Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цареубийцы

ModernLib.Net / Русская классика / Петр Краснов / Цареубийцы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Петр Краснов
Жанр: Русская классика

 

 


Вера замолчала и сидела, опустив голову. Князь достал трубку и, не спрашивая разрешения дам, стал медленно, со вкусом раскуривать ее.

– Вот оно, – начал он отрывисто, между затяжками, пыхтя вонючим дымом дешевого табака, – вот оно именно то, что составило основу моего мышления. Это я и от Кропоткина слышал… Ему брат из-за границы писал. Впереди каждого человека ожидает смерть. И это единственное в жизни, что верно и неизбежно. Там о богатстве, славе, здоровье – можно гадать, предполагать, ожидать – о смерти гадать не приходится: она придет!.. Ну а если так, то для чего и трудиться?.. Я мог бы быть офицером… там, скажем, кавалергардом каким-нибудь… Подтягивать, пушить людей… «Э, милый мой, – передразнил князь кого-то, – как, любезный, стоишь!.. Я тебе в морду дам, понимаешь, братец ты мой!..» Чувствуете, Вера Николаевна, всю эту игру слов и выражений? Это же прелесть!.. А для меня это ужас!.. Служить, даже ничего по существу не делая, – это труд… А мне труд противен. Если впереди смерть, то для чего и трудиться?.. Так, кажется, где-то и в Евангелии сказано. Вредная, знаете, книга… Пробовал я читать… «Фауста» Гете прочел, Гершелеву «Астрономию», «Космос» Гумбольдта, «Философию теологии» Пэджа, «Капитал» Маркса, «Бог перед судом разума» Кропоткина – все запрещенные книги, все о том, что Бога нет, а есть материя и в ней борьба за существование. Капля воды под микроскопом и в ней микробы – вот и весь наш мир… А затем смерть… то есть – ничего. Ну так и жить не стоит…

– Послушайте, князь… Вы говорите это девушке, да еще так сильно потрясенной нервно.

– Я, Елизавета Николаевна, не учу… Я не пропагандирую. Я ведь рассказываю о том, что сам пережил и перечувствовал… Мне ведь, знаете, трудно. Ужасно, знаете, трудно без Бога… А нужно… Нужно приучать себя к этой мысли, что спасения нет, и быть самому в себе.

– Не проповедуете?.. Не учите?.. Подумаешь!.. Да ведь то, что вы сейчас говорите, и есть самая страшная проповедь анархии.

Графиня Лиля старалась быть спокойной. Она боялась, что лицо ее снова покроется пятнами и станет некрасивым.

Сзади из парка, приглушенные деревьями, неслись звуки музыки. Придворный оркестр играл увертюру из «Жизни за царя»[22]. Сердце графини сжималось от восторга и любви к государю, и так было досадно, что приходилось сидеть у моря с этим пьяным, а не быть там, где в пестрых лампионах горят плошки на мачтах, где светло от керосиновых фонарей, где людно, весело и где можно услышать, о чем говорил государь, какие награды будут в полках кавалергардском, кирасирском ее величества и лейб-драгунском, где шефы – именинницы сегодня. А приходится слушать глупые разглагольствования пьяного князя.

Теперь князь вяло и скучно говорил, точно резину жевал:

– Я пью… Я не напиваюсь… Напиваться противно. У меня желудок слабый – последствия отвратительные… А то иногда я хожу все утро по городу. Грязь, слякоть, лужи… Едва не попаду под извозчика… Сумерки, осень, дождь… Это я люблю… Петербург тогда точно призрак. Величественен и страшен. Гранитная панель, гранитные дома. Мраморный, темно-серый дворец… И Нева!.. В Неве в такие вот осенние сумерки есть что-то волнующее и страшное. Того берега не видно. И хорошо, что не видно… Там крепость… Брр!.. Черные волны плещут в гранит набережной. У пристани качаются ялики. Точно край света… И станет страшно… Я приду домой. Ноги сырые, в комнате холодно. Растапливать печь – лень. Зачем?.. Я укроюсь сырым пледом и вот тогда пью… Немного. Три, четыре шкалика… Побежит тепло по жилам. Я лежу на жесткой койке и думаю. Часто думаю о самоубийстве. Но и самоубийство – труд… И тогда – разные мысли… Знаете какие?! Простите, но мы все – идиоты! Вы слыхали, молодежь – студенты, курсистки – в народ идут… Что – то делать. Мне это ужасно как нравится – «нужно что – то делать». Так ведь и у декабристов было. Им нужно было убивать государя и всю царскую семью, а они?.. Что – то делали… Больше болтали, впрочем… Да и теперь. Что – то делать, а там все само выйдет… Нет, знаете, Аракчеевы, Петры, Фридрихи – они умнее были. Они знали, что нужно делать. Разводы караулов, смотры, шагистика, ружейные приемы – это не что – то… Странные мысли… Так и лежу… Часами. И времени не вижу.

