последующих страницах расписан диагноз и настойчивая рекомендация врача о немедленной госпитализации. Но, по-видимому, Михаил Александрович не внял совету местного доктора. Далее неровным почерком записано: «Больной категорически отказался от госпитализации и выпроводил врача (это мягко сказано). И так повторялось три дня».

«Ну и ну! – подумала я. – Теперь мне предстоит нелегкий бой со знаменитым писателем. Судя по всему, человек он своевольный, капризный. Да и время на лечение терять не хочет. Вот почему главный врач попросил меня его принять: надеется, что я-то справлюсь с таким пациентом».

Только попыталась собраться с мыслями, как вдали в коридоре показалась каталка с Михаилом Александровичем. Я пошла навстречу, представилась:

– Здравствуйте, Михаил Александрович. Я – ваш лечащий врач, зовут меня Прасковья Николаевна. Что беспокоит в данный момент, как самочувствие?

Шолохов мой вопрос пропустил мимо ушей и авторитетно заявил, что он поступил в больницу только на несколько часов, и приказным тоном добавил:

– Посмотрите меня и сразу же выпишите!

Откровенно сказать, первый раз в моей практике больной ставил врачу подобный ультиматум.

Я решила попробовать его переиграть. А что поделаешь? Шолохов есть Шолохов.

Времени было мало. Сразу же отдала распоряжение сестре:

– Быстро больного в перевязочную!

В перевязочной я осмотрела Михаила Александровича и согласилась с диагнозом поликлиники. У больного был острейший геморрагический артрит коленных суставов. Шолохову я строго сказала:

– Необходима пункция.

Сделав хорошенько обезболивание, приступила к манипуляции. Большие шприцы быстро наполнялись кровянистым содержимым. Я выливала эту жидкость в таз, при этом показывала больному и сокрушенно приговаривала:

– До чего же вы себя довели, Михаил Александрович!

Больной притих. Воспользовавшись паузой, я моргнула сестре, которая догадалась, что ей следует делать. Больного быстро повернули на живот, наложили гипсовые лангеты, хорошо забинтовали и отвезли в палату. Только в палате Шолохов понял – это надолго.

Но, безусловно, ему стало легче. Хитро улыбаясь, вдруг спросил:

– Скажите, пожалуйста, откуда вы такая?

– Какая? – удивилась я в ответ.

– А такая… Как волчица, набросились на меня, не дав опомниться, превратив меня в гипсовую статую… И вот я оказался в плену, да у кого? У женщины, хоть милой, но женщины. – Посмотрел на меня внимательно и повторил: – Настоящая волчица!

Тут уж я не выдержала и рассмеялась.

– Михаил Александрович, вы угадали. Я же тамбовская.

Шолохов совсем развеселился, прямо аж залился смехом.

– Вот совпадение – тамбовская волчица…

В общем, лед между нами растаял. Мы быстро нашли общий язык и даже подружились. Михаил Александрович оказался добрейшим человеком. Любил пошутить, держался доступно и просто. Глаза у него были хитроватые, веселые. Когда во время обхода, утреннего или вечернего, я заходила к нему в палату, всегда говорил:

– Прасковья Николаевна! Ну что вы все ходите да ходите… Присели бы на минутку, рассказали бы что-нибудь о себе. Кто вы? Что вы? Как вы? Кое-что я о вас слышал. Но сами-то расскажите что-нибудь. Сядьте.

Как-то во время дежурства я присела возле его кровати.

– Вы же назвали меня волчицей… Так вот, расскажу вам про волков. Недаром существует выражение «тамбовский волк».

Шолохов слушал очень внимательно, ни разу не перебил, не задал ни одного вопроса. Потом сказал:

– Знаете что… Вы интересно рассказываете… Но не только сам случай интересный. Вы и писать можете. Пишите!

Я удивилась:

– Как писать?

Он сказал:

– Да вы так рассказали, что я даже запятую нигде бы не переставил.

Я опять спрашиваю:

– Что? Прямо так взять и писать?

Он говорит:

– А что? Вы, наверное, свое настоящее призвание поменяли на профессию доктора.

Конечно, это была шутка. Ему хотелось сказать мне приятное. Но спустя много лет что-то заставило меня сесть за письменный стол и задуматься: кто я? что я? как стала кремлевским хирургом?

Тамбовская волчица

Деревня Паревка и река Ворона

Родом я из села Паревка Инжавинской волости Тамбовской губернии. Когда-то давно на месте нашего села стояло глубокое озеро, окруженное лесами. Озеро постепенно высохло, и осталась впадина, по которой проложила себе русло речка Паревка. На правом, крутом ее берегу теснились покосившиеся домишки. Эта сторона села называлась Ключевкой. Здесь было множество родничков. Самый большой бил из отвесной каменистой горы. Родник прозвали святым. Вода из него не портилась годами и считалась целебной.

На другой стороне реки раскинулась основная часть села – Ольховка. Дома здесь стояли в несколько рядов и принадлежали в основном крестьянам зажиточным. Помню, ольховские дети обзывали ключевских голытьбой, задирались, бросали камни. Ключевские не оставались в долгу, пуская в ход комки глины, налепленные на веточки ивняка, – нечто вроде стрел. Эти снаряды частенько достигали своей цели, так как ключевские занимали более выгодную позицию – стреляли сверху.

Очень украшала окрестности красавица река Ворона, в которую впадали другие, более мелкие реки, сродни нашей Паревке.

Мне довелось объездить много стран, но подобной красоты я нигде не видела. Правый берег, гористый, на многие километры покрытый лесами, являлся как бы продолжением нашей Ключевки. Леса славились могучими дубами. Как богатыри, возвышались они над другими деревьями. Кроны их смыкались, образуя шатер. В траве синели колокольчики и белели крупные ромашки.

Река, извиваясь и петляя по низине, образовывала на своем пути озера. С вершины горы можно было увидеть островки, заросшие травой и камышами. Во время половодья они скрывались под водой. Помню, что река казалась мне морем. Бывало, идешь вдоль берега и создается впечатление, что вода в реке возвышается над берегами.

В реке водилось много рыбы и раков. Большими стаями летали дикие утки. Ворона была нашей кормилицей, особенно выручала в голодные годы. Кормил и лес, где обитало множество зверей: дикие кабаны, рыжие лисицы, зайцы, медведи. Особенно много было волков, которых в Ключевке остерегались. Они досаждали, как правило, зимой, когда, оголодавшие, ночью подходили к деревне. Обычно нападали всей стаей. Первым пробирался во двор вожак, за ним – остальные. Волчий вой, лай и визг собак, блеяние овец… Иногда волки нападали на людей. Единственным оружием в нашей семье служила железная заслонка от печной трубы. Дедушка брал кочергу и колотил по ней изо всех сил. Звук этот не нравился волкам, но они все равно не уходили без добычи.

Родилась я за четыре года до революции в бедной части села, в полуразрушенной избушке. Говорят, что схватки у моей матери начались в тот момент, когда свекровь выталкивала ее на улицу, а муж старался втолкнуть обратно в дом.

Через несколько дней после родов мама со мной на руках и моей сестренкой, двухлетней Таней, ушла от мужа в дом своего отца. Я завершила счет семейству, которое состояло из шестнадцати человек.

Лицо на почтовой марке

Главой нашего семейства был мой дед – Афиноген Аксенович Трегубов. По сути, он заменил мне отца. Ему в то время не было и сорока пяти. Бабушка Аксинья вскоре после маминого возвращения умерла от туберкулеза.

Дед родился в семье зажиточной, где был хороший дом, сад, огород, большое поле, лошади, коровы и другая живность. Детей росло двое, и оба мальчики. А дальше – как в сказке. Старший, любимый сын, женился на некрасивой, но богатой. Младший, мой дед, ослушался отца и женился по любви – на красивой, но бедной. Отец выгнал сына из родного дома, не дав ничего на обзаведение.

Тогда дед поселился в Ключевке. Земля там была бросовая. Даже за водой нужно было спускаться с горы и идти к далекому колодцу. Да еще по несколько раз в день: надо было и поить скотину, и поливать огород.

Жили все мы в избенке под соломенной крышей, с сенями, сколоченными из тонких жердей. Помню, что пол был земляной. В доме стояли большая печь с полатями, длинный стол, слаженный из досок, лавки. Посредине комнаты – люлька, в углу – разобранный ткацкий станок, а над ним – икона Божьей Матери с лампадой. В сенях держали кочергу, рогач, два больших чугуна, лохань да два деревянных ведра. Больше не было ничего.

Нищета была удручающая. Дети спали в чем ходили. Одежда, мальчиковая и девчоночья, состояла из самотканых конопляных рубашек и штанов.

Летом бегали босиком или ходили в лаптях, которые плел дед. Зимой – одни валенки на троих. Их тоже валяли сами, они переходили от старших к младшим. Нам с сестрой Таней достались валенки несколько раз подшитые, латаные, не по размеру – мы проваливались в них почти с головой. Поэтому на улицу по нужде даже зимой предпочитали бегать босиком. На всю жизнь запомнилось ощущение тающего снега на ногах. Да еще когда бежишь туда и обратно, по пути кого-нибудь толкнешь или сама сядешь голой попой в снег. И все нипочем! У нас даже насморка никогда не было.

Жили дружно. Даже мы, дети, не знали, что такое драка. Все шло от деда. Его слово было законом для семьи. Нет, он не был деспотом, напротив – весь облик его излучал доброту. Она светилась в черных глазах, в улыбке. Он был задумчив, молчалив. Но если уж что скажет, ослушаться его никому и в голову не приходило. Вдовцом дедушка остался рано и больше не женился…

– Хорошая, – говорил он, – разве на нашу бедность пойдет? Да и детей слишком много… А жениться на плохой… Так она только раздор принесет.

После Октябрьской революции жить нам стало легче. Мы первыми вступили в колхоз. Дедушку назначили инспектором района по качеству урожая. Он определял сроки посева и сбора урожая. У него были волшебные, необыкновенно чувствительные руки. Он погружал пальцы в почву и на ощупь мог определить, когда надо начинать сеять, когда полоть, когда собирать урожай. В каком-то смысле он был экстрасенсом. Думаю, что именно от деда я унаследовала некоторые экстрасенсорные способности. Мои руки тоже очень чуткие. Может быть, поэтому я и стала хирургом…

Дед дважды избирался делегатом на областной съезд колхозников. А его лицо было запечатлено на советской почтовой марке, которая долгое время была в ходу. Может быть, и сейчас находится в какой-нибудь коллекции.

