Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Осенний мотив в стиле ретро

ModernLib.Net / Потупа Александр / Осенний мотив в стиле ретро - Чтение (стр. 2)
Автор: Потупа Александр
Жанр:

 

 


      Чудеса наводняют мою дачу, не хватает только парочки бледных привидений, взывающих к справедливости. Цветная мистика клубится у ног.
      Устраиваюсь в кресле и как-то подсознательно ищу глазами кувшин с узорчатой арабской вязью. Не слишком ли - явление джинна, случайно освобожденного почти трезвым писателем Лиходедовым.
      Включаю магнитофон, пусть Володин голос изгонит этот противный посвист. И Володя Штейн старается:
      Жизнь поэта
      рывки и простои,
      хуже - негоже,
      лучше не стоит.
      Как говорится,
      пишет, как может,
      правду не стоит,
      кривду - негоже.
      Строчку замажет
      ранку залижет,
      выше взлетая,
      падает ниже.
      В гонке по кругу
      дней суета...
      Жизнь, как песня,
      да песня не та.
      Черт возьми, это из более позднего Струйского, гораздо более позднего, или я ошибаюсь? Все планы склеиваются в голове, перемешиваются десятилетия, не хватает только мне, биографу, забыть где, когда и при каких обстоятельствах.
      Между тем, дым сгущается все сильней, и, наконец, напротив меня сотворяется нечто контурное и зыбкое, возможно, человекообразное.
      И я сразу определяю - голубой человечек, летающая тарелка, мой сигнал и прочее, и прочее...
      Анекдот какой-то, но мне не до смеха.
      9
      - Что с тобой стряслось? - спрашивает голубой человечек. - Зачем ты звал нас?
      Могу поклясться, вопросы эти сами втекают в мою голову, и никаких сотрясений воздуха в связи с ними не происходит. Ну, сие, положим, элементарно - не хватает, чтоб они общались с нами посредством обычных разглагольствований.
      Непонятно другое - в честь чего он, несуществующая дымчатая личность, нелегально просочившаяся в этот дом, старается мне серьезные вопросы задавать? Шуток не понимает, что ли? Это же просто, как дважды два, - мое настроение на миг просветлело и толкнуло на крыльцо для вполне невинного занятия - пускания зайчиков.
      - Ты передавал SOS, - внушает мне голубой человечек, - что в расшифрованном виде означает: "Спасите наши души". Чьи души я должен спасать?
      О господи, инопланетянин-то без малейшего чувства юмора, куда уж ему души спасать. И вообще, какое ему дело до моей души, до запутанной мозаики импульсов где-то в потайных ходах между корой и подкоркой?
      Я больно щипаю себя за ухо, и похоже, человечек морщится от этой средневеково-нелепой операции.
      - Сомневаешься в моей реальности? - словно бы ухмыляется клубящееся создание.
      В целом, я ни в чем таком не сомневаюсь. Понимаю, что сомнение движущая сила, но не она ли подчас сворачивает скулы?
      Реален, так реален. Будь я и вправду пьян, поверил бы, запросто поверил бы, но я слишком трезв для веры и достаточно глотнул для изгнания сомнений, иными словами, я идеально формируем, и потому мне попросту все равно. Реален, так реален. Хочешь спасать мою душу - спасай.
      - Трудная книжка, да? - участливо спрашивает голубой человечек.
      Издевается? Вряд ли. Для этого не стоило спускаться со своего облачного пастбища. Заоблачье как раз неплохое место для насмешек, самое безопасное.
      - Книжки пока не видно, вот в чем беда, - выдавливаю я из себя.
      Между прочим, ноющий свист полностью исчез, мои слова впервые и весьма слабо нарушили тишину в этой комнате, но все в ней теперь приобрело странную голубизну, вернее, еле уловимый отблеск клубящегося гостя.
      - Послушай, - снова нарушаю я тишину, - тебя ведь не существует, так что стоит ли жаловаться собственной галлюцинации? Я просто перенапрягся, пытаясь нырнуть в иные времена и кое-что подсмотреть, а эти нырки немало стоят. Мой Струйский стал потихоньку оживать, но слишком медленно, и мы с ним ничего не успеем до явления Сергея Степановича. А он-то непременно заявится, правда?