– Вы служили бы, князь, – с отвращением сказала графиня Лиля.

– «Служить бы рад – прислуживаться тошно» – это Чацкий в «Горе от ума» у Грибоедова, а Щедрин написал: «На службе одни приказывают, а другие смотрят, чтобы приказания исполнялись».

– Что-то очень уж мудрено, – сказала графиня.

– Если мудрено – это не я, а Щедрин. Это, Елизавета Николаевна, век такой… Больной век… Реформы… Крестьян освободили, а людьми не сделали… Кухаркины сыновья в гимназии пошли – образованными становятся, а все в бабки играют… Сословия равняют. Суд скорый, гласный и милостивый, присяжные заседатели, защитники, прокуроры. Какие речи говорят, каких преступников оправдывают!.. Теперь подняли вот славянский вопрос… Какой полет!.. Не сверзимся ли мы оттуда в бездну?.. Выдержим ли?.. А я лежу и думаю… От водки, что ли?.. Ничего не надо… Нужно опять допетровскую Русь… и медленно, спокойно. От теремов и бань не к ассамблеям немецким, а к хороводам… Патриарх благостный, «на осляти» в Лазареву субботу через Москву едет, и царь перед ним на колени… Везде благолепие, молитва и добротолюбие… Так чтобы было, как в Китае, что ли? Длинные одежды, накрашенные и насурьмленные лица женщин, и опять слуги… рабы… А ну!.. Не чепуха ли всмятку?..

– Вам делом заняться нужно. На что вы живете?

– Милостями людскими. Помнится, и вы, Елизавета Николаевна, мне как-то десятку прислали, когда узнали, что я без сапог хожу. А делом заняться?.. А что такое дело?.. Чистое равнение во фронт?.. Это дело?.. Или судебные речи?.. Тоже, если хотите, – дело!.. А по мне, что землю пахать, что водку пить – все одно дело…

Графиня Лиля встала. Ее терпение иссякло.

– Вера… Концерт подходит к концу. Твой дед будет сердиться, если не найдет тебя на твоем месте. Мы дойдем, князь, одни. Вера теперь успокоилась.

– Как вам угодно, Вера Николаевна… Я с удовольствием покурю здесь в полном уединении, размышляя о конечности вселенной, о движении миров, о звездах и планетах… Пока не повалит сюда толпа смотреть игру потешных огней… Народ любит игрушки, а я не люблю народа…

VIII

В конце октября на Петербург налетели сухие морозы. Гололедица стала по городу. Скользили и падали извозчичьи лошади. Нева потемнела, надулась и текла величавая, спокойная, дымящаяся густым морозным паром. Деревья садов, бульваров и парков покрылись седым инеем, разбухли и стояли очаровательно красивые. Пруды в Таврическом саду замерзли, были опробованы, и Дворцовое ведомство открыло на них каток. На каток этот пускали по особым приглашениям. Там собирался петербургский свет. Там часто каталась красавица великая княгиня Мария Павловна, а в те дни, когда наследник-цесаревич приезжал в Петербург из Гатчины, на катке можно было видеть стройную цесаревну в короткой шубке, с необычайной грацией скользившую на коньках. Иногда приезжал на каток государь император и, сидя в кресле, закутавшись в шинель с бобровым воротником, смотрел, как резвилась на льду молодежь.