Легенда о прадеде-убийце

Любопытно, что основателем нашего рода был грек. Как он попал в Тамбовскую губернию, трудно объяснить. Женился на русской и остался в России навсегда. В нем ли дело или в чем другом, но семейные предания хранят много мрачных страниц из истории нашего рода. И якобы особенно страшным человеком был отец горячо любимого мною деда, мой прадед. Он славился невероятной жестокостью. Дедушка совсем с ним не общался, потому что тот насмерть забил его старшую дочь, свою внучку. Звали ее Аксинья. Когда дед уже был выселен из отчего дома, Аксинья зашла в сад, где они жили прежде, и залезла на вишню. Стала рвать ягоды, прадед увидел, поймал девочку и бил до тех пор, пока она не умерла… Вроде бы после этого наша семья порвала с ним всякие отношения.

Ходила по Ключевке и еще одна легенда, а может быть, и не легенда, а быль, которая, передаваясь из уст в уста, обрастала все более страшными подробностями, а потом стала преданием.

Прадед жил со старшим сыном Алексеем, которого горячо любил. Красавец, выше среднего роста, стройный, с большими черными глазами, обладающий к тому же прекрасным голосом, он имел успех у женщин.

Рассказывают, что внезапно рядом с домом прадеда вырос еще один дом – кирпичный, двухэтажный.

И жили в нем муж, заядлый охотник, и жена – молодая, красивая, отличная от деревенских. Одевалась она по-городскому, со вкусом и, зная себе цену, держалась со всеми довольно высокомерно. Не упускала случая подчеркнуть и необыкновенную мужнину любовь. И так случилось, что Алексей влюбился в соседку и буквально потерял голову. Они стали любовниками. А в деревне ведь ничего не скроешь… Пошли слухи. Донесли мужу. Тот пригрозил Леше страшной карой.

Прадед прослышал про угрозу и решил убрать полюбовницу с дороги любимого сына. Когда соседка была одна, он подкрался к дому с охотничьим ружьем и выстрелил через окно. Заряд попал женщине в голову. И, как рассказывают люди, мозги несчастной красавицы разлетелись в разные стороны, налипли на потолок и на стены. У вернувшегося с охоты мужа волосы встали дыбом от этого зрелища.

Женщину похоронили. Муж убитой искал преступника, но безуспешно.

Прошло какое-то время, и соседи стали наблюдать совсем уж жуткую картину. С наступлением темноты за окнами печального дома загорались маленькие огоньки, а у ворот бегала, невесть откуда взявшаяся, большая белая собака.

Напуганные сельчане стали обходить стороной этот дом.

Примерно через год красавец Алексей опять влюбился. На этот раз – в девушку восемнадцати лет, с голубыми глазами, темными ресницами и длинной светлой косой. Звали ее Анной. Родители Анны умерли от тифа, и она жила вдвоем со старшим братом в большой бедности.

Многие парни заглядывались на девушку, но она ни на кого не обращала внимания. Ни в деревенские компании, ни на гулянья не ходила. Слыла трудолюбивой и скромной, худого слова никто сказать о ней не мог.

Алексей был настойчив и, видно, покорил сердце девушки. В общем, произошло то, чего никто не ожидал – ни мой прадед, который хотел только богатую жену для сына, ни брат Анны, который не сомневался в ее непорочности. Анна забеременела от Леши и родила сына.

Прадед смириться и с этим не мог. Опять задумал ужасное…

Однажды брат, придя с работы, обнаружил сестру мертвой. Ее зарубили топором и сбросили в погреб. На стенах погреба остались следы от окровавленных пальцев. Видимо, какое-то время Анна была еще жива и пыталась выбраться наружу.

Брат бросился к люльке, где лежал ребенок. Она была пуста. Тут он услышал приглушенный плач, доносившийся с кровати. Из одеяла он извлек полузадушенного младенца – он был завернут в одеяло с головой.

На этот раз подозрение в убийстве падало на одного-единственного человека – моего прадеда, отца Алексея. Отыскалась неопровержимая улика – топор с прилипшими к нему длинными светлыми волосами. Он был найден в колодце возле дома. Прадеда посадили. В тюрьме он пробыл полгода и опять появился в деревне. Видимо, его выпустили, потому что, безусловно, он был ненормален, психически болен. А в больницу его нельзя было положить. В ту пору в деревне даже фельдшера не было.

Алексей очень тяжело пережил смерть Анны. Он больше не улыбался, перестал петь. Избегали его не только девушки, но и все жители деревни. Да и ему самому все стало безразлично.

Через некоторое время прадед все-таки женил Лешу на богатой. Но счастья не было, прожили они вместе недолго. Проклятье как будто лежало и на Алексее. Как рассказывают, его убил муж соседки, его первой любовницы. Убил – и сбежал из деревни. Исчез навсегда.

С тех пор кирпичный дом, один из лучших в деревне, стоял заброшенный, пустой. А возле другого дома, где когда-то жила Анна с братом, выла по ночам странная белая собака. Так, по крайней мере, гласит деревенская легенда.

Но неужели этот страшный человек, жестокий убийца и был моим прадедом? Не верю.

Отец и Антоновское восстание

Одно из первых детских воспоминаний – восстание Антонова на Тамбовщине и мой отец на вороном коне. Поначалу Антонова поддерживали в основном зажиточные крестьяне, которым было что терять после установления советской власти. Но потом отряд стал увеличивать численность – в него начали вступать бедняки.

Дед рассказывал, что как раз в это время мой отец, Николай Иванович Татаринов, вернулся с нефтяного промысла из Грозного. Однажды ночью в его дом явились антоновцы и предложили вступить в отряд. Говорят, что отец отказывался. Они пригрозили рассчитаться с ним, припугнули оружием, и под страхом смерти он согласился.

Антонов был милиционером в Кирсанове, вернее, начальником уездной милиции, членом партии эсеров… Когда началась революция, он вернулся из ссылки, а осенью 1918 года уже поднял восстание. Постепенно его отряд превратился в армию численностью чуть ли не 50 тысяч человек. Антоновцы нападали на склады с оружием, на красноармейские части, милицию.

Антонову понравилось, как отец играет на гармошке, и он оставил его при себе на особом положении – услаждать слух своим искусством. С тех пор к отцу приклеилась кличка «Колька-гармонист».

Отец ушел из семьи сразу после моего рождения. Вернее, мама от него ушла. Он уже признался, что нашел другую женщину, в Грозном. Правда, потом он каялся, говорил, что бросит эту женщину, что любит только маму. Но мама не простила. Она была красивая и гордая. Отец был тоже хорош собой: высокий, кудрявый, с черными глазами. Я похожа на отца.

Когда мне было лет пять-шесть, я первый раз увидела отца. Он тогда уже состоял в отряде Антонова. Наш дом стоял на горке, на отшибе. Отец прискакал на вороном коне, за плечами – гармонь, в руках какой-то сверток. Мама что-то делала возле дома. Как сейчас, помню его улыбку и голос:

– Это детям.

Я выбежала на улицу и спросила:

– Кто это?

Мне сказали:

– Это твой отец.

Видно, отец хотел вернуться в семью. Он любил маму и не мог смириться с тем, что они расстались. Но мама по-прежнему не хотела прощать.

Отец хотел сойти с коня, чтобы повидаться с нами, с детьми. Кажется, это был 1919 год. Но мать бросила под гору его подарок. Сверток развернулся, и я увидела отрез ситца…

Отец в ярости ударил хлыстом вороного и рванул с места. Мама вбежала в избу и залилась горючими слезами.

Это было последнее свидание моих родителей. С тех пор мы ничего не знали об отце и считали, что он погиб при разгроме антоновского отряда. Восстание подавили, а сам Антонов был убит при аресте.

В автобиографии я потом писала, что мой отец был бандитом.

Дочь Люба сердится, когда я называю отряд Антонова бандой. Мол, сейчас другие времена, антоновское восстание было против советской власти, и все они были людьми благородными. Но я-то помню совсем другое… Эти страшные картины до сих пор стоят у меня перед глазами.

В нашей семье жил племянник деда Андрей, родители которого умерли от сыпного тифа, когда ему было всего десять лет. С четырнадцати лет он уже самостоятельно зарабатывал на кусок хлеба. Потом стал каменщиком. Работа была сезонная: летом он строил в городе дома, а осенью и зимой жил у нас в деревне.

В 19-м Андрей задержался в городе и возвратился только в январе. В селе прошел слух, что он стал коммунистом. Люди из отряда Антонова стали за ним охотиться. Но дед надежно прятал Андрея. Тогда антоновцы взяли в заложники маминого брата Ивана. А ему всего-то было шестнадцать! Ивана отвели в дом соседей, сын которых служил у Антонова. Мальчишку раздели догола и стали избивать шомполами, то и дело спрашивая:

– Скажи, красная сволочь, где скрывается твой брат?

Но Иван не выдал Андрея. Полумертвого, его бросили в сени. С большим трудом он выполз на улицу, где его и подобрали добрые люди.

Но дядю Андрея все-таки поймали. Разъяренные антоновцы устроили над ним самосуд. Вывели раздетого на улицу, приказали и всем нам выйти из домов.

Поставили дядю Андрея возле проруби, ударили чем-то тяжелым по голове и толкнули под лед.

Цыганенок и колдунья

В детстве я была очень худенькая, с тонкими руками, ногами-палочками и большой головой. Большой она казалась из-за копны черных, густых, кудрявых волос. Смеялась я редко, но никто не помнил меня и плачущей, хотя я часто сажала себе синяки и вечно ходила в царапинах. Прозвище у меня было Цыганенок.

– Эй, Панечка, – шутили старшие, – почему у тебя волосы такие густые да кудрявые? Не девочка, а вылитый цыганенок! Наверное, подобрали тебя, когда из кибитки вывалилась…

Когда меня кто-нибудь обижал, я и впрямь верила, что я найденыш, и жалела себя за то, что моя настоящая мама неизвестно где.

Второе прозвище – Чабаниха – казалось мне более обидным. Оно было связано с родителями отца, которых все называли чабанами, то есть вечными пастухами. Я же этих людей не только не любила, но и боялась до смерти. Как, впрочем, и родного отца, который после развода хотел забрать меня к себе. Я жизни не мыслила без мамы, Тани и деда!

Взрослые в нашей семье трудились с утра до вечера, и мы, дети, были полностью предоставлены сами себе. Естественно, с нами случались разные происшествия, порой довольно опасные.

Однажды я свалилась в колодец с водой для полива огорода. К счастью, он был неглубокий. Меня вытащил мой крестный, дядя Федя, уже захлебнувшуюся. Он взял меня за ноги, потряс вниз головой, вода вылилась, и я пришла в себя.

Маленькая я была очень доверчивой. Помню, в праздник Крещения стоял невероятно сильный мороз. Вместе с другими ребятишками я пошла в церковь. Окна там были покрыты не просто инеем, а толстой коркой белого снега. Ребятишки мне и говорят:

– Смотри, Паня, это сахар.

Очень хотелось есть. Я поверила. Стала слизывать снег с окна, и язык у меня прилип. Я еле-еле оторвала его от стекла. Но часть кожицы слезла. Несколько дней я ничего не могла взять в рот.

