Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона

ModernLib.Net / Исторические приключения / Пикуль Валентин Саввич / На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: Исторические приключения

 

 


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вагоны класса «люкс» благоухали лавандой, плюшевые диваны крепко пропитались одеколоном. Внизу, под грохочущим мостом, клубясь морозным паром, тягуче протек Обводный канал. Слева остались казармы лейб-гвардии казачьего полка – главного поставщика «трубачей» для князя Мещерского.

Впрочем, ничто не ущемляло сейчас души. Было даже как-то весело. Прямо с насыпи, под окном вагона, катились на самодельных коньках, сделанных из лошадиного ребра, окраинные мальчишки. «Дети, дети! Что-то ждет вас впереди?» И дымили в отдалении трубы; где-то там, неслышная отсюда, на всю Россию мощно ревет сейчас труба путиловцев.

В соседнем купе-салоне ехала старуха с легионом компаньонок. Лаяли плюгавые японские собачки, очень часто повторялось на все лады неудобное слово «клизма». Сергей Яковлевич вышел в коридор – бездельник среди бездельников. На дверях купе старухи прочел табличку: «Графиня Шувалова». Какая? Может, екатеринбургская, у которой на Урале заводишки, чугун и прочее? Или вдова дипломата, которой грозят забастовки не только в России, но и в Германии, ибо сам Вильгельм подарил ей акции железных дорог?.. Исподтишка Мышецкий глянул в приоткрытую дверь. Нет, эта Шувалова – другая, незнакомая ему.

Сергей Яковлевич шел вдоль коридора вагона, читая таблички на дверях, выискивая знакомых. Кажется, одного нашел:

...

А.А. СТОЛЫПИН

Корреспондент «Нового времени»

Сергей Яковлевич решительно откинул клинкет двери.

– А-а-а! – встретил его Столыпин радостно.

– Сани, а с каких это пор ты служишь у старика Суворина?

– О-о-о-о…

– Может, перекусим в ресторане? Как?

– У-у-у-у…

Так и сделали. Выпив коньяку, Сани Столыпин стал несколько трезвее и удобопонятнее. Выжимая в стакан лимон, он сказал:

– Будь другом: только не спрашивай о моем братце!

– А я как раз хотел спросить, что поделывает Петр Аркадьевич? Все так же? Сидит в Саратове?

– Ты можешь быть вежливым? – возмутился Сани. – Куда ни приду, всюду донимают меня вопросами о брате…

– Что делать, если твой брат заметно выделяется.

– А, брось! – сказал Сани. – Такой же дурак и консерватор, как и все. Только болтает много!

Мышецкому стало смешно от подобного признания.

– Не ты ли, милый Сани, был редактором архиконсервативных «Санкт-Петербургских ведомостей»?

– Э-э, – облизнулся Сани. – Приятно вспомнить, как Плеве меня уволил за… «вредное направление». Вредное, – смачно повторил Сани, облизываясь снова. – Какой же я консерватор? Теперь вот у старика Суворина. Ничего-о, ла-адим! Ему ведь что? Пиши что угодно. Только в конце жидов не забудь облаять!

– А тебе, Сани, не противно все это? – спросил Мышецкий.

– Да как сказать… Выбор в прессе велик. А скажи мне ты, чистоплюй-князинька, какую газету читает царь у самовара? Все-таки – «Новое время»! Меня читает… Оценил? – Сани пронаблюдал, как Мышецкий медленно цедит коньяк сквозь зубы, и вдруг вспомнил: – Слушай! А ты раньше писал стихи. Где они?

– Бог с ними. Ни одной рецензии так и не было. Дрянь!

Пили и смотрели в окно. А там пролетала перед ними Россия, словно навсегда погибшая в метельных визгах, и вечерний сумрак уже трепетно занимал ее розовеющие скорбные дали.

– Удираем? – подмигнул князю Столыпин, хохоча.

– От чего? – не понял Мышецкий.

– Да все от нее, родимой… от революции! – И опять громко смеялся, показывая хорошие зубы; потом как-то сразу потускнел, заговорил: – Плохо, брат князь. Не то, что раньше…

– О чем жалеть?

– Молод был. Писал легко. Быстро!