      - Конечно, заявится и очень скоро, - как ни в чем не бывало отвечает человечек. - Я тебе сочувствую, но особенно - твоему Струйскому. Должно быть, его долго убивали, если он оживает с таким трудом.
      - Но как ты можешь о чем-то судить, если ты фантом или галлюцинация? едва ли не с возмущением спрашиваю я.
      - Фантомам судить гораздо легче, нежели себе подобным, - добродушно впрыскивает в меня голубой человечек. - Кстати, зачем ты выбрал такую мучительную тему. За это время ты накропал бы очень приличный и толстый роман.
      Он все-таки издевается. Мне не о чем писать толстый роман, тем более приличный (приличный? - кому, собственно, к лицу?).
      - Подпрыгнуть - еще не полететь, - нагло добивает меня нелегальная личность. - Каждый масштаб требует своего пера. Сознаешь ли ты это?
      - Послушай, ты, галлюцинация, - срываюсь я на безобразно резкий тон, нешто каждое пустое место всю жизнь будет учить меня, учить, как писать, что писать и к какому масштабу приноравливаться. Пшел ты к...
      - Пшел ты - это легче всего, - миролюбиво перебивает меня голубой человечек. - И к педагогическим упражнениям пустых мест пора бы привыкнуть, да и не такое уж я пустое место. И потом, я должен высветить в тебе правду, чтобы как-то помочь.
      Помочь! Он еще надеется мне помочь, это дымное чучело, которое столько дней отвлекало меня от главного своей паршивой летающей посудиной. Я тебе покажу высвечивать правду у честного писателя!
      - Я тебе покажу правду, - уже не сдерживаясь, кричу я и швыряю в него первым попавшимся под руку - тяжелой старомодной пепельницей.
      Кусок выжелтевшего мрамора в форме орла, прикованного к ямке с окурками, для которого давным-давно нет места в городской квартире, летит, впервые в своей долгой жизни исполняя роль хищной птицы, летит и точно попадает в центр гномообразного сгущенного дымка.
      Мощная вспышка на миг ослепляет меня. Это обозленное облачко глотает мой снаряд и тут же растворяет его. Только окурки и горелые спички разлетаются повсюду.
      - С-скотина, - очень по-человечески пищит голубой, пожалуй, теперь уже синеватый человечек. - Скотина! Я же к тебе с добром, а ты хамишь, примитивно хамишь.
      И вдруг вся картина предстает передо мной как бы со стороны. Трезвый, теперь уже совершенно трезвый и вовсе не чуждый моральным нормам писатель Геннадий Лиходедов, сидя в уютном холле своей дачи, бессовестно мечет тяжелым предметом в померещившегося ему пришельца с иных звездных миров. Не пора ли ему на недельку-другую в известное заведение по привитию более адекватных взглядов на объективную реальность?
      - Разумеется, это свинство швырять в меня памятниками материальной культуры 50-х годов вашего века, - раздумчиво бубнит голубой человечек, заметно посветлевший и уплотнившийся, - однако зря ты психуешь. Туда тебе еще рано. Ты ведь не оживляешь фантомы, а пытаешься их уничтожить с помощью уродливых мраморных птиц.
      Интересно, куда делась пепельница-орлоносец? Между тем, незваный гость внушает мне:
      - Ты панически боишься в себя заглянуть. Это свойственно людям, но какой же ты к черту писатель, если стыдишься из собственной души сделать линзу? Полагаешь, что микроскопы изобретаются только ради микробов и молекул, да? А во времени зрение чем усилить? Небось и не думал никогда... Эх ты, труженик пера, ударник авторских листов и массовых тиражей...
      Ему мало предсмертного полета продукции неведомой артели, он еще и дразнится, какой-то пошлый фельетон декламирует. Ну ладно, дружище, - ты идея, но я - живая мыслящая материя, и победа будет на моей стороне, увидишь!
