Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Погоня за дождем

ModernLib.Net / Отечественная проза / Подсвиров Иван / Погоня за дождем - Чтение (стр. 9)
Автор: Подсвиров Иван
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Гунько лишился покоя. Его не очень-то вдохновляла перспектива иметь рядом пчеловода-конкурента, да еще такого опытного, как мой тесть, и Гунько тут же подставил ему подножку. Он привез из Ставрополя племянницу, дал ей денег - и та внезапно явилась с ними к бабушке, не подозревавшей об интригах, и на корню скупила усадьбу.
      Так Гунько объегорил тестя. Чтобы замолить свой грех, бабушка кинулась в огород, надергала ему лука, нащипала укропа, нащупала под листьями молоденьких, с пупырышками, огурцов и все это принесла в подоле зипуна.
      - Вот, батюшка, оплошала! Беда, головушка горькая!
      Тесть весьма деликатно простился с нею и поделился зеленью с терпеливо ожидавшими его компаньонами. На душе у него буря: прозевал дачное место, не учел козней Гунька! Самолюбие тестя было уязвлено, он не мог простить себе этой осечки. Блескучая рыбка, живая, игривая, трепыхалась в его руках - и вдруг выскользнула, нырнула в мутную воду от неосторожного обращения с нею.
      В потемках припылил на "Жигулях" неугомонный Филипп Федорович. Перед этим мы уже разговаривали, кто из нас поедет ему помогать. Матвеич, сославшись на усталость, наотрез отказался: "Весь день за рулем, руки зудять!.." Гордеич объявил о ломоте в пояснице, уверяя, что "крутит" его к дождю. Лишь закатилось солнце за край степи, они вдвоем скрылись в сумеречной посадке. Оставалось ехать нам с тестем: я был должник Филиппа Федоровича, а тесть все еще лелеял мечту добиться у промышленника сердечного расположения, чтобы на всякий пожарный случай иметь на прицеле хорошего компаньона на новый сезон.
      Будка у Филиппа Федоровича была разобрана, вещи аккуратно сложены либо связаны в узлы. На одном из них печально ютилась его жена, неразлучная спутница, укутанная толстой шерстяной шалью. Она маялась от сердечной боли, постанывала.
      - Что, Анна Васильевна, приболела? - участливо обратился к ней тесть.
      - Ага, Федорович. Плохо! Взятка нема, и не знаю, будет ли в Тахте.
      - Будет! - в один голос заявили мой тесть и Филипп Федорович.
      Компания у нас подобралась дружная, хваткая на веселую ночную работу. Я носил ульи с кумом Филиппа Федоровича, молчаливым и основательным мужиком неопределенного возраста; его тоже изводила какая-то болезнь - лихорадка или насморк. Он все время чихал в мокрый платок и мелко вздрагивал, но работал без устали, как заведенный, и в точности исполнял любые команды Филиппа Федоровича и его жены, как бы заранее угадывал их намек, еще не высказанное желание, молча, но властно хватал меня за рукав и тащил именно к тому улью, который требовался в этот момент. Мой тесть был в паре с чабаном-карачаевцем, нанятым за полведра меду; он брал у карачаевца молоко и арьян в обмен на все тот же мед, друг друга они знали хорошо и подбадривали себя и других оживленными криками. Филипп Федорович с двумя шоферами, которым он тоже налил меду в придачу к деньгам, укладывали наверху ульи - легкие, удобные, с надежно закрытыми летками, с плоскими крышами и квадратные, как ящики. Без усилий мы погрузили всю их огромную пасеку, утянули ульи веревками. Филипп Федорович, до этого вежливый и обходительный, стал нервно покрикивать и в нетерпении тереть ладони, приказал шоферам немедля отправляться, сел в "Жигули", где подремывала жена, завел мотор, развернулся, полоснул нас ослепительно-резким светом и начал выбираться на асфальт. Он как-то запамятовал о своем прежнем обещании довезти нас с тестем до лесополосы.
      - Шкурник! - бормотал во тьме тесть, совершенно подавленный. - Что за народ. Никогда я с ним не поеду кочевать. Кугут!
      - А, не горюй, - сказал ему карачаевец, осторожно держа за дужку ведро с медом. - Не горюй, Федорович.
