Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Диккенс

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Пирсон Хескет / Диккенс - Чтение (стр. 26)
Автор: Пирсон Хескет
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


«Я, — говорит Барк, — нипочем не потерплю в своем собственном — прилагательное — доме никаких — прилагательное — полицейских и никаких — прилагательное — чужаков. Не потерплю, клянусь — прилагательным и существительным! Подайте сюда мои брюки, и я пошлю всех прилагательных полицейских на прилагательное и существительное! Давайте же, — говорит Барк, — мои прилагательные брюки! Я всем им выпущу желчь прилагательным ножом! Я пробью их прилагательные головы. Я вырежу их прилагательные существительные... Будь прилагательные болваны в этом притоне мужчинами, они бы пришли сюда и всех вас прикончили... Пришли бы и прикончили», — снова рявкает Барк и ждет. В притоне — ни звука. Мы шестеро сидим взаперти в доме Барка — самой глухой дыре опаснейшего из лондонских кварталов. Глубокая ночь, дом битком набит отъявленными бандитами и головорезами, но никто не шелохнется. Нет, Барк, эти люди знают, как тяжела десница закона. Эти люди отлично знакомы с фирмой «Инспектор Филд и Компания».

Так появились на страницах «Нашего общего друга» фигуры старожилов лондонских набережных, а с ними — и особая атмосфера этой книги. «Наш общий друг» выходил ежемесячными выпусками с мая 1864 по ноябрь 1865 года, а издавали его старые знакомые — Чэпмен и Холл. Правда, судя по письмам Диккенса, возобновление деловых отношений вовсе не означало, что вернулась и прежняя дружба. В январе 1860 года Диккенс писал, что Фредерик Чэпмен — «чудовищный пройдоха», который «половину своей жизни тратит на развлечения, другую половину — на то, чтобы делать оплошности, а деньги (несмотря на эти свои особенности) ухитряется загребать во всякое время». В июле 1865 года ему написала какая-то женщина, надеявшаяся, что одного слова Диккенса будет достаточно, чтобы издатели благосклонно отнеслись к ее работе. «Вы ошибаетесь, — ответил он. — Я не имею на них никакого влияния, даже если речь идет об элементарной вежливости по отношению к кому-то постороннему. Это подтвердилось еще совсем недавно».

В «Нашем общем друге» Диккенс вновь обратился к своей родной стихии — тому смешному и причудливому миру, с которым расстался после «Крошки Доррит». Сайлас Вегг — это шедевр, написанный в прежней манере и со всей былой мощью. Впрочем, дыхание гения чувствуется в каждой строке этой книги. Чего стоят, например, одни Виниринги и вся их среда! Это лучший образец социальной сатиры Диккенса, которая в наши дни звучит еще более едко и зло: ведь за последние восемьдесят лет сфера влияния «нуворишей»[195] непомерно разрослась. Миссис Вильфер, которая «сидела молча, с таким видом, как будто каждый ее вздох — свидетельство редчайшей самоотверженности, какую только знает история», — это, конечно, миссис Диккенс: матушка писателя выглядела наименее привлекательно именно в те моменты, когда напускала на себя высокомерный и аристократический вид. Бетти Хигден — символ извечного отвращения, которое Диккенс испытывал к приютам и домам призрения, впервые прозвучавшего в «Оливере Твисте». А Подснап — не что иное, как портрет Джона Форстера, в меру завуалированный, чтобы сходство не бросилось Форстеру в глаза. Впрочем, если бы оригинал обладал способностью видеть себя глазами художника, он был бы уже не Подснапом. Напыщенный, респектабельный, высокомерный, непоколебимо самонадеянный — вот он, Форстер! А вот и описание его собственнических наклонностей:

«Была у мистера Подснапа одна особенность... он не допускал и тени неодобрительного отношения к своим друзьям и знакомым. «Да как вы смеете? — яснее всяких слов говорил его вид в подобных случаях. — Как же так! Я этого человека признаю, я, можно сказать, выдаю ему свое удостоверение, а вы? Задевая его, вы задеваете меня, Подснапа Великого. И речь тут идет не столько о его достоинстве (это бы еще ничего), сколько о достоинстве Подснапа».