По четвергам и воскресеньям играла военная музыка. Устраивались кадрили на коньках, потом под звуки вальса кружились изящные пары, выписывая коньками затейливые вензеля.

Как только графиня Лиля узнала, что каток открыт, она пришла за Верой.

– Порфирий придет позднее, – сказала она. – Он занят… Он не катается на коньках. Мы с ним будем потом пить чай на катке.

В эту осень графиня похорошела и точно стала моложе. Веселый, счастливый огонь постоянно горел в ее блестящих, выпуклых глазах, румянец не сходил с ее полных щек, и очаровательна была улыбка маленьких, ярких губ.

В белой горностаевой шубке, в такой же шапочке, в светло-серой суконной короткой, выше щиколоток, юбке, в высоких башмаках с привинченными к ним норвежскими коньками графиня Лиля смело и ловко сходила на синеватый, еще не исчерченный коньками, тонкий лед.

Когда-то Вера «обожала» каток. У нее были подаренные дедом великолепные стальные шведские коньки. Она красиво каталась, умела делать фигуры и была пленительна своим высоким ростом, тонкой талией и строгими чертами юного, серьезного лица. Кто не знал, кто она, – принимал ее за скандинавскую принцессу.

Сейчас она неохотно сходила на лед.

– Мне, Лиля, все это до смерти надоело.

– Подумаешь!.. В восемнадцать лет надоел каток! Ты хандришь, Вера.

– Ну правда, что интересного? Мальчишки – пажи и лицеисты облепят, приставать будут… и… Афанасий!.. Он мне стал противен.

– Подумаешь!.. Афанасий… Да он – бог Таврического катка. Идем скорее. Кавалергардские трубачи играют сегодня. Возможно, будет государь император.

По катку, по аллеям сада в серебряном уборе инея бодро звучали трубы. Уже было много народа. Чинно катались офицеры, кто, заложив руки за спину, мчался широкими шагами, кто, еще новичок, опасливо расставив руки и нагнувшись вперед, неуверенно катился, ища точку опоры. Пажи и лицеисты мчались по двое и по трое.

Только что Вера с графиней, взявшись за руки, обежали вокруг пруда, как появился Афанасий.

Он появился шумно. Этот мальчишка знал себе цену. Он знал, что ему за его удаль, красоту, молодечество все прощают. Он не стеснялся даже и при высочайших особах. Он вылетел прямо из павильона, щелкая коньками по ступенькам, рискуя разбить себе голову. Он был в одном мундире – стрелковом кафтане, распахнутом на груди, в шапке с ополченским крестом, в малиновой рубахе, в широких шароварах и высоких сапогах гармоникой. Ухарем-молодчиком, вихрем слетел он на лед, крикнул звонко на пажей и лицеистов:

– Расступись, молодежь, Афанасий Разгильдяев идет! – И помчался, выписывая вензеля, раскачиваясь из стороны в сторону и все ускоряя свой лихой бег.

Он нарочно разогнался прямо на Веру с графиней, так, что те испугались. В двух шагах от них Афанасий затормозил, затопал коньками, взвился в воздух и зычно на весь каток крикнул:

– Вера!.. Видишь?..

И, круто повернувшись, пошел красивым голландским шагом по кругу.

Все любовались им. Высокого роста, с юным, круглым, раскрасневшимся на морозе лицом, с маленьким пушком над верхней губой – он был великолепен.

Барышни млели, ожидая, кого пригласит он кататься под вальс. Все знали, что никто не умеет так обольстительно кататься, выделывая круги.

Вера со страхом смотрела на своего кузена. Она последнее время совсем не переносила его. А тот точно и не замечал этого. Его ухаживания становились грубее и настойчивее. Вера не успела докатиться до павильона, как Афанасий нагнал ее.

– Здравствуйте, графиня… Вера, здравствуй… Графиня, мне все говорят, что мои губы созданы для поцелуев. А?.. Что?.. Правда?..

Графиня Лиля поймала его шутливый тон.