Еще один эпизод. У соседей прогнила соломенная крыша. Решили делать новую, старую солому сняли. Перед домом вырыли яму, наполнили ее глиной с водой, чтобы замачивать новую солому. Но хозяин прихворнул, а молодым было недосуг – так и стояла избенка без крыши. Вода в яме испарилась, глина засохла.

Детвора решила устроить соревнование: кто прыгнет с домика дальше всех и не попадет в глинистую яму. Открывала соревнования я, как самая маленькая, глупая и потому бесстрашная. Подбадриваемая всей компанией, разбежалась и прыгнула. И попала прямо в яму!..

Очнулась на руках все того же дяди Феди, моего всегдашнего спасителя. Он куда-то бежал. Опять потеряла сознание. Смутно помню лицо склоненной надо мной женщины. В деревне ее считали колдуньей. Она смотрела на мою ногу и качала головой. Я тоже попыталась взглянуть. О ужас! Там, где должны были торчать пальцы, на меня почему-то глядела пятка!

Колдунья бормотала непонятные слова, а потом повернула мою стопу на все сто восемьдесят градусов. Я вновь потеряла сознание.

Пришла в себя дома от резкой боли в ноге. Стопа в суставе была перетянута тряпкой, пропитанной коровьим навозом. Пальцы и пятка были на месте.

Я и теперь с глубокой благодарностью вспоминаю мою колдунью. Если бы не она, я бы осталась калекой. Женщина эта, безусловно, обладала талантом врачевания. И многое из ее практики пригодилось мне впоследствии.

Во всяком случае, первую хирургическую операцию я провела в четыре года.

Первая операция

Была весна, праздновали Пасху. Взрослые ушли в церковь. Дома оставались малыши от четырех до шести лет. Как только проснулись, сразу захотелось есть. В доме пахло куличами. Но то был лишь запах, сами куличи унесли в церковь. Кто-то надумал поджарить семечки от подсолнуха. Так и сделали, каждому досталось по горсте крупных и вкусных семечек.

Неожиданно у одной из девочек, Настеньки, зачесался нос. Она и ковыряла в нем, и била кулачком – ничего не помогало.

– Паня, Паня! – хныкала она, с трудом выговаривая слова. – Семечки насыпь…

Я с удовольствием набила обе половинки ее носика очищенными семечками. Вскоре Настеньке стало трудно дышать. Мы принялись извлекать семечки из носа, но они засели глубоко и как бы спрессовались. Настя заревела. Она ревела все громче и громче. Я испугалась, что прибегут соседи и нам здорово влетит.

И тут я увидела хорошо наточенный кривой нож, который лежал возле недоплетенного лаптя. Не раздумывая, схватила его и поднесла к Настиному носу. Настенька вскочила на ноги, бросилась в сторону, стараясь увернуться от острия. Но было поздно. Нож пропахал ей верхнюю губу. Не знаю, почему я это сделала? Наверное, по наитию.

Что тут началось! Оглушительный крик, громкий плач… Однако вместе с кровью и соплями выскочили все до единой семечки. Девочка стала дышать нормально. Правда, губа здорово кровоточила. И тут я вспомнила, как однажды сама себе залепила содранную коленку клеем со ствола вишни. Кто-то из детей немедленно был послан в сад. Как заправский доктор, я сжала края разрезанной губы, склеила вязкой лепешечкой и затянула полотенцем.

Можно сказать, операция прошла успешно. Правда, дня два Настя не могла взять в рот ни крошки… Особенно убивалась она из-за кулича.

В наказание за операцию меня крепко отшлепала мама. Ягодицы мои долго горели.

Грустные песни мамы

Мне кажется, моя мать от природы была человеком одаренным, но судьба ей досталась нелегкая, а в чем-то и трагическая… Она окончила всего лишь три класса церковно-приходской школы и с восьми лет уже работала. Сначала – на табачных плантациях. В наших местах, особенно на заливных лугах, табак вырастал выше человеческого роста – настоящие джунгли. Случалось, не только дети, но и взрослые, заблудившись в зарослях, теряли сознание от испарений. Потом мама трудилась на торфоразработках под Москвой. Служила и в домработницах в Москве. Позже работала на прядильно-ткацкой фабрике.

Она очень хорошо пела. Голос был сильный, низкий, почти такой же, как у Руслановой. Еще в школе один дьячок заметил ее голос и даже научил нотам. Она потом пела в церкви. А после революции выступала в клубах. Мне кажется, она всегда пела. Но песни были все больше грустные. Бывало, все в деревне выходили ее слушать. Наш дом стоял на горе, и голос мамы разносился по всему селу.

Замуж второй раз она так и не вышла… Не захотела, несмотря на прекрасную внешность, ум и твердый характер. Уж очень большая была семья! На ее руках были и собственные дети, и младшие братья и сестры. Она все умела: и ткать, и шить, и вязать… А любила, кажется, только петь свои грустные песни… В ее жизни было немало трагедий. Взять хотя бы эту историю с ребенком-подкидышем.

Когда мама окончательно рассталась с моим отцом, она еще не знала, что беременна третьим ребенком. Перед самыми родами тяжело заболела, десять дней пролежала в беспамятстве: то ли это был сыпняк, то ли начиналась родовая горячка. Никто не мог определить, что с ней.

Роды принимала у нее подруга Ольга в своем доме. Как рассказывали, Ольга боялась, что мама не выживет, а если и выживет, то долго не оправится от болезни. Мол, муж бросил, ушел к другой, на руках, помимо своих детей, целое семейство. Куда тут третьему?

Не посоветовавшись ни с кем, Ольга завернула в тряпье новорожденную, еще безымянную девочку, и на попутной подводе отвезла за двадцать километров в районный центр Инжавино, где и подбросила кому-то. А дедушке и дядьям сказала, что ребенок родился мертвым и она сама его похоронила.

Придя в сознание и узнав, что ребенок умер, мама впала в тяжелую депрессию. Семь лет Ольга молчала – боялась. А потом все-таки покаялась в своем грехе. Долгие годы мама разыскивала свою дочь, но так и не нашла. С нами, детьми, своим горем не делилась.

После революции жизнь ее стала налаживаться. Сначала она занялась общественной работой. Потом стала председателем исполкома в одном из районов Тамбовской области. В это время в стране шла коллективизация, началось раскулачивание.

Однажды в деревне собирали колхозные семена для посева. Председателя колхоза на месте не было, куда-то уехал. Ключ от склада с семенами дали на время матери. Крестьяне узнали, у кого ключ, решили отобрать и проникнуть на склад. Миром не получилось. Тогда кто-то из зажиточных выстрелил в маму из охотничьего ружья… У нее так и остался шрам над бровью, куда попала дробинка. А потом… Захватили в заложницы Таню и стали у всех на виду зверски избивать…

Этот день стал последним днем работы мамы в должности председателя райисполкома.

Мать поехала в Тамбов, сказала, что не хочет быть председателем.

– Мало того, что на меня покушение уже было. Не согласна я отбирать у хороших хозяев их добро!

– Ты что, с ума сошла? – закричал один из начальников. – Ты коммунистка! Должна делать то, что велит партия.

Но через некоторое время все-таки ее освободили от должности. Она очень хотела заниматься пчеловодством. Край наш был цветущим, пчелиным. А в деревне стояло всего два улья. Все-таки мама настояла на своем, ее перевели в Воронеж, где она и стала заниматься пчеловодством. Она всему училась сама, но многие специалисты удивлялись широте ее познаний. Воронежский мед был необыкновенно полезным и вкусным, особенно славился гречишный. Его продавали за границу, да и платили как следует.

Детский дом и покровитель Василий

Мне исполнилось десять лет, когда закончилось мое детство. Нищее, полуголодное, но все-таки счастливое.

В Паревке я окончила три класса. Надо было учиться дальше. Работа мамы теперь была связана с разъездами по области. Пока было возможно, старшая сестренка Таня была при ней. Но примерно с седьмого класса Таню определили в детский дом. Было решено отправить туда и меня, младшую.

Помню, что привезли меня в Кирсановский детский дом почему-то зимой. На мне был вязаный платок, шуба не по росту и старые большие валенки. Кирсанов после нашей деревни показался мне большим городом: двухэтажные дома, церкви, каменная ограда бывшего монастыря… Возле его ворот лошади и остановились. В здании монастыря размещался теперь детский дом.

Первым делом я стала искать сестру Таню. Нашла не сразу. В поисках попала в какое-то большое помещение, где было много детей.

Кто-то из них крикнул:

– Ребята, новенькая!

И сразу по чьей-то команде дети выстроились в два ряда, образуя живой коридор. Мне было велено идти по этому коридору. Едва я сделала шаг, как на мою голову, спину, руки посыпались удары. Было не столько больно, сколько обидно: за что? Я с трудом вырвалась из окружения.

У одной из колонн, скрестив на груди руки, стоял парень и смотрел на меня как будто с сочувствием. От безысходности я бросилась к нему, прижалась к широкой груди, ища защиты и утешения. А потом расплакалась. Он успокаивающе погладил меня по голове.

Позже я узнала, что этот парень был вожаком детдомовцев. И именно по его велению устроили мне экзекуцию. Было ему лет пятнадцать. Одна половина его лица была нормальной, другая представляла жуткое зрелище: вместо глаза и щеки – сплошной шрам. Спасителя моего звали Василий Кашковский. Ни отца, ни матери у него не было, до детского дома он беспризорничал. Несмотря на разницу в возрасте, мы оказались с ним в одном классе и даже сидели за одной партой. Наверное, это выглядело забавно: высокий детина и рядом – худенькая маленькая девочка. Кашковский был грозой детдома. Но ко мне относился очень внимательно, как к младшей сестренке, и никому не давал в обиду. Все диву давались: что это с ним произошло? Может быть, я была первым человеком, кто обратился к нему за помощью, попросил защиты?

Через много лет, уже после войны, я получила письмо от бывшей детдомовки Вари Сидоровой. Она сообщала, что Василий Кашковский погиб на фронте и что посмертно ему присвоено звание Героя Советского Союза. Я не могла представить, как человек с одним глазом попал в армию, а потом на фронт… Скорее всего, он был партизаном. К сожалению, никаких подробностей я не узнала. На мое письмо Варя не ответила. А через какое-то время я узнала, что она умерла от фронтовых ранений.

Еще одно воспоминание о детском доме: именно здесь я впервые увидела и услышала рояль. Играл мой одноклассник Саша Абросимов, сын школьной уборщицы. Как и Василий, он был старше меня лет на пять. Как выяснилось, никто не учил его игре на фортепиано. Мелодии он подбирал по слуху и даже сам сочинял музыку. Талант, видимо, был дан ему Богом.

Я слушала игру Саши и буквально заболевала музыкой. Мне очень хотелось научиться играть. Но к роялю меня не подпускала Сашина мама. Тогда воспитательница сжалилась надо мной и принесла детдомовскую гитару, которая пылилась где-то без надобности. Сколько было радости! Я стала подбирать на гитаре ту музыку, которую играл Саша на рояле. Через два года я уже играла вполне прилично.