– Тебя и сейчас никто не гонит…

Сани быстро глотал коньяк, смотрел на князя одним глазом:

– Понимаешь, князь, выдохся… То ли раньше бывало! Денег нет. Вдохновения – нет, и занять негде. Раз-два, беру в долг.

– Вдохновение? – серьезно спросил Мышецкий.

– Зачем? Беру билет. Все быстро! Очень быстро. Экспресс Париж – Владивосток. Высаживаюсь с корабля в Нагасаки. Быстро женюсь на японке. Быстро развожусь с ней. Быстро прилетаю «на брега Невы». Я – полон. И быстро пишу замечательный очерк под названием «Как я женился на японке»!

– Ну? – достал зубочистку Мышецкий.

– Все! Кое-где намекну, что знаю тридцать четыре способа восточной любви. Дамы за мной ухаживают. Мне это приятно – дамам само собой! Публика читает нарасхват. Издатели гонорарий платят. И все – без осложнений! Все быстро, быстро…

Неожиданно Сергей Яковлевич вспомнил, что еще там, в Уренске, когда он носился с идеей сборника в пользу голодающих, Иконников-младший говорил ему о Сани Столыпине.

– Сани, – спросил князь, – а ты знаешь Иконникова?

– А что? Разве ты ему должен? Так не отдавай. Я ему никогда не отдавал!

И стало на миг тошно.

– Сани, – сказал, – выпьем еще чего-нибудь…

И неслась ночь за окном – дремучая, истинно российская, которую ни с какой другой ночью не спутаешь. Опустел ресторан.

– Ты куда едешь? – спросил Столыпин.

– Да так… еду.

– Это хорошо. Поезжай!

– А ты, Сани? Тоже «так»?

– Да нет. Посидел вот недавно в наших «Крестах». И, знаешь, что-то мне там не понравилось!

– Сколько и за что? – спросил Сергей Яковлевич.

– Три дня. Не буду объяснять. Ты – правовед, и все поймешь. По статье тысяча пятьсот тридцать пятой… [1] дрянь статьишка! И вот еду посмотреть, как сидится у немцев в Моабите.

– Суворин тебя послал? Или от министерства?

– Это волокитно! Еду на свои кровные. Любительски. Вот приеду в Берлин. Быстро выпью на вокзале коньяку. Быстро набью морду полиции. Быстро сяду в тюрьму. Быстро отсижу, сколько положено. И быстро напишу очерк «Как я сидел в Моабите»… Деньги нужны! Понимаешь? А узнай в министерстве, что я знаком с тюремным вопросом на Западе, так меня, как Данаю прекрасную, Лопухин сбрызнет золотым дождичком!

– Ну-ну, – поскучнел Сергей Яковлевич. – Пошли спать, Сани. Когда Вержболово проедем – ты не спрашивал?..

Поддерживая друг друга на вагонных площадках, они шли через состав. И не был в эту ночь пьян Сергей Яковлевич, но как-то душно пропитался всякой дрянью: тюрьма Моабит и русские «Кресты», девочка японка на шее Сани, а потом братец его – Петр Аркадьевич, что сидит ныне в Саратове, но поговаривают…

«Ах, чего только не говорят на Руси! Верить ли?»

На узком переходе тамбура, когда с ревом пролетала внизу платформа черного моста, Сани стал кидаться на рельсы.

– Будь оно все проклято! – кричал он, пьяно рыдая.

Мышецкий перехватил его, рывком забросил в вагон. Прижал к стене, и Сани от страха стал тихим и трезвым.

– Удираем? – подмигнул он Мышецкому.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

С детства запомнил Сергей Яковлевич одну картинку: мчится окутанный паром локомотив, а рядом с ним, через леса и через горы, упираясь черепом в облака, неслышно скользит тень смерти, с косой на костлявом плече.