      Была и сплыла... помчалась! Чего вспоминать.
      Втроем мы направились мимо глубокого оврага, наполненного непроглядной тьмою, не выпуская из поля зрения мелькающие внизу огоньки фермы.
      30 июня
      Я загорал на каменной лежанке, наблюдая за небом.
      Когда мы заняты, без устали суетимся, лишь изредка отрывая взгляд от земли, и то без желания всмотреться в небо, оно представляется нам будничным, почти одинакового цвета - синего или голубого, но между тем, если долго созерцать его, постигнешь чудо: ежеминутно блекнут, цветут меняются небесные краски и оттенки, творится торжественный обряд никогда не убывающего, вечного в своем первозданном постоянстве света. Небо не бывает одинаковым, в каждый миг и в каждое время года оно неповторимо.
      Утро было теплое и солнечное, откуда-то из-за горизонта поднимались светло-серые облака, медленно вытягивались, уходили ввысь, в чисто пламенеющую синеву; там, нарастая, как по волшебству, возникали купола блистающих церквей и сторожевые башенки, сияли прозрачно-золотистые лестницы, ведущие к белым дворцам, которые вдруг оседали и превращались в былинных витязей со щитами; прогалы купались в синьке и становились гуще, холоднее, проливая на землю снопы фиолетово-снежного, безудержно молодого света. Ближе к окоемам синева затягивалась дымкой, едва различимой, неуловимой, как дыхание. К обеду синь по окраинам стекла, вытаяла в редкий голубец, поблекла и перешла в смутные токи испарений. Когда же солнце достигло зенита - вершины неба, испарения нависли томящей дремой, наволочью, словно где-то, по ту сторону купола, затлели теплые болота. Но вверху, прямо надо мною, попрежнему неистово, празднично пламенела синева, тек, ломился в глаза свет, воскрешая во мне забытые впечатления детства, когда я вот так же безмятежно лежал на круче и глядел в небо. Только свет, необъятный, никуда не исчезающий, надежнее всего соединяет нас с прошлым и, наверное, соединит с будущим, с самой вечностью. Я подумал об этом и содрогнулся: как же удержать хотя бы на миг этот свет, запечатлеть на полотне его течение, дающее жизнь небу? И можно ли этого достигнуть? Вслед за этим, как продолжение мысли о свете, явилось воспоминание о Тоне, я улыбнулся ему и, все еще глядя в небо, стал думать о ней. Не ведаю, каким чувством, вдруг я ощутил ее присутствие вблизи и, кажется, ясно догадался: "Она идет сюда". Я приподнялся на локтях и увидел Тоню. Она шла к нашей пасеке. Шла ко мне! Быстро одевшись, я побежал ей наперерез. Она заметила меня, порывисто свернула и пошла навстречу, прижимая к груди что-то белое. Запыхавшись, она приблизилась ко мне и протянула сверток:
      - Вам.
      - Что это?
      - Сами узнаете. - От волнения и быстрой ходьбы щеки ее горели, глаза сияли. - Берите же! - держа на весу сверток, поторапливала Тоня.
      В газету был завернут старый, потемневший горшок с отбитой ручкой, доверху наполненный тугими пачками денег. Я оторопел. Тоня же счастливо улыбалась.
      - Вот, - с облегчением выдохнула она, будто избавилась от ненужного и тяготившего ее груза. - Вы теперь свободны. Рисуйте!
      - Зачем вы это сделали? Я же вас предупреждал.
      Я же вас просил не делать этого!
      - Они вам нужнее. Все это ваше, - она кивнула на горшок.
      Ладони у меня вспотели, горшок выскальзывал из них. Чтобы не уронить, я поставил его на землю и прикрыл газетой. Тоня, видя мое замешательство, сказала:
      - Мы одни. Никто их не видит.
      - Сколько здесь?
      - Я не считала. - Она помедлила и, досадуя на меня, добавила просительно, слегка обиженным тоном: - Ну, пожалуйста, возьмите. Я дарю их вам.
      - Отнесите их обратно отцу.
      - И не подумаю! - дерзко заявила Тоня.
      - Вы меня обижаете.
      - Нисколько! Я вам хочу помочь.