– Подумаешь!.. Все?.. Я не нахожу… Никто этого не находит, кроме разве вашей Мимишки. Идемте со мною, Афанасий Порфирьевич.

Удаляясь от Веры, Афанасий нарочно громко, обернувшись в сторону кузины, сказал:

– Ну что Мимишка?.. Мне нужно, чтобы другие это находили…


Оставшись одна, Вера легко и грациозно покатилась к краю пруда, подальше от трубачей и толпы катающихся. Тут вдруг увидала Суханова. Николай Евгеньевич катился ей навстречу не очень смело. В морской черной шинели и черной фуражке, нахлобученной на уши, он походил на профессора или пастора.

Вера с того дня, когда убился матрос и была премировка выездов у ее деда, не видела Суханова. Она обрадовалась ему. Он был из другого мира, из того, где не признавали красоты теперешней жизни и относились к ней критически, где мечтали создать иную, лучшую жизнь, где все получат жизненные блага поровну. Из той жизни, где готовили революцию…

– Идемте со мною, – дружески пригласила Вера Суханова, – я вам помогу.

В отдалении играла музыка. Сквозь дымку морозного тумана просвечивало оранжевое солнце, и через заиндевевшие ветви деревьев сада виднелись, как через затейливую тюлевую занавесь, строгие линии дворца, колонны, прямые окна и круглый павильон – затеи князя Таврического[23].

– Все-таки, Николай Евгеньевич, нельзя отрицать, что все это очень красиво, – сказала Вера. – Во всем этом есть гармония: в небе, солнце, туманной, морозной дымке, инее деревьев… Вот только люди… Вы не находите, Николай Евгеньевич, какие тут пустые и пошлые люди?..

– Люди, Вера Николаевна, везде одинаковы. Есть хорошие, есть и похуже. Нехорошо то, что вся эта гармония, вся эта красота, изящество доступны такому числу людей… Пускают по билетам… Сотни… Нет, даже и не сотни, но десятки из ста пятидесяти миллионов русского народа могут пользоваться этой красотою. О чем мечтали мы, «китоловы»?.. Всем, понимаете, всем дать счастье, радость жизни, сытость, образование… Не десятки, а сотни…

– Тысячи! – восторженно перебила Вера.

– Десятки тысяч русской молодежи не на пруду Таврического сада, а где-нибудь…

– На Ледовитом океане, – подсказала Вера.

– Пускай!.. На Белом море, на Финском заливе!.. Оркестры… Тысячи музыкантов и радостный народ, без различия званий и состояний…

– Ни званий, ни состояний тогда и не будет!..

– Конечно, не будет… Радостный народ, сбросив с себя бремя труда, вольный…

– Когда?.. Когда же это будет?

– Когда будет править не один человек, как стеною окруженный знатью, но весь народ… Когда будет народоправство!..

– Когда?.. Скажите, Николай Евгеньевич, когда это может быть?

– После революции.

Их обгонял, громыхая коньками, Афанасий. Он отыскал их и теперь, проносясь мимо, схватил Суханова за рукав шинели так, что тот чуть не упал, и крикнул молодецким, разбойничьим окриком:

– Флот, идем водку пить!.. Вр-р-ремя!.. – И помчался дальше.

– Николай Евгеньевич, я пойду домой. Проводите меня. Я боюсь Афанасия. Он мне противен. И потом, мне так хочется еще и еще говорить с вами о том, что будет, когда настанет прекрасное время революции. Ждите меня у выхода на Шпалерную, я пойду скажу графине, что иду домой.

IX

Они шли по тихой и пустынной Захарьевской. Сзади остались красота заиндевевшего сада, звуки труб и молодцеватые окрики Афанасия. Они шли медленно, опустив головы. Желтый песок хрустел на панелях под их ногами. Позванивали коньки на ремнях в руках.

– Скажите, Николай Евгеньевич, почему-нибудь да уходят от нас, из нашего кружка такие люди, как князья Кропоткины, оба брата, как граф Лев Николаевич Толстой, яснополянский философ, как опустившийся, но почему-то милый князь Болотнев?.. Значит, им душно, как и мне. Почему-нибудь ушла, и с таким скандалом, Соня Перовская.