Нечто подобное шагало и сейчас за экспрессом. Мышецкому даже казалось, что русская Жакерия, вся ее ярость и жестокость, бежала сейчас рядом по шпалам, заглядывая пустыми глазницами в зеркальные окна «люкса». И время от времени выхватывала свою жертву. Обескровленную и обмякшую, как мешок, от ужаса! Выхватывала и швыряла обратно в Россию – в самое пекло забастовок, из которого они бежали, эти жертвы…

Вагоны, заполненные в Петербурге, быстро пустели. В одних только Режицах гуртом оставили поезд нефтепромышленники: на промыслах Кавказа началась стачка, и когда эти богатые дяденьки тащились вдоль коридора, на них смотрели, как на обреченных. А за Ковно, у неказистой платформы, за которой шумели глухие леса, поезд стоял дольше обычного. Посапывал паровоз – в терпеливом ожидании. «Чего стоим?» – удивлялись пассажиры. Наконец из станции выскочил запаренный телеграфист, в руке – пачка телеграмм. Проводники пошли вдоль вагонов, выкликая служащих корпуса жандармов и Министерства внутренних дел. Все отпуска этим господам были отменены – надо бороться!

Мышецкий с интересом наблюдал за раздачей телеграмм. Всем людям, в безукоризненных пиджаках или одетым в дорожные халаты, при всей их милой обывательской непосредственности, вдруг пришлось разоблачать себя – свою таинственную сущность. Вот и соседу Мышецкого по купе протянул проводник бланк:

– Начальник жандармского округа… Генерал-майор Вейс!

– Дайте, это я. – И забыл попрощаться с Мышецким.

Поезд наконец тронулся. Скоро и Вержболово – граница.

– Фу, – перевел дух Мышецкий, – кажется, теперь-то уж проскочим. Дай-то бог! Неужели и меня воротят? Ай-ай…

Поздно вечером экспресс остановился на границе. Краткий таможенный осмотр. Формальности. Публика в «люксе» чистая – с ней возни немного. Сани Столыпин дрыхнул в купе, накрытый чистой простыней, словно покойник. Его даже не стали проверять. Офицер погранстражи только глянул на табличку, прочитал:

– «Новое время»? Господин Суворин… «Бей жидов, спасай Россию»? Ну, пусть спит с богом… До Берлина отойдет!

Мышецкий стоял возле окна и в отражении стекла видел, как в купе напротив сидит перед католическим распятьем, словно филин, старая графиня Шувалова. «Кто она? Что она? Куда едет? Может, у этой ведьмы тоже была нелегкая жизнь? И, может, был свой граф Сен-Жермен? Она вся оттуда – из прошлого. Лучше не смотреть, лучше глядеть на перрон…»

Россия! Тяжко ухал вдали духовой оркестр, оглушая станцию печальным вальсом «На сопках Маньчжурии». Щеголяли хлыстиками пограничные офицеры. Фуражки набекрень, а ладони правых рук сунуты за отвороты шинелей. И большие пальцы, почти у всех, манерно отогнуты. Тоже мне – Бонапарты! Под окнами вагонов фланировали дамы в шубках. Остромордые шпицы тянули их на поводках, увлекая к столбикам… Прощай, Россия!

И поплыл вдаль последний русский перрон, скоро славян­ское Вержболово обернется прусским Вирбалленом! Навстречу катились немецкие платформы, груженные банками с анилиновыми красками. И вдруг поезд резко затормозил. «Неужели и меня? – с ужасом подумал Мышецкий. – Может, убежать в уборную и запереться? Пускай ищут!..»

Хлопали двери. Взволнованно переглядывались пассажиры, когда в вагон поднялся таможенный чиновник с бумагой. «Кого еще? Чей настал черед вернуться в Россию, потрясаемую стачками вслед за путиловцами?.. Ну, господа?» И облегченно вздохнули, когда чиновник прошел в салон графини Шуваловой; там долго лаяли на него собачонки, эдакие плюгавицы – тряские!

Вот она! Согбенная, страдающая, шла дряхлая графиня, обломок времен еще николаевских. Выносили за ней баулы, и, словно в божественной литургии, одна из компаньонок несла впереди католическое распятье. Рубинами, а не кровью, были украшены плоские ступни Иисуса Христа! Высадили – с честью.

Сергей Яковлевич узнал о причине и навестил Сани Столыпина, который уже проснулся от резкого тормоза.

– Куда перекладывают эти мощи? – спросил Сани, зевая.

– Ты никогда не догадаешься, – хохотал Мышецкий. – Сын графини оповестил ее телеграммой, что на старости лет решил принять православную веру. Вот и едет – разбираться.