      - Победа? - удивляется голубой человечек. - Что это? Над чем или над кем? Вы, люди, победили окружающую материальную среду, взялись за среду интеллектуальную - успешно взялись. Тебе хочется в обозримом будущем поздравить себя и с этой победой? Хочется?
      Мне хочется спать. Это правда. Хочется, чтобы этот продукт перенапряжения коры провалился или рассеялся, как ему удобней. Кто дал ему право копаться во мне? Пойми, чудак, мне нечего спасать - случайные сочетания импульсов, моя, научно выражаясь, энцефальная структура, именуемая душой, не есть с некоторых пор предмет спасения, а что касается линз существуют вполне экономичные конвейеры, разве могут конкурировать жалкие самоделки с их точно сфокусированной и дешевой продукцией... Короче говоря, мой сигнал - шутка, даже если принимать его всерьез. Спасти можно то, что сотворилось и доступно мне, тебе, третьему, но нельзя спасти благое намерение биографа-собаки, которому кажется...
      - Ты не существуешь, - резюмирую я. - Летающие тарелки - бред, социокультурный феномен, вроде религиозного. Раньше являлись дева Мария или Христос - одиночкам или толпам, ныне - твари, вроде тебя...
      - И еще иконы плачут, - вставляет он непонятно к чему.
      - Да, плачут, - не теряюсь я, - иконы плачут, возгораются свечи...
      - Проступает на иконе предчувствия слеза, как четвертое измерение возрожденной Троицы... - цитирует он ни с того ни с сего.
      И мы умолкаем. Тишина снаружи и изнутри. Тишина-антикрик, пронизывающая тишина.
      И ее прерывает слабый ручеек, втекающий в мой мозг:
      - Если так удобней, считай, что меня нет. Ты прав - нет летающих тарелок со всякими там непонятными человечками, нет ничего летающего и непонятного и голубого.
      Снова дым заструился по полу, рассеиваясь и исчезая невесть куда. Мелькнул ноющий свист, но как-то мгновенно испарился, и стало совсем пусто.
      Стало пустей, чем было - вот что странно.
      Мне нравится одиночество. Но тут наступило большее - покинутость. Зачем это я его вытолкал, выпихнул, выдул. Существует или нет - какое мне дело?
      Холодно. Осень.
      10
      Должно быть, покинутость сфокусировала меня - издалека стали наплывать, растворяя и вбирая в себя этот вечер, сцена в неком казенном учреждении, точнее в кабинете с портретом государя-императора в рост и с парой умных глаз, вспыхивающих из-под портрета, как из засады.
      - Видите ли, господин Струйский, - говорит полковник, обладатель дальнобойных взглядов, - в известной мере, я о пользе вашей радею. Не хочу врать, главное для меня - интерес государственный, однако нет смысла судьбу вашу пятнами покрывать. Понимая это, вы должны быть откровенны - ну право же, какая ниточка вас с Иваном Силиным всерьез связывать может? Вот уж не понятно мне - какая?
      Борис Иннокентьевич весь подбирается, внутренне пружинит.
      - Уверяю вас, господин Ильин, - отвечает он, - никакой особой ниточки нет, если не считать того, что он брат моей супруги. Мы, пожалуй, и не встречались часто, а в последнее время вообще...
      - Серафиму Даниловну выгораживать изволите? - усмехается полковник Ильин. - Вот сие как раз понятно и похвально даже. Откровенно желаете? Я бы тоже выгораживал, ей-богу. Но не в том дело, грех-то вы целиком на свою душу взяли, а по супруге вашей, пожалуй, никакого следствия не учинишь, потому, Борис Иннокентьевич, не извольте беспокоиться за супругу свою. Вы, главное, со мной по-честному высказывайтесь. Для чего вы чемоданчик пригрели?
      - Ни для чего, - еще больше сжимается Струйский, - просто оказался дома какой-то чемоданчик, не спорю, может, и Иван Данилович оставил - не знаю, право слово, не знаю и в чемоданчик тот не заглядывал.