В другой сцене — там, где Подснап подвергает перекрестному допросу француза, — высмеивается форстеровское англофильство и манера отмахиваться от всего, что ему не по душе:

«— Ну, как вам нравится Лондон? — вопросил хозяин дома со своего почетного места таким тоном, каким глухого ребенка упрашивают принять лекарства, — Лондон, Londres, Лондон?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Я спрашиваю, — сказал мистер Подснап, настойчиво возвращаясь к прежней теме, — не бросились ли вам в глаза на наших, как у нас говорится, улицах, или, по-вашему, павви, признаки...

— Пардон, — учтивым тоном прервал его терпеливо слушавший иностранец, — но что это — «признаки»?

— Приметы, — ответил мистер Подснап. — Знаки, понимаете? Знамения. Следы.

— А-а! Ошадиные?

— У нас говорят «лошадиные», — милостиво поправил мистер Подснап. — В Англии, Angleterre, Англии произносят «л». Мы говорим «лошадь». Только низшие классы коверкают слова.

— Пардон, — вставил иностранный джентльмен. — Я всегда ошибаюсь.

— Наш язык, — произнес мистер Подснап со снисходительностью человека, знающего, что он всегда прав, — очень труден. У нас богатый язык; на нем тяжело говорить иностранцу. Я снимаю свой вопрос».

И если живой Форстер не смог узнать себя на иллюстрации Маркуса Стоуна (книга II, глава III, сцена обеда у Винирингов; Подснап сидит по правую руку хозяина), значит он был еще более слеп в своей неистребимой самоуверенности, чем герой «Нашего общего друга». Но в облике Форстера было еще и нечто монументальное: он даже днем был неизменно одет в плотно облегающий его фигуру фрак, застегнутый на все пуговицы. Он изъяснялся напыщенно и тяжеловесно, точь-в-точь как Макриди на сцене.

«Человек, застегнутый на все пуговицы, имеет в обществе вес. Человеку, застегнутому на все пуговицы, верят, — пишет Диккенс в „Крошке Доррит“. — Что так пленяет в нем? Быть может, скрытая и никогда не осуществляемая возможность расстегнуться? Или люди считают, что мудрость, застегнутая на все пуговицы, накапливается и растет, а стоит расстегнуть одну пуговку, как она улетучится? Как бы то ни было, одно очевидно: в этом мире пользуется влиянием лишь тот, кто застегнут на все пуговицы».

Для биографа наибольший интерес в «Нашем общем друге» представляет портрет Беллы Уилфер, пожалуй больше всех других женских портретов Диккенса похожий на Эллен Тернан. Отождествляя Эллен с той или иной героиней Диккенса, мы руководствуемся скорее логикой, чем реальными фактами. Впрочем, мы располагаем достаточными сведениями, чтобы о некоторых вещах говорить с полной уверенностью. Что же именно нам достоверно известно об Эллен Тернан? Она родилась 3 марта 1839 года в актерской семье. Ее отец и мать играли в театре «Принсес» (на Оксфорд-стрит), в труппе, возглавляемой Чарльзом Кином. Отец Эллен сошел с ума и умер, когда девочке было семь лет. У нее было две сестры — Фанни и Мария. (Фанни впоследствии стала женой Тома Троллопа, брата Энтони Троллопа.) Диккенс видел всех их на сцене еще детьми и познакомился с их матерью еще задолго до того, как пригласил их в Манчестер играть в коллинзовском спектакле. Он даже как-то однажды утешал за кулисами Эллен, которой нужно было решать неприятную дилемму: либо появиться на сцене полураздетой, либо потерять работу. Девушка горько плакала, но Диккенс успокоил ее и помог ей побороть свою стыдливость. Влюбился он в нее в Манчестере, когда ей было восемнадцать лет, а ему сорок пять. По свидетельству очевидца (настроенного недружелюбно), мы знаем, что она была невелика ростом, белокура и довольно миловидна. О том, какой она представлялась Диккенсу, мы можем судить по описанию внешности Люси Маннет из «Повести о двух городах»: «Маленькая, стройная, прелестная фигурка, увенчанная короной золотистых волос, голубые глаза, вопросительно глядевшие на него: гладкий, юный и в то же время удивительно подвижной лоб. Брови ее то взлетали, то хмурились, придавая лицу какое-то сложное выражение, умное и внимательное, немного смущенное и непонимающее, немного тревожное...» Когда он снова напоминает нам о том, что у Люси «не по возрасту пытливый взгляд», «не по годам зрелое, внимательное выражение лица»; когда мы узнаем, что у Эстеллы из «Больших надежд» тоже очень пристальный взгляд, мы можем с уверенностью заключить, что именно с таким выражением смотрела на Диккенса Эллен Тернан в те дни, когда он впервые обратил на нее внимание.