      - Но я не нуждаюсь в такой помощи! - с раздражением сказал я и подальше отошел от горшка. - Я ведь тогда шутил... Сейчас же унесите его. Вам влетит от родителей.
      - А я не пугливая, - изменившимся голосом сказала Тоня. Глаза ее потемнели, со щек сошел румянец. - Пусть тогда он валяется в траве! - И, внезапно повернувшись, она побежала вниз.
      - Тоня! Постойте! - кричал я вдогонку, пытаясь вразумить ее. - Давайте спокойно... серьезно поговорим!
      Напрасно. Через несколько минут ее платье уже пестрело далеко за тутовыми деревьями. Я покосился на горшок и, совершенно обескураженный, сел на теплую траву. Настоявшаяся жара припекала затылок и спину, переливалась по степи прозрачными слоями, как расплавленное стекло. Я разулся, снял рубаху и, выйдя на полевую дорогу, стал расхаживать взад и вперед по сухой пыли. Она обжигала пятки. На западе собирались кучевые облака - к дождю. Но они едва ли к вечеру заволокут небо. Расхаживая, я поглядывал на белеющую среди травы газету. Что мне делать с горшком? Не оставлять же в степи... С откинутым длинным хвостом на деньги опустилась сорока, равнодушно подергала клювом за края бумаги и, ни о чем не сожалея, улетела. Я вернулся к горшку, обернул его высохшей, как березовая кожура, газетой и понес в хутор.
      Гунько, по-птичьи вытягивая шею, привычно колдовал в саду над ульями. Он не ответил на мое приветствие, подозрительно оглядел меня водянистыми глазами.
      - Тоня дома?
      - Ась? - Гунько склонил набок голову, выставил правое ухо и прислонил к нему землистую ладонь.
      Я вынужден был повторить вопрос. Он поднял с травы уроненный ржавый гвоздь, повертел его в корявых пальцах и сунул в карман засаленной хлопчатобумажной куртки.
      - Нету ей, - сурово сдвинул он желтоватые, как бы прокуренные табачным дымом брови. Болезненно сморщился и распрямил спину. - Повадились ухажеры, охотники до чужого добра. Свое наживай! На-ка, выкуси! - вдруг затрясся он от негодования и показал кукиш. - Ты же, парень, женач! А кобелишься, морочишь голову девке. Не допущу! Не дам ее позорить. Сгинь, сатана! Старым ястребом, вспомнившим свою молодость, наскочил он на меня и дернул за рукав рубашки. - Сгинь, а то пришибу!
      Горшок вынырнул из моих ладоней, и в это время, хлестко прихлопнув дверьми, на порог выбежала Тоня.
      Мой разъяренный противник споткнулся о горшок, с изумлением уставился себе под ноги, на рассыпанные по траве розоватые и зеленые пачки денег, и перестал кричать, устремил взор на Тоню, которая шла к нам порывистым, нервным шагом.
      - Ты где... где их стибрила? - задохнулся от обиды Гунько.
      - Дома. В Сливовом.
      - Христос-спаситель!.. - Гунько закатил под лоб глаза. - За тем ты и ездила в Сливовый! Ограбила отца, матерь. Ему, пристебаю, наши кровные отдаешь! - Возвысив голос, Гунько ткнул в меня пальцем, весь затрепетал, но, столкнувшись со взглядом дочери, устрашился его, втянул голову в плечи - и внезапно присмирел. - Что ты вытворяешь, Тоня! - вырвался у него, как вопль, жалобный укор. - Что вытворяешь? Семью по миру пустишь!
      - Будьте спокойны, мы в ваших деньгах не нуждаемся, - сказал я старику. - Подберите-ка лучше свои ассигнации. Помочь?
      - Н-ни! Я сам... Сам! - Гунько покосился на меня, судорожно глотнул воздух и потряс пальцами рук, как бы смахивая капли воды. Упал на колени. - Не трожь ее, парень. Не трожь! - бормотал он, поспешно сгребая деньги в горшок и заслоняя его краем куртки. - Слышь?
      Она у нас одна. Огонек в окошке. Ясное солнышко. - Он собрал пачки, обеими руками обнял горшок и встал. - Мало тебе вдовушек... разведенных. Ух, ты! - Он покачал головой. - Пожалей дочку. Ну скажи, пожалеешь?