– Вы знали Софью Львовну?

– Я была девочкой… Двенадцати – пятнадцати лет, когда Соня уже выезжала в свет… Я видела ее на тех вечерах, куда и детей приглашали. Она очень недолго выезжала. Потом исчезла с нашего горизонта. Я слышала, что она ушла из дому. Будто отец отказался от нее и только мать тайно с нею виделась. Но подробно я ничего про нее не знаю.

– Она пошла служить народу.

– Что это значит?.. Как служить? Я не понимаю. Объясните.

– Она помогает страждущим, обиженным, невинно наказанным. Она учит народ грамоте.

– Как же она это делает?

– Она собирает среди знакомых посылки для тюремных узников и носит их в места заключений. Она – Перовская – ее имя все знают… По отцу, по дяде… Она проникала в самые глухие казематы Петропавловской крепости и передавала одиночно заключенным табак и книги. Потом она поехала в деревню. Жила в избе, как простая крестьянка, учила детишек грамоте, работала фельдшерицей. Прививала оспу детям…

Вера вздохнула.

– Как это хорошо, – тихо сказала она. – Продолжайте. Это так интересно.

– Вы знаете – Перовская способна на героические подвиги. Вот теперь, совсем недавно, она узнала, что жандармы повезут кого-то в ссылку. Она решила освободить несчастного и дать ему возможность бежать за границу. Она собрала деньги, подготовила трех сочувствующих ей молодых людей помочь. Один из ее товарищей переоделся в офицерскую форму. Они взяли телегу и поехали по тому тракту, по которому должны были везти арестанта. Когда увидели они бричку с жандармами, выскочили из телеги, и тот, кто был одет офицером, стал поперек дороги и крикнул: «Стой!» Ямщик остановил тройку. «Куда едешь?.. Кого везешь?» Жандарм взял под козырек и ответил: «Еду с арестантом по приказанию начальства в Новосибирск». Тут другой товарищ выстрелил в жандарма, но промахнулся. «Что это?.. Что тут такое!» – растерянно крикнул жандарм. В него выстрелили еще раз, и он свалился внутрь брички. Тройка помчалась.

– Боже мой… Значит, они не освободили арестанта…

– Нет… Не удалось… Но как была взбешена, как бранилась тогда Софья Львовна! Она кричала: «Позорная и постыдная неудача для революции!.. Давать промах, стреляя в двух шагах!.. Я не промахнулась бы!.. Шляпы, а не мужчины!.. Надо гнаться дальше, а они попрятались в кусты… Бежали!.. Проворонили!.. Сколько товарищеских денег потратили зря!..» Мне говорили – она была страшна в эти минуты гнева.

– Да-а…

– Перовскую арестовали. Она попала в процесс 193-х, была судима и оправдана… Дед – министр народного просвещения, отец был петербургским генерал-губернатором, дядя покорял и обустраивал Среднюю Азию.

– Я знаю… Я слышала это…

– Как было осудить ее? С нею считались… Она вошла в кружок Чайковского[24], стала вести пропаганду среди рабочих, попалась, была арестована, но обманула полицию и бежала.

– Да… Это я понимаю. Она работает! А мы?.. Танцуем!.. Мечтаем выйти замуж, на коньках катаемся!.. Сплетничаем… Где же Соня теперь?..

– Под большим секретом. Ну да вы сами понимаете. Она здесь!..

– Как?.. В Петербурге?..

– Да. Она живет под именем Марины Семеновны Сухоруковой.

– Вы видитесь с нею?

– Да.

– Скажите ей про меня… Все, все скажите… И про матроса. Скажите, как я ее понимаю, как сочувствую ей. Как хотела бы помогать ей в работе. Если можно… Может, она и меня научит, как нужно делать добро, работать для народа.

– Хорошо… Я ей скажу. Вы знаете – она совсем необычная, особенная, чудная девушка.

– Так непременно устройте, чтобы мне с нею повидаться, – волнуясь, повторила Вера, останавливаясь у подъезда своего дома. – Мне так хочется научиться служить своему ближнему, работать, чтобы не быть кисейной барышней.