Однако сходство Люси Маннет с Эллен на этом кончается, и лишь с появлением «Больших надежд» каждому, даже тому, кто ничего не знал о личных делах Диккенса, стало ясно, что в его жизнь вошла женщина, которой суждено оказать такое же влияние на его творчество, какое в свое время оказали Мария Биднелл и Мэри Хогарт. Эстелла скорее не портрет Эллен, а свидетельство того, чем она стала для Диккенса. Даже если бы у нас не было других сведений, достаточно было бы прочесть этот роман, чтобы убедиться, что любовь Диккенса все еще оставалась неразделенной. Эстелла «горда, своенравна» и «держится неприступно». Ей нравится заигрывать со своим поклонником и мучать его. «Я не провел с нею ни одного счастливого часа, но все двадцать четыре часа в сутки только и думал о счастье быть вместе с нею до самой смерти». Наконец, обезумев от страсти, герой романа признается ей в своих чувствах. «Когда вы говорите, что любите меня, — отвечает Эстелла, — ваши слова для меня пустой звук, и только. Они не рождают никакого отклика в моей душе, не трогают ее. Все, что вы говорите, мне совершенно безразлично». Тогда он не выдерживает: «Вы — часть моего существования, часть меня самого. Вы были в каждой строчке, прочитанной мною с того дня, как я впервые пришел сюда... С тех пор я вижу вас повсюду: в реке и на парусах корабля, на болоте и в облаках, при свете солнца и во тьме ночи, в ветре, в море, на улице... Хотите вы того или нет, вы до последнего мгновенья моей жизни останетесь частицей моего существа...» Когда она говорит, что собирается выйти замуж за другого, он идет пешком из Рочестера в Лондон, совсем как Диккенс в те дни, когда будущее представлялось ему невыносимым: «Устать, выбиться из сил — только это могло еще принести мне какое-то облегчение». Но у нас есть немало и других доказательств того, что Эллен не любила Диккенса; что мысль о близости с ним внушала ей отвращение; и из двух его писем, относящихся к осени 1862 года, видно, что она по-прежнему держит его на расстоянии. Одно из этих писем адресовано Уилки Коллинзу: «Меня грызет мучительная тоска. Я непременно расскажу Вам обо всем в ближайшие дни, когда буду у Вас или когда Вы навестите меня. Я справлюсь с ней, наверное, ведь меня не так-то легко побить, но пока что она все растет». Другое — Форстеру: «Я, конечно, могу заставить себя проделать за этим письменным столом то, что уже было сделано сотни раз. Другой вопрос, удастся ли мне выжать из себя новую, свежую книгу, когда все так неверно, непостоянно, когда так тяжело на душе». Мы видим теперь, почему для Диккенса было бы так естественно дать «Большим надеждам» несчастный конец: ведь даже год спустя после того, как книга была написана, он все еще не смог сломить сопротивление Эллен.