      - Слово мужчины.
      - Папа, иди в хату, - сдержанно попросила Тоня. - Я потом все, все тебе объясню. До капельки.
      - Ну, гляди, дочка, гляди... - Гунько двинулся ко двору расслабленной походкой. Ноги его оплетала трава, он путался в ней и спотыкался, неся горшок бережно, как спеленатого ребенка, - на согнутой в локте руке.
      Мы стояли, прислушивались к мерному гудению пчел, к тишине прохладного сада, со странным вниманием приглядывались к золотистому свету; он пятнами лежал на траве, темно-зеленой и сочной в тени деревьев, скользил между кустами посаженной вдоль ручья смородины.
      Будто впервые мы вбирали этот свет в себя и чувствовали его непостижимую, вечную сущность.
      - Так неловко вышло, - я взял ее за руку. - Простите.
      - И вы меня простите, - тихо, с растерянной улыбкой сказала Тоня.
      Мысль о том, что я скоро покину ее, казалась чудовищной и почти невероятной в этом саду, полном жизни, где каждый листок, каждая травинка трепетно, жадно тянулись к неистребимому свету. Возможно, мы единственные люди на всей земле, которые рождены друг для друга, но судьбе угодно разлучить нас.
      1 июля
      Ночью мы переезжали. Тестю, весь день караулившему у асфальта, наконец удалось перехватить два грузовика - многотонный "МАЗ", с длинными железными бортами и жестяным ребристым дном, и "ГАЗ", с уплотненным кузовом для перевозки зерна. Шоферы, седые от пыли, возили хлеб на элеватор, а сейчас пустыми возвращались в районный городок Изобильный.
      Ночь стояла темная, в небе все чаще, явственнее погромыхивало, кое-где вспыхивали, знобко трепетали сполохи. Порывы ветра накидывали запах дождя, воздух сырел. С минуты на минуту мог пойти дождь. Это подгоняло нас, и мы работали не передыхая - молча, зло.
      ...Мне сыпануло за воротник жгуче-ледяную пригоршню капель, когда я с Гордеичем завязал наверху последний узел и ладился спрыгнуть вниз, чувствуя, что уже выдохся, как отстрелянная гильза. Я вздрогнул и неприятно поежился. Прямо над головою ударил, зарокотал гром-полуночник, взвилась молния, на мгновение высветив притихшую полоску леса и курган в степи, - и спустился на машины, на ульи, на дорогу мелко шуршащий, все обволакивающий дождь. Шоферы кинулись по кабинам, зажгли фары. В их свете, упавшем на дорогу, мутно мельтешили проворные струи. Тесть схватил с ветки брезентовый плащ, в другую руку - едва мерцающую "летучую мышь" и побежал к "МАЗу". Гордеич завел мотор, тронулся, я залез на медленном ходу в его "козел", и мы, огибая машины, полетели вперед, чтобы успеть выбраться у хутора на грунтовую дорогу, пока не развезет эту, степную.
      Дождь лил все упорнее, с ветром хлестал в переднее стекло. Вода рябила его и стекала волнистыми кругами.
      Гордеич беспрестанно оглядывался назад: идут ли машины, не буксуют? Они шли, тяжело фыркая. Больше всего он опасался за "МАЗ": по асфальту он бежит, стелется мощным зверем, но по таким полевым - не ходок, наворачивает себе на колеса грязь и садится, плотно влипает в землю.
      Все же до грунтовки добрались без приключений.
      "МАЗ" с ревом летел за нами, следом подслеповато мигал фарами "ГАЗ", сзади неотступно юлила "Победа", выбирая колею потверже и шарахаясь от одного кювета к другому. Справа удалялся хутор Беляев. Я проводил взглядом его редкие, размытые дождем огни. Там, среди них, в этой кромешной тьме, Тоня. Я представил себе, как однажды, ни о чем не подозревая, она выйдет на прогулку к тутовым деревьям, постоит и поднимется выше, в тайной надежде увидеться со мною, и... не обнаружит у посадки нашей пасеки. Вслед за этой мыслью передо мною встала картина ее отчаянья, почти явственно услышал я глухие, бесконечно горькие рыдания этой невинной, доверчивой девочки - и меня охватила смертельная, прежде никогда не испытываемая тоска, все во мне обмерло и похолодело. Не помню, как мы ехали дальше. Очнулся я от внезапного толчка машины и раздавшегося над ухом сердитого голоса Гордеича:
      - Все! Гонялись, гонялись за дождем, а теперь он нас догнал. Напоследок. Догнал так догнал! Он как метил нас.