– О господи, – загрустил Сани. – Конечно, это ужасно, когда русский граф покидает лоно католицизма и приобщается вновь к родимой просвирке… Эх, Русь, Русь!

В вагоне уже показался прусский офицер и, сверкнув стеклышком монокля, произнес на добротном русском языке:

– Вирбаллен! Дамы и господа, прошу извинить меня, что волею закона Пруссии я обязан исполнить долг службы, почетной и хлопотной… Проводник, включите все лампы! Дамы могут отдыхать, как и прежде: прусский офицер всегда уважает прекрасную половину человечества! Приступим к мужчинам… Паспорт! – И он резко выбросил руку в сторону князя Мышецкого.

– Будьте любезны, сударь, – ответил князь, протянув ему паспорт, выданный с «высочайшего соизволения» (хм… хм…).

А за границей Пруссии, за низеньким перроном, где в старомодных вытертых шубках гуляют гарнизонные барышни, бурлила и волновалась тревожная Россия, вступившая в 1905 год.

«А все-таки – проскочили», – думал Сергей Яковлевич.

7

Вот и Берлин, будь он неладен: с утра уже скука.

«Ну, – осмотрелся Мышецкий на улицах, – город изменился мало. Только автомобилей стало больше…»

Всюду порядок, чинность, дисциплина, верноподданность и высокая нравственность германской женщины, заверенная документально в полиции. На всем – штамп! И повсюду – надписи: не входить, запрещено, нельзя, плевать сюда, окурок туда, уборная за поворотом налево, два пфеннига, осторожно… Потому и вспомнился князю милый Уренск. Вот где свобода! Рай! «Нет, – размышлял он, – что ни говори, а в знаменитой русской распущенности есть нечто добротное, здоровое. Незаконнорожденные дети Европы, мы лукаво косим глазами на Восток и на Запад; мы потому и должны быть свободны, что нам широко и просторно – у нас много земли, жирной и сочной. Бедные, мы сами не ведаем, как мы богаты! Пусть критикуют нас, но мы живем как нам хочется…»

А вот Алиса пришла на память как-то… от домов. Именно эти унылые серые дома Берлина, как это ни странно, напомнили и жену. Пора признаться: брак был скучен. Да и понятно: он слишком русский – по закваске, по духу, по привычкам. Приучен к безрежимной сумятице бестолковых столкновений. Ошибался. Выправлял. Три дня мог не есть, а потом объедался блинами. Ей это было непонятно, а ему – так и надо! Мог забыть о ней совсем, а потом, словно дикарь, накидывался с ласками. Но то, что Алиса называла гармонией жизни, представлялось Сергею Яковлевичу теперь сознательным усыплением.

Еще раз осмотрелся, нанял мотор. Поехал обедать в кафе Бауэра, где, как известно, столовались русские эмигранты. Даже здесь, в Берлине, тянуло к своим – россиянам, черт бы их всех побрал! Мотор довез его до угла Фридрихштрассе. Князь не пожалел, что заехал в кафе Бауэра, – сразу попался интересный собеседник, чем-то похожий на покойного Кобзева. Явный бедняга эмигрант – потертый, пьющий дешевый мазарган.

– Чтобы особенно полюбить Россию, – сказал он князю, – надобно видеть ее со стороны. Расскажите мне о ней!

Сергей Яковлевич, чтобы не оскорблять бедности собеседника разницей в еде, тоже заказал для себя нищенский «картофель-салат», сбрызнутый луковой подливкой, и ел с удовольствием.

– Что рассказать вам о России? Россия, как говаривал еще Гоголь, страна пространственная и малопонятная… Прощу вас, выпейте моего вина. Вам, наверное, тяжело здесь живется?

На глазах собеседника блеснули слезы:

– Вы бы знали, сударь, как тяжело! Не погрешу в сторону чрезмерного патриотизма, ежели заверю вас, что мы, русские, и талантливее немцев, и выше их нравственно! Вот и ученые…

– Однако, – подхватил Мышецкий, – уклад германской жизни таков, что позволяет немцам-ученым оставить после себя трудов больше, нежели русским. И они не боятся узко-специальности! Здесь не смеются над химиком, который знает лишь… химию.