Диккенс, как это часто случается с актерами, был во многом похож на избалованного ребенка. Если уж он хотел чего-нибудь, то немедленно, тотчас же, иначе «ребенок» ревел и топал ногами. Он так настойчиво, так отчаянно добивался своего, что Эллен, наконец, все-таки уступила, но победа не принесла Диккенсу радости. Ведь мир устроен так, что получает, собственно, тот, кто ничего не просит; находит тот, кто не ищет; дверь открывается лишь перед тем, кто не стучится в нее. Не будем говорить о мире духовных ценностей, там дело обстоит иначе, но в жизни действительно ценится лишь то, что достается нам само собой, без всяких усилий; а то, чего мы добиваемся всеми силами, в конечном счете приносит нам неудовлетворенность и разочарование. Так, во всяком случае, говорят жизненный опыт и наблюдения автора этой книги, и, пожалуй, самое убедительное подтверждение этой истины — биография Диккенса, который так часто добивался своей цели и так редко — прочного счастья. Что касается Эллен, она, по-видимому, не устояла перед двойным воздействием славы и богатства. Семья ее жила бедно и целиком зависела от случайных заработков, ибо подмостки театра никому из них отнюдь не сулили лавров. Диккенс печатал рассказы сестрицы Фанни в своем журнале, хлопотал в 1861 году, устраивая сестрицу Марию в труппу Бенджамина Уэбстера, а в 1862 — в труппу Фехтера, которому дал понять, что это в его же интересах. Не кто иной, как Диккенс, должно быть, снимал для семейства Тернан и дом № 2 в Хоутон-Плейс (Эмптхилл-сквер). По-видимому, Эллен ценила комфорт дороже целомудрия, иначе она не уступила бы Диккенсу. Недаром же так корыстолюбивы Эстелла из «Больших надежд» и Белла Уилфер из «Нашего общего друга». «Я люблю деньги. Мне противна бедность, а ведь мы бедны — унизительно, оскорбительно, возмутительно бедны; жалкие бедняки — вот кто мы такие». Она все время настойчиво твердит об одном и том же: «Я хочу только денег, мечтаю только о деньгах. Вся моя жизнь, все будущее — это только деньги, деньги, деньги и то, чего с их помощью можно добиться». Как и Эстелла, Эллен Тернан горда и своенравна и считает, что у нее «нет того, что люди называют сердцем... Все это, я думаю, сущая чепуха». Влюбленный находит ее, как и Эстеллу, дерзкой, пустой, капризной, корыстной, ветреной, жестокосердной и упрямой. Но незадолго перед тем, как Диккенс начал «Нашего общего друга», вероятнее всего в 1863 году, Эллен Тернан стала его любовницей, и поэтому характер Беллы по ходу действия меняется: «Непостоянное, шаловливое и ласковое существо, не знающее ни благородной цели, ни твердых правил, и оттого легкомысленное; поглощенное мелочными заботами, и оттого капризное, было все-таки обворожительно!» Не правда ли, совсем как Эллен Тернан, которая во время стейплхерстской катастрофы больше всего беспокоилась о судьбе своих шляпок? Если учесть при этом, что Эллен тоже «держалась наигранно, театрально», то можно с чистой совестью отождествить ее с Беллой Уилфер, самой жизненной из всех диккенсовских героинь, кроме Доры.