Техникум, голод и монашка Феня

Семь классов я окончила в 1930-м. Но дальше учиться не могла. В стране начался голод. Детдом не мог прокормить всех детей, и старшие классы распускали. Мне пришлось возвратиться к дедушке в деревню. В Паревке тоже голодали. Появились первые детские гробики. Взрослые в поисках пропитания разбредались кто куда. Те, кто остался в деревне, пухли от голода. Сестра Таня ходила с дедушкой просить милостыню в районный центр и дальние деревни. Этими подаяниями мы и кормились кое-как. Потом сестра, окончив девятилетку, уехала в Москву и даже поступила в медицинский институт.

Как-то заехала к нам мама и привезла газету, в которой было напечатано объявление, что Воронежский медицинский техникум объявляет прием студентов. Я решила попытать счастья. Родные горячо поддержали меня.

Как известно, бедному одеться – только подпоясаться. Я сложила в корзину свои пожитки, обернула гитару холстиной, перевязала веревкой и, повесив ее на плечо, отправилась за своей жар-птицей.

Первый раз в жизни я ехала в поезде. Вот и Воронеж. С большим трудом разыскала медтехникум. Но, к моему ужасу, здание было на замке, а на двери висело объявление: техникум переведен в город Усмань. А это в шестидесяти километрах от Воронежа. Видно, голод вынудил техникум, как и другие учебные заведения, переместиться поближе к земле-кормилице.

Стоял сентябрь, сырой и унылый. Я побрела обратно на вокзал, села на какой-то попутный товарный поезд. На мое счастье, он сделал остановку в Усмани. На платформе я огляделась в недоумении: где же город? Передо мной стояло лишь невзрачное облупленное здание вокзала.

Оказалось, что до города шесть километров. О транспорте нечего было и мечтать. «Хорошо, что еще светло», – подумала я. И потопала по раскисшему чернозему… В той газете было написано, что воспитанники из детских домов, окончившие семилетку, принимаются в техникум без экзаменов. Это придавало мне уверенности. Наконец добралась до цели. Решительно вошла в здание техникума. Узнав, где кабинет директора, направилась туда. Студенты расступались, давая мне дорогу и с удивлением разглядывая. Только потом я поняла, какое зрелище из себя представляла: по колено в грязи, в детдомовской одежде, в немыслимо больших ботинках, с деревенской корзинкой в руках и гитарой за плечами!..

Едва выслушав меня, директор заявил, что я опоздала и мест в общежитии нет, прием закончен, а посему я могу отправляться туда, откуда приехала. Я растерянно спросила:

– Куда же мне, детдомовской, идти?

– Ничем не могу помочь. – Директор развел пухленькими ручками.

Не зная, что делать дальше, я села у входа в техникум. Слезы застилали глаза. Подошли три девушки, стали расспрашивать, утешать. Даже позвали переночевать у них: они снимали комнату у раскулаченной семьи. Я сначала обрадовалась, но, вспомнив, что платить нечем, стала отказываться. Они настаивали: «Переночуешь сегодня, а там видно будет».

Хозяйка дома оказалась доброй женщиной: дала мне теплой воды для мытья и накормила вкусной похлебкой. Я повеселела. Девочки попросили сыграть на гитаре. Мы даже спели что-то вместе. Видимо, я пришлась по душе новым знакомым. Все вместе стали обсуждать мое положение – как ни крути, оно было безнадежным: без денег жилья не найти, а значит, прощай, техникум.

Неожиданно в комнату заглянула молодая монашка. Звали ее Феней, она тоже снимала здесь комнату. Услышав мои сетования, сказала:

– Будешь жить у меня. Комнатка, правда, маленькая, и спать тебе придется на полу. Однако платить не надо, вместо этого ты поможешь мне выполнять работу для церкви.

– Спасибо, спасибо, – не чуя себя от радости, проговорила я.

Так я стала жить у монашки Фени. Феня занималась вышивкой риз и других одежд для служителей церкви. Я должна была помогать ей. Сначала делала настил под узор, но со временем мне была доверена и основная работа – искуснейшая вышивка. С тех пор я полюбила искусство вышивания и сделалась настоящей мастерицей: пальто младшей дочери, вышитое моими руками, произвело фурор даже в Польше. Дружба с монашкой Феней продолжалась долгие годы. Именно благодаря ей я была зачислена в медицинский техникум.

Через много лет случилось так, что и я оказала помощь монахине. Это была не моя добрая Феня, совсем другая женщина, но чем-то похожая на нее. Но об этом позже.

В техникуме мне нравилось буквально все – с детским домом не сравнить. Казалось, что со всех сторон тебя окружают добрые, хорошие люди. Со второго курса я стала отличницей. Авторитета мне прибавляла и игра на гитаре. Окрыленная успехами, решила вступить в комсомол. До сих пор встает в памяти это собрание. Меня представили, зачитали характеристику, началось обсуждение. Я не сомневалась, что все поднимут руки «за» – и я стану комсомолкой.

Но неожиданно слово взял сын директора, такой же толстяк, как отец:

– Мы не имеем права принимать Татаринову в комсомол, – заявил он решительно. – Она связана с духовенством.

И пошло-поехало. «Господи, – пронеслось в моей бедной головушке, – я и забыла, что снимаю угол у монашки и оплачиваю его собственным трудом! И это можно назвать связью с духовенством? Какая дикость! Что они, с ума посходили?»

Однако все мои друзья единогласно подняли руки «против». Я была потрясена. Но духом не пала, привыкла к трудностям. Решила учиться еще лучше.

А голод продолжал свирепствовать. Закрылась студенческая столовая. Хлебом, который получала в церкви, подкармливала меня Феня. Изредка присылала посылки мама. Этого, конечно, не хватало. Вместе с другими ходила в поле копать картошку, которая кое-где оставалась в земле.

Помню, стояла уже глубокая осень с первыми заморозками. Мы копали на поле, к которому вплотную подходил темный лес. Вдруг оттуда вышло несколько кабанов. Видимо, они тоже пробавлялись мерзлой картошкой. Встреча с дикими животными не предвещала ничего хорошего. Мы сначала оцепенели, а потом бросились наутек. У меня соскочил ботинок и застрял в грязи. Я с трудом вытащила его и в одном ботинке бежала весь оставшийся путь.

Когда после марафонского бега мы остановились и поглядели друг на друга, на нас напал неудержимый хохот. Еще бы! Без картошки и лопат, забрызганные грязью… К тому же я – в одном ботинке! Хохотали мы долго. И куда только девался недавний страх?

Однако нога моя окоченела, и мы решили попроситься в первый попавшийся дом, чтобы подсушить злосчастный ботинок и согреться. На наш стук дверь мгновенно отворилась, и мы увидели мужчину средних лет и женщину с девочкой. Они радушно пустили нас в дом. Гостеприимные люди оказались педагогами, их дочь Инна училась в девятом классе. Нас накормили пшенной кашей, отогрели. Ко мне, очень худой, да еще одетой хуже других, отнеслись с особым вниманием. На прощание даже дали немного картошки и хлеба.

Через несколько дней девочку Инну я встретила у ворот техникума: она принесла мне еды и пригласила в гости. С тех пор я часто заходила в этот дом, стала для них как бы членом семьи. Да и потом не теряла связи с этими душевными людьми.

В 33-м я окончила техникум, получила диплом с отличием и звание фельдшера-акушерки. Распределения ждала спокойно, мне было все равно, где работать. Каково же было мое удивление, когда директор с важным видом зачитал решение ученого совета техникума о направлении меня на учебу в Воронежский медицинский институт.

Я не верила своим ушам: меня – в институт?! Об этом я и мечтать не могла! Не помня себя от счастья, выскочила из директорского кабинета прямо в толпу однокурсников, стоявших у дверей, и выпалила свою новость. Кто-то меня поздравлял и целовал, кто-то остался равнодушен. Но даже среди друзей немало было таких, что смотрели на меня враждебно, не скрывая зависти.

Я учусь в медицинском

Наконец-то в моей жизни наступила полоса везения! Я стала студенткой лечебного факультета Воронежского медицинского института. Кроме того, мы поселились вместе с мамой, которую перевели из Тамбовской области в Воронеж на должность заместителя облколхозсоюза и одновременно избрали членом обкома партии. Не пришлось мне и ютиться по чужим углам. Нам с мамой предоставили две комнаты в коммунальной квартире одноэтажного дома по Больничному переулку, в пяти минутах ходьбы от моего института. Я начала нормально питаться, хотя голод в Воронеже продолжался.

К началу учебного года мама сшила мне ситцевое платье и купила туфли – я чувствовала себя королевой. В институте меня ждал приятный сюрприз: я встретила Инну Склядневу, ту самую, с семьей которой познакомилась в Усмани. К тому же мы оказались в одной группе. Дружба наша длилась всю жизнь.

Учеба давалась нам легко: Инне – потому, что она была начитанной и образованной. Мне – потому, что окончила медицинский техникум и обладала первоначальными знаниями. Особенно мне нравилась хирургия. Как сейчас, помню первые главы учебника: «Хирургия – от греческого слова chierergon (chier – рука и ergon – работа)». Помню, при запоминании этого места я всегда сжимала руку в кулачок, словно пробуя ее силу. Потом читала дальше: «Хирургия – отрасль медицины и ветеринарии, изучающая заболевания, основной метод лечения которых – операции: кровавые, то есть связанные с рассечением и иссечением тканей, и бескровные – вправление вывиха, катетеризация и пр. Наряду с терапией и акушерством хирургия – древнейшая медицинская специальность. Основоположником научной хирургии был французский хирург А. Паре, живший в XVI веке…»

Тогда я еще не знала, что судьба приведет меня во Францию и моими друзьями станут французские хирурги.

Сейчас же, в начале 30-х, я продолжала «грызть гранит науки», упорно и сосредоточенно. И вдруг… Через полгода после начала занятий пришел приказ Наркомата здравоохранения, обязывающий тех, кто поступил в институт без экзаменов по путевке, сдать их на общих основаниях. Полная неожиданность! А таких, как я, на разных факультетах было не менее пятидесяти человек. Пришлось учиться и одновременно сдавать вступительные экзамены. Человек сорок сразу отсеялось. Я провалилась на последнем экзамене, по физике, и должна была покинуть институт, несмотря на то что училась хорошо. Отчаяние овладело мной. Но правильно говорят мудрые люди: умеряй радость и не теряй голову в беде, ибо и счастья не досыта, и горя не до смерти. На следующий день меня вызвали в деканат. Вместе с директором за столом сидел профессор, который и вкатил мне «неуд» по физике.