– А у нас? – спросил собеседник. – Министр внутренних дел Валуев писал романы, химик Бородин – оперы. Театрами командуют кавалеристы! Скальковский хотел управлять балетом, но его назначили директором горного департамента! Фортификатор Шильдер стал историком, а знаменитый Бутлеров – спиритом…

Только он это выпалил, как сразу подскочил еще эмигрант.

– Минуту внимания! – заявил он, садясь без приглашения рядом. – Я слышал здесь имя великого Бутлерова… Позвольте представиться: его любимый ученик. А ныне – отгадыватель мыслей на расстоянии! Вот и афиша о моем выступлении в парке Зоо… – Человек развернул афишку, показал ее только князю, а собрату по изгнанию не показывал. – Что делать, как жить?

Мышецкий с чувством подлил вина «ученику Бутлерова». А первый собеседник поднял над столом скрюченный палец, на котором совершенно отсутствовал ноготь.

– А теперь, – сказал он князю, – возьмем хотя бы нравственность, сравним потуги буржуазной морали с нашим укладом…

Но тут кельнер тронул князя за плечо:

– Вас просят в контору для разговора по телефону.

– Нет ли ошибки? – удивился Мышецкий. – Я первый день…

– Просят… именно вас! – настоял кельнер.

Сергей Яковлевич проследовал в контору, и дверь за ним сразу захлопнулась. Перед князем сидел сам владелец кафе Бауэр.

– Судя по всему, – сказал он, – вы недавно в Берлине. Кто вы и что вы – меня пусть не касается. Но хочу, как социал-демократ с тысяча восемьсот девяносто седьмого года, предупредить вас. Собеседники ваши, которых вы неосмотрительно пригласили за свой стол, есть тайные агенты царского правительства. И следят за приезжими…

– Но я не эмигрант, и мне бояться нечего. Имею честь представиться: князь Мышецкий.

Направился было к дверям, но герр Бауэр остановил его:

– Я не знаю – князь вы или не князь! У меня посетители бывают разные. Но честь моего заведения требует, чтобы вы, если пришли звонить по телефону, то и позвоните. Наша полиция ничуть не хуже вашей, и она не простит мне, как социал-демократу с тысяча восемьсот девяносто седьмого года, если я…

Мышецкий, раздраженный донельзя, уже захлопнул двери. Спустился в общий зал – злой. Но теперь на стуле его сидел какой-то лыка не вязавший россиянин. Еще молодой, толстогубый, одетый с купеческим шиком. А в него уже вклещились агенты тайной охранки и слезно упрашивали:

– Чтобы особенно полюбить Россию, – внушали они пьяному, – надобно видеть ее со стороны. Такая печаль полей, тихие березки на околицах. Роковые события. Расскажите, что знаете!

– Дайте пива! – кричал человек. – Я все расскажу!

– Извините, господа, – вмешался Мышецкий. – Но, к великому сожалению, нас просят вернуться в гостиницу; прощайте.

И, сказав так, сдернул пьяного со стула, потащил к выходу. Не пропадать же россиянину! Впихнул земляка в мотор:

– Сударь, куда вас отвезти? Где вы остановились?

– Столешников пере… ул… ул… Вези!

Делать нечего: отвез к себе в роскошный «Бристоль» и уложил отсыпаться. «О, жизнь… О, мать Родина, ты в Берлине!»

А вот и утро. Россиянин проснулся в номере Мышецкого.

– Ты за пивом послал? – спросил. – Какой же день сегодня?

– Воскресенье.

– А вчера суббота была?

– Да.

– Ой! Ну, скажи на милость, как время летит…

Кое-как пришел в себя. Опомнился. Мышецкий спросил его, где тот остановился. Гость порыскал по карманам, долго копался в лохматом бумажнике и безнадежно махнул рукой.

– Потерял. Все потерял… А ты – кто? – спросил вдруг.

Мышецкий о княжестве своем предусмотрительно умолчал.

– Ну, а я – вот кто! Читай, там все написано обо мне…

С исподу визитной карточки красовалось изображение фыркающего паром самовара, а на титуле витиевато начертано:

...

АНДРЕЙ ИВАНОВИЧ ЛЕГАШЕВ

Тульский купец 1?й гильдии.

Чудо-ребенок с детства.

Чудо-изобретатель XX века.

– Что же вы изобрели, Андрей Иванович?