– Есть… Постараюсь, – сказал, вытягиваясь и прикладывая руку к козырьку фуражки, Суханов.

Вера открыла тяжелую стеклянную дверь. С лестницы пахнуло теплом и уютом. Суханов увидел мрамор ступеней, красный ковер, пальмы, мраморную статую, вздохнул и направился, позванивая коньками, к Литейному.

Х

Девятнадцатого ноября 1876 года в третьем часу дня великий князь Николай Николаевич старший вошел в рабочий кабинет императора Александра II. В низком и глубоком покое было темно, и на письменном столе, за которым сидел государь, горели две свечи. Государь встал навстречу брату.

– Готов? – сказал. – Дай я благословлю тебя.

Государь благословил и обнял великого князя. Они стояли друг против друга, серьезные и задумчивые. Оба знали, что такое война. Оба изучали военное дело. Они сознавали ответственность минуты. Еще никто, кроме них, не знал, что вопрос о войне решен, что то, что сейчас делают, – уже объявление войны в их сердцах. Сосредоточить армию подле Кишинева, послать своего брата командовать ею – решиться на все это государю было очень тяжело.

Вчера вечером у княжны Екатерины Михайловны Долгорукой в семейном кругу, за чайным столом княжна с обычной для нее прямотой сказала государю:

– Ты думаешь – оценят?.. Твой благородный шаг оценят?.. В Морском клубе остряки пустили крылатое слово. Чеканить будут медали для Кишиневской армии с надписью: «Туда и обратно». Вот тебе оценка этих людей движения твоего чистого и благородного сердца!

Государь это знал. Но он знал и то, что княжна не могла простить обществу отношения к ней и всегда старалась сказать что-нибудь дурное про петербургский свет. Знал государь и то, что многие недовольны его заступничеством за славян.

Он стоял теперь молча, как будто снова взвешивая то, что решился сделать.

– Ну, кажется, – наконец произнес он, – все тебе было сказано. Не мне тебя учить, как водить полки в бой… С Богом!

– Ваше величество, прошу сказать: какая цель поставляется вами вашей армии?..

Большие голубо-серые глаза государя прямо смотрели в глаза великого князя.

Громко и твердо сказал государь:

– Константинополь!..

Великий князь низко поклонился государю и вышел из кабинета. Государь проводил его долгим взглядом, потом подошел к окну.

Туман поднялся к небу. Сумрачен был Петербург. Чуть намечались по ту сторону Невы низкие, прямые постройки темных бастионов Петропавловской крепости. Нева текла, черная, густая, холодная, без волн…

XI

Графиня Лиля с Верой подъехали к воротам Николаевского вокзала тогда, когда проезд частным экипажам был уже закрыт. Пришлось вылезать из легкого, нарядного купе и в сопровождении выездного, в серо-синей шинели с тремя алыми полосами по краю капюшона, пешком идти по двору.

Они подходили к императорским комнатам, когда с площади раздалось громовое «ура», коляска, запряженная парой серых рысаков, с кучером в синем армяке, с медалями на груди, спорою рысью въехала во двор. За нею, сдерживая разгоряченных лошадей, наполняя двор цоканьем подков, достававших камень через неглубокий снег, кавалькадой влетели офицеры кавалергардского полка и конной гвардии, конвоировавшие великого князя. Золотые каски с белыми волосяными султанами, золотые и серебряные перевязи лядунок наискось серых плащей, тяжелые палаши, синие и алые вальтрапы, расшитые золотом и серебром, вороные и гнедые кони наполнили двор блистанием красок и шумом. Офицеры торопливо слезали с лошадей и звали вестовых.

– Габельченко!

– Я здесь, ваше сиятельство.

Звеня шпорами, громыхая палашами, тесной толпой устремились офицеры по лестнице за великим князем. Знакомый кавалергард провел графиню Лилю и Веру с собою.

Вера видела, как плакала и крестила, крестила и плакала великая княгиня Александра Петровна своего сына, великого князя Николая Николаевича младшего, ехавшего в армию с отцом. Великий князь стоял перед матерью, высокий, стройный, с гладко причесанными, вьющимися волосами и с юным, без бороды и усов, лицом.