– Вы, Татаринова, родились, наверное, под счастливой звездой, – произнес директор внушительно. – Мы решили не исключать вас из института, а назначить через два месяца переэкзаменовку по физике. Наш уважаемый профессор выказал готовность позаниматься с вами индивидуально. И, разумеется, бесплатно.

Я пересдала проклятую физику и осталась в медицинском. Мало того, после повторного поступления вдруг поверила в себя. Из незаметной робкой девчушки превратилась в уверенную целеустремленную студентку, к тому же красивую девушку. Серьезно занялась спортом, стала отличной гимнасткой. Помню, меня даже премировали редким по тем временам подарком: велосипедом «Украина».

Училась я водить и мотоцикл, который брала напрокат у Сергея, мужа своей сестры. До сих пор помню, как чуть не разбилась из-за собственной лихости. Не дослушав инструкции, уселась на мотоцикл, включила максимальную скорость и рванула вперед. Как снизить скорость, а тем более остановить ревущего подо мной зверя, я не знала. Решила направить машину в безлюдное место, но для этого нужно было проехать по оживленному проспекту Революции. Прохожие шарахались, ругали меня последними словами, но я продолжала мчаться как оголтелая. Наконец, очутилась за городом и понеслась по пересеченной местности. К счастью, судьба берегла меня. Мотоцикл стал замедлять ход, на какой-то кочке подскочил и свалился на бок, крутя колесами и фыркая, как живое существо. Здесь меня и настиг Сергей, который мчался вслед за мной на велосипеде. Увидев, что я цела и невредима, он даже ругать меня не стал. Мы вместе посмеялись над моим приключением.

Жилище мертвецов и уникальная удавка

Строение человеческого тела, как и положено, мы изучали на трупах в анатомикуме – одноэтажном деревянном строении, расположенном неподалеку от института. Мы называли его жилищем мертвецов. Помню первое занятие: острый запах тлена, смешанный с известью и карболкой. Вдоль длинной комнаты стоял ряд столов с трупами. Один из трупов был с отпрепарированными мышцами и вскрытым черепом. Нас встретил преподаватель-анатом Виктор Иванович Савинов, торжественно поздравил с новым учебным годом и приступил к делу. Как и многие студенты, я долго не могла привыкнуть к самому виду анатомического театра, наполненного бездыханными телами с мутными глазами, оскаленными зубами, скрюченными пальцами. Некоторые студенты тайно признавались, что после занятий в анатомичке их преследовали галлюцинации: казалось, что из всех углов комнаты к ним ползут окровавленные руки, ноги и головы. Что касается меня, кажется, что я сама стала похожа на мертвеца, когда в анатомичке первый раз наблюдала вскрытие.

Мой сокурсник подвел меня к открытому окну. Я подышала глубоко несколько минут и вернулась к остальным: не хотела показывать, что мне сделалось дурно от вида мертвого тела.

Но с тех пор лет десять я не могла притронуться к мясу. Сам вид его вызывал у меня тошноту. Могла есть все что угодно, только не мясо. На меня смотрели с подозрением – вегетарианство тогда было не в моде.

Но преподавателя нашего мы очень любили. Казалось бы, род занятий мог сделать его бесчувственным, циничным. Однако он не допускал грубого обращения даже с безжизненными телами, которые без конца мелькали перед его глазами. Не было у него и плохих учеников. Видимо, кому-то из начальства казалось это подозрительным. Мы знали, что на ученом совете неоднократно поднимался вопрос о методике преподавания Савинова: действительно ли все студенты хорошо разбираются в анатомии человека, в сложной взаимосвязи его внутренних органов, держат в памяти сотни латинских названий, терминов?

После таких заседаний Виктор Иванович становился мрачным. Затем, как бы проверяя себя, устраивал нам нечто вроде экзамена, был требователен и придирчив. Но, убедившись в наших знаниях, опять обретал спокойствие духа, и все шло по-прежнему.

К слову сказать, Виктор Иванович дважды пытался защитить докторскую диссертацию, но неудачно. В обоих случаях на его пути вставал некий человек из центра. Причем второй раз этот человек, ставший доктором медицинских наук, зарубил диссертацию Савинова, временно работая в нашем институте на должности заведующего кафедрой нормальной анатомии.

На следующий день после злополучного ученого совета мы, как всегда, группой шли в анатомикум на занятия. Помню, по дороге нас обогнали повозки с умершими от голода людьми. И вдруг кто-то сказал:

– Ребята, там живой человек!

Мы бросились вдогонку, остановили обоз. Действительно, один человек шевелился и как будто подавал признаки жизни. Мы вытащили его из-под груды тел: это был пожилой мужчина. На руках отнесли его в терапевтическую клинику, благо она находилась недалеко.

На занятия мы, разумеется, опоздали, но были уверены, что Савинов нас простит. Правда, подивились, что дверь в анатомичку оказалась закрытой. На наш стук никто не ответил. Но студенты есть студенты… С радостным криком «свобода!» все разбежались.

Днем в институте поднялась суматоха. В деканате собрались преподаватели, все были встревожены и подавлены. Вскоре разнеслась ужасная весть: Виктор Иванович найден в анатомикуме мертвым – он повесился. Самое удивительное и мрачное заключалось в том, что удавка, с помощью которой он свел счеты с жизнью, была особенной, лично им изобретенной. Он связал веревку какими-то хитрыми узлами: когда веревка затягивалась, узлы уже не отпускали. Это было последнее изобретение Виктора Ивановича – уникальная удавка, единственная во всем мире… Спустя время она была помещена в музей криминалистики.

Хоронил Виктора Ивановича весь Воронеж. Пришли студенты и преподаватели всех учебных заведений. Не пришел на похороны только один человек: временно исполняющий обязанности заведующего кафедрой нормальной анатомии.

На следующий день по расписанию у нас была его лекция. Мы решили ее сорвать. Как только этот человек (фамилии его я называть не хочу) появился в аудитории, я подошла и тихо сказала:

– Вы убили Виктора Ивановича… Мы вам этого не простим.

Студенты поддержали меня и толпой ринулись к выходу. Но на улице наш пыл охладел, стали думать, что делать дальше. Часть студентов откололась, осудила подобный демарш и лично меня. Но большинство решило не отступать. Мы отправились в деканат и заявили, что не хотим и не будем учиться у этого профессора. Как оказалось, в стенах института не желали его видеть и многие преподаватели… Вскоре профессор медицины покинул Воронеж.

Прошло много лет. Я встретила его уже в Москве, он стал академиком. Я работала хирургом Кремлевской больницы, он оказался моим пациентом. Конечно, мы узнали друг друга, но не подали вида. При выписке он сказал:

– Спасибо, Прасковья Николаевна. – Потом помолчал и добавил: – Мы уже не те, что были раньше. Во всяком случае, меньше делаем ошибок…

Не знаю, что он имел в виду, но фраза эта прозвучала как раскаяние. Я же потом долго размышляла о пользе и вреде максимализма.

Студенческий роман

– Хочешь, я познакомлю тебя с одним человеком? – спросила однажды подруга Инна, залившись почему-то краской.

Потом рассказала мне о знакомстве с неким студентом, к тому же сыном профессора-хирурга. Лев – так звали ее нового друга – учился в нашем институте.

Было видно, что он небезразличен Инне, и она хотела знать мнение подруги.

Но случилось непредвиденное. Как только она представила нас друг другу, стало ясно, что «третьей лишней» оказалась именно Инна. Я не ожидала такого поворота, но что поделаешь!.. Именно так раскручивалась нить моей судьбы.

Инна поступила мудро и не предала нашей дружбы.

– Это судьба, – сказала она. – И потом: все, что ни делается, – все к лучшему.

Роман же мой с Левой развивался бурно. Я была серьезно увлечена своим избранником – образованным, прекрасно воспитанным юношей. Часто бывала у него дома, где всегда натыкалась взглядом на портрет красивой молодой женщины – матери Левы, которая умерла, когда он был ребенком. Так что жизнь не баловала профессорского сына, хотя отец безумно его любил, целиком был занят его воспитанием и образованием и даже не помышлял о вторичном браке. Конечно, мы были разными. Лева прекрасно разбирался в литературе, дома была большая библиотека. Я же к тому времени не прочитала даже Джека Лондона. Но охотно наверстывала упущенное. Кажется, я нравилась и отцу моего избранника. И все бы хорошо, если бы не мама…

– Не пара он тебе, дочка, – без конца твердила она, – не пара. Ты – из крестьян, он – сын профессора. Не будет у вас счастья. Он из другой среды, слишком хорош для тебя. Если выйдешь за него замуж, всю жизнь будешь чувствовать себя униженной. Да еще в один прекрасный день бросит тебя! Найдет другую, получше. Какую-нибудь профессорскую дочку.

Но я была влюблена и, как водится, не желала слушать никаких возражений.

И вот однажды, гуляя с Левой вдоль реки Вороны, мы увидели на склоне горы домик-развалюху, в окне которого горел слабый огонек.

– Если не пойдешь за меня замуж, тебя ждет такая же судьба. Будешь жить в развалюхе, – сказал мой возлюбленный в шутку.

Не знаю, что случилось со мной, но я вспыхнула, потом побледнела от обиды. А в ушах почему-то отчетливо зазвучали все мамины слова. Сейчас я понимаю, что была дитем своего времени, образцовой советской девушкой. А в те времена стыдились не бедности, а, напротив, богатства.

Больше с Левой мы не встречались. Не раз обнаруживала я на подоконнике в своей комнате букет роз. Но шага к примирению почему-то не делала.

Последняя наша встреча была трагичной. В Москве, в 43-м, переходя Манежную площадь, я увидела колонну арестантов. То были не пленные немцы, а наши солдаты и офицеры, сопровождаемые грозными охранниками. Видимо, их гнали в лагеря. Вдруг из колонны кто-то крикнул: «Паня!» Худой обросший человек стал пробираться ко мне. Я с трудом узнала Леву. Конвоиры преградили ему путь…

Прошли годы… Как-то в нашей квартире раздался телефонный звонок. Муж взял трубку и, сказав что-то резкое, быстро ее повесил. Только потом я узнала, что звонил он, Лева. Но муж не подозвал меня к телефону…

Нож под подушкой и взрыв вместо выпускного вечера

…Эту историю я слышала от мамы и запомнила ее на всю жизнь. Описываю так, как рассказывала она тогда, в 37-м…

Шло заседание Воронежского обкома партии. Вел его секретарь обкома Варейкис. Мама присутствовала на заседании и все видела своими глазами. Обсуждались планы на будущее, текущие дела и прочее. Но настроение у людей было подавленное. В городе шли повальные аресты, причем забирали все больше людей известных. Недавно арестовали председателя облколхозсоюза. За что? Почему? Никто не мог понять. Никто не был уверен, что и с ним не случится подобное.