– Не все сразу, – отвечал Андрюша. – Для начала я скрестил лисицу с пуделем. Получилось нечто. Проверил у Брема – нет. У Дарвина – тоже не сыскал. Факт – изобретение! Теперь вот зебру из Африки выписал. Попробую и ее с кем-нибудь… Но главное – самовары! Давить надо тех, кто из чайника пьет. И знаешь ли, что есть самовар? (Мышецкий благоразумно умолчал о том, что когда-то писал о чае и самоварах). А самовар, – продолжал чудо-ребенок, – есть источник здравого просвещения. Да! Сначала у народа – любовь к чаю, потом любовь к грамоте. Были вот на Руси просветители: Новиков, Радищев, Пушкин, а теперь я – просвещаю темную Русь…

– А в Берлине – что? – спросил Мышецкий.

– Эх, если б знать… – приуныл Андрюша. – А то ведь, хоть убей, не помню. Ну, по порядку. Прибыл загодя из Тулы на Москву, снял номерок в Столешниковом. Ну, как водится, для приличия выпил. И больше ничего не помню… Очнулся: шторы опущены, как на Столешниках. Зову, значит, человека я, чтобы пива принес. А является не человек, а нахал: гут из морга! И ни копейки – фрю-фрю! А в Туле-то как раз меня в думу выбирать желали. Фа-акт… Да и жена! Что подумает? У тебя пфенниги есть? Дай…

– Нету, – приврал Мышецкий, осторожничая. – Обратись в посольство. Должны помочь российскому гражданину.

– Да там смеются… Я, честь честью, как человек порядочный, свистнул послу «визиткой» через швейцара. Не последний человек как будто! А меня послы эти самые, немчура проклятая, ферфлюхтеры, обглазели всего, как в цирке, и велели не пускать более!

– Напиши жене, – советовал князь. – Мол, так и так, плохо!

– Да хоть в тюрьму садись. Может, слушай-ка, так и написать ей? А то ведь – не поверит… Нет, напишу, сижу, мол!

Так и написал: «Сижу в тюрьме, высылай на Берлин, до востребования, не скупись, привезу подарки». Отправил телеграфом за счет Мышецкого и сразу успокоился – человек наивный.

– Ну, давай, теперь вези меня. Показывай, что знаешь…

Весь день Сергей Яковлевич провозился с чудо-ребенком – не в тягость. Рядом с таким легко. И не было той высокопарной болтовни, от которой он утомился. Простота умиляла! Играй с ним, как с котенком, и ни о чем не думай. Пора уже позволить такую роскошь – отвести сердце в глупостях.

– Без працы не бенды кололацы, славный Андрюша! – сказал Мышецкий под вечер. – Ты меня понял?

– Еще бы! Я брат, все понимаю…

– Мне твои опыты с пуделями и самовары просвещения положительно нравятся. Продолжай и дальше… просвети нашу серость!

– Я бы ничего, да за дурака считают.

– Пренебреги, милый! Такие люди, как ты, Андрюша, украшают мрачные горизонты печальной русской действительности… Едем?

– Конечно. Давно на ресторан намекаю.

– Нет, – ответил Мышецкий, смеясь. – Сначала посольство…

Как раз напротив здания русского посольства раскинулись во множестве книжные и газетные ларьки.

– Die letzten Neuigkeiten aus Russland! [2] – закричал газетчик, угадав в Андрюше русского подданного.

– Может, меня ищут? – засомневался Легашев.

Но по лицу князя, от которого вдруг сразу отхлынула кровь, понял – что-то стряслось в отечестве, ужасное, небы­валое.

– Ну? – спросил. – Ну?

– Мерзавцы! – крикнул Мышецкий, скомкав газету…

Лицом к лицу столкнулись с Сани Столыпиным, выскочившим из посольства. Глаза – как у кота, круглые от испуга, котелок заломлен на вспотевший затылок, пальто – раздергано.

– Ты уже знаешь? – спросил, возбужденно приплясывая.

– Кроме подробностей, – отозвался Мышецкий.

– Стреляли пачками! Бегу на вокзал… Ах, какой же я глупый, что уехал… Столько убитых! Сейчас только писать и писать…

В русское посольство русских до русского посла не допускали. Не в меру ретивый секретарь придержал и Сергея Яковлевича:

– Граф фон дер Остен-Сакен никого не принимают.