      Как бы ему шепнуть потихоньку, знак подать, что в этом нарастающем его напряжении весь фокус, только этого господин в засаде и дожидается. Есть предел прочности, и свой предел каждый определяет именно так.
      - Этому верю, - сочувственно говорит полковник, - человек вы честный, и вещи, данные вам на хранение, досмотру не подвергнете. Но о содержимом чемоданчика вы непременно знали, смею подсказать - сообщено о том было никем иным, как мадам Струйской, не так ли?
      - Я вас уверяю... - с прозрачной для опытного глаза горячностью взвивается Струйский.
      Но полковник вроде бы и внимания не обращает и гонит собеседника своего в угол простенькими вопросами:
      - Разве не удивительно, что вы, человек аккуратный, бросаете дорожный чемоданчик с неизвестным содержимым среди святая святых - своих рукописей? Разве не удивительно, Борис Иннокентьевич, что любящие вас близкие люди, у которых - заметьте! - нет никаких оснований сомневаться в левом, так сказать, направлении ваших мыслей, разве не достойно удивления, что они предлагают вам спрятать опасный предмет и никак его не обозначают?
      - Может показаться так, господин Ильин, но, право же, никто не вводил меня в курс дела, - пытается увильнуть Струйский, - я, видите ли, нашел его...
      - Не убедительно, - перебивает полковник чуть более жестким тоном, - не убедительно-с! Ибо тогда вы непременно поинтересовались бы содержимым, а обнаружив, что чемоданчик не ваш, сразу же приступили бы к розыску владельца, дали бы знать в полицию. Вы ведь честный человек, господин Струйский, и никак вы из этой своей честности не вывернетесь!
      Хозяин кабинета с удовольствием прищуривается. Капкан - налаженный механизм из портрета, кресла, письменного стола и полковника Ильина - с легким треском захлопнулся.
      Струйский опускает взгляд и устремляется на скользкий путь наименьших потерь, тех, что кажутся ему наименьшими. Теперь он жалкий тюбик с ложью в сильных и умело тренированных пальцах Ильина.
      - Хорошо, - выдавливает он из себя, - хорошо, господин Ильин, я действительно знал о листовках в чемодане, я заглядывал туда...
      - Ах, оставьте, - едва ли не салонно вздыхает полковник, - оставьте, молодой человек, - не заглядывали, да и вряд ли вас интересует листовочный способ борьбы с самодержавием, у вас, насколько нам понятно, собственные идейки водятся...
      Он едва заметно улыбается - доволен бестия.
      - У вас, Борис Иннокентьевич, иные взгляды, но дело не в этом. Нелепо, однако, чтобы любящий брат ни с того ни с сего подсунул в дом своей сестрицы таковскую бомбу, подсунул, ни словом о том не обмолвясь. Я думаю, Серафима Даниловна немало сил приложила, дабы его уговорить, да и вас, пожалуй. Вы-то ясно понимали, что дом Струйских в первую голову под подозрение попадет... Не хотите вы со мной откровенничать - вот беда-то, себе самому помочь не желаете.
      Ильин облизывает пересохшие губы - ответственный момент в его допросе.
      - Вот поймите меня, Борис Иннокентьевич, - продолжает он, втискивая в голос свой максимум сочувствия, - постарайтесь понять. Листовочки-то у вас обнаружены, тем самым братец Иван Данилович здорово под монастырь вас подвел. Но дело опять же по-разному повернуть можно, скажем к слову - вдруг вы по неопытности поскользнулись, с кем не бывает. Но тогда извольте сие утверждение искренностью своей доказать. Кто вам чемоданчик передал - вот в чем загвоздка. Назовите, покайтесь, и все в порядке. К чему вам морока эта?
      - Да не знаю я, как чемодан в доме оказался, - начинает нервничать Струйский, - ей-богу не знаю, может, подбросил кто, может, Иван занес, спросите у него...