Желание питается иллюзиями, любовь — правдой, но Диккенсу — актеру, мечтателю и влюбленному — легко было принять фантазию за действительность, когда речь шла о предмете его любви. Эллен, особенно когда он баловал ее, прекрасно умела к нему подластиться, и ему было нетрудно убедить себя в том, что он любим. В один из таких периодов, забыв, что он только рассказчик, он позволил своему чувству взять верх над рассудком, заключив главу, посвященную свадьбе Беллы, словами in propria persona24: «Ax, бывают ведь в жизни дни, ради которых стоит жить и не жаль умереть! Ах, недаром поется в славной старой песенке, что лишь любовь, одна любовь властвует над миром!» Он окружил Эллен вниманием и заботой и тщательно охранял ее репутацию. Вскоре после стейплхерстской катастрофы он распорядился о том, чтобы по определенным дням ей приносили всевозможные лакомства, а год спустя написал одной своей приятельнице о том, что Нелли (так он называл Эллен) было бы чрезвычайно больно узнать, что их отношения не являются секретом для других. «Она не поверит, что Вы видите ее такой же, какою вижу я, и так же думаете о ней... Ей, с ее нежнейшей душой, уже не сохранить после этого ту гордость и независимость, которые пронесли ее, совсем одну, через столько испытаний». Он советует своей знакомой вести себя очень осторожно при встрече с Томом Троллопом или его женой (Фанни Тернан) и «не говорить обо мне ничего такого, что могло бы вызвать у них подозрение, потому что язычок Фанни гораздо острее змеиного жала». И тем не менее о его связи с Эллен Тернан знало гораздо больше людей, чем ему хотелось бы, в том числе и его собственные дети. Один из его сыновей, очевидно, что-то сказал об этом в Австралии, после чего драматург по имени Джон Гаррауэй написал одноактную пьесу, которой мельбурнский журнал «Империал» в 1895 году посвятил критическую статью. Действие происходит в Манчестерской ратуше, во время постановки пьесы Коллинза. Диккенс влюбляется в Эллен Тернан, которая (должно быть, потому, что австралийский драматург надеялся пристроить свою пьесу в какой-нибудь театр) отвергает его любовь. Вся история приобретает характер «невинной лирической сценки». Как видно, тогда еще не наступило время сказать правду. Даже в 1893 году Джордж Огастес Сейла сказал, что «тайну» последних лет жизни Диккенса нельзя раскрывать по меньшей мере еще полвека.

Эллен, разумеется, рассчитывала зажить в роскоши, которая ей раньше и не снилась, и в начале 1867 года — возможно, еще и потому, что она ждала от него ребенка, — Диккенс снял ей дом в Виндзор Лодже № 16 по Линден Гроув, Нанхед, Кемберуэлл — ныне «Хоумдин», дом № 31 по Линден Гроув, где проводил несколько дней в неделю и где написал часть своей последней книги: «Эдвин Друд». Летом 1869 года Диккенс пригласил свою Нелли в Гэдсхилл. Зачем? Как знать! Возможно, он хотел придать их отношениям оттенок респектабельности, или просто уступил просьбам Эллен, а может быть, и любопытству Джорджины. Во всяком случае, Эллен приехала в Гэдсхилл и даже стала участницей семейных состязаний в крикет. А между тем Диккенс прекрасно знал, что она его не любит и горько раскаивается, что ее все время мучают угрызения совести. Он потерпел это последнее любовное фиаско в дни, когда былая жизнерадостность стала все чаще покидать его, и он был несчастлив, как никогда. «Он думал, что вступает в новую жизнь и на пути его будут розы — одни только розы, — писал Томас Райт. — Он забыл, что у роз бывают шипы... Он думал, что стоит на пороге высшего блаженства, которое когда-либо дано человеку. Он ошибался».