Неожиданно с улицы донесся скрип тормозов: у здания обкома остановилась черная легковая машина. Из нее вышли два человека. Через несколько минут они появились в дверях, приблизились к Варейкису и без всяких объяснений приказали следовать за ними. Сидящие в зале недоумевали: что мог совершить этот преданный партии человек, талантливый руководитель? При нем в Воронеже и области были построены заводы, фабрики, аэродром и многое другое. Для всех было загадкой: в чем его вина?

Видимо, после ареста Варейкиса мама ждала своей очереди. Как-то, перестилая постель, я нашла под ее подушкой нож. На мой недоуменный вопрос она ответила:

– Живой я им не дамся.

Занятия не шли мне в голову, я стала нервозной и рассеянной: все думала о маме и об этом ноже под подушкой. После одной из лекций по психиатрии меня подозвал профессор.

– Татаринова, вы совершенно не слушали лекцию. Я наблюдал за вами. У вас отсутствующий вид. Чем вы так встревожены?

Не знаю почему, но я вдруг разрыдалась. Потом рассказала профессору-психиатру о маме, о ноже под подушкой, о моих страхах… На следующий день к нашему дому подошла машина. Маму увезли в психиатрическую больницу. Она вернулась домой через два месяца, когда волна повальных арестов немного схлынула.

А еще через год я окончила институт… Экзамены остались позади, готовился грандиозный выпускной вечер, который решено было устроить в здании анатомикума. Не в том убогом и старом, где повесился доктор Савинов, а в новом – построенном по последнему слову техники, с прекрасными лабораториями, холодильными установками, большими аудиториями и залами.

В одном из этих залов и готовилось торжество. Все ответственные работники Воронежа были приглашены на этот вечер. Мне же поручили привезти цветы из сельскохозяйственного института. По такому торжественному случаю предоставили даже лошадь с телегой.

Стояло лето. И день выдался жаркий. Помню, я собирала цветы, срезала розы, которые были особенно хороши… Настроение у меня было самое радужное. Кажется, сама душа моя пела, когда с благоухающим букетом я возвращалась в институт. Но когда подъехала к анатомикуму, в ужасе застыла: здание горело! Языки пламени вырывались из окон верхнего этажа, где находился тот самый зал, в котором должен был проходить наш выпускной вечер.

Уже позже выяснилось, что причиной пожара стал взрыв. Взрывное устройство якобы обнаружили на потолке, прямо над сценой, где обычно сидит президиум. Оно должно было сработать точно в момент открытия выпускного вечера. Но, видимо, от жары взрыв произошел раньше. Занятий со студентами уже не проводилось, поэтому, к счастью, никто из людей не пострадал.

– Это диверсия, – объясняли нам преподаватели. – Ведь, кроме всего прочего, перерезали телефонные провода, да и водопровод привели в негодность.

Мы верили. Наш выпускной вечер так и не состоялся.

После получения диплома врача мне предложили остаться на кафедре патологической анатомии. Но я отказалась, так как с первого курса не переносила трупного запаха. Помню, я просилась на Памир, а получила направление в город Задонск Воронежской области. Однако и там мне работать не довелось: я заболела острым ревматизмом и вместе с мамой уехала на лечение в Сочи. Там я познакомилась со своим будущим мужем и буквально через несколько месяцев переселилась в Москву.

Война. Фронтовой госпиталь

Мой муж – сотрудник НКВД

Когда Вячеслав Мошенцев приехал за мной в Воронеж, он сразу предложил мне руку и сердце и повез в Москву. Но поселились мы сначала в Подмосковье, в поселке Перловка. А брак зарегистрировали в Мытищах. Помню, мы долго стояли в очереди. На одном конце стола регистрировали вступление в брак, на другом – факт смерти. Никакой свадьбы у нас, конечно, не было. Но нам дали одиннадцатиметровую комнату в коммунальной квартире двухэтажного деревянного дома. Дом принадлежал Мытищинскому вагоноремонтному заводу, где по возвращении с флотской службы мой муж работал инженером. В этой маленькой комнатке мы и жили. Потом к нам переехали мать и отец Вячеслава. Стали жить вчетвером. Я забеременела и в 40-м году родила дочь Людмилу. Первое время была занята малышкой. Но когда ребенку исполнилось полгодика, решила устроиться на работу. Пошла со своим дипломом в Министерство здравоохранения. Объяснила, что хочу работать. В дипломе было указано, что одна из моих специальностей – акушер-гинеколог. Техникум-то я окончила акушерский. И практика у меня уже была. Когда училась, подрабатывала немного в больнице. Мне предложили работать в поликлинике Киевского района, на Потылихе. Так что моя первая работа – гинеколог в женской консультации. Я лечила не только москвичек, но и женщин-заключенных, которые отбывали срок на вредных предприятиях: химическом и эфиромасличном заводах. Нередко в очень трудных условиях приходилось оказывать экстренную помощь, даже принимать роды. Положить в больницу заключенную было не так просто. И мне одной приходилось лечить этих женщин, иногда довольно длительное время.

В это время мужа уже перевели в Наркомат путей сообщения на должность заместителя начальника отдела. А через несколько месяцев мобилизовали в органы НКВД. Перевели приказным порядком. Он даже со мной этот вопрос не обсуждал. Я была, конечно, очень расстроена. И он был не очень доволен. Может, он и не согласился бы на эту работу, если бы… Дело в том, что его брат после революции был чекистом. Его расстреляли белые. Он похоронен как герой революции. На берегу Волги, в Симбирске, до сих пор лежит надгробная плита с его именем и горит вечный огонь. Думаю, муж согласился пойти на службу в НКВД в память о своем брате.

Он стал начальником Ленинского райотдела НКВД. Ездить из Перловки на работу было неудобно. Тогда-то нам и выделили квартиру в Москве, в Лаврушинском переулке, в доме № 17. Учреждение мужа находилось на Большой Полянке, в нескольких минутах ходьбы от Лаврушинского.

А потом началась война.

В Москву! В Москву!

В августе 1941 года с сестрой Татьяной и малыми детьми на руках мы эвакуировались в Чебоксары. Сестра к тому же вот-вот должна была родить.

Из Воронежа в Чебоксары приехала и мама. Она уехала из города последним поездом, буквально накануне его оккупации. В дороге чуть не погибла: поезд бомбили, были раненые и убитые. В Чебоксарах нам дали маленькую комнатку. У сестры родился сын.

На фронтах шли тяжелые бои. То одна, то другая семья получала известие о гибели родных и близких. Горе пришло и в наш дом: погиб муж моей сестры, Сергей. Тот самый, что еще совсем недавно лихо мчался на велосипеде, догоняя мой мотоцикл… Он был тяжело ранен под Калинином, городом своего детства. И, умирая от ран, написал прощальное письмо, в котором завещал мне и мужу не оставить в беде жену и детей. Так что в нашем семействе прибыло…

Но в эвакуации я оставаться не могла. Какая-то сила словно подталкивала меня и гнала в дорогу. К тому же я полагала, что мне, врачу, здоровой молодой женщине, не место в тылу. И вот в январе 42-го я выехала в Москву. Дочку оставила в детском саду-интернате, под присмотром мамы и сестры.

До Москвы добиралась нелегально: пропуска на въезд в Москву у меня не было. Выручали попутчики военные. Каждый раз при проверке документов они прикрывали меня шинелями. На вокзале меня встретил муж, сразу сообщив, что в ближайшее время отправляется на фронт. Пока же в его обязанности входила охрана Кремля, эвакуация промышленных предприятий района, порядок на улицах и прочая.

Помню, как бомбили Москву. Однажды бомба попала в здание на Большой Полянке, где работал муж. Погибли почти все сотрудники, а он чудом остался жив.

Частично был разрушен и наш дом в Лаврушинском. Литераторы тогда шутили: мол, если бомба попадет в писательский дом, от советской литературы ничего не останется. Все-таки две бомбы попали… Но литература не погибла. Жильцов в это время практически не осталось: дом не отапливался, и писатели переселились, кто куда… Бомба повредила и нашу квартиру. Но мы с мужем уже были на казарменном положении и жили в своих учреждениях.

Немцы все ближе подходили к Москве. Муж одним из первых стал организовывать партизанское движение в Подмосковье, а потом добровольно ушел на фронт. Забегая вперед, скажу, что был он дважды контужен. Но домой вернулся. Случилось это в День Победы.

Я же устроилась на службу во фронтовой госпиталь, где и стала настоящим хирургом.

Госпиталь в Парке культуры

Госпиталь устроили в здании школы, что располагалась на территории знаменитого Парка культуры и отдыха имени Горького.

…Зима 41-го была очень холодной – замерзал даже пар изо рта. Москва будто вымерла, увидеть можно было лишь колонны военных да группы мужчин и женщин с ломами – в городе строились противотанковые заграждения.

Ожесточенные бои шли уже на подступах к столице. Госпитали были переполнены. Санитары едва успевали выгружать раненых. Медицинских кадров не хватало. Недоставало медикаментов и перевязочного материала.

Теперешнему поколению война знакома по фильмам да художественной литературе. В реальности же все было гораздо непригляднее, страшнее, грубее: бесконечные стоны и бред раненых, устоявшийся тяжкий запах в палатах!

В госпитале я сразу стала работать в хирургическом отделении, которым заведовала Махотина. До сих пор помню эту замечательную женщину – прекрасного хирурга-травматолога и к тому же доброго уравновешенного человека. Я многому у нее научилась, усвоила и основные заповеди. Прежде всего, врач не должен нагонять страх на больного, как это любят делать некоторые. Больной должен верить своему врачу. Если не верит, лучше не бери его на операцию. Возьмешь – в лучшем случае у него будут осложнения, а в худшем – может случиться непоправимое. Сострадание, сочувствие способствуют выздоровлению наравне с лекарствами – я это усвоила твердо. Особенно если шла речь о раненых, которых порой спасали ласковое слово, улыбка, внимание.

Во фронтовом госпитале я делала первые шаги в хирургии и травматологии, упорно овладевала и методикой, и практикой. Дни и ночи проводила у операционного стола, иногда с открытым учебником. И через два месяца уже могла оперировать самостоятельно.

После операций часто приходилось накладывать гипс на ноги или на руки. Процедура эта, да и сами гипсовые повязки были чрезвычайно тяжелыми и неудобными. К тому же из-за неумелого наложения и плохого качества гипса повязки ломались, причиняя страдания раненым. Я решила во что бы то ни стало научиться делать эту процедуру более искусно. В течение месяца в свободное от работы время бегала в клинику 2-го Медицинского института, благо она была рядом с госпиталем, на выучку к знаменитому травматологу профессору Бому. Его гипсовые повязки были легкие, изящные, хорошо отмоделированные. Он посвятил меня в секреты гипсовой техники, и в дальнейшем, где бы я ни работала, мои повязки признавались лучшими.