      - Э-э, нет, так дело не пойдет, - назидательно тянет Ильин, - опять вы душевным моим расположением пренебрегаете. Чемоданчик к вам после ареста Ивана Даниловича попал, так? Действие это через сестру его шло - через вашу супругу, однако она лишь сигнал дала, дабы некий неизвестный передал вам означенный груз, сама же она не встречалась с ним - таково именно, уверяю вас, было условие ее братца. Ее, значит, под удар никак не ставить, а только вас. Потому ее положение безусловно твердое - никакого, дескать, сигнала не давала, никакого чемоданчика в глаза не видела. Последнее - вероятнейшая возможность, а первое, простите великодушно, - чистейшая ложь. Но нас, поверьте, Борис Иннокентьевич, ее гимназические игры со всякими тайными знаками нимало не трогают. Нас личность, встречавшаяся с вами, интересует, и все. Согласны ли назвать ее?
      11
      Я - в меняющемся там. Капкан - портрет, глаза Ильина и прочее - тот же, но Струйский - иной. Он явно подавлен, дурно выбрит, под глазами мешки.
      - Что же вы упорствуете, Борис Иннокентьевич? - устало спрашивает полковник. - Право, смешно, впрочем, скорее печально. Печально видеть, как разумный и талантливый молодой человек упорствует в заблуждениях. На что надеетесь?
      Струйский затравленно молчит. Не столь уж малой ценой дался ему этот опыт - пусть собеседник выложится, откроет карты, а там решать. Странно подчас постигается писателем цена слова...
      - Дело-то закрывать надо - вот беда, - спокойно продолжает полковник Ильин, - и может оно для вас не тем - ох, не тем! - концом повернуться. Вы ведь как рассчитываете - предполагаете легким испугом отделаться? Не выйдет, батенька, ничего такого не предвидится. Мы учреждение серьезное, у нас всякие меры доступны. Вот хотите простенькую картинку изображу?
      Струйский поводит глазами, полковник сейчас для него - опасный предмет, источник боли, вроде капканной защелки.
      Ильин устраивается поудобней и приступает к живописи.
      - Картина первая, милостивый государь. Свидетельствуем мы вас в смысле умственной полноценности, и что же? Всплывает тут разное, вот и папаша ваш как он дни-то свои окончил? Как божий человек, верно? Оттого, может, и наследственность дурная. Да не сверкайте, не сверкайте взглядом-то, испепелите поди, а у меня тоже семья и дела государственные. Свидетельствуем вас и говорим тогда по совести: не виновен господин Струйский в деяниях своих, но дабы впредь социалисты умственным расстройством его не пользовались, излечить его следует. И на много лет, сударь мой, медицинским воздействиям подвергнетесь, опять же статейки в газетах - надо же, канальи эти, социалисты, к темной возне своей кого привлекают - Господом обиженных, потому в здравом уме верить им невозможно. Тем самым и нам на пользу послужите, устои монархии своим примером укрепите. А публика, узнав, чьи стишки иногда печатались, вздохнет, посмеется, да пожалуй, какой журналишко десяток-другой подписчиков утратит. Публика она дура, господин Струйский, сами небось понимаете...
      Струйский оторопело слушает все это, а полковник, чувствуется, благодарен подследственному за безусловное внимание.
      - И из-за чего, из-за каких идей муки вам принимать? А главное - из-за кого? Небось студентик с завихрениями или тем хуже - слесаришка, начитавшийся популярных брошюрок.
      - А вы же поэт, Борис Иннокентьевич, - голос Ильина густеет от убедительности, - ей-богу, поэт. Недавно вот из записочки вашей, неудачно на волю переданной, стихи я своей Марии Карловне показывал, это супруга моя, дама, поверьте, тонкая в литературном вкусе, так в слезу ее вогнал, всплакнула она... Право же, поэзия...
      И полковник Ильин голосом Володи Штейна (чем не сочетание!) зачитывает:
      Быть может, мы и чудом уцелели,
      но Бог спаси, коль голову пригнем.
      Не жги себя изнутренним огнем
      затлеет хворост поздних сожалений.
      Сноп искорок спалит тебя в ночи
      солома чувств воздушна и горюча.