      Вокруг шумело, клубилось в жидком свете фар. Гром откатился, только изредка вспыхивали без звука и гасли молнии. Гордеич остановил машину на развилке: от грунтовой дороги вправо отделялась полевая и, насколько можно было разглядеть, шла между каких-то деревьев и кукурузным полем, исчезая во мгле. Я догадался:
      дальше ехать именно по этой вязкой глинистой дороге, но, прежде чем попасть на нее, надо перемахнуть через налившуюся в размочаленном кювете лужу, уже довольно глубокую и просторную. Подтянулись остальные машины... Не надевая плаща, громко ругаясь, Гордеич вылез в своей черной шляпе. Из мрака на свет вынырнул мой тесть в плаще, с натянутым на голову капюшоном.
      Подошел и Матвеич, держа над собою зонт и кашляя.
      Гордеич взвился, перешел на крик:
      - Ты как дамочка с зонтиком! Прохлаждаешься.
      Брось его! Будет нам нонче баня, холодный душ!
      - А что, Гордеич?
      - То! Беньки залепило, открой! Мы не пробьемся до подсолнухов.
      Нанятые шоферы не вылезали из кабин, сидели и удрученно смотрели сквозь мутные стекла, чего-то напряженно выжидая. Матвеич похромал к своей "Победе" и появился в резиновых сапогах, по-прежнему колыхая над собою зонт, с которого текло ручьями. Он потыкал землю палкой, медленно забрел в лужу и с трудом передвинул ноги, как бы вырывая их из воды, доходившей почти до колен.
      - Вязко, - Матвеич оперся на палку, чтобы не поскользнуться, и выбрался из лужи.
      И тут послышался голос моего тестя:
      - Выход, герои, один: отъехать дальше и где-нибудь разгрузиться.
      - А потом? - ахнул Матвеич.
      - Суп с котом! Подсохнет дорога, и вернемся к подсолнухам. Никуда они от нас не удерут! Хлопцы! - крикнул тесть шоферам, приставляя ко рту мокрые ладони. - Вы подкинете нас, когда подсохнет?
      - Подвезем!
      - Тогда по коням, буденовцы!
      Тесть пытался шутить в этой кутерьме. Что ж, это его право, пусть шутит, если ему чересчур весело. Но мне было не до шуток. Всей кожей я заранее ощущал озноб в теле от близкой, неминуемой сырости, хлюпающей под ногами грязи, от дождя, который, думалось, больше не кончится, будет лить и шуметь назло и в назидание нам, грешным людям. И куда меня занесло? За что я страдаю?
      Взвыли моторы, понеслись мы по грунтовой. Нам обязательно нужно удалиться от подсолнухов, потому что пчела имеет обыкновение устремляться на старое, облюбованное место и не возвращается на новое, если оно выбрано вблизи: память пространства гонит ее назад.
      Намечать стоянку желательно в эпицентре медоносов, ибо после нельзя переезжать на короткие, менее восьми километров, расстояния и произвольно менять местонахождение пасеки. Мы отъехали на десять километров, отыскали полотно без кюветов и решили снимать ульи рядом с дорогой, на траву.
      Во мгле, до нитки промокшие, словно муравьи рассевшуюся от дождя кочку, облепили мы кузов, сволакивали вниз скользкие ульи и, едва удерживая их, относили на траву, одно прикосновение которой сперва вызывало у меня дрожь. Потом ничего - привык, разгорячился Либо пар шел от наших тел, либо дождь смутно туманился, но у меня было такое ощущение, что это пар...