В наш госпиталь поступало много военнослужащих, ранения которых были осложнены газовой гангреной и столбняком. Чтобы спасти этих несчастных, приходилось делать обширные разрезы тканей для доступа кислорода, а нередко и удалять конечности. Ампутация… Я содрогалась при таком приговоре. В коротких снах на меня надвигались, полные ужаса и мольбы, глаза моих приговоренных. К тому же в госпитале постоянно не хватало донорской крови. Мы, медики, сами становились донорами. И сейчас помню юного партизана, почти мальчика, которому я отдала свою кровь. Он умирал от кровотечения. Переливание было прямое. Медсестры, видимо, что-то не рассчитали, и я потеряла сознание. Когда очнулась, увидела, что партизан мой буквально воскрес, опасность для жизни миновала. Я обрадовалась несказанно. А обморок… Что ж, сознание можно потерять и от работы: хирурги стояли у операционного стола по десять-двенадцать часов в сутки.

Майор медицинской службы и его коллеги

Прошло полгода с начала моей работы в госпитале. И в один прекрасный день к нам явилась комиссия из Управления госпиталями во главе с наркомом здравоохранения. На заседание комиссии пригласили врачей-хирургов. Начальник госпиталя Лукомский доложил об успехах и о трудностях, потом перешел к оценке работы врачей. В свой адрес услышала исключительно хвалебные слова. Удивилась, подумала: к чему бы это? Оказалось, что комиссия была аттестационной. И по ее рекомендации меня назначили начальником хирургического отделения.

– Будьте готовы к тому, что в любой момент вас могут перевести в другой госпиталь, – сказал нарком и добавил: – Кадры нам нужны позарез.

Честно говоря, такой ход событий меня не обрадовал. Я сдружилась с коллективом этого госпиталя. Мне нравилось мое начальство, особенно доктор Махотина, которая к этому времени уже предоставляла мне полную самостоятельность. К тому же я не могла оставить одного своего больного.

Несколько дней назад из Подмосковья, прямо на плащ-палатке, в тяжелейшем состоянии в госпиталь был доставлен командир партизанского отряда «Мститель» по фамилии Парамонов. Он получил множество огнестрельных ран. Я стала его лечащим врачом. Пришлось сделать ему шестнадцать операций, причем восемь из них – сложных. Будь моя воля, за терпение и оптимизм я бы присвоила этому человеку звание Героя Советского Союза. Терпение – ведь это тоже геройство. Парамонов верил мне безраздельно. И мой уход, как говорил он сам, был бы для него равносилен смерти. По просьбе командира партизанского отряда меня временно оставили в госпитале. Я работала уже заместителем начальника хирургического отделения. Случалось и выезжать на фронт, в самое пекло боев. Наша бригада называлась «Помощь фронту». Помню, как под шквальным огнем мы вытаскивали раненых. Это было под Ельней.

Но как только Парамонов поправился, меня перевели во вновь организованный госпиталь. Назначили начальником отделения и присвоили звание майора медицинской службы. В моем отделении было, как у нас говорится, сто пятьдесят коек.

Работа на новом месте была неизмеримо труднее. Дело в том, что это был единственный на весь Советский Союз госпиталь, который специализировался на огнестрельных ранениях мочеполовой системы и кишечника в сочетании с повреждением костей таза и тазобедренных суставов. Сложнейшие больные!

Для меня урология была новой специальностью, и поначалу я отказалась быть ведущим хирургом отделения. Тогда начальство пошло на обманный маневр. Мне дали отделение только с хирургическими больными, хотя и очень тяжелыми. А когда работа пошла на лад – профиль отделения изменили. Волей-неволей мне пришлось стать хирургом-урологом.

Освоить новую специальность мне помогал профессор Смеловский. Он научил меня секретам анестезии, особенно местной, тонкостям новокаиновых блокад.

Вместе с ним мы разработали ряд новых операций при сложных комбинированных ранениях. Он настоял на том, чтобы я начала работу над диссертацией. Моя фронтовая практика и в самом деле давала ценный материал. Очень помогал мне и наш главный уролог Иосиф Наумович Шапиро. Многие имена забыла, а его почему-то помню. Может быть, потому, что была бессменной его ассистенткой. Помню, что он всегда шутил, а готовясь к операции, непременно рассказывал анекдоты. Его любили в госпитале, но между собой называли «Себе Наумович».

Были и случайные люди в медицине, помышляющие только о карьере. Так, с чьей-то подачи в наше отделение направили кандидата медицинских наук, некоего Гимпельсона. Сразу же в отделении образовалось двоевластие. Он взял на себя командные функции, а мне предоставил исполнительные. На мой взгляд, в хирургии он был профаном, к тому же по характеру – человеком спесивым. А отсутствие профессионализма в сочетании с самоуверенностью – смесь опасная. Может быть, я бы работала с ним и дальше, если бы не один эпизод, буквально повергший меня в состояние шока.

В отделение поступил паренек лет четырнадцати из партизанского отряда. Пуля повредила ему мочеиспускательный канал. Необходимо было делать блокирование, другими словами – инструментальное расширение канала. Трудно себе представить, но Гимпельсон, этот, с позволения сказать, кандидат наук, начал проводить блокирование без всякого обезболивания. Я прибежала, услышав безумный, нечеловеческий крик мальчишки. Он был уже почти без сознания. Вне себя от возмущения, я вырвала у Гимпельсона инструмент, оттолкнула от больного и заорала: «Вон из операционной!»

Долечивала юношу сама. Но перед начальством госпиталя поставила вопрос ребром: или я, или он. Уволили Гимпельсона. Правда, через какое-то время он вернулся, но я работала уже в другом месте.

Были среди моих коллег и удивительные люди, с судьбами поистине трагическими…

Смерть налету

Я сама присутствовала на этой конференции. Она проходила в 43-м году в Институте Склифосовского. Это была конференция хирургов московских госпиталей, и обсуждался на ней очень важный вопрос: как избежать ампутации конечностей при газовой гангрене. С докладом по этой проблеме выступил академик Сергей Сергеевич Юдин. Он предложил новые методы борьбы с анаэробной инфекцией. Конкретнее, Юдин рекомендовал делать большие разрезы для доступа кислорода к тканям. Эффективность этого метода превысила все ожидания: благодаря ему многим людям были сохранены не только руки и ноги, но и сама жизнь.

О Юдине можно говорить много. Еще в 1930 году он впервые произвел переливание трупной крови человека. Известны его труды по хирургии желудка и пищевода, неотложной и военно-полевой хирургии, анестезиологии. Сергей Сергеевич вообще был всесторонне одаренным человеком: рисовал, играл на скрипке.

Непревзойденный хирург, он пользовался большим авторитетом не только в Союзе, но и за границей. И, по-видимому, его популярность кому-то мешала. Во время войны Сергей Сергеевич был приглашен в Англию на научную конференцию. Буквально на всех зарубежных врачей он произвел огромное впечатление и как ученый, и как практик, много сделавший для спасения раненых. Когда настал день отъезда, в знак признательности англичане послали в подарок русским врачам полвагона шоколада.

Этот шоколад и послужил поводом для клеветы и доноса. Академика, как водилось тогда, объявили английским шпионом, выдавшим якобы стратегические секреты. Юдин был арестован.

Последний раз я видела его при печальных обстоятельствах – в день похорон профессора Алексея Дмитриевича Очкина. Он был лучшим другом Сергея Сергеевича, возглавлял больницу им. Боткина и одновременно работал главным хирургом Кремлевской. Заключенный Юдин каким-то образом узнал о смерти коллеги и добился-таки разрешения проститься с ним.

Никогда не забуду этой картины. Шла торжественная процедура похорон. Гроб с телом Очкина установили на постаменте перед Боткинской больницей. Духовой оркестр играл траурные мелодии. Вдруг толпа расступилась. По длинному людскому коридору под конвоем двигалась высокая, прямая, скорбная фигура.

– Боже мой! Это же Юдин! Сергей Сергеевич… – то там, то здесь слышался шепот…

У гроба академик остановился, опустился на колени и простоял так несколько минут. Потом встал, поклонился еще раз покойному, и те же конвоиры тем же длинным коридором увели его назад.

Знаю, что в тюрьме Юдин просидел несколько лет. Выпустили его уже после смерти Сталина. Но прожил он недолго. Однажды его пригласили в какой-то город на консультацию. Когда летел обратно, в самолете с ним случился сердечный приступ. Сделать ничего не удалось, он умер прямо в полете. В буквальном смысле это была смерть на лету. Уже посмертно ему присудили Ленинскую премию.

Наш помощник – карманный вор

Разные больные попадали во фронтовой госпиталь… Однажды поступил к нам с заболеванием почек и обширным ранением в области лопаток старший сержант. Назову его П. После операции он быстро пошел на поправку, подружился с медперсоналом отделения. А когда набрался сил, стал помогать санитарам: привозил и отвозил на каталке раненых в операционную или перевязочную, даже помогал делать уборку. А вечерами развлекал больных игрой на гармошке. В госпитале задерживаться он не хотел, рвался обратно на фронт, в свою часть. Но мы не спешили его выписывать.

Шел 43-й год. Из эвакуации возвратились мама с моей дочкой. Нашу квартиру в Лаврушинском отремонтировали после бомбежки. Хоть холодно и голодно – мы были дома. Тревожила меня болезнь Милочки. В Чебоксарах она заболела скарлатиной, лежала в больнице, но выздоровления не наступило. Я решила обследовать ее в нашем госпитале. Результат оказался неутешительным: у нее обнаружили туберкулез легких. Об этом узнали мои коллеги и даже раненые.

В это время и пришла пора нашему безотказному помощнику возвращаться на фронт. Накануне этого дня я дежурила по госпиталю. Вечером пошла делать обход. Вижу – на койке старшего сержанта вместо него самого лежит муляж в виде спящего человека. «Очередная шутка», – подумала я.

Время шло, а сержант не возвращался. Часы пробили полночь. Расстроенная, я присела за письменный стол у открытого окна в коридоре на 4-м этаже. Сестру отпустила отдохнуть. Сама же стала думать: куда сбежал мой подопечный без увольнительной? Наверняка его задержат, и наверняка ему известно, что за эту самоволку понесу наказание я.

Вдруг слышу странные звуки за окном: как будто кто-то ползет по водосточной трубе. А через несколько мгновений на подоконнике появились сначала руки, а затем и голова моего сержанта. Легко, как кошка, он соскочил на пол. Сделал знак, чтобы я не шумела. Уселся напротив меня и, воровато озираясь, вынул из-за пазухи целую пачку денег. Я обомлела, потом спросила:

– Что это? Откуда?

Он опять посмотрел по сторонам, придвинул мне деньги и сказал:

– Это на лечение дочки.

Я вскочила на ноги, побледнела от возмущения и почти заорала:

– Как ты посмел?

Сержант схватил меня за руку, снова усадил на стул и прошипел:

– Это же не тебе, а больной дочке.