Большая, длинная деревянная платформа вокзала была полна офицерами гвардейских полков. Великий князь вышел на перрон. Каски, кивера, уланские шапки теснились близко-близко. Офицеры напирали друг на друга, стараясь услышать, что говорил в их толпе великий князь.

Вера, стоявшая сзади офицеров, слышала голос великого князя, но не могла разобрать слов. Вдруг последнее, четко и с силой сказанное слово она уловила:

– Константинополь!..

Мгновенно все головы обнажились. Шапки, кивера, каски замахали над черными, рыжими, седыми и лысыми головами. Кое-кто выхватил из ножен саблю и махал ею в воздухе. Могучее «ура» раздалось под сводами вокзала. Все задвигалось и перемешалось. Офицеры, теснясь, пропускали к вагону великую княгиню с младшим сыном Петром. Вера увидела темно-синие вагоны императорского поезда, увидела в окне одного из них великого князя с орошенным слезами волнения лицом. Поезд мягко тронулся, офицеры пошли за ним, крича «ура», махая шапками и саблями, потом побежали… Вера стояла на платформе и смотрела, как удалялся в тумане, становясь все меньше и меньше, последний вагон.

Свитский генерал вел под руку великую княгиню, и с нею шел мальчик, великий князь Петр Николаевич. Офицеры с громким говором проходили по платформе.

Вера потеряла в толпе графиню Лилю и пошла одна разыскивать карету.

Площадь была полна народа. По ней прекратили движение извозчиков, и только конные кареты, непрерывно звоня, шагом пробирались по рельсам через толпу. На империалах стояли люди.

Кто сказал этой толпе слово «Константинополь»? Оно было на устах у толпы.

Юноша-гимназист в темно-синем кепи с белыми кантами шел с товарищем. Толпа задержала их, и они остановились подле Веры.

– Леонов, помнишь, – говорил румяный, полнощекий гимназист, – Аксаков на освобождение крестьян написал:

Слышишь, новому он лету

Песню радости поет:

«Благо всем, ведущим к свету,

Братьям, с братьев снявшим гнет!..»

Пророчество, Леонов! «Братьям, с братьев снявшим гнет!..» Я не я буду, если не брошу проклятую латынь и не удеру с войсками к великому князю, а там – суди меня Бог и военная коллегия, – победителей не судят. За братьев-славян!..

На деревянном мосту через Литовскую канаву молодой человек с пушистыми бакенбардами «под Пушкина», в черной шинели и помятой шляпе, говорил девушке в шубке, смотревшей на него с радостной улыбкой, обнажавшей блестящие ровные зубы:

– Константинополь, Марья Иванна, Константинополь!.. Слыхали?.. Мне кавалергардский унтер сказал – Константинополь. Там один Босфор – чисто арабская сказка Шехерезады!.. Великолепие турецкого султана. Какие у него янтарные мундштуки – удивлению подобно…

О войне, о ее жертвах, потерях, расходах, трудах, смерти и страданиях никто не говорил. Константинополь заколдовал всех. Вера то и дело слышала:

– Заветные цели русского народа…

– Конец туркам и их зверствам…

– Мечты Екатерины Великой…

– Со времен Олега и Святослава…

– Так довершить данные русскому народу свободы!

– Какая красота подвига!..

– Подлинно православная Христова Русь!..

Купе Вера нашла у Знаменской церкви. Выездной с высокой панели высматривал ее.

– Где ты пропадаешь, Вера? – возбужденно, блестя красивыми глазами, говорила графиня Лиля. – Одна в толпе… Хотя бы приказала Петру следовать за тобою.

Слезы бриллиантами горели на глазах графини.

– Ты слышала, Вера?.. Константинополь!.. Порфирий едет на войну. Сейчас это решилось… Великий князь разрешил прикомандировать его к штабу. Это подвиг. Вера!.. Твой дядюшка – герой.