      Наконец разгрузились. Шоферы, вслух проклиная наших пчел, кинулись по машинам и канули во мраке вместе с рубиновыми огнями у задних бортов. Компаньоны тоже побежали к своим домам на колесах, там сняли мокрую одежду и, зуб на зуб не попадая, напялили на себя сухую - шерстяную. Нам с тестем греться было негде. Даром времени не теряя, шустро двигаясь, чтобы не остыть и не схлопотать себе лихорадку, мы стали напяливать будку.
      Дождь лил всю ночь и весь день. К вечеру, уже в сумерках, едва-едва угомонился. Следующий день выдался погожий, солнечный, с ветерком. К полдню обдуло, выбелило корку, полевые дороги просохли и затвердели.
      Пчелы повеселели, закружились в светлом воздухе, чаще уносились в разведку, хотя она совсем была ни к чему:
      мы готовились на подсолнухи. Старики волновались: не забыли ли свое обещание шоферы? Но они оказались порядочными людьми и, лишь только легла на степь вечерняя тень, примчались за нами.
      Опять мы до полуночи нянчили ульи, то подавая их наверх, то бережно сволакивая вниз. Что поделать: такая работа. Хочешь большого меда вертись, умей дожидаться взятка.
      К утру мы упали на теплые овчинные шубы, головами к занимавшейся в полнеба ясной заре, и сразу как бы отошли в сладкое, желанное небытие. Однако через полчаса нас растолкал Гордеич, мы вскочили, расставили ульи и по общей команде начали выпускать пчел.
      Еще один круг замкнулся.
      III
      РОДНИКИ
      4 июля
      Понемногу приходим в себя, свыкаемся с новым местом. Мы расположились возле канала, у глубокого дренажа, на дне его тек чистый полноводный ручей, прятавшийся в камышах выше человеческого роста, и кое-где затемненный низко наклонившимися кустами плакучей ивы. Перед нами вдаль и вширь разливалось темно-зеленое, с желтоватыми всплесками море подсолнухов, а позади, между дренажем и каналом, тянулась защитная лесополоса. В ней повсюду спели, наливались солнцем абрикосы, выглядывала из-за листьев красновато буревшая алыча.
      Канал был широкий, вода в нем безмятежно, ослепительно сияла, но у железобетонного акведука темнела и сужалась, начинала бурлить и пениться и, будто носом корабля, разрезанная посередине каменным остряком, с шумом втягивалась в продольные корыта, неслась по ним и билась в стенки, гудела и ярилась в тисках - и наконец, вскипая белыми барашками, вырывалась на волю, плескалась и на глазах обессилевала, широко расходилась, взявшись скоротечной рябью.
      С утра до вечера у акведука, на горячих каменных плитах, много загорало мальчишек и приезжих; купальщики с криком прыгали в корыта и, подхваченные крутым течением, мелкой рыбешкой выплескивались в буруны, смешно переворачивались и выныривали, гребли к берегу. Приехавшие на личных автомашинах и мотоциклах и местные ребятишки купались также на той стороне за каналом - в озере, с одной стороны обсаженном пирамидальными тополями, с другой - почти вплотную примыкавшем к хутору Родники. На этом хуторе лежала та же печать запустения и скуки, что и в Беляеве: дома стояли редко, вразброс; часто виднелись одни сады с глиняными остатками порушенных жилищ; паслись овцы и коровы, мальчишки лазали по ничейным деревьям и ломали ветки, отдыхающие лакомились вишнями, яблоками. Говорят, здесь когда-то били из-под земли чистейшие ключи, оттого, мол, и хуторок прозвали Родниками, но ключи давно засорились, забились илом и глиною, расчистить их некому. Да и зачем напрасно стараться, оживлять старину, если в канале уйма свежей кубанской водицы.
      По вечерам в ничейных садах смолкают голоса, берега канала и озера пустеют, и приезжие, набрав в ведра и плетеные корзины абрикосов, отбывают кто куда, многие - на центральную усадьбу. До нее километров девятнадцать. Усадьба эта разрослась до городка, однако до сих пор, к стыду ее обитателей, безымянна, не пристало к ней хорошее русское название, будто наследники кубанских казаков потеряли дар воображения и вкус к меткому слову. Город красив и многолюден, есть в нем овощной завод, кинотеатр и даже родильный дом, вдоль улиц - чистенькие тротуары. Вечерами, при свете электрических фонарей, фланируют по тротуарам юные модницы-недотроги в таких нарядах, что диву даешься, с какою молниеносной быстротой благодаря телевидению перенимаются всякие новшества в наших бесчисленных глубинках. Неподалеку от усадьбы, за рядом многоэтажных домов, раскинулся огромный животноводческий комплекс.