– А все-таки доложите послу, что князь Мышецкий желает его видеть…

Секретарь вернулся со скорбным лицом:

– Его сиятельство Дмитрий Ерофеич просили уволить его от свидания с вами. А также велели напомнить вам, князь, чтобы, во избежание излишних инсинуаций, вы избегали в общественных местах разговаривать по-русски, дабы не привлекать к себе нездоровый интерес иностранцев…

«Дожили!..» На улице поджидал князя потерянный Андрюша.

– Вот мы с тобой и дожили, милый, – сказал ему Мышецкий. – Мало нам Манчьжурии, так еще надо стыдиться говорить по-русски!

Заблудшим щенком терся рядом Андрюша Легашев, чудо-ребенок и прочее. Сергей Яковлевич молча глотал слезы. Что угодно – только не этого ожидал он.

Весь конец дня был проведен в мерзости. Выворачивало наружу все – все, что можно вспомнить. Не обедали, не ужинали. Внутри что-то перегорело. Душа погружена в гадливые потемки.

– Знаешь, давай ляжем сегодня пораньше, – предложил Сергей Яковлевич, и Андрюша покорно согласился, притихший.

Но среди ночи он разбудил Мышецкого.

– А царь-то, – сказал купчик так, словно сделал открытие, – ну и дурак же он… Фа-акт! Сначала – Ходынка, а нунече – бойню народу своему сделал. Да кто ж ему поверит теперь? А?

– Верить трудно, – согласился князь, страдая…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В этот день Гапона спасал его друг – Петя Рутенберг:

– Бежим.

Потом его расстригли. Тут же, в подворотне, он сбросил сан священнослужителя, ерзали по лохмам тупые ножницы.

– Больно, больно, – плакал поп. – Не рви!

Остригли патлы, и клочья волос разобрали, как святыню: попу продолжали верить. Рутенберг увлекал его за собой.

– Спаси меня… ты же опытный, – просил поп.

В створку двери выглядывал чей-то острый татарский глаз.

– Пусссти, – взмолился Гапон этому глазу.

Савва Морозов отпер ему двери, а сам, как барс, через пять ступенек взлетел наверх.

– Алеша, – сказал он Максиму Горькому, – Гапон бежит…

Гапон ворвался в комнаты, крикнул:

– Вина-а!.. – Выпил два стакана подряд, его трясло. – Что делать? – спросил надрывно. – Рутенберг где? (Рутенберг вырос рядышком.) Ты не уходи, – просил его Гапон, – ты опытный…

Савва Морозов раскурил тонкую папиросу: он был смел, как витязь, и ему претила чужая трусость.

– Алеша, усмири попа…

– Надо идти до конца, – глухо сказал Горький. – Всегда идти до самого конца… Даже если погибнем!

Присев к столу, отставив ногу, Гапон быстро черкнул записку к рабочим за Нарвскую заставу, где сообщил, что занят «их делом». Потом оглядел всех и сказал:

– Ну, а теперь… спрячьте меня от полиции!

Тягот подпольной жизни Гапон не выдержал и вскоре, близ Таурогена, перешел границу…

Плеханов приласкал его, как национального героя.

– Надеюсь, вы не будете возражать, если я сообщу о вас Каутскому для публикации в его «Vorwдrts»?

– Телеграфом, – сказал Гапон. – Так быстрее… Европа вдруг разом заговорила о Гапоне.

8

Провожать Мышецкого на вокзал потянулся и верный Андрюша. Сергей Яковлевич ссудил его, до получения денег из Тулы, малой толикой, наказав:

– Пей только пиво! Если что, так я буду в середине января в Марселе. Запиши хотя бы на манжете: отель «Вуазен»…

Немецкие вагоны коридоров не имели, двери купе открывались прямо на перроны. Повсюду суетились газетчики, продавцы кокаина и порнографии. Отбывающие в Париж немецкие буржуа дружно раскупали презервативы и свежую «Фигаро». В купе к Мышецкому тоже просунулась голова торговца – знакомого еще по кафе Бауэра.