      Дым сожалений сладостно нас мучит,
      но горестно огонь потерь кричит.
      - Ей-богу, за душу берет, - едва ли не восторженно комментирует полковник. - И представьте, все это - как оно у писателей называется? огонь души и прочее, все это обратится в прах, будет осмеяно и забыто. И ради кого? Ради какого-то недоучки, который все едино попадется и вас продаст, и еще Серафиму Даниловну не пощадит, на нее гору напраслины наворочает. Обидно-с! А еще обидней, что господа социалисты про вас же подумают: дескать, как он каторги избежал? И решат - продал он нас и по-легкому сумасшедшим домом отделался. Да-с! И мы в таком случае никаких опровержений заявлять не станем, напротив, намекнем кое-где, что вы нам серьезные услуги оказали. Полная компрометация получится, верно?
      - Это подлость, - удивительно спокойно говорит Струйский, - обычная подлость, и со временем она раскроется...
      - Философствуете? - ухмыльнулся Ильин, впрочем не без приятности. - Что ж, не прочь и я с вами пофилософствовать. Со временем, говорите... Так ведь с каким временем? Жизнь - она одна, и коротка к тому же, ох, коротка. В истории кое-что, конечно, всплывает, иногда даже правда всплывает, но вам-то что с того? Ваша-то единственная жизнь покалечена, а таланты загублены. А от того, что в меня потом, через сто лет, стрелы метать станут - разве мне больно? Я за государственным интересом, как за каменной стеной и навеки за ней останусь. Сек бы я беспощадно философов, которые молодых людей с пути сбивают, ибо в их писаниях не настоящий человек выведен, коему богом шесть десятков лет отмерено и по пути соблазнов всяких разбросано сверх числа, не настоящий, а как бы ангельский, который живет сколь угодно долго и высокими идеалами каждый свой шаг правит...
      Полковник Ильин передергивает плечами, словно противен ему этот философский гомункулус, живущий сообразно идеалам.
      - Устал я с вами, - тоскливо говорит он. - Разоткровенничался, а вы? Ну да Бог рассудит, молчите. Хотел я было вторую картинку перед вами разыграть, поинтересней первой, да не стану, пусть она вам сюрпризом покажется. Как раз к Рождеству...
      На этом все прерывается - нет кабинета с капканом, нет Струйского. Я сижу в кресле и сквозь наплывающую головную боль пытаюсь сообразить, в кого же я швырял мраморной птицей - в полковника или в голубого гнома. И мельтешат передо мной странные обрывки: каменная стена государственных интересов, о которую бессмысленно расшибается пепельница, краснобокий, уютно поблескивающий медными частями "Паккард", модель 1907 года, лоскутки каких-то вальсов проносятся в голове, и никак, ну никак не выходит проникнуть туда, в камеру с сероватыми стенами и огромным потеком сырости в верхнем углу.
      "Паккард" урчит и не хочет трогаться с места. Холеная ручка с перламутровыми ногтями тянется к позолоченной телефонной трубке, дабы впрыснуть туда бесконечно милые глупости о последнем карлсбадском сезоне.
      Улыбки: эк господин Измайлов по сологубовской "Королеве Ортруде" проехался! Неужто не читали? "Биржевые ведомости", да-с!.. и нафедорит Сологуб... ха-ха...
      Благословенное неспешной возвышенностью ретро, где всюду есть ход, кроме камеры с сероватыми стенами и огромным потеком сырости в верхнем углу.
      12
      Пусть завтра голова развалится, но сегодня мой день.
      Действительно, передо мной, вокруг меня, всюду - камера. И невероятный дух, концентрат сырости и беды, - беда пахнет по-своему.
      - Будьте вы прокляты, - громко шепчет Струйский.
      Кто - вы?
      Дело-то повернулось второй картинкой, кою добродушный полковник Ильин не пожелал объяснить. И возможно, первая, весьма тщательно нарисованная, кажется теперь Борису Иннокентьевичу едва ли не идиллией.