Снова — но на этот раз гораздо сильнее, чем в юности, — изведал он всю горечь, отчаяние и муки ревности. И это не просто досужий домысел. Это ясно, как божий день, каждому, кроме фанатика-диккенсопоклонника, противопоставляющего литературу и жизнь, писателя и его творчество. Никто с такой болью не писал о страданиях неразделенной любви, как Диккенс, создавая своего Бредли Хедстоуна; никто, кроме Шекспира, не сумел с такой страстью передать терзания ревности. Мы не знаем, было ли у Диккенса реальное основание для ревности, кроме уверенности в том, что Эллен его не любит. Но и этого было достаточно. Каждый, к кому она хорошо относилась, с кем разговаривала, становился для него вероятным соперником. Он так и не смог избавиться от этих подозрений до конца своей жизни. Джон Джаспер из «Эдвина Друда» — тоже жертва ревности, но никем не владеет она с такой сокрушительной силой, как Бредли Хедстоуном, который признается в любви так же, как Пип из «Больших надежд», но еще более пламенно и страстно: «Когда вы рядом или когда я думаю о вас, я теряюсь, я не могу ручаться за себя, я не властен над собою. А думаю я о вас постоянно. Я не расстаюсь с вами ни на мгновение с тех пор, как впервые увидел вас. Ах, какой это был печальный день для меня! Какой печальный, несчастливый день!.. Меня тянет к вам помимо моей воли. Если бы я сидел в темнице за семью замками, я все равно вырвался бы к вам. Меня влечет к вам с такой силой, что стены рухнули бы предо мной, и я пришел бы к вам. Если бы меня одолел недуг, та же сила подняла бы меня с постели, и я приполз бы к вам и лег у ваших ног... Ни один человек до поры до времени не знает, какие силы таятся в глубине его души. Некоторым так и не суждено этого узнать — да пребудут они в мире и возблагодарят свою судьбу. Я люблю вас. Что говорят этими словами другие, не мне судить. Я же хочу сказать, что мною движет непреодолимая сила. Я пытался сопротивляться ей — напрасно. Она сокрушила меня... Мысли мои в полном смятении — я ни на что не гожусь. Это я и имел в виду, говоря, что в вас — моя погибель!» Но вот Хедстоун заговорил иначе. Позвольте, кто же это? Скромный учитель из школы для бедняков или знаменитый писатель? «Я не стеснен в средствах, и вы ни в чем не будете знать недостатка. Имя мое окружено таким почетом, что будет надежной защитой для вас. Если бы вы видели меня за работой; видели, что я способен совершить и как меня уважают за это, вы научились бы, возможно, даже немного гордиться мною...» Да, можно не сомневаться в том, что это сам Диккенс. Не он ли шагал по ночным улицам Лондона, «измученный томительным ожиданием»? «Казалось, что это истерзанное лицо плывет по воздуху: его выражение влекло к себе взгляд с такой силой, что все остальное исчезало из виду». Не следует, разумеется, проводить полную параллель между автором и его героем: там, где чувство молчало, Диккенс умел заменить его воображением. И все-таки он не смог бы написать Бредли Хедстоуна, не пережив главного, что вызвало к жизни этот образ, а в чем заключается это главное, мы знаем. Итак, Эстелла, Белла и Бредли Хедстоун. Но этим не ограничилось влияние Эллен Тернан на творчество Диккенса: с ее появлением из его книг навсегда исчезло Падшее Созданье.

«Наш общий друг» имел колоссальный успех, и тогда же, к несчастью, появились первые признаки того, что здоровье Диккенса пошатнулось. В начале 1865 года — по-видимому, после слишком долгой прогулки по снегу — он отморозил себе ногу, но, питая глубокое отвращение к телесным недугам, натянул на распухшую ногу ботинок и сел работать. Проделав это несколько раз и продолжая по-прежнему бродить по снегу, он в конце концов довел свою несчастную ногу до того, что был вынужден лечь в постель. (Он так упорно не желал признавать никаких физических недостатков, что отказывался даже носить очки. А между тем он был близорук и должен был изо всех сил напрягать глаза, чтобы рассмотреть предметы на далеком расстоянии.) Нога болела сначала очень сильно, потом немного меньше, и он немедленно возобновил свои ежедневные прогулки за десять-пятнадцать миль. Зато по вечерам приходилось все-таки сидеть без ботинка. Так продолжалось весь год, а в начале нового, 1866 года у него стало пошаливать сердце. Он начал принимать тонизирующие лекарства и, почувствовав себя лучше, отправился в очередное турне. Боли в ноге и сердце постоянно возвращались, но Диккенс считал себя совершенно здоровым и не собирался менять своих привычек. Однажды, например, прогуливаясь по Портсмуту, Диккенс и его импресарио Долби набрели на квартал, имеющий форму прямоугольника, не застроенного с двух концов и похожего на театральную декорацию. Поблизости никого не было видно. Диккенс поднялся на ступеньку одного дома, трижды громко постучал в дверь и совсем было собрался растянуться у входа, подобно клоуну в пантомиме, когда дверь внезапно распахнулась и на пороге появилась дородная хозяйка. Не вдаваясь ни в какие объяснения, Диккенс пустился наутек, Долби — за ним. Отдышались вближайшей пивной. Не способствовал укреплению его здоровья и другой инцидент, случившийся в Ньюкасле-на-Тайне, тоже во время гастрольной поездки. Диккенс вместе с Долби отправился на Тайнмаутский пирс посмотреть, как пляшут на волнах во время шторма корабли торгового флота. «Внезапно горизонт загорелся золотом, и вспыхнула великолепная радуга, изогнувшись над большим кораблем, и показалось, что он плывет прямо на небеса. Я так залюбовался этим упоительным зрелищем, что не заметил, как над моей головой выросла чудовищная, многотонная волна. Меня ударило, сбило с ног и вымочило до нитки, так что даже мой бумажник был полон воды».