– …помимо всего прочего, – сипло сказал шпик, – имеется также в продаже Гапон, всего три пфеннига…

Узнал князя и хотел смыться, но Мышецкий придержал властно:

– А ну, дайте сюда Гапона! Благодарю. Оставьте себе сдачу…

И глянул на него с карточки не поп, а шафер с купеческой свадьбы. Этакий молодец! Манишка – дыбом, словно на дипломате, волосы гладко на пробор, как у прусского юнкера, а сам взирает на мир героем – через стеклышки пенсне. «Вот тебе и поп!..»

По другую сторону Рейна нагнало Мышецкого еще одно известие из России – был арестован Максим Горький; а на высокий пост петербургского генерал-губернатора назначили лютого Трепова.

«Где зимуют в России раки?» – интригующе кричали подзаголовки газет. Сергей Яковлевич разворачивал теперь газетные листы, как больные старики вскрывают фантики с лекарством: поможет или погубит окончательно? «Интересно, где же зимуют на Руси раки?» Оказывается, сообщали иностранные газеты, Трепов при вступлении в должность объявил так: «А я знаю, где они зимуют. И я покажу всем, где они зимуют…»

В смутном сознании личной ответственности за все, творимое сейчас в России, приехал Сергей Яковлевич в Париж. Почему у него появилось такое странное, гнетущее чувство – он и сам не мог разобраться. Но освободиться от него был не в силах и тут же на вокзале засел глушить вино.

– Вы из России? – догадался официант. – Как это понятно, мсье. Особенно нам, французам! Вы переживаете… да, да! У нас тоже был король, который имел глупость жениться на немецкой принцессе. Добром это, как вы знаете, не кончилось. Именно тогда-то, мсье, мы и были вынуждены изобрести гильотину!

От вина стало глуше на сердце. Велел отвезти себя в пансион «Для воздержанных мужчин» (были в Париже и такие отели). Бросив гарсону франк, оставил багаж консьержу и, даже не поднимаясь в номер, окунулся в сутолоку парижских улиц.

Но куда денешь себя? «Глупо все… Не вернуться ли?»

И куда бы князь ни пошел, отовсюду, с витрин магазинов, выглядывая из вороха дамских чулок и нижних кружевных юбок, героем смотрело на князя Мышецкого прилизанное лицо Гапона (знаменитости). «Вот бы ему, – думал князь, – в распорядители танцев! С такой-то внешностью больше и делать нечего…»

В оружейном магазине Сергей Яковлевич долго выбирал себе хороший браунинг. Человек за прилавком горячо убеждал князя купить именно вот этот – семизарядный, последнего выпуска.

– Поверьте мне, – толковал француз, – все русские революционеры предпочитают убивать своих министров именно из этой надежной системы. Так что, если вы, мсье, тоже из числа этих, то лучше вам и не найти… Советую! Искренне советую!

– Ладно, – вздохнул князь. – Зарядите, пожалуйста…

И сунул покупку в карман. Зачем? Сам не знал. Но стало легче.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Отказались стрелять в народ 9 января матросы гвардейского экипажа. Потом дрогнули ряды убийц, и, печатая шаг, ушла прочь рота Преображенского полка, командир которой, князь Оболенский, тоже решил не участвовать в убийстве… «Этот потомок декабристов – молодец!» Остались верные – они-то и свершили.

Теперь Витте рассуждал о чистоте рук и новом курсе. Санкт-Петербург утопал в жестоком мраке: бастовали все заводы, все электростанции. В магазине Елисеева, дробно светясь в разноцветных стеклах, горели свечи. Приказчики говорили шепотом:

– Прикажите завернуть, мадам?..

В жуткий мрак города вдруг врезался слепящий глаз. Ярко-фиолетовый, остро жужжащий! Это матросы втащили на башню Адмиралтейства флотский прожектор. Мертвый луч света рассек чудовищную пустоту Невского и затерялся где-то вдали – у Знаменской площади. Люди ходили быстрым шагом. Часто оглядывались назад. И юркали в подворотни…

Трепов – жилистой рукой диктатора империи – посадил Булыгина на место князя Святополк-Мирского: эпоха «доверия» приказала долго жить. Старый министр ушел в отставку, и развевались полы его солдатской шинели. «Если бы не жулик Витте…» – горько вздыхал Святополк-Мирский.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8