      Похихикивая и неуклюже пританцовывая в цветастой гирлянде патриотических бантиков, проплывает перед ним Иннокентий Львович, мудрый и слишком впечатлительный родитель его. И пытается бить земные поклоны перед укрепленным в рамочке самоличным письмом Пуришкевича Владимира Митрофановича и толстой пожелтевшей пачкой "Русского знамени", под рамочкой сложенной.
      И поскользнувшись на странных, ни в какие рамки не втискивающихся событиях, начинает стремительно - со ступеньки на ступеньку - спрыгивать вниз по бесконечной черной лестнице в неведомый подвал, откуда нет и быть не может выхода. А гирлянда нитью Ариадны, скорее всего бесполезной, разматывается и ложится под ноги сыну, и сын рвется туда, чтобы выхватить отца из небытия - вот-вот захлопнется и за ним дверь подвала, но последним усилием он выскакивает на волю, где нет ничего вольного, где блуждают полковничьи картинки, зато нет и бесконечной черной лестницы, откуда доносятся удаляющиеся всхлипы отца, его неровные и почти ритмичные шаги, отзвук которых сглатывается теменью, растирается в шелест листьев на длинной парковой аллее, вдоль которой убегает в одуванчиковую метель безрассудная Симочка...
      Среди всей этой кутерьмы образов плывут строчки:
      Не дай мне Бог ту пережить минуту,
      когда в измученной тебе
      воспоминаний мелкий бес
      разбудит сожалений смуту,
      над всем иным восторжествует...
      Но я не дам ему плясать
      убью,
      пусть и погибну сам.
      Сражаюсь, значит существую!
      - Будьте вы прокляты, - мечется Борис Иннокентьевич на символическом своем тюфячке.
      Дело-то повернулось второй картинкой - никто не стал свидетельствовать Струйского на предмет психический. Медики трогательно забыли о нем, и даже появившийся у него неприятный кашель ни в малой степени их не заинтересовал. Зато полковник и кое-кто из старых знакомых заботами не оставили.
      В один прекрасный день на столе Ильина возникла тоскливенькая серая папочка с парой небесталанно состряпанных бумаг, из коих следовало, что господин Струйский изволит являть собой образ мошенника, притом вполне законченного.
      Ибо обязавшись прочитать для членов местного отделения "Союза Михаила Архангела" курс лекций о древнеримской национальной политике, сей ученый муж взял преизрядный аванс, а от исполнения договора увильнул.
      Получился отлично взболтанный криминал-коктейль, и даже сейчас, через много лет, не высветить многих и многих тонкостей - или не даже сейчас, а теперь уже... В общем, не высветить.
      Разговор относительно лекций действительно был. Господин Сазонов, председатель местного отделения, самолично нагрянул с визитом и после долгих рассуждений о первом, втором и третьем Риме и сетований в адрес учителя истории, не понимающего своего патриотического долга, предложил Струйскому участвовать в богоугодном деле, разумеется, не безвозмездно.
      Борис Иннокентьевич посмеялся, хотя и не слишком оскорбительно для верноподданного слуха, и более или менее деликатно пояснил, что далек от историко-проповеднических идей и вообще изрядно занят иными делами. На том, к пущему неудовольствию господина Сазонова, все и завершилось.
      Разумеется, Сазонов настаивал, весьма прозрачно намекал на неблагоприятное мнение о текстах, предпочитаемых Струйским в гимназии, наконец, прямо заявил, что господину учителю предоставляется уникальная возможность это мнение исправить... Он много и воодушевленно говорил, однако без особых результатов.
      И в дневнике Струйского - в отрывочных слепках момента, именуемых теперь дневником, - возникла насмешливая запись с острой цитатой из "Зрителя" ("А здесь идея и значки, Своя печать, свобода глотки, Любовь начальства, много водки, Патриотизм и пятачки").
      Бесспорно и то, что запись попала в серую папочку, превратившись в форменное вещественное доказательство - ага, разговор-то был!
      Никаких реальных сведений о передаче Борису Иннокентьевичу трехсот рублей аванса, конечно, нет, если не считать свидетельства трех почтенных членов "Союза", готовых клятвенно подтвердить факт передачи, а впоследствии это и сделавших.