Я молчала. Он посмотрел на меня странными, шалыми глазами и выпалил:

– Ты же не знаешь, я урка, карманный вор. Так сложилось. Я рано остался без родителей, а жить-то было надо…

Потом стал рассказывать… За год до войны он стал настоящим ворюгой-карманником. Промышлял в основном на вокзалах. В конце концов попался. Отсидел в тюрьме два года, а когда началась война, его направили в штрафной батальон. После первого боя от роты в живых осталось всего два человека. За проявленную храбрость его наградили орденом Красной Звезды, из штрафного батальона перевели в обычную часть. А спустя время присвоили звание старшего сержанта.

– Сегодня, – закончил он свою исповедь, – я работал в ЦУМе, крал только у тузов. У бедных я никогда не беру.

От денег я отказалась. Он сунул их в стол и, видя мою непреклонность, пригрозил:

– Донесешь начальству, тебе несдобровать. Мне терять нечего! Но учти, это моя последняя кража, и только ради твоего ребенка. Ты была так добра ко мне. Я такого не знал. Я должен был помочь тебе… А у кого я украл, у тех они лишние. – И закончил жестко: – Можешь донести на меня только через три часа после моего ухода из госпиталя. Иначе… Повторяю, мне терять нечего.

Сержант выписался утром. Через три часа я доложила о случившемся начальнику госпиталя Макеевой. Она вызвала замполита. Тот взял деньги и, не пересчитывая, куда-то унес. Макеева мне шепнула:

– Ну ты и дура.

…Сержанта я встретила уже после войны. Он выходил из ЦУМа с симпатичной девушкой. Был уже офицером, грудь украшали ордена. Он улыбнулся мне, помахал рукой, но не остановился. Наверное, до сих пор не мог понять, почему я не взяла деньги на лечение дочки…

Две бутыли со спиртом

Необычные события происходили в госпитале 7 ноября, когда отмечалась очередная годовщина Октябрьской революции. По случаю праздника наши шефы с фабрики имени Бабаева привезли спиртное. Угостили раненых, а большую часть оставили для нужд госпиталя, что называется, про запас. В военное время спирт ценился на вес золота. В этот праздничный день я опять дежурила по госпиталю. У всех было приподнятое настроение. К раненым в гости пришли девушки. После небольшого концерта начались танцы. И тут произошел курьез.

Шефам категорически запретили дополнительно давать раненым спиртное. Я была начеку. И вдруг увидела: мой пациент, красавец парень, приглашает девушку на танец, а из кармана у него торчит бутылка. Схватила его за руку, отвела в сторонку и сказала:

– Немедленно отдай бутылку!

Девушка смотрела на нас с недоумением. Парень покраснел, как рак, и шепотом вымолвил:

– Доктор, это же бутылка с мочой…

Я чуть не провалилась на месте от стыда. Проклинала себя за забывчивость: у парня в мочевом пузыре был дренаж! Кое-как я все-таки сгладила свою оплошность.

Но вечером начались другие события, тоже связанные с этим злосчастным спиртом. Веселье уже окончилось, ушли шефы, раненые разошлись по палатам. Мне же полагалось обойти отделение. Спускаясь вниз, заметила, что в подвальном помещении горит свет. Открыла дверь и увидела распахнутое окно, а прямо под ним грузовую машину. И не кто иной, как наш завхоз подавал какому-то человеку в машине бутыль со спиртом. Меня они не заметили. Присмотрелась повнимательней: человек в машине оказался сыном завхоза. В госпитале мы прозвали его «членовредителем». Чтобы не попасть на фронт, он прострелил себе ладонь, был освобожден от службы в армии и работал в нашем госпитале. Я не выдержала и крикнула:

– Что вы делаете? Хотите попасть под трибунал?

Сын завхоза быстро передал отцу какую-то железяку. Видимо, заводной ключ от машины. Завхоз стал медленно оттеснять меня от двери и ловко закрыл ее. Потом замахнулся на меня ключом. Вскрикнув, я отшатнулась. Но, к счастью, раздался стук в дверь. Завхоз отпустил занесенную руку и, криво улыбаясь, сказал:

– Я пошутил.

Вошли дежурные офицеры. Грузовая машина дала полный газ и исчезла за углом.

Утром, на конференции, я собралась доложить о случившемся. Но начальник госпиталя, не дав вымолвить мне и слова, выпроводила всех врачей. Мне же категорически заявила:

– Я в курсе дела. Спирт увезли по моему указанию.

Но история с бутылью имела продолжение. Я уже работала в клинике Бакулева, когда узнала ужасную весть: убили нового, только назначенного начальника моего госпиталя – Виноградова. Как выяснилось, Виноградов узнал, что некая воровская шайка во главе с завхозом занимается хищением продуктов со склада госпиталя. Милиция устроила засаду у дверей склада снаружи. Виноградов спускался по внутренней лестнице, не зная, что воры сидят на складе и ждут грузовую машину. Милиции удалось взять банду. Но Виноградова застрелил один из бандитов.

Волки – звери, люди – волки

Эту историю я и рассказывала Шолохову.

В первые месяцы после войны в Москве было голодно. В августе 45-го мы решили отправить детей на мою родину, в село Паревку. Там жила моя тетка. Отправили всех троих: мою дочь Милу и двоих племянников – Аллу и Сашу.

Но уже в конце сентября я получила телеграмму: «Срочно выезжайте. Дети тяжело больны». Отпросившись у начальника эвакогоспиталя, я выехала из Москвы. На руках у меня был военный билет, литер на три дня и маленький саквояж.

За три дня обернуться было трудно, все-таки я ехала в глубинку, но начальство было неумолимо – возвратиться я была обязана вовремя. Госпиталь был переполнен ранеными, а в моем отделении лежали самые тяжелые больные.

Билет на Тамбов мне удалось получить почти без затруднений. Правда, вагоны были забиты военными, в основном демобилизованными и возвращавшимися из госпиталей. Пришлось дремать практически стоя и изредка сидя. До Тамбова доехала без задержки. И тут же мне снова посчастливилось пересесть в состав, идущий на Инжавино (это районный центр). На этот раз вагоны были полупустые. Причем ехали в основном деревенские женщины с мешочками и корзинами. Разместившись на скамеечке, я стала думать только о своих детях: как они, что с ними? Скорее бы увидеть и вывезти в Москву… Постепенно сморила усталость, и я впала в полудремотное состояние. Однако заметила, что все пассажиры смотрят на меня не то встревоженно, не то недоуменно… Может быть, потому, что одета я была в полувоенную форму: плащ-палатка, шапка и сапоги. Мало-помалу сидящие рядом женщины завели разговор: кто я, откуда, куда еду? Сказали, что дорога из Тамбова до Инжавина очень неспокойная – орудуют банды. И вот что я узнала.

С фронта возвращалось огромное количество демобилизованных солдат и офицеров. Поезда не могли вместить всех желающих. Некоторые смельчаки – а их было немало – залезали на крыши вагонов со своими пожитками, да так и ехали, не подозревая, что почти на пороге дома их ждет смерть.

Надо сказать, что железная дорога от Тамбова до Инжавина в большой своей части проходит среди леса. И, как рассказали женщины, на определенных участках этого пути бандиты натягивали металлические тросы через дорогу, прикрепляли их к огромным дубам, как раз на уровне крыши вагонов. Когда шел поезд, люди, ехавшие на крыше, сбрасывались этим тросом. Одни попадали под колеса, другие летели в стороны. Бандиты набрасывались, отбирали чемоданы, стаскивали одежду и скрывались в лесу. Кто сопротивлялся, того убивали.

Рассказы моих попутчиков напоминали детективный роман. Не верилось! Ведь война окончилась, и наступил долгожданный мир. Поэтому я не испытывала никакого страха.

Поезд потихонечку шел вперед. За окном моросил мелкий осенний дождь. Завораживающая тишина стояла вокруг. До Инжавина доехали благополучно, я с облегчением вздохнула – все-таки две трети пути проехала… Осталось только добраться до родного села.

В Паревке я не была лет двенадцать, но помнила, что расстояние до него от Инжавина – двадцать километров. Для меня это и расстоянием не было, так, пустяки… Ведь в детстве я могла за светлое время дня пройти от города Кирсанова до Паревки и обратно, то есть запросто махнуть шестьдесят километров. Но когда я вышла из вагона, уже было темно. Под ногами чавкала грязь, и ноги разъезжались во все стороны. Самым разумным было переночевать в Инжавине, а наутро, раненько, тронуться в путь. В один из окраинных домиков я постучалась, чтобы попроситься на ночлег. Вышла пожилая женщина с недобрым, поникшим лицом. Осмотрела меня с ног до головы и сразу же стала закрывать дверь, бурча под нос какие-то слова, из которых я поняла только одно: «Идите отсюда, да поскорей». И дверь захлопнулась. Пошла дальше. Постучалась в другой дом. Вышел старый мужчина. Рассказала ему, что мой путь лежит в Паревку, что это двадцать километров хода, что на дворе дождь и ночь. Спросила:

– Не разрешите ли переночевать? Утром, как только посветлеет, уйду. За ночлег заплачу.

Дед поозирался по сторонам и почти шепотом сказал:

– Ночевать нельзя здесь, касатка… Щас бандиты из леса выходить начнут. Знаешь, их сколько? Тыща. А может, и больше… Все дома будут занимать… Переночуют, а на день опять уйдут в леса. А ночью они пьянствуют, жрут все, что найдут. Насилуют женщин, а кто сопротивляется или заступается за них, того убивают. А если узнают, что ты из Москвы, то не могу даже представить, что с тобой будет. Да и мне несдобровать.

Дед сказал, что в Инжавине нет ни одного милиционера. А когда они появляются, их убивают, если они не успеют скрыться.

– Вся местная власть прячется, – вздохнул сокрушенно дед. – Ходят слухи, что скоро сюда пришлют военных. Дай-то Бог! Скорее бы!

Он посоветовал мне не терять времени и идти прямо в Паревку. Сказал, что это менее опасно, и показал дорогу.

– А чтобы не сбилась с пути, держись телеграфных столбов.

Только я вышла из Инжавина, как наступила совсем темная ночь. Ни неба, ни земли нельзя было различить. Не видно было и телеграфных столбов – единственного моего ориентира. По-прежнему, не переставая, моросил холодный мелкий дождь. Когда шла по твердому грунту, ноги меня еще держали, но как только теряла его, тут же начинала скользить и падать. Вставала, снова искала телеграфный столб и двигалась дальше. Не знала, сколько километров отшагала и в том ли направлении… Но когда я покатилась куда-то вниз, под гору, мелькнула успокоительная мысль, что я на правильном пути. Вспомнила, что в детстве, когда мы ездили с дедушкой в Инжавино, на пути всегда встречался овражек, куда вплотную подходил лес. Здесь всегда было влажно и скользко, а потому лошади с трудом преодолевали это препятствие, особенно после дождя. Помнила я, что от этого оврага до Паревки – примерно четыре-пять километров. Я воспрянула духом.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3