Там, где дело касалось его здоровья, Диккенс упрямо не желал смотреть фактам в лицо. Подагра? Пустяки, просто застудил ногу. Сердечный приступ? Какое там! Просто нервы шалят. Обморок после очередного выступления? Наверное, из-за бессонницы. Стал плохо видеть? Лекарства виноваты. Летом 1867 года он опять слег — замучила подагра. «Без припарок не могу выдержать ни минуты». Пошли слухи о том, что здоровье его сдает, и это была сущая правда, хотя он настойчиво не желал признать ее.

«Его здоровье находится в критическом состоянии», — писала одна газета. «Это опечатка — в крикетическом!» — поправил он. Чарльз Рид, который любил его от всей души и считал величайшим гением девятнадцатого века, приехал в Гэдсхилл и... застал его в отличнейшей форме. Приехал и Коллинз, и здоровье Диккенса стало для его друзей излюбленной темой шуток и острот. За обедом Коллинз и Рид торжественно щупали ему пульс, а когда он работал в шале, посылали туда записочки, выражая ему свое соболезнование по поводу его тяжких недугов. Но газеты не унимались, и почта с каждым днем приносила ему все больше по-настоящему сочувственных писем, так что в конце концов пришлось попросить знакомого редактора напечатать опровержение:

«Сим удостоверяется, что здоровье нижеподписавшейся жертвы газетной лихорадки, которая вспыхивает раз в семь лет (идет из Англии по Оверленд-рут в Индию, затем по Кунардской линии в Америку[196], где, ударяясь о подножие Скалистых гор, рикошетом попадает в Европу и угасает в русских степях), НЕ находится в критическом состоянии, что вышеозначенная жертва НЕ обращалась за помощью к крупнейшим специалистам и чувствует себя как нельзя лучше, что ей НЕ советуют удалиться в Соединенные Штаты и бросить свои литературные занятия и что самая страшная болезнь, перенесенная ею за последние двадцать лет, — это легкий приступ головной боли».

Да он и не думал ехать в Америку лечиться. И все-таки он, можно сказать, совсем уже собрался туда ради денег. Уже в 1859 году он начал получать весьма соблазнительные предложения приехать в Америку на гастроли. Потом в Америке разразилась война между Севером и Югом, и его пригласили в Австралию, с обязательством выплатить ему десять тысяч фунтов. Здесь уместно заметить, что он не питал никаких иллюзий относительно истинных целей войны за освобождение негров, не верил ни в искренность «любви северян к черному человеку», ни в то, что «их ненависть к рабству — действительная причина войны, а не простой предлог». Услышав об этом, в Северных штатах, наверное, с удовольствием устроили бы «Мартину Чезлвиту» новое аутодафе. После войны приглашения из-за Океана возобновились. Они шли к Диккенсу нескончаемым потоком — от комитетов и антрепренеров, от бизнесменов, от друзей, и каждое сулило ему баснословные барыши. Ехать не хотелось, но соблазн был слишком велик. «Я знаю заранее, что буду чувствовать себя прескверно», — писал он. И снова: «Что это будет за наказание, если все-таки придется поехать! Подумать страшно!» Но — «вознаграждение выглядит таким огромным...» Американские издатели теперь вели себя по отношению к нему безупречно. «Гарперс» покупал сигнальные экземпляры каждого выпуска «Повести о двух городах» и «Нашего общего друга», печатая их одновременно с английским изданием. Другой американский издатель заплатил ему тысячу фунтов за рассказ «Затравленный», и, кроме того, ему предстояло еще получить по тысяче фунтов за два других только что законченных рассказа: «Любовь на каникулах» и «Джордж Сильвермен объясняет». Эти рассказы, так же как и его «Рождественские повести» (одна из которых — «Рецепты доктора Мэригоулда» — пользовалась среди читателей большой популярностью), служат убедительным доказательством того, что таланту Диккенса тесно в рамках рассказа. Впрочем, быть может, литературный обозреватель газеты «Таймс» был чересчур суров, назвав «Сверчка на печи» «жалким лепетом гения, преждевременно впавшего в детство». Из всех рождественских рассказов ценность представляет собою только «Рождественская песнь» — из-за Скруджа. Большинство других является воплощением всех его слабостей и недостатков, всего, что ставит его на одну доску с другими, и поэтому менее всего заслуживает внимания: здесь и его слезливая сентиментальность, его нездоровый интерес к преступному миру и не по возрасту наивная игривость, от которой становится очень тоскливо на душе. Если бы творчество Диккенса ограничилось ими, он был бы уже давно забыт. Достоинства и недостатки человека всегда видны в его работе; главное достоинство книг Диккенса — их юмор и жизнерадостность, то есть лучшее, что было в нем самом.