      Работают на нем и родниковцы. Одни осели на усадьбе с детьми и "родичами", другие еще не осмелились оторваться от пуповины, мечутся между хутором и городком на легковушках либо на мотоциклах, а то и на чем придется. Но мало-помалу жизнь берет свое, даже самые стойкие не выдерживают и перебираются в городок.
      Мы с тестем ходили за молоком в хутор, и я спросил у одной старухи, на вид еще крепкой, поджарой, с лицом истой казачки, не хочется ли ей тоже уехать на усадьбу, не скучно ли жить в хате на отшибе. Старуха отвечала с достоинством и без колебаний - видно, у нее не однажды спрашивали о том же другие:
      - Скучно там, где на столе ничего нету. Вот раньше, в старину, мы голодали, так было скучно. За кусок хлеба давились. А теперь чего не жить? Канал прорыли.
      Вода вольная. Благодать.
      - А если все отсюда разъедутся?
      - За другими не погонюсь. Перетерплю. - Старуха потуже подвязала белый летний платок. - Лишь бы нашелся добрый человек похоронить. - Она помедлила, присмотрелась и, наверное признав во мне сельчанина, добавила с необидным, но суровым осуждением: - А вы, молодежь, друг перед дружкой задаетесь... все чего-то вам не так. Господи праведный! Сидели бы на родительской земельке да радовались всему. Дома хорошо.
      Ее слова задержались в памяти. И откуда эта категоричность тона у простой деревенской старухи, которая, может быть, за всю свою долгую жизнь никуда и не выезжала за пределы района?
      Тестю пришлась по нраву рассудительная собеседница, и, помнится, желая продлить удовольствие, он продолжал разговор:
      - Так, значит, бабушка, вы ни на что не жалуетесь?
      - А на что обижаться? Слава богу, всего хватает. - Острые глаза старухи медленно прошлись по тестю и остановились на груше с надломанными, искореженными ветками. Свисая к земле на одной коре, они все еще зеленели густой листвою, противились неизбежному увяданию. Она вздохнула, обвела сердитым взором одичавшие без присмотра сады и кладбище. На его бугорках гуляли сытые телята. - Не на что гневаться. Кабы могилки да сады уберечь, огороды пустые запахать - чем тут не житье. Земля у нас спокон веку жирная, воткнешь лопату - маслится. Зря бросают добро. Могилки скотина топчет. Чешется о кресты.
      - Вокруг кладбища хорошо бы оградку поставить, - сказал тесть. - Это ж плевое дело! Если вы надумаете уезжать куда-нибудь, то знайте: можно перезахоронить родственников.
      - Все могилки с собой не увезешь.
      - Не все, бабушка. Прах близких... По ком душа болит.
      - У меня тут все близкие, до единого, - веско, с непреклонной убежденностью возразила старуха. - Ни на шаг от них не отступлю.
      Разговор со старухою имел весьма серьезные последствия и обернулся большими хлопотами для тестя. В порыве сердечного участия он пообещал ей свое заступничество, загорелся справедливым гневом и дважды звонил из хутора в район, что-то доказывал, а когда это не помогло, подался туда на попутной, ухлопал целый день и вернулся счастливый: его уверили, что кладбище будет огорожено, а бросовые сады, как поутихнут полевые работы, обследует комиссия. Тесть совершенно запустил своих пчел, опять куда-то звонил, напоминал, требовал, ездил на усадьбу. Директор совхоза, рассерженный его настойчивостью и тем, что пенсионеры лезут не в свое дело, не хотел и слышать о кладбище, ссылался на занятость и норовил избавиться от посетителя. Исчерпав разумные доводы и не внушив ему благородных побуждений, тесть пригрозил новой поездкой в район и даже письмом в газету. Это подействовало на строптивца. Но тесть не успокоился до тех пор, пока на кладбище не появились плотники.