В пылу волнения и счастья графиня Лиля уже называла Порфирия Афиногеновича просто Порфирием, и ни она сама, ни Порфирий этого не замечали. Порфирий скромно улыбался.

– Полноте, графиня, – говорил он, – войны еще нет. Вот папа говорит – и не будет. Сербам прикажут сидеть смирно. Черняеву ехать обратно…

– А, да ну вас! – замахнулась графиня перчаткой на Порфирия. – Ваш папа!.. Подумаешь – такой подъем!.. Несокрушимый… Константинополь!.. Трогай, Петр, до скорого, Порфирий, я еду к вам, все рассказать, как было, Афиногену Ильичу. Я думаю, и он поехал бы!..

Карета, скрипя колесами по снегу, покатилась по Знаменской.

XII

Вера узнала от Суханова, что на 6 декабря назначена сходка студентов на площади Казанского собора. Студенты от лица народа будут протестовать против войны и заявят свои требования правительству.

– Это начало, – сказал Суханов, – так всегда! Начинает учащаяся молодежь.

Вера пошла на сходку.

Был легкий мороз и тихо; приятная была погода, мягкая и спокойная. Сквозь туманную пелену проглядывало бледное солнце, Адмиралтейский шпиль тусклым золотом отсвечивал на нем. На Невском было как всегда в праздничный день. По углам топтались газетчики и посыльные в красных кепи с медными бляхами. Извозчики трусили мерною рысцою, везли седоков, накрытых синими суконными полостями с опушкой козьего меха. По Невскому мчались конки, взлетая на Аничков мост, и мальчишка скакал верхом впереди на пристяжной.

Черные клодтовские статуи были как кисеей накинуты – покрыты белым инеем. Шли юнкера в фуражках, пажи в касках с султанами, бойко отдавали честь, становились во фронт генералам.

Когда Вера подходила к Казанскому собору, навстречу ей быстрою рысью, пригнувшись к луке, промчался казак в кивере. Лошадь пощелкивала подковами по мостовой.

На площади, у высоких колоннад Казанского собора и у памятников Барклаю-де-Толли[25] и Кутузову, были небольшие группы студентов в черных картузах, в пледах, накинутых на плечи; между ними были девушки, одетые под пажей, стриженые, в очках. Курсистки…

Вера вспомнила, как говорил Порфирий: «Не можем без формы. Пустили женщин на Высшие медицинские курсы – формы им не определили, так они сами себе форму придумали: остригли волосы, очки на нос нацепили – такие красавицы, – этакие дуры!.. Стадное чувство. Нигилистки!»

Этих нигилисток теперь Вера видела близко. Но неужели это и была сходка?

Рыжеусый городовой в каске и наушниках, так друг к другу не подходивших, добродушно, честью просил молодежь разойтись и не препятствовать движению.

Из маленьких толп слышались презрительные крики: «Фараон!» Студенты со смехом разбегались. Площадь была велика, полиции мало. Студенты разбегутся и снова накопятся уже большею группою, теснее, в другом конце площади. Точно молодежь играла в какую-то игру с полицией, издевалась над нею.

Вера остановилась у Екатерининского канала и смотрела на эту игру. Она думала: «Ну кому они мешают?.. Почему им не позволят собраться и поговорить так, как они хотят?..»

Но становилось холодно и скучно. Вера стала считать людей по кучкам. Тут двадцать один, там тридцать два… Всего насчитала она около трехсот человек. Подумала: сто пятьдесят миллионов русского народа и триста студентов!.. Вера пыталась сопоставить эти цифры, но это ей не удавалось, слишком были они несоизмеримы.

Вдруг каким-то ловким маневром молодежь обманула бдительность полиции и вся собралась в углу площади, у колоннады, отделявшей Казанскую улицу.

Вера поспешила туда.

На портике собора стоял кто-то в черном, в длинном пледе, свисавшем до самых ног, и возбужденно, размахивая руками, кричал молодым, резким голосом в толпу. Вдруг раздалось нестройное, несмелое пение, над толпою, в самой ее гуще развернулось поднятое на палке широкое кумачовое полотнище. На нем черными буквами было написано: «Земля и воля».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6