Уиллс и Форстер всеми силами уговаривали Диккенса не ездить в Америку. Тем не менее в 1868 году он послал в Соединенные Штаты своего импресарио Долби, чтобы выяснить, что на самом деле сулят ему гастроли за океаном. Когда в Америке узнали, что вопрос стоит серьезно, многие американцы стали отговаривать Диккенса, напоминая ему об опасностях, о враждебном отношении к нему и его стране, о хулиганских выходках ньюйоркцев, и так далее, и тому подобное. Диккенс читал все эти советы наедине, не обмолвился о них ни одной живой душе и пропустил мимо ушей заявление «Нью-Йорк гералд» о том, что «Диккенсу прежде всего следует извиниться перед нами». Возвратился Долби, весь переполненный Америкой, радужными надеждами и сообщениями о блестящих возможностях. На Диккенса все это, несомненно, произвело впечатление. Он и самому себе не признался бы в том, что на самом деле жаждет свежих ощущений, новых творческих побед, небывалого успеха на сцене. Он прекрасно знал — и даже писал, — что мог бы ничуть не хуже заработать и оставаясь на родине, выступая с чтениями перед английской аудиторией.

Порядка ради нужно было посоветоваться с Форстером, и, нисколько не сомневаясь, что Форстер посоветует ему не ехать, Диккенс все-таки отправил к нему Долби. Форстер, по странной случайности, как раз оказался в Россе-на-Уае, родном городе Долби; туда-то и направился импресарио. Свидание было не из приятных. Подснап бушевал. Он взобрался на трибуну и начал стирать с лица земли все, что было ему не по вкусу. Конечно, он был прав, возражая против этой затеи, но доводы, которые он приводил, были нелепы, а манера излагать их могла вызвать лишь раздражение. Америка, видите ли, не нравилась ему потому, что там плохо принимали его друга Макриди. У американцев, утверждал он, нет денег. Но даже если и есть, Диккенс их не получит. А если и получит, то их у него украдут в гостинице. Если же он ухитрится поместить их в банк, банк, назло ему, лопнет. Долби рассчитал, что эти гастроли принесут Диккенсу пятнадцать тысяч фунтов? Чепуха! Там нет таких больших залов. Но даже если залы и найдутся, все равно население Америки слишком малочисленно, чтобы обеспечить такие сборы. А если оно и не малочисленно, то, уж конечно, придут лишь немногие. Да и сама мысль о том, чтобы пополнить свое состояние так быстро и такими методами, недостойна Диккенса и вообще любого талантливого человека. Читать для публики! Какое унизительное занятие! И разве янки не присваивали диккенсовских гонораров, печатая у себя его книги бесплатно?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32