      - Охота вам, Федорович, было нервы трепать, - с мягким упреком, жалея его, высказал свое отношение ко всей этой истории Матвеич. - Награды не получите, не ждите. И денег вам не дадуть.
      С кладбища доносился перестук молотков, визг бензопилы. Плотники наяривали вовсю и, пожалуй, на все лады кляли моего тестя, подсунувшего им невыгодную, плохо оплачиваемую работенку, от которой они спешили поскорее избавиться.
      - Ничего ты не понимаешь, Матвеич! - подбоченившись, с видом победителя говорил тесть. - Я их, шабашников, научу уважать святые камни.
      Старики смеялись, и громче, заразительнее всех Гордеич:
      - Хо! И тут ему не терпится командовать! Настырный ты, председатель!
      - Я такый! - поддаваясь их настроению, выпячивал грудь мой тесть. Редко кому удается подсобить живым и мертвым сразу, а я сумел. Попробуйте, может, получится и у вас... Бабушка за меня помолится на этом и на том свете.
      - Хитрые вы, - качал плешивой головою Матвеич.
      - Ага, хитрее зайца, - с сияющим лицом вторил ему тесть.
      В остальном наша жизнь текла обычно. Главное было в том, что мы стояли у подсолнухов, последней нашей надежды, и они зацветали. Ростом они приземисты, довольно густы, и корзинки у них мелкие, что весьма обнадеживает стариков: подсолнухи простые, не элитные. При благоприятной погоде они отблагодарят нас за все муки.
      Нектар начнет усиленно выделяться, когда будет охвачена цветеньем половина корзинок.
      Пчелы на подсолнух пока не летают, а предпочитают садиться на бледно-синие мелкие цветы петрова батыга, в изобилии покрывшего откосы дренажа, либо на молочно-белый жабрей, который устилает жесткую стерню недавно сжатого пшеничного поля. Это поле пролегло желтоватой полосой между плантациями раннего и позднего подсолнуха. Пчелы понемногу работают с утра, но затем прекращают вылеты: наступает жара, день становится душным и знойным. Листья подсолнуха вяло опускаются, цинковая крыша нашей будки накаляется до того, что к ней невозможно дотронуться - обожжешь пальцы. В будке трудно дышать от спертой духоты. Я попросил у Гордеича литовку, накосил камыша и накрыл им крышу - стало прохладнее.
      Пока тесть просматривал и доводил до ума ульи, я по примеру Гордеича сделал у себя пристройку, стены обтянул мешковиной и клочками старого брезента, верх покрыл толстым слоем травы и камыша. Удобная подсобка, в ней можно качать мед и хранить в тени холодную воду. С водою тут приволье: возьми ведра, спустись по вырытым мною ступеням к ручью и зачерпывай сколько хочешь. Напротив нашей будки тесть соорудил купальню, расчистив от ила ручей и перекинув через него мосток из сухих жердей акации. В жару старики поочередно бегают в купальню и, сидя в теплой, как бы парной воде, с удовольствием мылят головы, трут спины и грудь. Я тоже купался здесь, пока однажды не увидел на солнцепеке водяного ужа, с оливково-зеленоватой спиною, с красным брюхом, испещренным черными пятнами, и с таким же пятном на затылке. Я боюсь гадов, не терплю даже ящериц и лягушек вблизи и, внезапно остановив взгляд на уже, похолодел и попятился вверх. Он глянул на меня, медленно развел кольца и пополз в воду. Меня охватило омерзение: я не подозревал о его существовании, спокойно мылся в купальне. Я вернулся назад с пустыми ведрами, и долго еще передо мною стояли холодные точки глаз ужа, скользкие живые кольца.
      И впоследствии я не мог без внутренней дрожи перебегать через мосток. Узнав об уже, мой тесть и Гордеич перестали купаться в ручье, ходили со мною к акведуку.
      Матвеич же как ни в чем не бывало нежился, кряхтел в купальне, приговаривая:
      - Я люблю ужак. Это не гадюка: не укусить. У нее, Петр Алексеевич, нету ядовитой железы. В молодости я пускал ужак за пазуху. Лезуть, щекочуть пузо. Аж смех разбираеть. Ужаки - полезные твари.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12