      - Вопиющая нелепость, - бился на следствии Струйский. - Гнусная провокация. Я этих господ в глаза не видал. С тем же успехом Сазонов мог указанную сумму себе в карман положить...
      - В рассуждении положения вашего не следовало бы словами такими бросаться, - терпеливо вздыхал Ильин. - Свидетели указывают, что имели дело с супругой вашей, через нее аванс и вручили. Желаете ли очной ставки и привлечения Серафимы Даниловны в качестве соучастницы?..
      Так-то.
      - Будьте вы прокляты, - рычит в подушку Борис Иннокентьевич, - ...ть-те вы-про-кля-ты...
      13
      Но наплывают светлые минуты, когда можно заглянуть в прошлое, совсем вроде бы недавнее, не взорванное, не затуманенное обозленностью.
      - Это потрясающе! - восклицает Иннокентий Львович, отбрасывая газету. Я всегда утверждал: все дело в человеке, человек способен на многое недоступное нашему воображению. Но каков этот Гудини! Представляете, он сидит в Бутырках, в запертой одиночной камере, скованный по рукам и ногам, а вскоре исчезает оттуда, и еще меняет местами других заключенных...
      - Говорят, он проделывал этот фокус в Англии и в Гамбурге, - с улыбкой говорит матушка. - Не понимаю однако, как удается...
      - Как бы ни удавалось, - горячо перебивает ее Иннокентий Львович, важно, что освобождается. Я думаю, это будет серьезнейшее искусство в новом веке - умение выбираться из застенков...
      - И самостоятельно выбираться из шестифутовой могилы, - весело добавляет она.
      - Зря смеетесь, Татьяна Павловна, зря смеетесь, - говорит отец, - я ведь серьезно. Это сейчас, в девятьсот третьем, смешным кажется, однако пройдет немного лет, и вообразите себе - мир начнет погружаться в застенки, и тогда вспомнят о Гарри Гудини. Ведь некогда и телескоп представлялся фокусом досужих умельцев...
      - Однако же, не стоит так горячиться, - с неизменной улыбкой вставляет Татьяна Павловна, - для преступников ли тюрьмы? И к тому же чай пора пить...
      Приглушенно мерцают лампы, идет семейное чаепитие, и Боре (здесь он просто Боря, Борик, Боренька) необъяснимо тепло и надежно от того, что где-то есть человек, способный в наручниках броситься с моста в Миссисипи, запросто улизнуть не только из далекой и как бы абстрактной бостонской тюрьмы, но и из вполне зримых Бутырок, есть голубоглазый австрийский подданный Эрих Вайс, которого эмиграция и цирковая традиция преобразовали в неустрашимого Гарри Гудини.
      Есть то видение того мира и это видение - нечто прямо противоположное.
      Кто контролировал эксперимент Гудини с тюремным вагоном - не полковник ли Ильин? Не он ли составлял доклад о необходимости новой конструкции замков, дабы исключить исчезновение талантливых самородков без мирового имени, но с золотыми руками и великим свободолюбием?
      Конечно, он. И это никак не мешало ему восторгаться успехами заграничного эскейписта, особенно умением тасовать колоду карт пальцами ног. Полковник Ильин и сам знал тысячу способов испариться из мест заключения, но вот колода, тасованная ногой, - это было нечто невообразимое!
      Из письма Гарри Гудини в Париж издателю журнала "Иллюзионист" Жану Кароли: "Безрезультатного обыска, которому меня подвергли агенты русской тайной полиции, я никогда не забуду. Я испытал ту же операцию в большей части полиций всего мира, но подобного варварства я не видел никогда".
      И негодовал господин Сазонов, однако еще внутренне: как можно пускать этого фокусника - знаем, какой он там австриец или американец, все знаем, голубыми глазами не проведешь! - как можно приглашать его в сердце России-матушки и попустительствовать ему в развращении общественного вкуса трюками, кои ставят под сомнение основы власти? Как?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4